Широкая полоса спаянных морозом ледяных обломков, припорошенных снегом, казалась несокрушимой твердью. В сморози медленно двигался «Холмогорск». Он упрямо наползал стальной грудью на крепкий панцирь, давил его, разламывал. Подмятые кораблём льдины с шипением уходили в воду, переворачивались и, разбитые в мелочь, с шумом всплывали позади. Мачты и такелаж закуржавели. Иногда от удара иней отрывался и беззвучно, словно вата, падал на палубу. Покрытое крошевом русло быстро смерзалось, за кормой оставался серый шершавый рубец, рассекавший ледяное поле.
Пройдя две мили, Арсеньев развернул корабль в самую середину залежки. Испуганные тюленихи метались возле детёнышей, рычали на стального зверя. Чем дальше двигался корабль, тем больше было тюленей. Можно начинать промысел! Лучшего места не сыщешь.
Зверобои, довольные, спускались на лёд. Будут заработки! Среди охотников было много молодёжи, но немало и степенных бородачей. У иных в руках карабины и сумки с патронами, у других только багор и лямки. Ох уж эти лямки! Несколько столетий мозолили они плечи наших предков, и сейчас волочат на них по льду шкурье. Но, видно, другое придумать трудно. У всех, даже у девушек, большие промысловые ножи, на ногах бахилы, удобные в ходьбе.
Понемногу затихли человеческие голоса. Уткнувшись в, сморозь, корабль застыл в величавом спокойствии. Казалось, он дремал после тяжёлых трудов, но дремал сторожко, одним глазом. Когда нужно, он оживёт. Закрутится стальной винт, и тяжёлый корпус снова будет ломать и крошить лёд.
Постреливая и перебегая с места на место, зверобои разбрелись по окрестным льдам. Только бочечнику в «вороньём гнезде» заметны за торосами чёрные маленькие фигурки. Это резальщики. Сильными и точными взмахами ножа они разделывают зверя, срезают с мяса толстый слой белого плотного жира. Какие-нибудь три минуты — и тощая тюленья тушка лежит в стороне от «сальной» шкуры. Если мёрзли руки, резальщики грели их в теплом тюленьем жире или во внутренностях. Время терять нельзя: остынет зверь — шкуру не снимешь.
В каюте жарко. В открытый иллюминатор доносятся сухие стуки выстрелов. На столе клокочет электрический чайник. У вазы с вареньем ножка тонкая и длинная, не для моря. Но капитану Арсеньеву она дорога — подарок жены. Он сидит за столом, нахохлившись, и молчит.
— Да скажи хоть что-нибудь, черт! — дошёл до его сознания сердитый голос Малыгина. — Спрашиваю, как человека, а он…
Арсеньев вздрогнул и с удивлением посмотрел на друга.
— Как промысел? Доволен?
— Не люблю я вообще зверобойный промысел. — Арсеньев замолчал и снова принялся терзать бровь.
— Так-то оно так, Серёга, жаль зверя, да от промысла куда денешься, — будто не замечая настроения друга, окал Малыгин. — Мне бы шкур побольше присолить в трюме. Пять таких дней — и план в кармане. Вот моё счастье. Конечно, весенний промысел веселее, спору нет, азарта больше. То кучи по разводьям разъехались, то мужиков чуть не за Канин унесло, у самого душа в пятках, — иронизировал он. — А ты знаешь, в нем что-то есть, — сказал он, пробуя варенье, — кислое не кислое и сладкое в меру, а рот дерёт. Пикантность как у недозрелой морошки.
Малыгин искоса глянул на примолкшего товарища. Нет, не удалось ему отвлечь друга от тяжёлых мыслей. Арсеньев думал о своём.
«Надо расшевелить, обязательно надо, — размышлял Малыгин, — иначе скиснет совсем. Потерянный, и глаза нехорошие. Разве можно посылать человеку такие нести, когда он в море?»
Немало дел у начальника экспедиции в разгар промысла. А тут приходится друга утешать. Но что делать, раз человек в беде…
Малыгин припоминал, чем увлекался последнее время его друг, ерошил белесые волосы и немилосердно курил. «Поморы!» Он чуть не подпрыгнул на стуле, вспомнив статью Арсеньева. Она по-новому освещала вопросы истории северного мореплавания. Но не все были с ней согласны. С особенной яростью один историк клевал упомянутые в ней записки холмогорского морехода. Как возникли эти записки? Арсеньев объяснил так: с давних времён на севере были в ходу рукописные лоции: немало их разошлось по свету. Небольшие, всего несколько страничек, они передавались по наследству от отца к сыну. Опыт с годами накапливался, и каждый мореход добавлял что-нибудь от себя: описание неизвестной ранее губы или берега. Лоции, походившие по рукам два-три века, были пёстры, как лоскутное одеяло, и по стилю и по грамотности. В лоциях XVIII и XIX веков встречались сведения более ранних лет, изрядно искажённые переписчиками. Большинство мореходов не следило за правописанием: их прежде всего интересовала суть. Видимо, в такой пёстрой лоции и сохранились заметки древнего холмогорского морехода. Палеографам, филологам записки казались сомнительными, и не без основания, — слишком много людей приложило к ним руки.
— Сергей, — вкрадчиво начал Малыгин, — что у тебя с историком Клоковым получилось? По правде сказать, я его не понял. Твоя статья мне понравилась. А вот Клоков…
Малыгин увидел в глазах Арсеньева огоньки. «Клюнуло, — решил он, едва скрывая улыбку. — Теперь держись!»
— Иван Клоков… — тотчас отозвался Арсеньев. — Подобные личности готовы на все. Если им выгодно, они могут вычеркнуть из истории целые города и народы. Вот и Клоков. Вопреки здравому смыслу он решил, что расцвет мореплавания в России — семнадцатый век.
— Семнадцатый? — удивился Малыгин. — Насколько мне известно, это самое «сухопутное» время в нашей морской истории.
— Он превратил казаков и землепроходцев в мореходов, — продолжал Арсеньев, — и сказал: быть по сему. Хочу — и баста! А казаку Дежневу присвоил на веки вечные первенство в прохождении Берингова пролива. Ну, а я другой точки зрения…
Малыгин кивнул.
— Знаю, знаю: ты за то, что там прошли многие из мореплавателей-поморов. Ещё до Дежнева, и остались неизвестными…
— Именно. И уверен: так оно и есть. Это я старался доказать в своей работе. Не понимаю одного: почему люди, не зная мореплавания, берутся писать его историю? Почему, например, они не пишут историю медицины или французского балета? Не знают ни медицины, ни балета? А то, что они ни черта не понимают в мореплавании, — это их почему-то не стесняет. Ну хорошо. — Арсеньев несколько раз крепко затянулся, не замечая, что папироса давно потухла: — Ну хорошо, если ты хочешь быть хронологом, это ещё куда ни шло — записывай себе событие за событием, ищи документы, но делать самостоятельные выводы о качестве кораблей, об управлении парусами и методах постройки, рассуждать о морских картах, не зная, сколько румбов в картушке, возмутительно! Этот умник Клоков утверждает, что корпус деревянного корабля крепче, если в нем много железных скоб. — Арсеньев закашлялся. — А все как раз наоборот: если корпус разваливался, в него вбивали скобы. И делалось это почти всегда на реках, а Иван Клоков писал, что на Руси скобили лучшие морские корабли.
Малыгин расхохотался.
— Ты смеёшься, а вот попробуй поспорить с таким Клоковым. Записки холмогорского морехода… Здесь дело посложнее. — Арсеньев помолчал. — Я тебе сейчас расскажу, как уверовал в его скупые строчки.
Капитан, держа в руках стакан, несколько раз прошёлся по мягкому ковру.
— Холмогорец в своих записках, — начал он, прихлёбывая чай, — объяснил, как плавали зимой наши предки. На парусных судах! Да не чудесно ли это? На паруснике во льдах, где в наше время корабли идут за ледоколом. Своей очевидной абсурдностью записки привлекли меня и заставили как следует пошевелить мозгами. И что же оказалось? Мой коллега-предок, плавая во льдах, не старался попасть в Холмогоры, а выходил западнее, к Никольскому монастырю. Рекомендованные курсы пролегли примерно там же. Значит, холмогорец знал природу льдов, все эти разделы и колоба получше меня. Знал, где надо идти под парусами, а где пользоваться приливным течением. Восемь лет, как ты знаешь, я изучал студеноморские льды и пришёл к выводу, что зимняя навигация в Студёном море — экономически выгодна и возможна. Те, кто замкнулся в скорлупе, порвал с практикой, могут с пренебрежением смотреть на лоции, пусть даже полулегендарные. Я уверен, что неизвестный мореплаватель прав.
В дверь постучали. В каюту вошёл двухметрового роста бородатый детина с красным, будто дублёным, лицом — колхозный уполномоченный Савелий Попов. Каюта сразу стала меньше. Малыгин невольно подумал, что зверобои в крепких руках… Попов заговорил. Как всегда, по его лицу трудно было понять, собирается он улыбнуться или намерен заплакать.
— Поздорову живёшь, Савелий Иванович, — сказал Арсеньев. — Ты что, в гости или по делу?
— С просьбой к тебе, Алексеич, — топтался у дверей Попов.
— Входи, чего двери подпираешь?
— Постою, Алексеич, бахилы-то, видишь, сальные. Палубу шкурьем завалили. Замараю тебе ковёр.
От бахил Савелия Попова, перепачканных кровью и тюленьим жиром, исходил резкий, неприятный запах.
— М-да… однако проходи, — Арсеньев махнул рукой, — выдержит ковёр. Чайку выпей. — Он достал из буфета чистую чашку и поставил на стол.
Арсеньев питал слабость к колхозному старшине. Они вместе служили на подводной лодке: Арсеньев — командиром, Попов — боцманом.
— Не откажусь, — загудел Попов. Шагнув по капитанскому ковру, он оглянулся, не наследил ли. — А это кто у тебя? — продолжал он, присаживаясь. — Дочка, наверно? Красавица. — Попов осторожно взял в руки фотографию.
— Дочка, — сказал вяло Арсеньев. — Чаю свежего заварю. А пока выкладывай, с чем пришёл.
— Мужики говорят, торопиться надо. С эдаким ветром нас прямо на Моржовецкие кошки вынесет, пяти ден не пройдёт. Промысел упустим, и прочее, и тому подобное. — Попов замолчал и метнул глазом, чтобы проверить, как отнеслись к его словам. — Послали упредить.
— Это замечательно! — загорелся Арсеньев. — Слышите, что мужики говорят? А мужиков-то их деды и прадеды учили. Недаром мой мореход записки вёл.
Колхозный уполномоченный поставил на стол фотографию и удивлённо посмотрел на капитана, всегда такого ровного.
— Ты чего, Сергей Алексеевич, горячишься? Уж своё-то море как не знать! Незнайками без хлеба насидишься. На руку лапоть не наденем.
— Что ж, Савелий Иванович, — вмешался Малыгин. — Мужикам скажи: мы с капитаном согласны. Срок — трое суток. — Он посмотрел на Арсеньева, тот кивнул головой. — Больше здесь не задержимся. Пусть шевелятся мужики.
— Я не подведу, — улыбаясь, пообещал Арсеньев.
— Вот и ладно, — с довольным видом сказал Попов. — Авось не пропадём в согласии.
Выпив со вкусом чашку крепкого чая, Попов вышел. Друзья посидели в молчании. Арсеньев скользнул взглядом по портрету дочери и опять помрачнел. Он вспомнил тонкую шейку и маленькие косички — последнее, что видел с порога больничной палаты, — и кровь снова прилила к вискам, снова потемнело в глазах.
Не так уж много довелось Арсеньеву бывать с дочкой. Их разлучила война, потом бесконечные плавания. Он вспоминает немногие дни, когда они были вместе. Совсем крошечная, в кружевном платье, она сидит на коленях у отца и слушает сказку. Как любила Наташа папины сказки, сколько он их придумывал для неё!..
— Слушай, Серёга, — Малыгин прервал молчание. — Помнишь, мы в Кенигсберге встретились, война ещё была?
— Орден мне вручали, — чуть оживился Арсеньев, — как не помнить! Развалины, пожары… Встретили мы двух немцев, на тележках кого-то хоронить везли. Я ещё подумал: «Хорошие люди, не забыли свой долг перед соседями…»
— Хорошие?! — перебил Малыгин. — Сказать тебе правду, у меня на них зуб горел. Как раз мы нацистское гнездо искали.
— Ну и что? — Арсеньев повернулся и стал слушать внимательнее.
— Упитанные были молодчики те двое и глядели нахально. Взять бы их тогда! В то время в городе много всякой сволочи собралось со всей Пруссии. Хватились мы, да поздно, разлетелись птички. Кое-кого зацепили, не без того… Потом сокровища искали. Гаулейтер Кох ограбил советские музеи, а вывезти из Кенигсберга не успел. Искали, да не нашли: гитлеровцы хорошо концы спрятали… Своих убивали, кто про сокровища знал. — Малыгин даже прихлопнул по столу рукой. — Добра-то на большие миллионы! До сих пор, говорят, не нашли… Ты слышишь меня, Серёга?
Но Арсеньев опять смотрел отсутствующим взглядом.
— Тогда же одного старика встретил, — продолжал Малыгин, — правильный человек. Помню, в развалинах вывеску увидел, как сейчас перед глазами: «Кузница художественных изделий дипломированного мастера Вильгельма Кюнстера» — и наковальня с молотком, и старинный фонарь в кованой железной оправе. Зашёл в мастерскую, а старик постукивает себе молоточком, будто и не случилось ничего. Я ему медную тарелку заказал с парусником. Настоящий художник… И в политике разбирается. Я бы его, Серёга, без колебания в немецкие министры рекомендовал. Ты слышишь меня, Серёга?
Арсеньев задумчиво теребил бровь.
На окровавленной и затоптанной льдине лежали кучи шкурья и тушек. К ним со всех сторон вели красные полосы. Колхозники волочили на лямках тяжёлые шкуры.
Капитан Арсеньев включился в работу. Сертякин подручным стоял у телеграфа и выполнял его приказания. Не простая работа — собирать добычу охотников. Надо изловчиться и поближе подвести судно, не разбив лёд и не утопив кучи. И нельзя медлить. Люди намёрзлись, проголодались и с нетерпением ждут отдыха. Если капитан без толку елозит около кучи, теряет время, да ещё, не дай бог, неловко заденет её, тогда берегись — мужики не пощадят капитанского самолюбия.
Идут часы, сменяются вахты, надвинулась ночь. Ледокольный пароход все ещё бродит в торосах. Теперь кучи заметны по огонькам. К шестам у шкурья привязаны керосиновые фонарики. Около полуночи последняя тушка спущена в трюм. Капитан промёрз и устал. Без чая, не раздеваясь, лишь сбросив с ног валенки, он заснул на диване.
На третью ночь немного потеплело. Все же термометр показывал градусов двадцать ниже нуля. К полуночи ветер усилился, взялась пурга. Последние три большие кучи исчезли из виду. Ровно в двенадцать часов радиопеленги, скрестившись на карте, показали — корабль находится близко от каменистых банок. Ещё несколько часов — и хочешь или не хочешь, а надо уходить. Три кучи шкурья в конце концов погоды не делают. Но там остались люди… Снегом залепляло глаза. Пытаясь найти в метельной ночной мути слабый огонёк, Арсеньев несколько часов не сходил с мостика. От перенапряжения то там, то здесь ему чудились фонари — «мельтешило», как говорят поморы. Но стоило минутку отдохнуть глазам — и опять все темно. Ноги в валенках и меховых чулках закостенели.
…Шёл второй час ночи. Ледокол в который уже раз перепахивал льды. Нервы у всех были напряжены. Боялись за товарищей, оставшихся на льду, но вслух опасений не высказывали: об этом говорить не полагалось.
Попов прикуривал папиросу, свет просачивался сквозь пальцы.
— Стоп! — приказал он.
Сертякин с испугом дёрнул за ручку телеграфа.
— Включить прожекторы. — Арсеньев нажал кнопку. Пронзительный вой сирены оглушил всех на мостике. — Неужто не догадаются из винтовок пальнуть?
— Подожди, подожди. — Попов торопливо отбросил меховой капюшон малицы. — Слышно что-то.
— Выстрелы! — радостно крикнул молодой охотник, стоявший рядом с капитаном.
— Ложитесь на чистый юг, — скомандовал Арсеньев.
— Пачками палят. Ей-богу, Алексеич, — радовался колхозный старшина. — Намёрзлись небось ребята. И боязно. За ночь снегом заметёт, тогда уж нипочём не найти. Алексеич, — осторожно посоветовал он, — будто самое время остановиться. Ребята сами подойдут. Ей-богу, близко.
— Не божись, Савелий Иванович, — пошутил Арсеньев, — и так верю.
Сертякин с усилием перевёл стрелку телеграфа. На сильном морозе устаревший механизм ворочался трудно. Врезаясь в снежную, холодную тьму, горели синеватым светом прожекторы. Зажглись палубные огни. Матросы спустили за борт лестницу. Попов оказался прав: ждать пришлось недолго. Из темноты, как призраки, возникли белые от снега фигуры.
Медленно поднимались они по крутой лестнице.
Капитан долго ещё не уходил из штурманской. Брал радиопеленги, прокладывал их на карте, что-то рассчитывал по атласу течений, вертел транспортиром и так и эдак. Он решил вырвать у Студёного моря ещё одни сутки промысла. С рассветом корабль подошёл к западному крылу залежки. По расчётам, крыло проходило чисто, не задевая опасных камней.