Река Безымянка выливается из самой что ни на есть глухомани онежских лесов. Сосны, ели вперемежку с густым березняком, рябиной, осиной и ольшаником образуют непролазную чащу. Шиповник и смородина, малина и можжевельник густо заполняют все тропинки, все полянки.

Кучи валежника, гниющие пни и стволы упавших деревьев на каждом шагу преграждают путь. Угрожающе наклонились, держась на ветвях собратьев, лесные великаны, поваленные ветром. Ноги путника утопают в гнилой, болотистой почве, хлюпают в сырых мхах. Несметными полчищами вьются комары… Топи, болота, озера и речки заполонили онежские леса. Проехать в таких лесах невозможно, пешему пройти трудно.

Озера, постепенно зарастая травами, камышом, водяными лилиями, плавучим рдестом, покрываются толстым, но дырявым ковром, сплетенным из болотных растений. Медленно наращивая толщину, мохнатый ковер превращает озера в зыбучие топи. Дыры в таком ковре, заштопанные зелеными травами и яркими цветами, — колодцы, уходящие в озерную глубь. Горе попавшему в такое болото: редко, очень редко удается человеку живым унести ноги.

Дремучий лес охраняет от нескромных человеческих глаз раскольничий скит Безымянный, построенный еще в петровские времена.

Одинокий колокол под дощатой крышей звонницы, моленная и два десятка деревянных строений окружены высоким частоколом. Скит строился по-старинному. Жилые дома, сбитые из толстых бревен, стайкой теснятся вокруг церквушки, все окнами внутрь, глухой стеной к забору. Тесовая стена делит скит на женскую и мужскую половины.

Все, в чем нуждалось общежительство — хлеб, кое-какая одежонка, инструмент, — подвозилось зимой по санному пути. Летом в скит люди пробирались по двум тропам, почти неприметным в болотах. Одна из них шла на восток к Данилову монастырю, другая на запад.

Но как найти эти тропы среди трясин и болот, знали немногие.

В глухом скиту спасаются от грехов старообрядцы-беспоповцы: полсотни сестер-инокинь, десятка два белиц да десятка два старцев. Они молятся богу, жгут свечи, кладут большие и малые поклоны и кадят ладаном. Вся черная работа лежит на спинах сотни трудников и трудниц — мужиков и баб, не имеющих иноческого чина.

Работный народ был темный, незнаемый, скрывавшийся в лесах бог весть отчего. В скиту они жили тихо, работали исправно и не выходили из повиновения большаков и большух.

Многие браться и сестры славились божественным письмом; переписывали уставом «Цветники» и «Сборники» и другие старопечатные книги, рисовали финики по бокам рукописей и цветные заставки. Славился скит еще мирским художеством: инокини и белицы множили чертежи морского хождения, что присылал из города знатный выгорецкин мореход Амос Корнилов. Они чертили землицу Грумант, Белое море, остров Колгуев, Печорские берега. Мурманский берег, Матицу.

Казалось, тихо — мирно шла жизнь в далеком раскольничьем скиту. Святая молитва, пост, божественное пение — вот и все, что должно было бы занимать умы иноков и инокинь. Но было не так: дремучие леса, топи и болота не укрыли праведников от мирских пороков. И здесь грозно бушевали человеческие страсти.

В старой пещере, едва на аршин глядевшей из земли, под двумя тяжелыми замками сидел прикованный цепью худой и бледный мужик. Три года назад, как раз в сочельник, его привезли на розвальнях из Данилова монастыря. Старцы шептались между собой, будто приехал он из заморщины, от самого прусского короля. А хотел будто прусский король от раскольников, чтобы признали они государем Ивана Антоновича, того, что заточен императрицей Елизаветой в Холмогорах, когда его, государя Ивана, освободят.

А случилось так.

Выгорецкий киновиарх, услыхав крамольные речи посольника, пребывал в большом страхе. Тайно собрались монастырские старцы на собор. Отец Серацион, древний инок, три десятка лет истязавший себя голодом и веригами, звал на крайние меры.

— Гнев и разорение будет на нас! — брызгая слюной, выкрикивал он. — Крамольника сей нощью из монастыря вон… Смерти его предать, пепел по лесам развеять.

Старцы совещались недолго. У всех на уме было одно — избавиться от страшного посланца. Однако смерти предать убоялись.

«Злоковарного мужа из рук не выпускать, — гласил приговор, — обманно увезти в дальний скит, посадить на чепь, держать тайно. Кормить не вдосталь, а буде умрет — похоронить на болоте, не оставя следов».

В скиту Безымянном крепко и грозно держали слово киновиарха. Посадили мужика на хлеб и на воду, горячее давали однажды в неделю. Однако узник, хоть зело удручен был телом, умирать не хотел.

Много слез и страданий, много людского безысходного горя хоронили от посторонних глаз крепкие стены скита. Непокорливых духом морили голодом и поклонами, сажали в темные сырые чуланы, ставили голыми коленями на острые кремневые камни, секли до полусмерти розгами… Но для избранных в скиту жилось привольно и сытно. В этом-то дальнем общежительстве Аграфена Лопатина оставила свою дочку.

В первые дни Наташа словно потеряла себя. Обман любимой матери все спутал в ее голове. Жизнь казалась ненужной и тягостной — впору было наложить на себя руки. Только боязнь страшного греха не дала ей покончить свои счеты с жизнью.

Потянулись дни, словно близнецы похожие один на другой. Покаянные молитвы с поклонами, заунывное пение в молельне, скудные трапезы, нудный труд, беседы стариц о спасении души — вот все, чем могла развлекаться Наташа. Только во сне, свидясь с любимым, забывала она свои горести.

«Помнит ли Ваня меня? — думала она, просыпаясь и вспоминая сон. — Почему не пришлет весточку? Нет, забыл, не помнит».

И снова начинался день — серый, неприветливый. Словно вовсе и не жила на свете Наташенька, а покоилась в холодной сырой могиле.

Не однажды непокорную звала к себе начальная матка Таифа. Старица издалека заводила речь о сватовстве купца Окладникова, об истинной древней вере, о проклятом табашнике Ваньке Химкове. В последний раз Наташа не выдержала.

— Матушка, — сказала она, дрожа от гнева, — не хочу ваших скаредных речей слушать Что хотите делайте, а над душой моей вы не властны. Неволить будете — удавлюсь.

— Ой, берегись, девка! — грозно прикрикнула мать Таифа. — Забыла, что в скиту живешь?! Ежели так — розгалей попробуешь, горячих всыплю!

— Удавлюсь, — повторила Наталья, протянув дрожащую руку к старинной иконе пресвятой богоматери, — ей говорю Пытливо взглянув на девушку, игуменья задумалась.

— Иди с богом, — наконец сказала она, махнув рукой.

И больше мать Таифа Наталью не призывала.

Наташа ушла в себя, затаилась, притихла. В свободное время она любила одна сидеть в своей горенке. Унылым, неподвижным взором часами глядела девушка в окно на дремучие леса, плотной стеной обступившие скит.

— Смирилась девка, — донесла старица Анафролия игуменье. — Не узнать. Речьми тиха, послушлива. А была — огонь огнем.

— Не тревожьте ее, — равнодушно зевая и крестя рот, ответила Таифа, — пусть живет как знает. Непонятна она, крученая, прости господи. Уж чего лучше в скиту жить! — добавила старуха. — Знай молись да душеньку спасай.

За Наташей перестали следить. Она будто утешилась, внешне казалась спокойной Но в душе ее все больше крепла решимость сдержать слово, данное жениху.

— Нет, не забыл меня Ваня, — повторяла девушка, — не забыл, не может он забыть.

Ни мгновения не переставала Наташа думать о своем милом.

Короткое северное лето кончилось Дни еще стоялитеплые, солнечные, зато ночи холодные и сырые. Желтели и падали листья.

В скиту торопливо готовились к зиме. Трудники возили с пожней душистое сено, ссыпали в закрома ячмень и жито. Один за одним подъезжали к воротам возы с сеном. У забора громоздились поленницы березовых дров. В ушах стоял неумолчный визг звонких пил, на многих козлах бабы пилили толстые поленья, мужики с уханьем тюкали топорами.

Отложив все работы, белицы под присмотром инокинь ходили в лес по грибы и ягоды. Старцы ловили в озере рыбу и заготовляли ее впрок.

Еще прошел день. Солнышко близилось к закату. В скотный двор пастухи пригнали стадо. Коровы шли медленно, отяжелевшие на тучном пастбище. Вернулись из леса девушки-белицы, возбужденные, проголодавшиеся. За плечами у каждой крошни с грибами и ягодами. Словно шумливая стайка воробышков, разлетелись по горницам умыться и переодеться к трапезе.

Наталья любила по вечерам заглядывать на скотный двор — там было все знакомо и просто. Коровы гулко топтались в стойлах и хрустели сеном. Пахло навозом и парным молоком. Так и сегодня, потрапезовав, она пробралась в хлев.

— Прасковьюшка, — тихо позвала девушка.

— Здесь я, — откликнулся звонкий девичий голос. Сирота Прасковья Хомякова попала в скит обманом, как и Наташа, по злому умыслу своего дяди. Задумав отобрать наследство у сироты, дядя-опекун подкупил игуменью, взяв с нее обещание навсегда оставить в скиту Прасковью. Девушку держали в черном теле, морили голодом, ставили на самые тяжелые работы, стараясь сделать ее жизнь невыносимой. Каждодневно большуха изводила ее разговорами об иночестве, расхваливая чистоту святой жизни. Но Прасковья не поддавалась. На все увещевания она либо молчала, склонив голову, либо упрямо отвечала отказом. Многие тысячи покаянных поклонов отбила девушка, неделями не выходила из темного чулана.

Но Прасковья Хомякова на редкость крепкая и здоровая девушка. Высокая, краснолицая, с необъятной грудью и широкой спиной, она играючи управлялась с тяжелой работой и легко переносила все лишения.

— Славно в лесу было? — спросила Прасковья, разгребая вилами навоз.

— Хорошо, Прасковьюшка, а сколь грибов, ягод!.. Ну, а ты как? — осеклась Наталья, заметив грусть на лице подружки.

— Тяжко, Наташа, ой как тяжко, — жаловалась девушка. — Всю душу вымотали чертовы угодницы… Сбегу, как бог свят, сбегу. — Губы у нее чуть заметно вздрагивали, словно вот-вот заплачет. — Седни, — вдруг вспомнив, встрепенулась она, — иду я у хлева задами, там погреб пристроен. Живет в погребе мужик, головою скорбен.

— Знаю, — наклонила голову Наталья, — двумя замками закрыт, в окне решетка… Давай, Прасковьюшка на сеновал залезем.

Девушки забрались наверх, на свежее душистое сено.

— Иду я, — продолжала Прасковья, — слышу, будто плачет кто-то, да так жалобно, славно младенец. Подошла я к оконцу, гляжу, мужик. Лицо бледнехонько, зарос волосьем, словно леший, глаза, как у волка, горят… Встала я как вкопанная, ногой двинуть не могу, не могу глаз от него отвести. А он молвит: «Не бойся, подойди, девонька! Безвинен, пожалей… выслушай…» Тут я опомнилась да как брошусь в бег. Посейчас вспомнить страшно.

Наталья задумалась: ее взволновал рассказ подружки.

— А что, Прасковьюшка, — накручивая на палец сухую травинку, сказала она, — может, и правда вины на нем нет? Матери да отцы святые куда как хитры. Божье у них на языке только, а на уме… мирское да скоромное. Послушать бы тебе мужика… — Голос у нее оборвался.

— Страшный он.

— От жизни анафемской страшен. Пойдем, Прасковьюшка, — вдруг решила Наталья, — пойдем к нему.

— Боязно мне, узнает большуха — ощетинится, тогда…

— Ништо. Молчи да ухо востро держи. Подружки сползли в хлев и, таясь, стали пробираться к клетушке узника.

— Девоньки, — услышали они, приблизясь к пещере, тихий умоляющий голос. Сквозь железные прутья решетки на них глядело страшное волосатое лицо. — Подойдите к окну, девоньки, продолжал умолять узник. — Здоров я, умом светел. Безвинно сижу. Старцы ради корысти своей заточили.

Наталья смело подошла к окошку.

Три года сижу, помоги бежать. Нет больше моего терпенья, спаси. — Мужик заплакал.

— Как я спасу тебя, сама в скиту поневоле. — В голосе девушки прозвучало отчаяние.

— Напилок бы, девонька, чепи, решетку распилю, тогда никто не удержит. Дорога мне ведома, в лесах жизнь прожил.

Наталью вдруг осенила мысль. Она приблизила свое лицо вплотную к решетке.

— Я достану напилок. Вместе бежим. Давно сама собираюсь, да боюсь в болоте сгибнуть. Согласен? — Она заглянула прямо в глаза узнику.

Глаза мужика зажглись надеждой.

— Бежим, девонька, родная… — Слова перешли в бессвязный шепот, снова раздались всхлипывания.

На мостках послышались чьи-то шаги. Девушки прянули от погреба и мгновенно скрылись. Назавтра Наталья раскопала в чулане, где хранился кузнечный инструмент, три напилка и в тот же день передала мужику.

Через неделю, как было условлено, Наташа снова подошла к окошку.

— Готово, девонька, — радостно сказал узник. — И чепь и решета порушил. Завтра уйдем в полночь.