Путь на Грумант; Чужие паруса

Бадигин Константин

Чужие паруса

 

 

Глава первая

ТОРГОВЫЙ ДОМ «ВОЛЬФ И СЫНОВЬЯ»

Целую неделю бриг «Два ангела» отстаивался на Ярмутском рейде. Крепкие юго–западные ветры не давали капитану Томасу Брауну войти в Темзу и завершить рейс, длившийся более шести месяцев. Стоянка была беспокойная. Якорные канаты едва выдерживали штормовой ветер; пришлось убрать стеньги, травить до жвака–галса канаты.

Несколько тяжело груженных судов терпели бедствие — их захлестывало волнами. Спасаясь, моряки обрубили мачты, но и это не помогло: один корабль затонул, остальные без якорей и мачт унесло в море…

Но все это позади. Сейчас бриг «Два ангела» спокойно стоит на якоре у лондонского моста среди множества корпусов и мачт. На Темзе тесно: скопище больших и малых кораблей заполнило широкую, многоводную реку. Целая флотилия лодок, барок и яликов снует между кораблями и берегом.

Матросы успели навести порядок на бриге, изрядно потрепанном штормом, приготовили к выгрузке трюмы, наполненные бочками ямайского рома и сахара, и столпились на баке. Предвкушая отдых и развлечения, они перекидывались шутками, с нетерпением посматривая на раскинувшийся по берегам реки величественный город — с широкими улицами, оживленной набережной, множеством дворцов и церквей.

Капитан «Двух ангелов», грузный мужчина с красным мясистым носом, выполнив таможенные формальности, успел солидно выпить. Прихватив с собой слугу — негритенка, он съехал в судовой шлюпке на берег и медленно брел по одной из улиц Сити.

Утром в Лондоне было прохладно. Свежий восточный ветер, помогавший бригу войти в порт, давал себя чувствовать и здесь, на городских улицах.

Томас Браун часто останавливался, с удивлением разглядывая десятки новых домов, красивых и крепких, выросших за короткое время, словно грибы после дождя. Ростовщики и маклеры, надсмотрщики над неграми вест–индских плантаций, дельцы из Ост–Индии, чиновники разных степеней и рангов, разбогатевшие на грабеже колоний и работорговле, торопились обзавестись уютными гнездышками у себя на родине.

В этой части Лондона царило оживление. Непрерывно катились кареты и коляски; покачиваясь на руках слуг, двигались портшезы. Вереницей тянулись грузовые фургоны; сгорбившись под тяжелой кладью, шли носильщики; степенно прогуливались толпы праздных мужчин и женщин. От множества напудренных париков, роскошных платьев, кафтанов, расшитых золотом, и дорогих кружев рябило в глазах. Биржевые маклеры, клерки с озабоченным видом куда–то торопились, расталкивая гуляющих.

Здесь кипела торговля. В многочисленных лавках можно купить все, что покупалось и продавалось во всех странах света. На каждом углу торчала вывеска кофейни либо таверны. Часто встречались цирюльни с выставленными напоказ модными париками. У книжных лавок толпились любители новостей. Попадались лавки с корабельными товарами: канатами, якорями, парусиной; кое–где у дверей виднелись железные цепи, ошейники и наручники — предметы, необходимые для работорговцев.

Шкипер Браун был одинок и необщителен. Свободное время он проводил в своей каюте на бриге за бутылкой рома либо за конторскими книгами, пересчитывая в который уж раз свою наличность. Только неотложные дела могли заставить его изменить укоренившейся за многие годы привычке. И сегодня шкипер съехал на берег не по–пустому.

На пути из Африки к Ямайке у Томаса Брауна не хватило питьевой воды, и он живьем выбросил за борт сто тридцать четыре негра. Не желая терпеть убытков, он намеревался получить страховую премию. Но страховые дела решаются в суде — надо начинать дело, и шкипер шел посоветоваться с ловким дельцом и пройдохой, стряпчим Самуэлем Клапинсом. Конторой Клапинсу служил замусоленный столик в небольшой кофейной, приютившейся у мрачного здания лондонского суда. Войдя в кофейную, Браун застал стряпчего на своем обычном месте за кружкой пива, углубившимся в чтение «Лондонской газеты», и без обиняков рассказал ему свое дело.

Отложив газету, стряпчий внимательно слушал, изредка прихлебывая пиво.

— Н–да, мистер Браун, дело трудное. Но все зависит от того, как его повернуть. Можно проиграть, но можно и выиграть… — Клапинс достал клетчатый платок, высморкался и долго вытирал нос. — Я бы сказал… э… э… очень трудное дело, дорогой капитан, и эдак сразу я боюсь сказать что–нибудь определенное.

Браун понял.

— Бутылку бренди, — подозвал он хозяина, — и…

— Здесь превосходно готовят жареных кроликов, мой друг, — вмешался стряпчий, облизнув тонкие, губы, — изумительный повар. А соус… вкуснее не сыскать во всем Лондоне.

— Отлично, подайте кроликов, — кивнул хозяину Браун, — только скорее, я тороплюсь на бриг.

— И пива, мой друг, — добавил Клапинс. Согревшись бренди, Сэм Клапинс стал покладистее.

За пять фунтов он обещал написать прошение и вести дело в суде.

— Поймите, мистер Браун, — рассуждал Клапинс, пряча деньги в карман засаленного камзола, — мы сравним ваших негров с лошадьми. Ведь дело о чернокожих ни в чем не отличается от подобного же случая, когда за борт были выброшены лошади. Такое сравнение помогло нам выиграть дело капитана Гопкинса. За каждого негра ему заплатили по тридцать фунтов страховки. В вашем иске это составит кругленькую сумму, мой друг.

Увидев кролика на столе, Клапинс замолк и, глотнув слюну, взялся за нож.

— Советую попробовать, дорогой капитан, — предложил он, кладя в рот сочный кусочек, — изумительный повар… Хорошо, что в Лондоне нет недостатка в пиве… Меня постоянно мучит жажда, мой друг, еще одна кружка была бы не лишней, — снова обрел Клапинс дар речи. — Могу вам рассказать о другом судебном деле, разбиравшемся недавно в Лондоне, дело, пожалуй, сложнее вашего. Проклятые негры вздумали бунтовать. Это было на «Фениксе». Капитан Арчер приказал стрелять; более ста чернокожих было убито и почти столько же ранено. — Тут Клапинс зажмурил глаза и покачал головой. — Да, судье пришлось поломать голову.

— Ну и как? — заинтересовался Браун.

— Суд обязал заплатить страховую премию только за убитых, а на продаже калек Арчер почти ничего не заработал… Все раненые негры, как неполноценный товар, пошли за полцены. Пришлось смириться.

— Дурак капитан Арчер, — пробормотал Браун, ухмыляясь, — напрасно возился с ранеными Я бы…

— Ваши способности мне отлично известны, дорогой друг, — хихикнул подвыпивший стряпчий. — На вашем бриге, чем ни болей негр, в шканечном журнале появится запись: «Выброшен за борт от недостатка питьевой воды».

Клапинс снова захихикал.

— Вы подумайте, Браун, — продолжал он, — представьте на одну минуту, что королевский суд решит: между людьми и неграми нет разницы. Что ждало бы вас?

— Вздор, разорви вас дьявол, Клапинс! — недовольно оборвал капитан. Подумав, он бросил на стол золотую монету и проворчал на прощание: — Выиграю дело — заплачу проценты.

Выйдя из таверны, Браун свернул в одну из узких улиц с небольшими домиками, тянувшуюся до самого берега Темзы. Капитан не любил тратить деньги по–пустому и всегда ходил пешком.

Поплотнее завернувшись в черный плащ, надвинув на лоб расшитую галуном шляпу, он шагал, не оглядываясь по сторонам, не обращая ни на что внимания. У самого порта он, ругаясь, обошел зловонные кучи отбросов и, высоко поднимая ноги, перебрался через потоки нечистот, стекающих в Темзу.

Вот и река. В прибрежных пустырях высились груды привезенных из–за моря товаров, возле них, горланя на разные голоса, суетились люди, длинной вереницей двигались запряженные быками и лошадьми повозки и фургоны с кипами, ящиками, бочками. Поодаль виднелись штабеля корабельного леса, многочисленные стапели, где строились всевозможные корабли; судостроительные фирмы были завалены заказами: не хватало рабочих рук, не хватало хорошего леса, не хватало моряков.

Старая Англия впитывала в себя пот и кровь миллионов черных рабов, изнемогавших на плантациях ост–индских и вест–индских колоний. Это было время, когда англичане не успевали переваривать все то, что попадало в их желудки.

Наконец Браун добрался до берега, где его ожидала корабельная шлюпка. Держась за перила лестницы, капитан разыскал глазами свое судно, выделявшееся среди других добротным видом и величиной. В английском торговом флоте тех времен не так уж много было подобных кораблей. Большинство судов поднимали сто — двести тонн груза. Негров перевозили через океан и на более мелкой посуде. Бывало, что двадцатитонное суденышко вмещало семьдесят чернокожих, а на скорлупку в одиннадцать тонн умудрялись посадить тридцать человек…

Вдосталь налюбовавшись, Браун стал осторожно спускаться по скользким, прогнившим ступенькам. Внезапно он услышал свое имя.

— Капитан Браун, остановитесь, прошу вас, — кричал пожилой человек в сдвинутой на затылок шляпе; он бежал, размахивая руками.

— От торгового дома «Вольф и сыновья», сэр, — задыхаясь, произнес человек, подавая Брауну пакет.

— Джон Вольф, глава торгового дома, просит меня немедленно явиться для весьма важных переговоров, — бормотал шкипер, читая письмо. — Гм… Джон Вольф — один из самых богатых людей в Англии. Послана карета. Что бы это могло значить? — Браун терялся в догадках. — Где карета… э… э?.. — обратился капитан к посланному.

— Томпсон, сэр. Бен Томпсон, сэр, младший клерк, к вашим услугам. Карета ждет вас там, — он махнул рукой, — за этой кучей бочонков с ямайским сахаром. Простите, сэр, сюда было неудобно подъехать…

— Эй, вы там! — крикнул Браун матросам. — Я скоро вернусь! А ты, Цезарь, жди здесь, — приказал он негритенку. — Пойдемте, мистер… э… э…

— Томпсон, сэр, — снова поклонился клерк. Клерк забежал вперед, угодливо открыл дверцы кареты, помог Брауну взобраться на сиденье. Карета тронулась, подпрыгивая и жалобно скрипя на ухабах и булыжниках лондонских улиц. Пока она выбиралась из окраины, капитан успел вздремнуть. Он очнулся в Сити у большого серого дома. Клерк распахнул дверь.

— Прошу вас, мы на месте, сэр.

В кабинете Брауна встретил Джон Вольф.

— Рад вас видеть в добром здоровье, мистер Браун, — любезно говорил добродушного вида старичок, усаживая в кресло капитана. — В наши годы это самое важное. Дела у вас, капитан, идут блестяще, это можно заключить по вашим вкладам за последнее время. Нас всегда радуют успехи клиентов.

— Спасибо, сэр, благодаря неграм и провидению мне жаловаться на дела грешно. Гость и хозяин уселись в кресла.

— Я решил пригласить вас к себе, дорогой капитан, — медленно начал Джон Вольф, — для важных переговоров.

Браун насколько мог вытянул свою короткую шею. Он весь превратился в слух.

— Англия, капитан, нуждается в хорошем строевом лесе, — продолжал банкир, — в пеньке для снастей, парусине и в крепких больших кораблях… Наш банкирский дом обслуживает судостроительные фирмы и заморскую торговлю. Как растет английский флот, вам, мистер Браун, очень хорошо известно.

Джон Вольф закашлялся, хватаясь руками за свою впалую грудь. С трудом подавив старческий кашель, он долго сидел, бессмысленно смотря мутными глазами на Брауна. Но вот банкир оживился.

— Колониальная торговля требует утроить наш торговый флот, а запасы хорошего леса Англия давно исчерпала. Мы не можем до конца истребить свои леса, надо думать о будущем… — Банкир опять стал задыхаться.

— Все это мне известно, сэр, — прервал банкира Браун. — Я хотел бы знать, для чего я здесь?

Джон Вольф пристально посмотрел на капитана.

— Ну что ж, дорогой Браун, перейдем к делу: нам нужны вы и ваше судно для работы на Севере России.

Старый Вольф, по–птичьи подпрыгивая, подскакал к большой карте, висевшей позади письменного стола.

— Вот здесь, Браун. — И банкир ткнул скрюченным пальцем.

— На Севере России? Не слишком ли там будет холодно для меня?

— Наши условия подогреют вас, капитан. За три месяца, проведенные в России, вы получите сполна все, что могли бы заработать за рейс в Вест–Индию с полным грузом черного товара. Это кроме того, что вы получите от нашего агента в Архангельске.

— Я должен возить русский лес в Лондон, сэр?

— Все инструкции вы получите в Архангельске от нашего представителя мистера Вильямса Бака. — Банкир отошел от карты и устало опустился в кресло.

— Здесь я вам скажу одно: ваш экипаж должен состоять из храбрых людей, способных на все. Вы будете конкурировать с русскими, и не исключена возможность нападения этих варваров на ваше судно… Вы понимаете меня, капитан? Если вы нуждаетесь в решительных людях, я дам указание нашему шефу констеблей, и он…

— Это не в диковинку, сэр. У меня есть опыт в таких делах, и мои ребята, дьявол их разорви, не уступят вашим каторжникам, — довольный своей остротой, Браун громко захохотал.

Дикий смех шкипера возмутил Джона Вольфа. Его мутные глаза сверкнули недобрым огнем.

— В Англии нет недостатка в честных людях, — не спуская глаз с моряка, медленно сказал банкир. — Мы могли найти сотни людей, желающих поехать в Россию на наших условиях, но… Нам хорошо известна ваша храбрость, Браун. Известны нам и прекрасные качества вашего брига «Два ангела». Мы считаем его одним из самых крепких английских судов. Итак, если наши условия подходят, — закончил Вольф, подвигая шкиперу лист плотной бумаги, — можете подписать договор.

— Я никогда не сторонюсь выгодного дела, сэр. Это мое правило, — ответил шкипер, взглянув краем глаза на бумагу. — Но прошу учесть: на свое судно я беру восемьсот негров, сэр, и каждый негр приносит мне тридцать шесть фунтов чистой прибыли. Я не считаю доходов от перевозки сахара и рома.

— Как! — в удивлении воскликнул банкир — Вы, Браун, топчете законы! Вы нарушаете правила, установленные парламентом! Ваш корабль не должен брать на борт больше пятисот чернокожих!

— Сэр, — спокойно возразил Браун, — если вы уверены, что мне не придется нарушать законов там, куда вы меня посылаете, законов Русского государства, то я…

— Хорошо, хорошо, мы никогда не спорим о мелочах в крупном деле, — перебил его Джон Вольф. — Вы, я вижу, хорошо знаете, с какой стороны хлеб намазан маслом. Я согласен. — Банкир заскрипел пером. — Надеюсь, вы обратили внимание на первый пункт договора, где говорится…

— Я должен хранить в тайне наше соглашение, сэр?

— О да, разумеется.

Джон Вольф подошел к Брауну. Джентльмены обменялись рукопожатиями, и Браун, напутствуемый пожеланиями успеха, покинул кабинет.

Влезая в карету, Томас Браун решил повидаться со старым Прайсом и разузнать у него кое–что о России и русских.

Перед дверью лавочки с вывеской в виде большой подзорной трубы, искусно выточенной из дерева, он остановил лошадей.

Гейд Прайс, хозяин лавки «Морских инструментов», считался в свое время одним из лучших английских капитанов. На судне Гейда каждый купец был готов отправить самый ценный груз. Капитан Прайс всегда вовремя возвращался в порт, не беспокоя хозяев долгим отсутствием. За свои многолетние плавания старый моряк ни разу не терпел кораблекрушения. Больше двух десятков лет капитан Гейд Прайс ходил в порт Архангельск за лесом, смолой, пенькой и другими русскими товарами.

Оба капитана устроились в маленькой комнатушке позади лавки и вели беседу за чашкой крепкого кофе.

— Итак, Браун, вас интересуют русские как моряки и судостроители? — Прайс собирался с мыслями, задумчиво теребя цепочку с брелоком в виде маленького золотого якорька.

— Я наслушался многих ужасов про русские льды, мистер Прайс. Говорят, плавание среди льдов невозможно и всякое судно, затертое льдами, обречено на верную гибель. Холод будто бы так ужасен, что люди на судне превращаются в дерево, то есть делаются твердыми, как дерево.

Капитан Прайс усиленно задымил своей трубкой.

— Я должен сказать вам правду, Браун. Льды — это вещь серьезная. Но русские их не боятся. На своих кораблях они плавают на Шпицберген, на Новую Землю. У русских многому можно поучиться, — после некоторого раздумья продолжал он. — Я совсем забыл, вы спрашивали относительно карт северных берегов России. У меня есть, но они, к сожалению, не совсем точные. У русских на Севере есть свои карты, куда лучше наших. С помощью русских друзей я благополучно совершал рейсы из Англии в Архангельск; четверть века — не малый срок.

— Но они наши враги, мистер Прайс! — вскипел от возмущения Браун. — Они наши конкуренты в морской торговле. Да и откуда у них могут быть хорошие корабли?.. Раздери их дьявол, они только портят корабельный лес, который нужен Англии.

Гейд Прайс грустно улыбнулся.

— Конкуренты, Браун!.. Но в чем? Русские моряки, насколько мне известно, никогда не оскверняли свой флот работорговлей, никогда не были пиратами. Мне семьдесят пять лет, Браун, из них пятьдесят я отдал нашему флоту и любил его всей душой. А сейчас… мне тяжело говорить об английском флоте… — Глаза старого капитана гневно сверкнули.

Браун, не моргнув, выслушал Прайса. Как ни в чем не бывало он допил свой кофе и стал прощаться.

— Благодарю вас, мистер Прайс, за сведения, но, простите, они мне кажутся невероятными… Конечно, каждый англичанин может иметь свое мнение, но… но иногда бывает так, что в старости у людей мозги, как бы сказать, делаются жиже; семьдесят пять лет — это не шутка, мистер Прайс.

— О нет, Браун, — отозвался старик, — у меня голова свежа… Ведь я не злоупотребляю ромом, как вы, и золото никогда не туманило моих глаз… Впрочем, я желаю вам счастливого плавания и благополучного возвращения… Советую не ссориться с русскими.

Взяв бронзовый подсвечник с тростниковой свечой, Прайс проводил гостя через темную лавку и закрыл дверь.

 

Глава вторая

КРОВАВЫЙ ТОРОС

Летевший от берега ворон круто свернул в сторону. Описав широкое полукружие, он набрал высоту и, часто замахав крыльями, снова полетел по своему пути.

Внимание старого ворона привлекли люди. Они толпились на большом торосистом поле, оживленно размахивая руками, и кричали. Еще ворон видел четыре больших зверобойных карбаса, доверху нагруженных разным снаряжением. На чистом белом снегу он заметил извилистою линию, тянувшуюся от самого берега: это были следы лодочных полозьев и человеческих ног. А впереди раскинулись вширь и вдаль сверкающие на солнце необъятные льды Белого моря.

— На побережник, на побережник, — горланили мужики, следившие за полетом птицы, — на побережник летит!

Быстро удаляясь, ворон превратился в едва заметную точку. А прошло еще немного времени, и острый поморский глаз ничего не мог различить в небесной синеве.

Седовласый Алексей Химков, вожак зверобойной ромши, заметив, куда летела птица, бережно спрятал компасик и спрыгнул с невысокого ропака.

— Ребята, становись в лямки–и–и!.. — крикнул зычно. Промышленники разбежались по своим лодкам, надели на грудь кожаные широкие ремни, поднатужились, и ромша двинулась вперед, скрипя полозьями по убитому ветрами гладкому снегу.

— А что ворон? — налегая на лямку, спрашивал Степана Шарапова Андрей, младший сын Химкова, впервой попавший на промысел. — Куда полетел, почему мы за ним поспешаем?

— На зверовую залежку птица летит, — ответил Степан, — последом кормится. Далеко залетает, ну–к что ж, не боится зимой моря–то. Ворон с высоты куда как хорошо зверят примечает… Смотри под ноги, парень, — поучал он, видя, как Андрей споткнулся, — недолго и обезножеть, так–то.

Путь проходил то по ровным большим полям, то по сугробам и грядам ропаков. Разводий не встречалось, шел прилив. То там, то здесь трещал лед, громоздясь в невысокие торосы. Путь становился все труднее и труднее, мореходам приходилось перетаскивать тяжелые, груженные запасами карбасы через ледяные завалы. Здесь люди соединяли усилия и перетаскивали суда по очереди.

Впереди с багром в руках, показывая ромше путь, шел Алексей Химков. Немного найдется в Поморье таких, как Химков, знатоков звериных промыслов в горле Белого моря…

Мезенцы недавно вышли промышлять зверя. Невдалеке еще виднелся невысокий берег, сплошь забеленный снегом. На ярком солнце отчетливо выделялись черные избы, столпившиеся у самого устья небольшой речушки. Ветерок доносил к людям запах дыма, клубами выходившего из–под крыш. Казалось, что дома, топившиеся по — черному, загорелись и вот–вот выбьет пламя. Местами у берега высились горы льда.

Хоть и крепко морозило, а от мужиков валил пар; бороды закуржавели, а лица были потные, красные. С трудом уставшие люди волочили карбасы. Незаметно за ропаками спряталось багряное солнце. Стало темнеть.

— Стать на отдых, готовить паужну, — прозвучала долгожданная команда юровщика.

Задымились костры. На треноги взгромоздились медные котлы с варевом. Карбасы прикрыли сверху грубым рядном; в каждом припасено большое овчинное одеяло. Вся лодочная артель — семь человек, — чтобы было теплее, ложится вместе и укрывается одним одеялом.

Хороши бывают дни в марте на Белом море — чистые, безоблачные. Ослепляюще горит солнышко, поблескивая на белоснежной скатерти моря. А еще лучше мартовские ночи. Бесконечное темное небо открывает взору свои звездные сокровища, все до единой маленькой звездочки, все, что посильно увидеть человеческому глазу. Ярко светит луна, катясь по далекому бесконечному пути. Мореходы по звездам определяют свой путь, путь, по которому несут их беспокойные льды, по звездам они определяют время. Луна указывает поморам времена малых и полных вод, предупреждает об опасности ледяных тисков на прибылой воде.

Белое море живет. Здесь нет мертвой тишины, как бывает зимой на островах Ледовитого океана. Недаром называют беломорские льды живыми. Они ни часу, ни минуты не остаются в спокойствии.

Сидящие у костров промышленники сквозь льды чувствуют дыхание моря. Оно заставляет торосистые поля и крупные льдины разговаривать между собой то громко, то совсем тихо. Сейчас со всех сторон, словно шелест векового бора, доносился приглушенный шум. Резких звуков, треска и скрипения сходящихся, ломающих друг друга льдов не было слышно. Луна приближалась к южной части горизонта, заставляя морские воды развести, раздвинуть льды.

Отлив был в полной силе. По белому снежному полотну тянулись черные, словно чернильные потоки, разводья и узкие трещины. Несмотря на темноту, они отчетливо были заметны.

— Несет нас знатно, Алексей, — присаживаясь к костру, сказал Степан Шарапов, — ну–к что ж, ежели через два дня не управимся. Кровавого тороса нам не миновать. А там и до беды недолго. Сам ведь знаешь.

— Знаю, Степа, — ответил Химков, — с отцом твоим судьбу пытали, чуть не сгибли. Да и с тобой, помню, горя хватили немало.

Посидели молча, подымили трубками, но разговор не клеился.

— Ну–к что ж, спать, — собрался уходить Степан. Не услышав ответа, он поднялся и побрел к своей лодке.

Завернувшись в теплую малицу и надвинув глубже шапку, чутко, одним глазом подремывал Химков, то и дело встряхиваясь и оглядывая лед.

Около десяти лет прошло с тех пор, как вернулся Алексей Евстигнеевич из далекой зимовки на Груманте. Много морщин добавилось за эти годы на лице кормщика, седого как лунь. Пережитые страдания сказались на здоровье — уже не тот был Химков: болела грудь, ныла поясница. Два последних года старый мореход не выходил на промысел. Нужда не раз стучалась к нему в дом. Часто хмурил лохматые брови Алексей Евстигнеевич, редко улыбался. Весновальный карбас — вот и все его богатство, оставшееся от грумантских сбережений.

Но в этом году Химков решил снова попытать счастья. Приспело Ивану жениться, а денег на свадьбу не было. Не хотел старый кормщик как–нибудь сыграть свадьбу сына, гордость поморская не позволяла.

Химков вел небольшую ромшу, всего из четырех карбасов. В его артель входил товарищ по зимовке на Груманте Степан Шарапов, старший сын Ваня, младший — любимец и баловень — Андрюха, Семен Городков и еще двое мореходов, товарищей по прежним плаваниям. На трех других лодках тоже были крепкие мужики — все старые друзья–приятели.

А Ваня Химков за десять лет возмужал, превратился в отличного морехода. Второй год плавал он подкормщиком на лодьях. Ростом высок, русоволос, хорош собою, могуч сложением. Характером отважен, но скромен и молчалив.

Тяжел и опасен зимний промысел на морского зверя. Часто гибнут охотники на далеких и пустынных берегах или где–нибудь на льдине, унесенной в море…

Поморский лагерь спал. Дозорный, охраняя сон уставших людей, прохаживался по льду, притопывая ногами, быстро стывшими на крепком морозе…

Начался рассвет. Густые синие тени покрывали ледяные поляны и груды торосов. Но вот заалела на востоке яркая полоска; на снегу загорелись багряные блики, отражая краешек восходящего солнца.

— Вставай, каша готова! — весело горланил дозорный, тормоша зверобоев.

Перебрасываясь острыми словечками, зверобои умылись снегом и расселись с ложками у своих котлов.

За ночь широкая река разрезала льды до самого горизонта. Ее ледяные берега раздвигались, уходили все дальше и дальше… И теперь, совсем рядом, на морозном воздухе дымилось открытое море, далеко уходящее на восток.

Мужики осторожно спускали карбасы на воду. По команде юровщика подняли паруса и, подгоняемые бойким южным ветром, пустились в плавание…

Так в поисках тюленя шла по льдам зверобойная ромша Алексея Химкова, то перетаскивая лодки по высоким торосам, то переплывая широкие разводья и разделы. Кончился день, прошла еще ночь, и, когда солнце снова озарило багрянцем льды, зверобои стали готовиться к промыслу. Залежка тюленей была близка.

Подвязав длинные узкие мешочки с небольшим запасом продовольствия, вооруженные тяжелыми палицами, охотники двинулись на зверя. Оранжевый шар медленно поднимался над морем. Теперь льды под светилом окрасились синью, а разводья казались наполненными оранжевой жидкостью.

Припадая за высокими льдами, бесшумно двигались охотники к залежке. Вот и последняя гряда торосов, окаймляющая ровную ледяную поляну.

— Крепкая льдина, — выглянув из–за тороса, прошептал соседу Иван Химков, — зверь на худой лед детеныша не положит, чутьем знает, где крепко. На такой льдине и за Канин Нос ежели плыть, трещины не даст.

— Бережет дите зверь, — отозвался Шарапов, — на молодом льду не оставит.

Большое поле, в несколько квадратных верст, сплошь было покрыто серебристыми, изжелта–серыми телами зверей; между большими тюленями копошились желтоватые детеныши. Тут были только что появившиеся на свет зеленцы и бельки в возрасте от двух дней до недели.

— Ну, каково зверя? — радостно спрашивали юровщика промышленники.

— Маленько–то есть, — отвечал осторожный Алексей Евстигнеевич, — есть маленько, ребята.

Над льдиной стоном стоял плач голодных тюленят. В разводьях то и дело появлялись отлучившиеся на охоту тюленихи. Они вытягивали из воды свои шеи, стараясь разглядеть среди тысяч орущих малышей своего детеныша. Выбравшись на лед, звери ловко и быстро передвигались, отпихиваясь ластами и скользя по гладкой поверхности. Найдя своего детеныша, мать ласково облизывала его круглую мордашку. Лежавшие на льду самки, повалившись на бок и плотно прижав к брюху катарки, кормили сосунков. Желтый комочек, удобно примостившись к матери, жадно теребил сосок.

Промышленников охватило нетерпение.

— Алексей Евстигнеевич, кабыть самая пора, — сказал лежавший рядом помор.

— Зверя–то что пня в лесу.

— На большой воде начнем. Недолго прилива ждать. Льды сомкнутся, зверю податься некуда, — шепотом ответил Химков, наблюдая залежку. — Что птицы сидят, махалки подняли, — показал он младшему сыну на десяток насторожившихся маток.

И правда, задрав заднюю часть тела и вытянув шеи, они издали были похожи на больших черных кур, сидящих в гнезде.

Алексей Евстигнеевич решил больше не мешкать и подал знак; носошники разбежались по льдинам, ловко орудуя палицами с шипами на одном конце и крюком на другом.

Ваня Химков осторожно подкрадывался к большой жирной тюленихе, спокойно кормившей белька. Заметив охотника, она мгновенно ударилась в бегство. Тяжелое скользкое тело, покрытое короткими жирными волосами, катилось, словно лыжа, пущенная по насту. На снегу оставался след — широкая лыжня, обрамленная по краям отпечатками ластов.

Химков со всех ног гнался за зверем. Но тюлениха оказалась быстрее, и если бы не высокая гряда торосов, преградившая путь, она успела бы уйти в воду… Прижатый к ледяной стене, зверь шарахнулся из стороны в сторону и, молниеносно повернувшись, оскалил зубы.

Разгоряченный погоней, Иван торопливо взмахнул палицей, но удар был неудачен. Зверь яростно бросился на Химкова, мгновенно вцепившись крепкими зубами в оружие зверобоя.

— А–а–а, проклятая! — задыхаясь, ругался Иван, дергая за дубинку, стараясь вырвать ее из пасти зверя.

Рванув посильней, он поскользнулся, упал, оставив палицу в зубах тюленихи.

Случившийся поблизости другой зверь со злобным шипением кинулся на неудачливого, безоружного охотника. Но недаром Иван зовется зверобоем: сорвав с руки варежку, он с маху стеганул тюленя по оскаленной морде. Зверь ткнулся в снег и затих.

Тюлениха, схватившая дубинку, рыча и мотая головой, яростно ломала и крошила ее зубами. Но и ее постигла та же участь.

— Спасибо, друг, — тяжело дыша, сказал Иван поспешившему на помощь Степану. — Все теперь. Слаб головою зверь–то.

— Со мной, Ванюха, тоже случаи вышел, — начал рассказывать Шарапов, — помню, впервой я на зверя шел. Дак утельга–то, чтоб ей в поле лебеды, а в дом три беды, палицу бросила да меня за портки ка–ак цапнет. Веришь аль нет, портки в клочья разнесла. — Степан весело рассмеялся. — А я с голым задом еле ноги унес… Поплясал на морозе–то. Не ведал я в те поры, что зверь головою слаб… так–то. Долго меня после мужики за портки дергали — пужали… Девки прознали и те, как видят меня: хи–хи–хи да ха–ха ха.

Иван Химков долго хохотал во все горло, хлопая Степана по спине и вытирая слезы.

К заходу солнца все было закончено. Убитых зверей освежевали, шкуры приволокли к лагерю, нанизали их на толстые моржовые ремни, и юрки опустили в воду.

О недавно свершившемся побоище напоминали кровавые полосы, тянувшиеся по льду, пурпуровые лужи крови, резко выделявшиеся на снегу, да дымящиеся звериные потроха.

Осиротевшие бельки, беспомощно переползая с места на место, напрасно призывали своих матерей жалобными пронзительными воплями.

Полярная ночь снова нависла над застывшим морем. Дозорный Иван Химков, задумавшись, сидел у догоравшего костра, уставив застывший взгляд на синие огоньки, струившиеся в углях. Каждый толчок и потрескивание льда заставляли его настораживаться. Словно тяжелые вздохи моря, заглушенные расстоянием, издалека доносился грозный гул сжатия… Звуки то утихали, то нарастали вновь. Где–то совсем близко гулко лопнула крепкая льдина; как после взрыва, дробно осыпались в воду обломки, до ушей Ивана явственно доносились всплески и шум взбудораженной воды.

Крылатые мысли перенесли Ваню Химкова в Архангельск. Тесно прижавшись к Наталье, сидит он в маленькой, уютной горенке. Последний, прощальный день.

— Соколик мой, Ванюшенька, — слышится ему ласковый голосок, — светик мой ясный… тошнехонько мне одной. Боюсь, забудешь ты меня, ой как боюсь.

— Мне–то не забыть, любушка моя единственная, ягодка моя красная. Нет у меня другой, одна ты на всю жизнь.

Ваня еще крепче прижимает к себе девушку. Наталья тихонько освобождается из его ласковых рук, пристально смотрит ему в глаза.

— Одна–единственная… Правда? Ну, тогда выпей, — девушка достает из кармана небольшую синюю склянку, — ежели вправду любишь.

Ваня встает, принимает из рук девушки питье.

— А что здесь, Натальюшка?

— Ты пей, не спрашивай.

Залпом выпивает Иван невкусную, пахучую жидкость. Радостно, громко смеется Наталья.

Хлопает в ладоши.

— Теперь ты мой, Ванюшенька, и захотел бы, а на другую не взглянешь. Заговоренное питье, приворотное.

Девушка кладет ему руки на плечи, пристально смотрит на него большими голубыми глазами.

— А, приворожила, проказница… любушка, милая.

Крепко целует Ваня невесту. Без меры счастлив он. Часто колотится полное радостью сердце.

— Вернусь, Натальюшка, с первым судном вернусь, — шепчет Иван, — и свадьбу тотчас…

На одной из лодок зашевелился полог; кряхтя и сопя, кто–то вылезал на лед. Оправив малицу, подтянув бахилы, человек сделал несколько шагов; звонко запел под ногами морозный снег. Иван вздрогнул, обернулся.

— Ты, Степан? — спросил он, приподняв упавший на глаза куколь.

— Я, Ваня, — сиплым от сна голосом отозвался Шарапов. Зевая и зябко поеживаясь, он подошел к потухшему костру.

— Эхма, — поскребывая пятерней бороду, сказал он, — быть великому снегу. Глянь–ка на небо, все тучами закрыло, звездочки единой не видать. Не к добру… ежели дали не видны, с юрками куда уйдешь.

— А что, Степан, — спросил Химков, думая все еще о своем, — как по–твоему, сколь рублев на пай придется? Кажись, зверя неплохо взяли?

— Да уж куда больше… Ну–к что ж. На свадьбу хватит, — догадался Степан.

— По сотенной, верно, набежит… Не томись, Ванюха, отец три пая в карман положит: за себя, за лодку да за юровщика. Теперь твоя доля да братова. А ежели надо, и я свой пай отдам… Эге, брат, с такой деньгой пир на всю вселенную закатишь. Однако, — задумчиво продолжал Степан, — рано шкуру делить, покеда медведь живой… Вот что, брат, со светом нам уходить надо. А ежели повалит снег — дале своего носа не увидишь… Эх, — махнул он рукой, — муторно у меня на душе, Ванюха, глаза на свет божий не глядят…

— Авось с юрками к берегу выйдем, что бога гневишь.

Шарапов не ответил. Посмотрев еще раз на небо, он молча полез в лодку.

Под утро ветер стих, пошел снег, и когда пришло время будить ромшу, снег повалил большими хлопьями, закрыв все вокруг непроглядной стеной. Мужики, протирая спросонья глаза, смотрели, как мягко ложится снег, высыпаясь словно из продранного куля.

— Алексей, — обратились к юровщику озабоченные зверобои, — что велишь?

Химков снял шапку, вытащил из сумки компас, подставил на ветер попеременно щеки. Дул слабый шелоник.

— Отдыхай дале, ребята, поживем — увидим, как быть. Отдыхай, ребята.

Делать нечего, мужики опять залезли под теплые одеяла; кто спит, кто бывальщину рассказывает.

Алексей Химков крепко задумался: он знал, что пройдут сутки, много — другие, и движение льдов приведет к отмелым местам…

Сутки шел снег. Перестал он так же, как и начался, ночью. Теперь в поморском лагере мало кто спал, все с тревогой ждали утра. Алексей Евстигнеевич приказал водрузить во льду высокий столб, связанный из карбасных мачт. С высоты скорее заметишь опасность.

Первый увидел дальние ледяные горы Степан Шарапов.

«Несяки, — вихрем пронеслось в голове, — деваться некуда».

А Химков не терял времени. Он велел всем надеть мешки с запасом харча, а сам, словно кошка, вскарабкался на столб и долго разглядывал видневшиеся вдали льды.

— Теперь, ребята, разбирай дерево по карбасам, — спустившись на лед, приказал юровщик. Вид его был мрачен, брови нахмурены.

Промышленники поняли: дело плохо. Не спрашивая ни о чем, они быстро разобрали столб и разнесли снасть по судам.

К полудню льды сжало: люди чувствовали, как у них под ногами лопался лед. Там, где высились белые холмы, глухо и неумолчно, словно прибой, шумел лед.

Но вот сжатие кончилось, льдины медленно расползлись на тысячи кусков. Попав в быстрину, ледяные обломки двинулись к несякам, все ускоряя и ускоряя свой бег.

— Алексей, — снова сказали зверобои, — что велишь?

— Гляди, ребята, — показал Химков, — два несяка рядом стоят. Туда пойдем.

— Он крикнул, помолчал. — На промысел теперь наплевать… самим кабы от смерти уберечься.

«А как же свадьба, как же Наталья? — с отчаянием думал Иван, глядя на тяжелые связки звериных шкур. — Так просто… наплевать, оставить все?!» В шкурах он видел свое счастье, счастье Натальи, брошенное во льдах. И скатал он было его и сладил, да теперь все врозь расползлось.

— Не горюй, Ваня, — шепнул Степан, угадав его мысли, — дело поправимое.

На выволочном не подвезло, дак на вешнем промысле потрафит. И так и эдак, а к Самсону Странноприимнику с деньгами в городе будешь. — И Степан крепко сжал руку товарища. — Кабы эдак–то обошлось, хорошо… Однако беда не одна приходит — с победушками, вот что страшно.

Видно было, что и остальных мужиков обуревали подобные же чувства. Они с жалостью смотрели на свою добычу, завоеванную с таким трудом у моря, кряхтели, вздыхали. Но каждый понимал справедливость слов юровщика и покорно соглашался с ним.

— Како бог похощет, тако и свершится, — крестясь, громко сказал старик раскольник Василий Зубов, — а без его воли единый волос не упадет…

— Эх, — не выдержал Семен Городков, — нету нам счастья. Под кем лед трещит, а под нами ломится. Лодки бережите, ребята! Без лодок–то… — Он замолчал.

— Несуженый кус изо рту валится. Теперя сначала все начинать, на вешну лыжи востри, — добавил чей–то хриплый голос.

Течение поднесло охотников к несякам. На счастье, начался прилив, и лед стал вновь сходиться. Мужики, подцепив на лямки карбасы, бросились к ледяным заломам; откуда у людей только взялись силы. Едва они подбежали к несякам — началось сжатие.

— Сюда, сюда, — призывно кричал Химков под грохот и скрежетание льда, — сюда, ребята!

Он первый вскарабкался на крепкую льдину, застрявшую между несяками. Поднимаясь вместе с приливом и опускаясь с отливом, льдина не разрушалась сжатием и могла служить надежным убежищем. Такие льдины поморы называют дворами.

Цепляясь баграми, помогая друг другу, гомоня, мужики полезли вслед за своим вожаком. Потянули наверх и тяжелые лодки. Последняя лодка еще была на весу, как все зашевелилось: неподалеку ледяные обломки попали на мелкое место, остановились, на них с шипением полезли соседние льдины. С грохотом и треском в одно мгновение вырос десятисаженный ледяной холм. Горы льда громоздились словно по мановению волшебной палочки там, где отмели задерживали бег ледяного потока.

Поблагодарив бога за спасение, мужики молча смотрели на разбушевавшуюся стихию.

О передний несяк, за которым притаились поморы, как о скалу, разбивались ледяные валы. С шумом и грохотом двигался лед вдоль «двора»; иногда мелкие куски льда, словно ядра, взлетали из–под ног промышленников. Но «двор» держался крепко.

— Ребята, гляди, гляди! — раздался чей–то заполошный крик.

К несякам стремительно приближалась сморозь с большой детной залежкой зверя. Вот конец ее коснулся ледяного холма; сморозь начала дробиться, превращаясь в крошево; быстро уменьшаясь, она словно таяла. Почуяв опасность, тюленихи метались по льду. Но спасения не было: в сжатом льду не уйти зверю в воду. Обезумевших зверей давило льдом; скользнув гладкой кожей, они стремительно подлетали кверху и падали в ледяную кашу. Часто, не выдержав нажима льдов, крепкий кожаный мешок зверя лопался, и внутренности, разлетаясь брызгами, окрашивали лед…. Вой и стенание временами заглушали шум ломающегося льда.

Молодой мужик Евтроп Лысунов, впервые попавший на промысел, закрыл рукой глаза.

— Не, — сказал он с решимостью, — хошь всю казну окладниковскую посули, ноги моей во льдах не будет… Милай, — обратился он к Алексею Химкову, — как у берега станем, отпусти меня ради Христа домой, отпусти, милай! Зверей и то жалко, — со слезой говорил он, — а то ведь и люди так–то бедуют. Эх, жалко–то, — добавил он, глядя, как у самого несяка тюлениха пыталась прикрыть своим телом детеныша, — впору идти зверя выручать.

Зверобои молчали. Видно, им тоже было не по себе.

— Недаром этот торос Кровавым люди зовут, — нарушил молчание Шарапов. — Зверя тут сгибло тьма тем.

Течение вод умерилось. Стало тише. Алексей внимательно следил за льдинами на восток от несяков.

— Тут раздел льда должен быть, прямая дорога к берегу, — показал он на возникшее извилистое разводье, — поспешим, ребята! — Подумав еще, Алексей первым взялся было за карбас. Но коварная природа беломорских льдов не раз обманывала надежды людей. Не суждено было сбыться и расчетам Алексея Химкова.

 

Глава третья

ГРОЗА НАСТУПАЕТ

Ясное, безветренное морозное утро. Воздух неподвижен. В синем небе, точно нарисованные, застыли сизые столбы дыма. Лениво поднимаясь из многочисленных труб над крышами городских строений, они расплывались высоко в небе, превращаясь в грибы–великаны на тонких прямых ножках.

Архангелогородцы сегодня усиленно топили печи — старики старожилы прочили лютый мороз. Несмотря на воскресный день, на улицах трудно было встретить живую душу. Редкие прохожие, подняв воротники и надвинув меховые шапки, торопились поскорее добраться к теплому жилью.

В полдень на главной улице раздалось поскрипывание тяжелых саней. Орали сиплыми голосами прозябшие возчики. Медленно шли усталые, седые от изморози лошади. От Старой Слободы, с Зимнего берега Белого моря двигался обоз, груженный мороженой рыбой. На целую версту растянулись рыбные возы. Когда головные сани с караванным старостой въехали на постоялый двор, хвост обоза только–только поравнялся с городским собором. Постепенно уменьшаясь, обоз медленно втягивался в широкие ворота.

Среди возов, груженных рыбой, выделялись легкие санки с тремя седоками, плотно укутанными в оленьи малицы и совики. Не доезжая собора, еще не законченного постройкой, сани свернули в сторону набережной и остановились у бревенчатого двухэтажного дома кормщика Амоса Корнилова.

Приезд мезенцев был кстати. Сегодня Амос Кондратьевич праздновал именины своей старшей дочери Анны.

Званых гостей было много, а перемен наготовлено еще больше. Хозяйка достала из резного поставца праздничную посуду. На коленях у гостей красовались шитые полотенца. Стол накрыли полотняной скатертью с набивными узорами домашней работы.

Пир начинался с ухи из сушеных семужьих голов и пирогов с палтусиной и семгой. Гостей обносили рыбным студнем, грибными пирогами, жареной бараниной и треской. Среди гостей сидела и вдова Лопатина — мать Натальи.

Аграфена Петровна, тощая старуха с ехидным морщинистым лицом, осаждала мезенского кормщика Афанасия Юшкова.

— Милай, — в который раз спрашивала Лопатина, — так ты говоришь, видел Химкова Ванюшку–то?

— Видел, как не видеть, Аграфена Петровна, соседи ведь.

— Не наказывал он чего Наталье–то?

— Не наказывал, Аграфена Петровна.

— Вот беда–то, а делает он ныне что? — не отставала надоедливая старуха.

— На детной промысел собирался, зверя бить.

— А отец?

— И отец на промысел. — Кормщик недовольно поджал губы, явно не желая дальше вести разговор.

Ничего не добившись, Лопатина решила пригласить Юшкова к себе домой и выспросить все как следует. По совести говоря, она надеялась, что жених пришлет немного денег, как обещал. Но об этом разговаривать в гостях она не решалась.

— Афанасий Иванович, не побрезгуй, зайди назавтрие вечерком к старухе, попотчую чем бог пошлет, поговорим, — ласковым голосом просила старуха. — Помнишь, муж вживе был, так ты сиднем в доме сидел, не выгонишь, бывало.

— Зайду, зайду, матушка, — отмахивался Юшков. — Да ты кушай, смотри, как хозяева угощают.

«Поклонюсь завтра Окладникову, — думала Аграфена Петровна, авось не откажет, отпустит в долг харчей. Да и Афонька Юшков с понятием, от вдовы разносолов не потребует».

На столе появились ягодные кисели с белыми шаньгами, сладкая каша, пироги с черникой и моченой морошкой, изюм, пряники, и кедровые орешки. В кружках пенился хлебный квас и крепкое хмельное пиво.

Раскрасневшаяся Аннушка с поклоном потчевала гостей.

В просторной горнице сделалось шумно и весело. За весельем незаметно надвинулись ранние зимние сумерки. Внесли сальные свечи, стало еще уютнее. Хмель давно играл в головах гостей. Амос Кондратьевич шепнул хозяйке:

— Убирай хлеб, Варвара, занавесь иконы — пусть веселятся. Видишь, у молодых глаза разгорелись, спеть да сплясать охота… А мы, старики, мешать не будем… Милости прошу, — поклонился он приятелям, степенным бородачам–мореходам, — милости прошу в горницу ко мне.

Кормщики поднялись со своих мест и, поблагодарив хозяйку, перешли в мужскую половину.

Теперь на почетном месте сидели гудошник и гусельщик. Гудошник был молодцом с курчавой бородкой, подстрижен в кружок, как стриглись, впрочем, тогда у староверов все мужчины. На нем была шелковая красная рубаха, синий кафтан и бархатные брюки, заправленные в козловые сапоги. У гусельщика волосы давно побелели. Он был одет в рубаху и длинный кафтан «смирного» темного цвета, приличного для людей пожилых и степенных.

Первым начал молодой музыкант: по жильным струнам гудка — поморского инструмента, с виду похожего на мандолину, — он ударил смычком — погудальцем. Тягуче застонал, заплакал гудок, послышались мягкие мелодичные переборы гуслей.

На середину круга первой вышла Аннушка. Она кокетливо поводила плечами, наклонив русую голову в парчовой повязке. Северный мелкий жемчуг, нанизанный на оленьи жилы, матово поблескивал в длинных до плеч серьгах.

Дробно стукнув подковами сапог, навстречу Аннушке вышел молодой носошник Федор Рахманинов.

Хозяйка, сложив на животе руки, умильно поглядывала на свою любимицу. Танцы разгорались, на круг выходили все новые и новые плясуны.

А мореходы сидели в горнице хозяина вокруг тяжелого резного стола и вполголоса вели задушевный разговор.

В дверях показалось озабоченное лицо Варвары Тимофеевны. Она пришла узнать, не нужно ли чего гостям. Не слыша приказа от Амоса Кондратьевича, она отправилась было дослушивать песни. Вдруг ей показалось, что в горнице холодновато. И хотя печи были хорошо топлены. Варвара Тимофеевна решила добавить жару.

Через несколько минут раздобревшая стряпуха Ефросинья внесла на большом железном листе раскаленные угли и медленно стала прохаживаться по горнице.

— Что ты, Ефросинья, делаешь? — испугался Корнилов. — Не холодно нам, и так хоть кафтан снимай, вовсе распарило.

— Пар костей не ломит, Амос Кондратьевич, а тело тешит, — затараторила бойкая баба. — Гостюшкам дорогим угодить надо: чай, намерзлись по дороге, мороз–то лютый. Афанасий Иванович, как из саней вылез, и языком толком не ворочал, я уж заприметила.

Мореходы, рассмеялись, вытирая выступивший пот.

— Ну–ну, Ефросинья, довольно, иди, иди с богом, — отмахивался хозяин.

Стряпуха с ворчаньем вынесла жаровню. Настоящего разговора все еще не было, каждый думал о своем. Наконец Юшков, засмотревшийся на редкую икону новгородского письма, повернулся к товарищам.

— На погибель нашу граф Петр Иваныч сальную контору завел, право слово. Не графское это дело, а промыслам большой убыток. В прошлом году по вольной торговле за пуд моржового зуба двадцать рублей брали, а сей год графская контора десять рублей дает. За большую моржовую кожу четыре рубля, за пуд сала рупь получай. Вот и считай — как раз вполовину. А что делать? Тут и жаловаться некому — сиди помалкивай.

Мореходы оживились и принялись со всех сторон обсуждать «Торговую графа Петра Ивановича Шувалова контору сального беломорского промысла».

— Ежели в расчет взять, сколь лодья стоит да снасть, харчи, одежа, выходит, и в удачливый год дай бог концы с концами свести, поддержал хозяин.

— На Груманте ежели промышлять, там зверя много. Это еще не вся беда, — вздохнув, продолжал Амос Кондратьевич, — о корабельщине подумать надо. Носошник Егор Петрович Ченцов, лохматый седой старик, вскочил с лавки.

— Слыхал я, в селе Устьянском приказчик с пильных заводов баял, будто большие деньги от казны дадены для пользы мореходам: и лес будто для нас рубить и корабли строить. — Старик подтянул штаны, сползавшие с худого живота. — Подрядился будто для нас, мужиков, порадеть господин Бак, а на поверку–то, на поверку, господа кормщики, инако выходит. — Тенорок Ченцова задрожал. — И лес рубит и корабли строит сей проходимец для иноземной державы, сиречь Аглицкого королевства… Тридцать ластовых кораблей, хвалился приказчик, в прошлом годе отправил в заморье господин Бак.

Мореходы переглянулись. Это известие ошеломило их.

— А я, — насупив брови, вступил Амос Кондратьевич, — от верных людей наслышан, хлопочет господин Бак новое позволение — рубить мезенскую да онежскую корабельщину противу прежнего не в пример больше.

— Что ж, — басовито рявкнул Афанасий Юшков, — начисто сведет купчишка Бак ближний строевой лес. А доведется нам лодейку шить, так и тесины худой не сыщешь.

— Правду говоришь, Афанасий, — вымолвил Фотий Ножкин, старательно водивший пальцем по гладкой столешнице. — Да ежели такие дела, так не только детям али внукам нашим, а нам, грешным, не на чем будет в море выйти.

— Обсказать бы про то лесорубам, — пробасил лысый, с огромным синим носом кормщик Чиракин. — В онежских лесах много устьянских мореходов лес валит, да и сумских посадских немало. Всех–то не мене сорока артелей наберется.

— Да уж обсказал я, как есть все обсказал, — снова услышали кормщики тенорок старика Ченцова. — Ребята и топоры было побросали… Купец Еремей Окладников, будь он неладен, на те поры случится, в Каргополь по делам гнал… Ребята его обступили, так и так, говорят, не хотим свой лес англичанам отдавать, самим сгодится. Дак что Окладников содеял, господа кормщики, — вынес складень из саней да на иконе пресвятые богородицы поклялся: в Кронштадт, дескать, лес идет, императорские корабли строить. Известно, супротив святой иконы не пойдешь, — понизил голос старик, — а только… врал все Окладников. Ну, а далее вызнал Еремей Панфилыч, от кого слух, и наклал мне собственной ручкой по шеям, — с обидой закончил Ченцов.

Кормщики, пряча улыбки в бородах, переглянулись. Последние слова старика носошника развеселили их.

— Ха–ха–ха, — не выдержал смешливый Яков Чиракин. — Собственной ручкой, говоришь, Окладников ощастливил? Ха–ха–ха! Прости, Егор Петрович, согрешил, — утирая слезы, говорил он старому носошнику… — А господин Бак хитер, самому неспособно с мужиками разговоры вести, дак он Еремею Окладникову подряд на вырубку онежских лесов подсунул.

— Как же нам за лес постоять, за мореходство, за промысел? — спрашивал товарищей Афанасий Юшков. — Помоги, Амос Кондратьевич, посоветуй.

— У меня про это думано–продумано, — спокойно ответил Корнилов. — В столицу ехать надо, челобитную царице отвезти. Она Петрова дочь, не должна нас в нужде оставить. Мы ведь тоже державе–отечеству опора.

— Не допустят мужика низкого звания, хотя бы и кормщика, до матушки… челобитную в печку, а тебя в железа, в тайную канцелярию, — с горечью возразил Чиракин.

— Значит, выходит, не мешай их сиятельству из поморов сало топить? А лесу он тебе оставит сколько надобно… на тесовый гроб? — опять вскочил на ноги Ченцов.

— А может, лучше не они нам, мы им на гроб отпустим, а, господа кормщики?

— с угрозой пробасил Чиракин.

— Не горячись, Яков, — по–прежнему спокойно сказал Корнилов, — побереги жар, сколь еще тебе по Студеному морю плавать — сгодится. Попадет наша челобитная к Елизавете Петровне…

— Как же, гуси–лебеди во дворец доставят, — мрачно вставил Савва Лошкин.

— Не гуси–лебеди, — повысив голос, ответил Амос Кондратьевич, — в Санкт–Петербурге, в Академии наук состоит Михаило Ломоносов, сын Васьки Ломоносова, вот он и передаст в собственные руки. Он и есть надежда наша.

— В таком разе поезжай, Амос Кондратьевич, — за всех сказал Чиракин, — поезжай, друг, авось делу поможешь…

Дружно подписали мореходы челобитную императрице Елизавете Петровне, собрали Корнилову деньги на дорогу, поклялись держать все в тайне…

Закончив все дела, мужики решили сойти вниз, поглядеть, как веселится молодежь. Истосковавшийся по табаку Яков Чиракин торопливо набивал трубку. Но мореходов ждала еще одна неприятность.

Под окнами заскрипел морозный снег. Кто–то торопливо шел к крыльцу… Хозяин краем уха уловил незнакомый голос, певуче ответила Варвара Тимофеевна. Затем голоса умолкли, видимо, гость раздевался. В горницу вошла хозяйка.

— Амос Кондратьевич, гость к тебе пожаловал. — Обернувшись, Варвара Тимофеевна добавила: — Проходи, милый человек, тут он, хозяин–то.

Корнилов поднялся с места, разглядывая посетителя.

— Да ведь это, кажись, Карла Карлыч, — признал он конторщика купца Бака.

— Садись, милости просим, — и подвинул стул.

— Я не думаль устроить вам помеха, — извинялся нежданный гость.

Он раскланялся со всеми, сел и вытащил большую трубку.

— Батюшко Карла Карлыч! — вдруг раздался голос Варвары Тимофеевны. Она всегда появлялась словно из–под земли. — Выйди в сени, мил человек, поохладись. Там и покуришь, а здесь грех — иконы стоят, огонек божий зажжен.

Карл Бринер рассыпался в извинениях и, повернув трубку, сунул ее в карман.

— Пива вот нашего отведай, Карла Карлыч, — обратился к немцу хозяин. — Варварушка, подай гостю пивца! Сами варили, на славу удалось, крепкое да пенистое.

Неловкое молчание длилось долго. Гость выпил, но разговора не начинал. Молчали и хозяева. Наконец Корнилов не выдержал:

— С чем пожаловал, Карла Карлыч? Говори, не стесняйся, люди здесь свои — все приятели дорогие… Вот он, — показал Корнилов на Афанасия Юшкова, — первый мореход на Мезени, Новую Землю, как свои дом, знает. Этот вот — Чиракин Яков — грамотей, опись берегам делает, чертежи морские сочиняет. А эти, что рядом сидят, Лошкин Савва и Откупщиков Алексей, молодые мореходы, а глядишь, скоро нас, стариков, за пояс заткнут…

— Ты, Амос Кондратьевич, хвали да не захваливай, — вмешался Юшков, — и получше нас кормщики есть.

— О, ошень допрая компания… — оживился Бринер. — Я пришел для ошень выгодный сделка. Продайт мне ваш рукописный карт и лоций ланд Шпицберген. Пуду дафайт сто руплей за один карта, сто руплей один лоций.

Мореходы переглянулись.

— Зачем тебе, Карла Карлыч, карты? Ты ведь по морю ходить негож, тебя, слышь, море бьет? — осторожно спросил Корнилов.

Бринер замахал руками.

— О да, я море не люпит, много страдал от качка. Это хозяин для английский шкипер покупайт. Шкипер не хочет Шпицберген плыть, льдов боялся. Русский карта надо, где лед дорога показана. Мистер Пак желайт сфой корапль моржи таскать, в Ефропа посылать.

Савва Лошкин тихонько свистнул.

— А губа не дура у твоего мистера Бака — моржей таскать. Много не натаскает. — И он лукаво подмигнул приятелям.

Амос Кондратьевич сразу посуровел, нахмурился.

— Вот что, Карла Карлыч, продавать мне нечего, своих чертежей да лоций у меня нет. Я только до времени пользуюсь, пока хозяину надобности нет…

— О, другая хозяин… — Немец удивленно уставился на Корнилова. — Какая шкипер?

— Не шкипер книгам хозяин, Карла Карлыч, народ русский! От пращуров множится в книгах знатство народное.

Немец не понимал, он снова твердил свое:

— Пудь допр, копирку делай, а деньги клади карман. Кормщики весело рассмеялись.

— Хитер ты, я вижу, больно, — ответил настойчивому посетителю Корнилов, — да не выйдет твое дело, не могу я, Карла Карлыч, книги продавать… Было время — верили вам, иноземцам, что знали — показывали, да выходит, на свою голову доверчив русский человек. А теперь мы учёны…

— Я даю полше — дфести руплей книга, дфести руплей карта. Ошень хороший цена, дафай руки пить, ну? — прибавил немец.

— Все равно, сколько ни давай, книгам этим цены нет. Дорого пришлось знатство студеных морей русскому народу. Нельзя купить кровь, жизнь человеческую… Много жизней, тысячи… Нет, Карла Карлыч, не проси.

Вдруг Корнилова будто осенило. Он резко повернулся, пригнувшись почти вплотную к недоумевающему Бринеру.

— А ты, Карла Карлыч, не слыхал, для чего мистеру Баку наши чертежи понадобились? Без обману скажи, ведь мы с тобой в приятелях ходим, — покривил он душой.

— Из Лондона письмо мистеру Паку пришел от торговый дом «Вольф и сыновья». Трепуют срочно рюсский карта и книга.

Карл Карлыч, вспомнив, что недавно говорил иначе, забеспокоился:

— Я по дружпе сказал, Амос Кондратьевич, пудь допр, не выдай, хозяин пудет меня опвинять.

Бринер заторопился домой. Корнилов не стал его задерживать.

У хозяина да и у гостей–мореходов настроение было испорчено. Проводив до дверей немца и вернувшись в горницу, Амос Кондратьевич задумался. Смутное предчувствие беды охватило его.

— Н–да, неспроста им морские чертежи понадобились, — прошептал старый мореход, — жди беды, не иначе…

 

Глава четвертая

ПОДКУП

Утром на следующий день Аграфена Петровна робко вошла в лавку купца Окладникова. Она терпеливо ждала, пока освободится приказчик, отпускавший товар двум важным покупательницам.

— Тимофей Захарыч, милай, мне бы мучки полпуда да маслица самую малость, — пропела старуха. — На святой жених вернется, тогда и вернем.

— Полгода, тетка, посулы твои слышим. — Приказчик открыл толстую книгу, перелистал несколько страниц. — Гляди, под сто рублей за тобой.

— Сто рублей, помилуй, Тимофей Захарыч! — Лопатина побледнела. — Неужто такие деньги? Откуда бы… Ошибся, милай, посмотри–ка внове.

— Тут все записано. — Приказчик стал мусолить пальцем по странице. — Муки пшеничной пуд взяла, масла два фунта, круп разных…

— Неграмотная я, Тимофей Захарыч. Обижаешь старуху. — Лопатина всхлипнула.

— Погоди, тетка, плакать, самому скажу, пусть решает. — Приказчик взял книгу и скрылся в дверях.

В ожидании Аграфена Петровна застыла у прилавка. Ждать ей пришлось недолго.

В дверях появился приказчик, лицо его расплывалось в угодливой улыбке.

— Аграфена Петровна, — чуть–чуть склонил он голову, — Еремей Панфилыч вас к себе просит, пожалуйте, Аграфена Петровна.

— А мучки отпустишь, Тимофей Захарыч? — удивляясь неожиданной вежливости, допытывалась старуха.

— Да уж иди к хозяину, — распахивая двери перед старухой, ответил приказчик, — он сам скажет.

Еремей Панфилыч Окладников поднялся навстречу Лопатиной.

— Здравствуй, матушка Аграфена Петровна, давно не виделись, почитай, как мужа схоронила, — ласково сказал купец. — Садись, дело к тебе.

Лопатина осторожно присела на кончик дубового стула.

— Эй, Тимоха! Подай–ка наливочку дорогой гостье, — распорядился Окладников. — Да заедков: пряников, орешков поболе. Выкушай, Аграфена Петровна, хороша наливка. — Купец, разливая в серебряные стаканчики золотистую жидкость, не спускал внимательных глаз с Лопатиной.

— Спасибо, Еремей Панфилыч, не пью я… да разве с мороза… морозец–то знатный ныне.

— Жениться хочу, Аграфена Петровна, надоело бобылем жить… Наталью хочу сватать, — поставив свой стаканчик на стол, сразу перешел к делу Окладников.

— Что ты, что ты, Еремей Панфилыч, — замахала руками Лопатина, — засватана Наталья. Жених Иван Химков, на выволочном промысле зверя бьет, вернется — и свадьба.

— Разве я Химкову ровня? Ему до самой смерти в нищих ходить, а я… а я… похочу — весь Архангельск мой будет! Тебе–то, Петровна, али не надоело побираться, на хлебе да на воде жить? С Химковым породнишься — думаешь, лучше будет? А выдашь Наталью за меня, в шелк да в бархат одену, в холе и довольстве до гроба проживешь. Наталью отдашь — вся лавка твоя… домой носить будут.

Окладников налил еще по стаканчику.

— А что сговор был, того не бойся, Петровна, — вкрадчиво говорил купец. — С деньгами все можно и греха нет.

— Стыдно перед людьми слову отказать… — заколебалась Аграфена Петровна.

— Да пойдет ли Наталья за тебя? Девка–то с норовом — отцовских кровей!

— Аграфена Петровна, матушка, стыд твой деньгами закрою, а Наталья против материнского слова не пойдет, — горячо уговаривал Окладников. — Помоги, матушка, сохну я по Наталье. И богатство ни к чему будто.

На крысиной мордочке Лопатипой выступил пот. Она напряженно думала.

— Помогу, Еремей Панфилыч, заставлю девку слово забыть, — решила старуха и потянулась к стаканчику.

Рука ее дрожала.

Окладников бросился к двери.

— Тимофей, — закричал он, — Аграфене Петровне все, что прикажет, — он задыхался от волнения, — все, что прикажут… Одно слово — всем чтоб были довольны!

Аграфена Петровна выждала, пока купец успокоится.

— Однако ты послушай меня, старуху. — Она скромно опустила глаза. — Ключницу–то свою, економку Василису, из дома вон, негоже невенчанную девку–распутницу в доме держать… Не прогневайся, Еремей Панфилыч, а слых–то в городе есть. Ох, грехи, грехи. Не приведи господь. Прознает Наталья, тады не взыщи…

— Завтра выгоню, матушка, — стиснув зубы, ответил купец, — и духу ее завтра не будет. Вот те крест. — Еремей Панфилыч перекрестился двумя перстами, глянув на темную икону.

— Ладно, — махнула рукой Аграфена Петровна, — верю, не для меня делаешь… О женишке–то Ваньке Химкове подумал? — Старуха прищурила хитрые глазки.

— А что мне Химков, — с презрением сказал купец, — тьфу!

— А вот и нет, не так рассудил, — запела Лопатина. — Наталью разом не обломаешь: глядишь, на полгода девка канитель разведет. Не взял ты того в расчет. А ежели Ванюшка здеся, в городе, мельтешиться будет? — Старуха развела руками.

— Молодца от крыльца отвадить надобно, права, матушка. А ты как смекаешь?

— Да уж по слабому бабьему умишку… — Лопатина задумалась. — Я бы его поприветила, да на лодью кормщиком, да на Грумант–остров за зверем покрутила, там–то, — рассуждала старуха, — авось зазимует молодец, а тем часом мы Наталью окрутим, понял? — Аграфена Петровна захихикала. — А седни я Наташку обрадую: сватается, мол, Еремей Панфилыч. Посмотрим, что девка скажет.

— Ну и голова у тебя, матушка, — удивился купец, — ну и хитра! Отправлю, отправлю молодца за море. А ежели что, и лодьи не жаль.

«С коготком старуха, — подумал он, искоса глянув на Лопатину, — такой палец в рот не положишь — голову откусит».

Аграфена Петровна вернулась домой в разукрашенном возке, на паре дорогих рысаков. Приказчик долго таскал из саней мешки, кулечки, свертки. Уходя, Тимофей Захарыч, осклабясь, низко поклонился Аграфепе Петровне, словно важной барыне.

Но Лопатина чувствовала себя неспокойно. Оставшись одна среди подарков, сваленных кучей в горнице, она, волнуясь, вынула из шкафчика пузатую бутылку своей любимой наливки. Долго раздумывала, как быть, то и дело прикладываясь к стаканчику… С улицы вбежала раскрасневшаяся с мороза Наталья. Увидев свертки, она захлопала в ладоши, радостно бросилась на шею матери.

— Мамынька, Ванюшка деньги прислал, вот хорошо!

Пряча глаза, Аграфена Петровна отвернулась.

— Откуда деньги, мамынька, али от тетушки из Вологды подарок? — допытывалась девушка. Она достала из кулечка медовый пряник и с удовольствием откусила. — Какой пряник вкусный, мамынька!

Старуха, развязывая и вновь завязывая концы головного платка, думала, как приступить к делу.

— Натальюшка, — вкрадчиво начала она, — каждый день пряники будут. Да что пряники, тьфу! Первой барыней в Архангельске сделаешься. У губернатора на балах танцевать будешь, ежели, ежели…

— Ежели что, мамынька? — не поняла Наталья.

— Ежели за Окладникова замуж пойдешь. Сватался сегодня Еремей Панфилыч, — торжественно произнесла Аграфена Петровна. — Счастье–то, счастье привалило… первый купец в Архангельске…

— Как он смел, невеста ведь я! — И, вспыхнув, Наталья с отвращением бросила пряник на пол. Голос ее дрожал. — Ванюшке слово дадено. Люблю я его.

— Брось, милая, про любовь говорить, без денег–то какая любовь, — сердито ответила старуха. — А дети пойдут, нищих плодить будешь?

— Грех, мамынька, вам так говорить. Сами нас с Ванюшкой иконой благословили, опомнитесь, мамынька. — Наталья с трудом удерживалась от слез.

— Бог простит нашу бедность, — не слушая дочь, наступала Лопатина. — Будут деньги, попы за нас молиться станут. Замолим грехи, покаешься, бог простит.

— Мамынька, — все еще не веря, закричала девушка, — опомнитесь! Что люди скажут!

— Еремей Панфилыч рты позатыкает.

Наталья опустилась на скамью. Долго, шевеля губами, смотрела она на почерневшую от времени икону. Вытерев глаза уголком платочка, девушка твердо сказала матери:

— Не согласна я, мамынька, даже слов ваших слушать. Я Ивану Химкову обещание дала — за него и взамуж пойду.

— Супротив материнского слова не пойдешь, — рассвирепела старуха, — у меня разговор короткий, как скажу, так и будет.

В смятении Наталья поднялась к себе в горенку и в чем была, не раздеваясь, бросилась на постель. Дотемна лежала она, не шевельнувшись, с открытыми, ничего не видящими глазами. Словно сквозь сон слышала девушка, как возилась в кухне Аграфена Петровна: топила печь, ставила тесто, переставляла горшки… Потом зазвонили в церкви, внизу затихло.

Старуха нарядилась в праздничное платье, напялила шубу, повязала платок.

— Наталья, — громко позвала она, — я в церкву иду, замкнись!

Голос матери заставил очнуться девушку. Когда хлопнула дверь и затихли скрипучие на морозе шаги, Наталья быстро собралась и выбежала на улицу. Возвратилась домой она радостная, довольная и сразу же улеглась спать.

Аграфена Петровна долго стучала у дверей.

— Ты что, оглохла, что ли? — войдя в дом, набросилась она на дочь. — Чуть дверь не сломала стучавши. Мороз–то не свой брат.

— Заспала, прости, мамынька, — смиренно оправдывалась девушка, притворно зевая и будто со сна протирая глаза.

— Ну, иди, с петухами, дура, в кровать завалилась, иди досыпай. Других–то насильно в такую рань не уложишь, — ворчала мать.

Скинув шубу, Аграфена Петровна принялась прятать подарки Окладникова, заглядывая в каждый кулечек, разворачивая каждый сверток.

В дверь постучали.

«Кого это бог не впору несет?» — подумала она, торопливо набросив скатерку на большой окорок.

— Ефросиньюшка, ах, боже мой, вот уж кого сегодня не ждала! — затараторила она, притворясь обрадованной. — Входи, входи, милая.

Это была стряпуха Корниловых, давняя подружка Лопатиной. Отряхнув снег с белых узорчатых валенок, гостья с таинственным видом подошла к Аграфене Петровне, расцеловалась. Зорким оком окинув кухню, она сразу поняла — хозяйка разбогатела.

— Дочка дома ли?

— Дома, спит, поди.

— Тес, — зашипела Ефросинья, — тайное хочу сказать, по дружбе, мать моя, упредить.

— Тайное? — Аграфена Петровна всполошилась. — Говори, Ефросиньюшка.

Кухарка, притянув голову приятельницы, зашептала в самое ухо.

— Твоя–то Наташка к нашему хозяину Амосу Кондратьевичу прибегала, плакала. Говорила: ты ее, мать моя, сильем за купца Окладникова выдаешь.

— Ах, проклятая девка!

— Тес, — опять зашипела Ефросинья, — молчи, услышит Наталья — не миновать беды.

— Сказывай дале.

— Христом богом девка твоя кормщиков мезенских просила с собой ее взять. Хочу–де в Слободу, слово Ванюшке Химкову дала. Кормщики через два дня в обрат едут.

— Берут ее кормщики?

— Берут, посулились.

— Что же делать?

Аграфена Петровна, схватив платок, бросилась к дверям. Ефросинья поймала ее за подол.

— Ну и горяча ты, мать моя, поспешишь, дак ведь людей насмешишь. Видать, крепко девка задумала, от своего не отступит. Откройся мне, Аграфенушка, поведай, как и что. Вместе подумаем, авось и толк будет.

Приятельницы долго шептались, ахали и охали.

— Ну, мать моя, дело стоящее. В таком разе и словом поступиться можно. Грехи наши, ах, грехи, все послаще да получше хотим… Пожертвуй на бедность, Аграфенушка, я помогу, уж такое тебе посоветую.

Аграфена Петровна, развязав уголок цветного платка, достала золотой десятирублевик.

— Бери, Ефросиньюшка, Еремей Панфилыч одарил. А как дело сделаем, будь в надеже, не забуду.

Спрятав деньги, кухарка снова что–то зашептала на ухо Лопатиной.

Аграфена Петровна время от времени кивала согласно головой.

— Ну, кажись, все обговорили, — поднялась гостья. — Наталье ни слова — это перво–наперво. Время не теряй — завтра все свершить надо.

— Спасибо, Ефросиньюшка, спасибо, — благодарила Лопатина. Приятельницы снова расцеловались. — Я к самому–то утречком побегу, а там как скажет. На вот орешков еще кулечек, пряничков прихвати.

Старухи распрощались вполне довольные друг другом.

 

Глава пятая

КУПЕЦ ЕРЕМЕЙ ОКЛАДНИКОВ

К вечеру в городе Архангельске занялась пурга. Ветер посвистывал в голых ветвях заснувших на зиму березок, неистово кружил белые хлопья и, наметая сугробы, нес по пустынным улицам тучи снежной пыли. Ветер с воем врывался в дымовые трубы, выхватывая из топившихся печей снопы огненных искр, и яростно швырял их в темноту, на притихший город. Он уныло гудел под куполом недостроенной громады Троицкого собора, без устали перекатывал по площади прошлогоднее, разлохмаченное воронье гнездо.

В двух окнах нового окладниковского дома, что на Соборной улице, мутнел свет. В малых покоях Еремея Панфилыча, потрескивая, горели оплывшие свечи. За окном бушевала вьюга, а здесь, в горнице, было душно от топившейся большой изразцовой печи. Окладников, в шелковой рубахе с расстегнутым воротом, беспоясый, сидел, облокотясь на стол и подперев голову руками. Босые мозолистые ноги с изуродованными кривыми пальцами покоились на мягкой медвежьей шкуре Купцу жарко; полуседые волосы растрепались и свисали взмокшими прядями на лоб.

Не раз и не два прикладывался Еремей Панфилыч к большому граненому стакану с крепкой водкой. На душе его смутно, невесело. После разговора с Аграфеной Петровной, казалось бы, радоваться только: добился человек своего. А вышло не так. Из головы не выходили слова Лопатиной: «Ключницу–то свою, економку Василису, из дома вон. Негоже невенчанную девку–распутницу при себе держать… Слых–то в городе есть… Не приведи господь, прознает Наталья, тады не взыщи…»

И он тогда же накрепко положил в своем сердце развязаться с девицей.

Терзаясь недобрым предчувствием, рядом с купцом сидела ключница Василиса в ярком цветастом сарафане. Нежное продолговатое лицо ее было бледно. Глаза, черные, жаркие, обведены темными тенями.

Еремей Панфилыч искоса взглянул на Василису. Что–то похожее на жалость шевельнулось в его душе. Но тут же перед глазами встала Наталья.

— Для ради того, как я жениться задумал, — нарочито грубо сказал он, отвернувшись, — м–м–м… — Купец проглотил слюну, жирный подзобник колыхнулся. — Лопатину Наталью седни сватал…

Василиса ничего не ответила. Она сидела, скрестив на груди руки, низко склонив голову и как–то странно покачиваясь.

— Ну, ну, — уже мягче, с беспокойством сказал Окладников, снова взглянув на девицу, — не брошу тебя… А вместях нам боле не быть.

— Воля ваша, Еремей Панфилыч, — едва слышно прошептала Василиса, — а только… вспомните свои слова: богом ведь клялись, как из петли–то меня вынули.

Василиса выпрямилась, их взгляды встретились; купец не выдержал, опустил глаза…

Помнил Еремей Панфилыч, все хорошо помнил, хоть и больше трех лет прошло. Ездил он однажды в Москву, в пути прихватила непогода, и довелось ему переждать злую пургу под Ярославлем в графской усадьбе. Разорившийся аристократ, узнав про богатого купца, показал ему Василису и предложил купить ее. Запросил он непомерно высокую цену — пятьсот рублей. По прихоти помещика крепостная девица получила хорошее воспитание, обучилась французскому языку, играла на клавикордах… В шестнадцать лет она стала наложницей графа.

Загорелся Еремей Панфилыч, взглянув на Василису. Высокая, грудастая, статная, она сразу покорила его сердце. Не торгуясь, не сказав ни слова, купец выложил деньги. Но девица оказалась непокорливой: в ту же ночь она наложила на себя руки. Перепугавшийся Еремей Панфилыч едва успел вытащить ее из петли.

«Василиса Андреевна, — умолял он, ползая на коленях, — не для ради баловства — женюсь, как бог свят, женюсь. А помру, всем достоянием завладаешь, клянусь, — истово целовал он нательный крест, — бога в свидетели беру».

Поверила Василиса. Окладников не врал, он хотел жениться на ней. Но шло время, свадьба откладывалась… Три года промелькнули, словно три дня. Василиса привыкла, привязалась к Окладникову и даже полюбила его. А Еремей Панфилыч души не чаял в красивой доброй Василисе.

Но вот как–то раз в церкви увидел купец Наталью Лопатину, и жизнь его пошла кувырком. И чего только не делал он, чтобы завоевать сердце девушки! Правда, все делалось исподволь: он подкупал подарками подруг Натальи, и те нашептывали ей о достоинствах купца. Насылал на нее знахарок и ворожей, пробовал и Наталью задобрить дорогими подарками. Но все напрасно — девушка была непреклонна. Она любила Ивана Химкова и терпеливо дожидалась, когда он скопит денег на свадьбу. Неодолимое чувство все больше и больше овладевало Окладниковым. И вот решился он подкупить мать Натальи — Аграфену Петровну.

— Не вмолодях вы, Еремей Панфилыч, не будет любви меж вами, обман один, — нарушив молчание, с тоской сказала Василиса. — Погубите вы ее и сами згибнете. Жалеючи вас, упреждаю, — махнув рукой, она отвернулась.

Окладников хотел что–то сказать, но смолчал, поджав губы. Видно было, что ему не по себе.

— Куда мне теперича? — перебирая дрожащими руками конец передника, жалостливо спросила Василиса. — Одна дорога мне — на погост.

— Сказал, не оставлю, — пробурчал Окладников, хмуро взглянув на нее, — барыней будешь жить. — Он повернулся к иконам, словно желая призвать в свидетели многочисленных святых в золоченых ризах.

— Оченно вам благодарна, Еремей Панфилыч. — Василиса поднялась и, не помня себя, рванулась из–за стола, потянув за собой скатерть. На столе зазвенела посуда… Ухо Окладникова уловило едва слышный шорох удалявшихся шагов.

Еремей Панфилыч стер пот с лица подолом рубахи и, тяжело вздохнув, погрузился в мрачное раздумье.

Широкоплечему, моложавому на вид Окладникову перевалило на шестой десяток. Роду он простого, мужицкого. Двенадцатилетним мальчишкой отец отдал его в ученье к односельчанину, мелкому торговцу рыбой. Через три года, скопив по грошам полтора рубля, мальчик сбежал от хозяина. Трудные были первые годы самостоятельной жизни. Однако Еремей Панфилыч обладал умом острым, изворотливым и в тридцать пять лет сумел записаться в архангельское купечество. А вскоре, втеревшись в доверие к богатому купцу Шухову, увозом женился на его единственной дочери Катеньке. Правдами и неправдами, а к сорока годам Окладников стал первостатейным архангельским купцом с капиталом в сотни тысяч.

Родители Еремея Панфилыча строго держались раскола. Окладникову это показалось обременительным для дела, и он пошел на обман: открыто ходил в церковь, нюхал табак, употреблял китайскую траву — чай, дружил с православным духовенством. При случае Еремей Панфилыч подсмеивался над ревнителями старины в долгополых кафтанах. Но это была лишь видимость: Еремей Паифилыч тайком щедрой рукой помогал единоверцам. Он поддерживал деньгами выгорецкие скиты. В голодные годы посылал раскольникам–беспоповцам обозы с хлебом, через третьих лиц задаривал взяткой нужных людей, а случалось — выручал староверов от тюрьмы и ссылки.

Раскольники почитали Окладникова своим благодетелем, прощали ему все, даже богомерзкое крещение щепотью на людях. И в далеких скитах «беспоповского Ерусалима» не забывали поминать Окладникова в молитвах.

Еремей Панфилыч владел канатным заведением, где выделывал на продажу мореходам разное смоленое веревье: от толстых якорных канатов и до самой мелкой снасти. Да еще два заводишка числились за Окладниковым; топили там скотское сало на свечи, а жир морских зверей — моржей да тюленей — для отпуска за море. Но и это не все. Окладников держал зверобойные и рыбные промысла, брал казенные подряды, держал обширную торговлю съестным и красным товаром. Все было у Окладникова: здоровье, богатство, почет… Он брал от жизни полной мерой, всегда был бодр и доволен судьбой.

Пять лет прошло, как похоронил Окладников свою Катерину Алексеевну и вел привольную холостую жизнь…

На дворе глухо залаял цепной пес. Стукнула щеколда. Скрипнула где–то дверь… Неслышно к столу подошла Василиса.

— Еремушка, — тихо позвала она. — Еремушка! Купец не шевелился. Девица присела возле него и осторожно провела маленькой рукой по склонившейся голове.

— А, что?! Это ты, Василиса? — резко вскинув голову, купец стряхнул ее руку. — Что тебе?

— К вам Захар Силыч. — Она рукавом незаметно смахнула слезы. — Шибко просится… Не люба я вам, Еремей Панфилыч, али не потрафила чем, скажите, бога для… — зашептала девушка.

— Ну, распустила нюни, — рявкнул купец. Он оправил задравшуюся рубаху, пригладил ладонями волосы. Послюнив пальцы, снял нагар со свечей.

Испуганно отшатнувшись, Василиса выскользнула из горницы. За дверями послышался негромкий разговор. Осторожно ступая скрипучими сапогами, вошел высокий худой старик в длинном черном кафтане. Лицо его было бледно, глаза лихорадочно блестели.

— Садись, Захар Силыч, — поднявшись навстречу гостю, указал на скамью Окладников, — откушай чем бог послал.

Купец покачнулся, он был в немалом подгуле.

— С просьбой к тебе, Еремей Панфилыч, — кланяясь, ответил старик, — беда пришла…

— Пей. — Окладников подвинул гостю стакан хмельного. — Знаю твою беду… Э, нет, пей, Захар Силыч, утешь хозяина, — настойчиво угощал он отнекивающегося старика. — Ежели не выпьешь, и слушать не буду.

Захар Силыч, сдвинув ершистые седые брови, уселся на покрытую ковром лавку.

— Будь по–твоему, Еремей Панфилыч, не пью я, да по нашему положению и отказать нельзя, — с горечью отозвался он. — Здрав буди! — Закусив хрустящим соленым огурчиком, старик отставил было чару.

Но Окладников налил еще. Захар Силыч не отказался, выпил. Не отстал от гостя и хозяин.

— Говори, в чем нужда! — икнув, спросил Окладников, тщетно стараясь ухватить пальцами скользкий грибок.

— Деньги надобны. Ежели к завтрему англичанину Баку долг не представлю — разор, долговой ямой купчишка грозит.

— Неужто так! А сколь должон?

— Пять тысяч, Еремей Панфилыч, — со вздохом ответил старик.

Всей душой ненавидел Окладников иноземцев. На его глазах разорялась архангельское старозаветное купечество, уступая свое место и капиталы пришельцам. Задумался он: «Деньги большие, однако и человек надежный. Не дам аглицкому купчишке своего, природного купца разорить. Ежели друг другу не подможем, дак они нас по одному всех в трубу пустят».

Но вдруг новая мысль осенила хозяина.

— Дам, выручу, Захар Силыч, — круто повернулся к гостю купец, — однако и ты просьбишку уважь. — Купец налил себе еще чарку и жадно выпил.

— Спасибо, благодетель ты наш, — полез целоваться старик, — уважу, как есть уважу. Ежели надоть, последнюю рубаху для тебя скину.

— На Василисе женись… старуха–то померла у тебя?

Лицо Захара Силыча вытянулось. Он растерянно заморгал глазами.

— Еремей Панфилыч, ты что, — шепотом спросил он, — в своем ли уме? Старик уж я, семьдесят годков о рождестве стукнуло… Не могу. — Хмель как рукой сняло. Побледнев еще больше, Захар Силыч поднялся из–за стола.

— Твое дело… А только подумай, — угрюмо сказал Окладников. — Да ты посмотри девку–то, малина! На старости лет вот как утешит… Василиса, — позвал он. Потупив глаза, вошла в горницу Василиса и стала у дверей.

— Смотри, краля какая, — прищурился купец, — тиха, скоропослушна, другой такой в городе не сыщешь. Нут–ко, нут–ко, подь ближе.

Старик Лушников кинул быстрый взгляд на девицу и отвернулся.

— Не, не могу, от дочерей стыд, своих ведь невест дома четверо. Срам, срам, Еремей Панфилыч. На людях как покажусь…

Василиса старалась вникнуть в слова, понять, о чем идет речь. Не поднимая голову, нехотя она сделала несколько шагов. Ноздри ее тонкого носа раздувались. Бурно вздымалась грудь.

— Чего морду воротишь? — занозисто крикнул старику Еремей Панфилыч. — Пятьсот рублей за нее графу отдал. Да ты лучше смотри. Василиса, скинь одежу–то, пусть жених как след товар смотрит… рубаху оставь. Иди, иди! — строго прикрикнул он.

— Еремей Панфилыч, негоже мне… срамно… — Василиса заплакала. — Пожалей, милости прошу.

— Ну, — перекосив рот, топнул ногой Окладников, — смотри! В момент чтобы.

— Он приподнялся и сжал кулаки.

Зарыдав, Василиса выбежала из горницы.

— По–хренцюзки лопочет девка, — сказал Окладников, тяжело опустившись на лавку, — на музыке играет. — Он кивнул на новенькие клавикорды. — А бабу завсегда в страхе держать надобно, — словно оправдываясь, добавил он.

— На што нам, Еремей Панфилыч, хренцюзкий, только бога гневить, — с отчаянием ответил старик. — Нет, не можно мне, и жить осталось…

— Деньги–то у меня, — повел нахмуренной бровью Окладников. — А почему пекусь — девку жалею, ласковая она, скромная. Да я жениться задумал, а ежели жена в доме — ключнице невместно. Вот что, Захар Силыч, — он стукнул волосатым кулаком о стол, — в приданое за девкой деньги даю. И чтоб завтра свадьба. Ну, как ты меня понимаешь? Каков я человек есть?

Старик Лушников опешил и, выпучив глаза, молча стал теребить седенькую бороденку. — Эх, Еремей Панфилыч, — сморгнув слезу, сказал он, — позоришь ты мои седины. Ежели б не разор, да разве я на такое дело… Души у тебя нет. — Старик с укоризной посмотрел на Окладникова.

Заметив, что брови купца свирепо нахмурились, он поднялся, кланяясь на иконы, несколько раз истово осенил себя двоеперстным крестом.

— Согласен, — тихо, почти шепотом, произнес он, повернувшись к Окладникову.

— Давно бы так. — Купец опрокинул новую чару. Поперхнувшись и залив бороду водкой, он нюхнул кусочек черного хлеба. — Чтоб завтра свадьба, слышишь?

— Еремушка, зачем? — услышали купцы испуганный дрожащий голос. Василиса стояла босая, в одной сорочке. На щеках непросохшие ручейки слез. — Три года с тобой как жена с мужем жили, не губи, смилуйся.

— Снимай рубаху, девка. Пусть жених смотрит, — совсем охмелев, кричал Окладников.

— Побойся бога, Еремей Панфилыч! — поднялся старик Лушников. Его трясло словно в лихорадке. — Почто позоришь, человек ведь!.. Василиса Андреевна! — Он низко поклонился ей. — Не обессудь, прости старика, просил он, стараясь не смотреть на оголенные матово белые плечи, — уйдите отсель, Василиса Андреевна. — Выйдя из–за стола, Захар Силыч полегоньку вытолкал ее из горницы и затворил дверь.

Старик Лушников недолго сидел у Еремея Панфилыча. Поклявшись жениться на Василисе, он, пьяненький и печальный, пошатываясь, поплелся домой.

* * *

На другой день, окунув тяжелую голову в ушат с ледяной водой, Окладников принялся за дела. Приказчик Тимофей Захарыч докладывал ему о вчерашней выручке в лавке. В дверь заглянула Аграфена Петровна, давненько дожидавшаяся купца в сенях.

— Еремей Панфилыч, — запела она сладким голоском, — к тебе я, дело есть.

— Нут–ка, Тимофей Захарыч, — распорядился купец, — выдь–ка, друг, отсель да двери прикрой… Садись, Аграфена Петровна, сказывай. Не случилось ли что? — Короткопалыми волосатыми руками он взял жбан с холодным квасом и с жадностью сделал несколько глотков.

— Случилось, Еремей Панфилыч… Да ты не бойся, дело то поправимое, — заторопилась старуха, взглянув на Окладникова, и выложила ему все начистоту.

— Вот что, миленький, — закончила она, — хочешь, чтоб девка твоя была, давай лошадок. Отвезу я ее к братцу в скиты выгорецкие, глядишь, скоро и свадьбу сыграем.

— Эй, Петька! — гаркнул Окладников.

В горнице, осторожно ступая, появился краснорожий кучер Малыгин в полушубке, опоясанном кушаком, и теплой шапке.

— Закладывай лошадей, — грозно сказал ямщику купец. — В Каргополь и дальше поедешь — словом, куда Аграфепа Петровна приказать изволят. Ежели хошь одна душа узнает, куда и зачем ездил, головы не сносить, понял? — Купец свирепо уставился на него красными с перепоя глазами. — А ты, матушка, иди домой, готовь дочку к отъезду… Скажи братцу своему да игумену: отблагодарит, мол, Еремей Панфилыч… Да знают они меня. А ежели, не дай бог, что случится, — с тебя первый спрос. На вот, — Окладников вынул кошелек, — на дорогу да скитам подношение. Не скупись, матушка.

 

Глава шестая

НА КРАЮ ГИБЕЛИ

И откуда только взялся ветер, завыл, заметался по снежным сугробам. Закурились поземками льды. Порывы снежного вихря тучами вздымали мелкий морозный снег. К стремительной быстрине палой воды приспела могучая сила ветра. Загудели идущие на приступ льды. Все новые и новые горы вздымались из ледяного хаоса. Затряслась, ходуном заходила мощная льдина под ногами зверобоев.

Отворачиваясь от леденящих ударов ветра, люди сбились в кучу возле Алексея Химкова. Ужас и растерянность были у всех на лицах Старый мореход понял: мужики ждут его слова. «Что сказать?» — молнией пронеслось в голове. Разве он знал, выдержит ли спасительная льдина бешеный напор льдов? А больше надеяться не на что. Зверобои на острове, а вокруг них ходили грозные ледяные валы.

И Алексей Химков молчал — сказать было нечего.

Ветер все крепчал и крепчал, гуляя по просторам Белого моря. С новой силой закружилась пурга. Еще громче затрещали льды, грозно напирая на стамухи… Вдруг что–то ухнуло под ногами, загрохотало, и мощная льдина, содрогаясь, медленно поползла в сторону, в гремящий поток, на беспощадные жернова ледяной мельницы.

Яростный порыв ветра бросил в глаза людей холодное облако мелкого сухого снега. Дышать стало трудно.

— Лодки, лодки! — раздался чей–то вопль, заглушенный ветром.

Мужики оглянулись; сквозь крутящийся в воздухе снег темнела зловещая трещина — «двор» раскололся надвое. Меньшая половина, та, где хранились лодки с запасами зверобоев, стремительно двинулась навстречу ледяному потоку. В какой–то миг один край ее поднялся и все, что было на ней, очутилось в ледяном крошеве. Зверобои видели, как обломок, с шумом всплескивая воду, опрокинулся на деревянные суденышки…

Другая половина, с людьми, недолго постояла на месте. Вращаясь то в одну, то в другую сторону, льдина медленно сползала с холма, пока ее не подхватил ледяной поток.

Видя смертельную опасность, зверобои растерялись; одни молились, упав на колени, другие сидели молча, закрыв глаза. Некоторые плакали, мысленно прощаясь с ближними.

Никто не думал о спасении; все ждали смертного часа.

Но обломок был крепкий и тяжелый. Оказавшись по другую сторону стамухи, впереди нее, он избежал сокрушающего сжатия.

Первым это понял Алексей Химков. Но он также знал, как мало надежды на спасение. Могучие ледяные поля, увлекаемые течениями и ветрами, перевалив через банки и отмели, превращались в ледяное крошево, где, словно островки, были вкраплены обломки тяжелого льда, случайно уцелевшие от разрушения. Одним из таких обломков и была льдина мезенских зверобоев.

«Ежели горние ветра падут, — думал Химков, — за неделю в океан вынесет — смерть. Стихнет ветер — начнут вертеть, таскать воды — то прибылая, то убылая, закрутят на одном месте — месяц и больше пройдет. Что тогда?»

— Эх, судьба, судьбишка, подвела ты меня, старика, — не утерпел, пожаловался Алексей Евстигнеевич.

— Валяй, не гляди, что будет впереди, — сквозь шум пурги услышал он знакомый голос. — Ну–к что ж, Алексей, и хуже бывало. — Рука Степана нашла руку товарища и пожала ее.

Потеплело на душе Алексея.

— Спасибо, друг, — откликнулся он. — А надея на бога больше, — приблизив вплотную к Степана бровастое лицо, добавил юровщик.

— Богу молись, а к берегу гребись, — ответил Степан. — Что говорить, дело тяжелое, дак ведь не впервой.

— Багор в руке да нож за поясом — и снаряда вся. Дров ни щепки, хлеба ни крошки и лед ходячий. Ни овчины, ни постели — спать–то как? — Алексей помолчал. — Страшно, Степа, не за себя страшно, три десятка человеков жизни лишатся.

— А в мешках харч? — напомнил Шарапов.

— На день кладено, на два растянуть можно — вот и весь запас. Молись да крестись — тут тебе и аминь. — Химков тяжело вздохнул.

— Ну–к что ж, одно помни, — посуровев, сказал Степан, — доколе жив человек, должна в нем надея жить. Другим чем пособить не можешь — надею у людей не губи.

Он повернулся и шагнул к мужикам. Сильный порыв ветра сбил его с ног.

— Врешь, не умрешь, — сказал он себе, поднимаясь, — не умрешь, Степан. Раз хочешь жить, не умрешь… Что, мужики, пригорюнились? — очищая лицо и бороду от налипшего снега, сказал он. — На всякую беду страха не наберешься. Ну–к что ж, юровщик наказал спать валиться. Рядком по два ложись, один другому ноги в малицу для сугрева. Главное, не робь, — подбадривал он.

Не стихая, целые сутки дул штормовой ветер. Сутки продолжалось величественное шествие морских льдов в океан. Но вот стихло — унялась пурга, сквозь тучи проглянуло солнце.

Как ни присматривались зверобои на все четыре стороны — вокруг один измельченный лед. Куда делись огромные ледяные поля, покрытые искрящимся на солнце снегом! Мелкий тертый лед, всплывшие разломанные подсовы, перемешанные с мокрым снегом, выглядят серо и грязно. Ежели случатся крепкие морозы, они быстро скуют воедино это ледяное месиво, но ненадолго. Несколько теплых дней — и сморози снова распадутся на мелкие куски.

Округлая льдина, служившая убежищем зверобоям, была небольшая, поперек едва двадцать сажен. После многих сжатий она, словно гривой, обросла ледяным валом высотой в рост человека, превратившись в подобие котла.

Тоскливо было на душе мореходов. Голодные желудки ни минуты не давали покоя. Люди берегли каждую крошку хлеба — впереди маячила страшная голодная смерть.

Крикнув Степана и старшего сына, Алексей Евстигнеевич перебрался через ледяной забор на смерзшееся крошево. Поковырявшись в ледяных завалах, мореходы нашли тушу зверя, погибшего в тот памятный день.

— Бревнышка бы, щепочек, — с тоской говорил Степан, волоча на льдину промерзшую утельгу, — огонек бы развести, мяска нажарить, все бы лучше.

Через два дня, когда все было съедено до последней крошки и дальше терпеть голод было невмочь, Алексей разрубил пополам звериную тушу. Половину он разделил на двадцать восемь частей и роздал всем поровну. Остальное мясо и жир припрятал.

— Погань, — с отвращением жуя, сказал Евтроп Лысунов, молодой семейный мужик, — жую вот, а как сглотну, не ведаю.

А вот как, — показывал Степан: пересиливая отвращение, он с трудом проглотил несколько кусков. — Ничего, жевать можно, сочное мясо–то, — попробовал он пошутить.

Но стерпеть Степан не смог. Болезненно морщась, он выблевал все на снег.

Семен Городков, молодой мужик с крупными угловатыми чертами лица и суровым взглядом, хищно шевеля челюстями, упорно жевал твердое мясо.

— Кто брезгует, ребята, давай сюда! — крикнул он, проглотив последний кусок. — У меня шестеро сынов дома ждут… мне загибнуть нельзя… Кто сирот накормит? — Получив от кого–то еще кусок, он опять с упорством задвигал челюстями.

Несколько человек съели свою долю без остатка. Другие, пожевав, долго отплевывались. Артель старовера Василия Зубова от сырой тюленины наотрез отказалась.

— Не приемлем, — строго сказал Василий, — не запоганим себя, чистыми умрем.

Прошло еще несколько дней. Ветра дули слабые, но устойчивые, от юга–запада. Каждые шесть часов неудержимо расходились льды, возникали большие и малые разводья и снова сходились. Там, где были разводья, вырастали гряды торосов; многочисленными рубцами покрывали они однообразную серую поверхность льдов.

А берегов все не видать.

Умер Иван Красильников. Похоронили у тороса, завалив льдом и снегом. Пели погребальную.

Вскоре Степан Шарапов разыскал во льду еще одного зверя.

— И скудно, да угодливо. Не богато, да кстати, — шутил он, разглядывая громоздкую тушу тюленя.

Зверь оказался лежалый, с душиной. Съели и его зверобои. Насильно, со слезами ели, рвало их.

В разводьях изредка показывались тюлени и нерпы; животные выползали на лед, часами грелись на солнце. Но сил упромыслить зверя у людей не было. Лежали молча, почти не шевелясь, изредка перебрасываясь словом. У многих отекли ноги, опухли пальцы на руках. Бредили, в бреду вспоминали родных, смеялись, плакали.

Староверы готовились помирать. Вынули из мешков заветную смертную одежду. Надели длинные белые рубахи, саваны, венцы на голову, а малицы натянули поверх — побоялись холода. Только старик Зубов малицу не надел, помирать решил крепко. Поклонился на юг, родной земле, покорно попросил прощения у мужиков, расстелил на лед свою малицу и улегся, замотав тряпкой голову.

Утром Егор Попов, зверобой из артели Зубова, лишился разума: порывался куда–то идти, бранился, сквернословил, бросался в полынью. Его схватили и снова уложили на место. Ночью Алексей Евстигнеевич, спавший с Андрюхои, спрятав ноги в его малицу, проснулся от истошного вопля. Егор Попов, рыча, брызгая слюной, колол пикой молодого парня Петруху Белькова. Химков бросился к обезумевшему мужику и схватил его за руки. Попов кусался, хрипел, плакал. На помощь Алексею Евстигнеевичу подоспел Степан и старший сын Ваня.

— Посторонитесь, доброчестивые люди! — Василий Зубов в саване, с венком на голове и с топором, пошатываясь, подошел к Егору. — Не даст он нам замереть спокойно, — лязгая зобами от холода, сказал старик, — порешу его. — Он поднял топор.

— Крест на вороту есть у тебя, а? — кинулся к Зубову Алексей Евстигнеевич. — Ваня, Степан, держи!..

— За такие дела, не говоря худого слова, да в рожу, — отбирая топор у старика, пробасил Степан. — Ишь праведник — покойником нарядился!

Старик был лыс. Узкая полоска изжелта–белых волос обрамляла голый шишковатый череп. Вместо бороды седой волос торчал кое–где жидкими космами. Синий бугристый нос огурцом повис над губой. Саван, длинная рубаха, смертный венец придавали старику отталкивающий, дурацкий вид.

Собравшиеся мужики с отвращением и ужасом глядели на Василия Зубова.

— Рылом не вышел меня учить, — дрожа всем телом, бормотал Зубов, — юровщи–и–ик, нет таперя твоей власти, кончилась, что похочу, то и сделаю.

— Не моги так говорить, — сжав кулаки, закричали разом зверобои. — Самовольно одежу смертную вздел… не по уставу.

— Юровщику перечить не моги, — шагнул вперед Степан. — Ежели совет хочешь дать, давай учтиво и не спорно. А по морскому обыкновению за такие слова вот что положено. — И Степан поднес кулак к носу Зубова. — Не седые б твои волосья!

— Табашники, погань! — Зубов злобно плюнул и отошел к своему месту. Отбросив малицу, он лег прямо на голый лед. В неудержимом ознобе забилось худое тело.

— Упрямый старик, — сожалея, сказал Химков, — раньше времени на тот свет собрался. Помирать–то не в помирушки играть. — Он вздохнул.

А небо было все такое же ясное, светлое. Короткими днями ярко светило солнце, а по ночам мерцали извечные таинственные звезды. Иногда небо пылало сполохами, переливаясь разноцветными огнями.

В одну из таких ночей молодому мужику Евтропу Лысунову, тому, что жалел на стамухе зверей, стало совсем плохо.

— Алексей Евстигнеевич, подойди, — тихо попросил он.

— Что, Тропа, занемог? — склонившись к больному, участливо говорил Химков. — Ничего, выдюжишь. Берег скоро увидим, там люди.

Лысунов молчал, слушал и блаженно чему–то улыбался.

— И мне, Тропа, тяжело. Сил нет. Ноги не держат, отяжелели, страсть, — пожаловался Химков. — Дак я старик, а тебе…

— Мужики на тебя, как малые дети на матку, глядят, — еще тише ответил Евтроп, — а мне, а я… — он гулко кашлянул, — опух, кровь изо рта сочится, гляди. — Он провел по губам ладонью. — Алексей Евстигнеевич, — вдруг взволновался Евтроп, — прими. — Он сорвал с шеи простой медный крест. — Сыну, Федюнь–ке… благословение мое… Еще Ружников старшой мне за якорь рупь должон… жене пусть отдаст.

Евтроп закрыл глаза и затих.

— Евтропушка, милый, — взял его за руку Алексей, — очнись!

Лысунов открыл на миг глаза, зашевелил губами.

— Шепчет, а что? — Химков наклонился.

— Молитву пролию… ко господу… и тому возвещу… печаль мою.

— По умершему молится, — отшатнулся Алексей, — по себе молитву читает.

Губы перестали шевелиться, затих навеки Евтроп, без жалоб, словно заснул.

Алексеи перекрестился и закрыл ему глаза.

— Седьмой богу душу отдал, — сказал он вслух. Тяжело опираясь на багор, Химков отошел от умершего.

— Что там, Алеша? — посмотрев на товарища, прервал разговор Степан.

Махнув рукой, Химков молча примостился на льду, положив голову в колени Андрея.

— Ну–к что ж, говорю, — помолчав минуту, начал Степан, — вернемся мы на землю, поедешь ты, Ваня, в город. Там Наталья ждет. Глядишь, и свадебка. Попируем. А, Ваня?.. А там детишки пойдут, сынок. Смотри, Степаном сына назови, — строго добавил Шарапов, — зарок мне дал, помнишь?

— Не верю я, Степа, что землю увижу… — начал было Иван.

— Увидим, Иван, как бог свят, увидим! Не пало нам хорошего пути, ну–к что ж. Не моги и думать, а там, глядишь, и Андрея женить черед выйдет, небось высмотрел девку–то себе?

Андрей смущенно улыбался.

— А ты, Степан, — спросил Иван, — на чужие свадьбы всегда первый зачинщик? А сам холостым ходишь. Не сыщешь все себе?

Степан стал серьезным.

— Баба гнездо любит, а я волю… — с грустью вымолвил он. — Да и молодость прошла, кто за меня пойдет? Девка Маланья разве? — снова шутил он.

— Которая? — с любопытством спросил Андрей. — Наша слободская, Малыгина красавица?

— Така красава, — смеялся Степан, — что в окно глянет — конь прянет, а на двор выйдет — три дня собаки лают.

На сумрачных изможденных лицах мужиков показалась слабая улыбка…

Так шли дни — холодные, безрадостные. Алексей Химков вел им счет, делая зарубки на древке своего багра. Крепился старый мореход. А годы все больше и больше давали себя знать.

— Степа, — шептал Алексей Евстигнеевич, корчась по ночам на льду, — смерть, видно, пришла, дышу чуть, тяжко, который день согреться невмочь.

— Чуть жив, а все же не помер, — строго отвечал Степан, — бога благодари.

— Зачем мучения терпеть! Не сегодня, потом умрешь, все равно от смерти не спасешься, — тосковал Химков.

— Умереть сегодня — страшно, а когда–нибудь — ничего, — старался разубедить его Степан. — Жизнь надокучила, а к смерти не привыкнешь, не своя сестра… Сломила тебя жизнь, Алеша, — помолчав, сказал он, — жив останешься — в кормщики не ходи: и лодью и людей сгубишь. — Шарапов вздохнул. — А ведь раньше кремень был — не человек.

— И так тяжко, а тут вши. Живьем скоро съедят, — жаловался юровщик. — Смотри. — Химков вытащил из–под воротника горсть копошащихся паразитов. — Люди из терпенья вышли. Свербит все.

— Ну–к что ж. Была бы голова, а вши будут. Божье творенье, куда денешься, — расчесывая под малицей грудь, не сдавался Степан, — отпарим в бане.

Прошла еще неделя. Еще отмучились четверо. Остальные лежали в полузабытьи. Мало кто мог двигаться, сделать несколько шагов. Уже не пели погребения над мертвыми, не хватало сил. Были бы морозы — многих бы еще недосчитались зверобои за эти дни. Но, к счастью, пал теплый ветер, отошла погодка. Однако дни стояли пасмурные, серые. Часто налегал туман, моросило.

— Расскажи, Степушка, бывальщину, утешь, милый, — попросил Семен Городков.

— Утешь, Степан, — раздались еще голоса, — не откажи.

— Рассказать разве? — Степан задумался. — Погоди, ребяты, вспомню.

Кто мог, собрались все. Мужики хотели послушать Степана, хоть немного отвлечься, позабыть льды, голод, страдания.

— Ну–к что ж, расскажу вам про слово русского кормщика. Давно это было. Еще дед мой, помню, рассказывал. — Степан откашлялся. — Шел кормщик Устьян Бородатый на промысел, — полилась его негромкая речь. — Встречная вода наносила лед. Тогда Устьяновы кочи тулились у берега. Довелось ему ждать попутную воду у Оленины. Здесь олений пастух бил Устьяну челом, жаловался, что матерый медведь пугает оленей. Устьян говорит: «Самоединушко, некогда нам твоего медведя добывать: вода не ждет. Но иди к медведю сам и скажи ему русской речью: «Русский кормщик повелевает тебе отойти в твой удел. До оленьих участков тебе дела нет“».

В тот же час большая вода сменилась на убыль, и Устьяновы кочи тронулись в путь. — Степан подобрал ноги, сел поудобнее. Посмотрел на мужиков.

— А олений пастух, — снова начал он, — пошел в прибрежные ропаки, где полеживал белый ошкуй. Ошкуй видит человека, встал на задние лапы. Пастух, мало не дойдя, выговорил Устьяново слово: «Русский кормщик велит тебе, зверю, отойти в твой удел. До оленьих участков тебе, зверю, дела нет».

Медведь это дело отслушал с молчанием, повернулся и пошел к морю.

Дождался попутной льдины, сел на нее и отплыл в повеленные места.

Степан умолк. Молчали зверобои.

— Хорошо, да мало, — нарушил тишину Семен Городков. — Еще бы, Степушка, рассказал.

— Нет, не могу, други, не идут из души слова, — жалобно ответил Степан.

Мужики, поблагодарив рассказчика, с сожалением разбрелись по своим местам.

Степан Шарапов был такой же, как прежде: веселый, неунывающий, с доброй, отзывчивой душой.

Время пощадило его. Степан был молод с виду, только голова совсем белая… Еще на Груманте, в страшную голодную зиму, пошел он один добывать зверя для больных товарищей, провалился в разводье и чуть не замерз; тогда и поседели волосы у Степана. Небольшого роста, сухощавый, легкий на ногу, он всегда успевал быть там, где нужны теплое, приветливое слово или товарищеская помощь.

На четырнадцатый день скитаний разъяснило. Солнышко светило как–то особенно весело. А дни и ночи опять стали морозные. Тела умерших закоченели. Синие, с желтыми пятнами лица покойников неподвижно глядели в звезды. Мертвые лежали голые, вплотную друг к другу. Одежду надели оставшиеся в живых.

Давно умер Василий Зубов. Заблудившийся во льдах песец успел обкусать ему нос и щеки… Песца мужики словили обманом и съели целиком вместе с потрохами.

Едва сдерживая стоны, Алексей Химков полз к наторошенному по краям льду. Он надеялся в тихий ясный день увидеть землю. Пересиливая себя, искусав в кровь губы, юровщик забрался на вершину гряды.

— Ребяты, — не своим голосом вскричал он, — ребяты, берег!

Несколько мужиков из последних сил, на четвереньках поползли к торосу. Химков лежал без сознания. Подползший к нему Степан долго оттирал товарища снегом.

— Лодку бы, — прохрипел Семен Городков, — мигом бы к матерой пристали. А теперь что?

Худой, страшный, он силился подняться на ноги. Мысль о судьбе шестерых малышей, оставшихся дома придавала ему силы, и Семен встал, держась за глыбу льда.

— А ежели восточный ветер падет, — раздался вдруг робкий голос, — тогда…

— Ежели да ежели, — рассердился Степан, — каркаешь, словно ворон. Разгадай, Панфил, лучше загадку… Скажи, когда дурак умен бывает?

Мужики молчали.

— Не разгадать тебе, милай, — обождав немного сказал Степан. — Тогда умен бывает, когда молчит, ась? — Степан вдруг замолк и, прикрыв ладонью глаза, стал выглядывать льды.

— Ну–к что ж, мужики, — обернулся он, — конец мученьям. Лодки, люди на лодках. — Он сказал эти слова тихо, чуть не шепотом. — Пóтом всего прошибло, — шептал он, счастливо улыбаясь. — Не думал живым быть, и во снах того не снилось, — словно в забытьи повторял он.

Все произошло так неожиданно, так невероятно. Появилась надежда — воспрянул дух. Начались толки, разговоры.

— Наволок–то знамый, — показал Степан на темнеющий мысок. — Помнишь, Алексей, тоже смерть рядом была? Зарок еще дали часовню сладить, коли живы будем.

Приподнявшись на локти, взглянув на берег, Химков кивнул головой.

— Ну и как, воздвигли часовню–то? — спросил кто–то.

— Как же от слова отступиться — богу ведь дадено! Часовня и по сей день стоит. Вон она, вон чернеет.

Зверобои связали поясами багры и, надев на конец чью–то малицу, стали ею помахивать.

Наступил отлив, показались разводья. Люди на лодках стали грести к льдине: они давно видели знак, ждали воду.

Мужиков, и живых и мертвых, случившиеся зверобои перевезли на долгожданную землю. Живых сволокли в баню, а мертвых похоронили.

Несколько дней отсиживались мужики в теплой избе, понемногу привыкая к пище. Жизнь медленно овладевала ослабевшими телами.

Алексей Химков все эти дни не вставал с полатей. Он надрывно кашлял, хватаясь худыми руками за грудь; дрожа, кутался в овчину; вдруг ему делалось жарко, он задыхался, просил открыть дверь, остудить избу…

На Никиту весеннего день выдался теплый, погожий. Солнышко, проникшее в поварню через маленькое оконце, взбодрило старого юровщика. Он, кряхтя, слез с полатей, помолился на икону Николы–чудотворца, покровителя мореходов, сел на лавку и позвал старшего сына.

— Прости меня, сынок, — с грустью глядя на Ивана, сказал он, — не сумел тебе свадьбу справить, а теперь и вовсе не в силах. Да и ты ослаб, отощал, сгибнешь во льдах, ежели внове на промысел выйдешь. — Старик перевел дыхание. — А в силу войдешь, на Грумант под–кормщиком иди, Амос Кондратьевич завсегда тебя примет, вернешься и свадьбу справишь… Не сумлевайся, Иван, подождет Наталья, — заметил Химков, увидев в глазах сына сомнение, — подождет, — повторил он. — Ну, а ежели ждать не похочет, плюнь, не томись. На такой сударыне мореходу жениться — и дня в покое не жить.

Иван, склонив голову и потупив глаза, почтительно слушал отцовы слова.

— Оправишься дома–то, — снова начал Алексей Евстигнеевич, — в город поезжай. А мы с Андрюхой сами управимся, авось не пропадем… Степан мне вчера говорил, с тобой на Грумант пойдет, охота ему помочь свадьбу тебе справить.

Ночью Ивану приснился сон. Будто идет он один в бескрайной снежной тундре. Идет тяжело, еле ноги переставляет в глубоком снегу. Торопится, томится душой. Откуда ни возьмись, навстречу бешено катит тройка вороных лошадей. Весело звенят бубенцы. Все ближе тройка, и видит Иван: разукрашенные лошади и сани наряжены в цветы, в ленты. «Свадьба», — догадался он. Встрепенулось сердце; еще тяжелее стало на душе Ивана. Тройка мчится мимо, покрикивает ямщик, храпят горячие лошади…

Взглянул на невесту и пошатнулся — это Наталья.

«Ванюшенька, спаси! — отчаянно кричит девушка, протягивая к нему руки. — Спаси, ненаглядный мои!»

Иван рванулся, хотел прыгнуть в сани, выхватить Наталью, но вдруг ушел по плечи в снег… Хотел он закричать, но голоса не было.

Жених в лохматой волчьей шубе и бобровой шапке оглянулся и с ухмылкой бросил Ивану горсть золотых монет.

Заскрипев зубами, Химков проснулся и, вскочив, дико глядел на закопченные стены поварни, на сидевших рядом товарищей.

— Во снах что привиделось? — участливо спросил Степан, тронув Ваню за плечо. — И спал–то немного, с воробьиный нос всего, а вопил да вертелся — не приведи бог.

— Мало спал, да много во сне видел, — с тоской ответил Иван, стараясь вспомнить лицо жениха. — И сейчас сердце унять не могу… Беда с Натальей приключилась…

Не смыкая глаз до утра, ворочался на полатях Ваня, раздумывая, как ему быть, но придумать ничего не мог.

Утром за окнами поварни заскрипел снег, послышались громкие голоса. Выбежав во двор, мужики увидели десятка два оленьих упряжек. Это кочевники ехали в Старую слободу за припасами. Несказанно обрадовались зверобои, быстро договорились с добродушными ненцами, всегда готовыми услужить хорошим людям, и в полдень быстрые олени помчали их домой.

 

Глава седьмая

ОБМАНУТАЯ

Ровно через час Петр Малыгин на паре серых откормленных лошадок лихо подкатил к дому вдовы Лопатиной.

— Эй, хозяйка, — затарабанил он кнутовищем в дверь, — выходи, лошади поданы.

— Остолоп неумытый, — сразу отозвалась старуха, выскочив на крыльцо. — Чего стучишь, двери поломать хочешь? Сама вижу, не слепая чать. Наградил бог дурака силой, а ума то и нет.

— Ну, ну… Вишь ты, — пятясь к саням, забормотал ошарашенный ямщик. — Ничего не содеялось твоим дверям–то.

Аграфена Петровна вынесла из дома два небольших узелка, позвала дочь, закрыла на тяжелый замок двери и, перекрестив дом, полезла в сани.

Хмурясь, Малыгин усадил поудобнее закутанную в две шубы старуху, помог Наталье, спрятал под сиденье узлы и, причмокнув, дернул вожжи.

Проехав почти весь город, Петряй остановил лошадей у небольшого, совсем еще нового дома. Здесь была лавка; на одном окне вместе с копченым сигом, выставленным напоказ, лежали гвозди и подковы, красовались цветистые платки. На другом — топоры вместе с косами и граблями. Сапоги и валенки окружали штуку черного сукна. Над окнами было выведено корявыми буквами: «Торговое заведение».

Малыгин покосился на старуху. Задремавшая было Лопатина очнулась и смотрела на него бессмысленными со сна глазами.

— Подковок купить надобно, — буркнул Петряй, резво слезая с передка. — Не в пример прочим, здеся подковы хороши.

Время шло, ямщик не показывался. Старуха стала терять терпение. Наконец дверь распахнулась, и в клубах пара показался Малыгин, держа за руку раскрасневшуюся толстую девку.

Увидев разгневанное лицо Аграфены Петровны, Малыгин заторопился.

— Прощайте, Марфа Ивановна, как ворочусь, перво–наперво к вам. — Он с неохотой выпустил руку девицы и, оправляя на ходу пояс, направился к саням.

— Ты что, тесто с хозяйкой ставил, а? — набросилась старуха. — Безбожник, подковки надоть купить, — передразнила она, высовываясь из саней. — Вижу, вижу, подковала тебя хозяйка–то. У, толстомясая! — Лопатина посмотрела на девку. — Постой, постой, парень, — спохватилась она, пробежав быстрыми глазками по дому. — А ну, скажи, молодец, чей дом–то?

— Чей? Марфы Ивановны Мухиной, собственный дом–с, — залезая в сани, ответил Малыгин.

— Мухиной… Марфутки? Ха–ха! — ехидно засмеялась старуха. — А не братца ли моего Аристарха, а? О прошлом годе строен… он самый… и петух на крыше. — Лопатина презрительно сжала губы. — Вот ужо в скиты придем, расскажу отцу нарядчику, кто к нему в огород повадился. Шерстка–то не по рылу, молодец.

Услышав занозистые речи Лопатиной, девка, подбоченясь и сверкнув глазами, собиралась вступить в бой.

— Мамынька, — вмешалась Наталья, — зачем зазря людей обижаете?

Малыгин, кинув испуганный взгляд на крыльцо, вскочил с маху на облучок и полоснул кнутом лошадей.

Застоявшиеся лошади рванули, санки, заскрипев на морозном снегу, помчались вперед.

— Воля ваша, а только понапрасну стращаете, Аграфена Петровна. — Ей–богу, говорить–то вашему братцу не о чем, — обернулся Малыгин к старухе. — Других легко судим, а себя забываем…

Закрыв глаза, старуха молчала.

По Петербургскому тракту ехали хорошо: дорога накатанная, санки легкие. Лихих людей бояться не приходилось: Малыгин то и дело обгонял длинные обозы, идущие в столицу, разъезжался с резвыми почтовыми тройками, встречал пустые розвальни с мужиками, возвращавшимися с базаров и ярмарок.

Весна этот год запаздывала. Несмотря на март, погода держалась морозная, ветреная. Однако в крытом возке Лопатиным было тепло: Наталью грело молодое сердечко, а старуха подбадривала себя любимой наливочкой.

В Каргополе Малыгин запряг лошадей гусем и снял войлочный верх саней. Сам он уселся верхом на передовую, пегую кобылку. Выехав из города, ямщик свернул с большой дороги и вез Лопатиных по зимнему пути. Там, где можно, дорога шла по замерзшим озерам и речкам, а больше — прямиком, в дремучем лесу. Ямщик часто нагибался, вглядываясь в едва заметною нить санного следа, узкая дорожка извивалась между деревьями, то теряясь из глаз, то вновь неожиданно появляясь.

Укутавшись в две овчинные шубы, обвязавшись пуховыми платками, Аграфена Петровна спокойно спала.

На заезжих дворах, пригубив любимой наливочки, Лопатина до хрипоты торговалась за каждый грош, ругала хозяев за нетопленую избу, за грязь, за тараканов, за клопов, беспокоивших ее по ночам. Но стоило Аграфене Петровне очутиться в санях, она, удобно примостившись в мягком сене, тут же безмятежно засыпала.

Прошло еще три дня в дороге. Как–то, остановившись на ночлег в деревушке, стоящей как раз на полпути от скита, Малыгин вошел в избу, где расположилась старуха.

— Дале одним ехать опасно, — вертя в руках кнут, сказал он, — не без лихих людей лес, за лошадей боюсь… ежели что — головы не сносить от Еремея Панфилыча. Волки опять–таки. Ехать одному не стоит.

— О лошадях печешься? — набросилась на него старуха. — А ежели время волочить будем, прознает Наталья, не захочет в скит ехать — тогда, мил человек, что запоешь? За Наталью Еремей Панфилыч вовсе тебя со свету сживет. Лошадей поминаешь, — презрительно сощурилась Аграфена Петровна, — а главное–то и забыл.

Малыгин долго чесал в затылке, переминался с ноги на ногу, но возразить бойкой старухе не смог.

Утром, поминая Аграфену Петровну черным словом, он надел тулуп, подпоясался, запряг лошадей и, посадив в сани Лопатиных, повез их дальше.

День был солнечный, светлый, ласковый.

— Мамынька, ах, мамынька, смотрите, как красиво! — то и дело вскрикивала Наталья, любуясь лесными великанами, покрытыми искрящимся на солнце снегом.

Но старуху Лопатину трудно было расшевелить. После крепкой наливки она отвечала мычанием да густым храпом.

— Мамынька, — вдруг встрепенулась Наталья, — скоро мы в обрат будем? Ванюшка–то по зимней дороге в город собирался. Пешком, говорил, пойду, а к егорьеву дню буду.

— Не заблудится без тебя Иван, — отрезала старуха, — подождет, не велика пташка. Вспомнишь мое слово — приедет, а денег–то нетути; опять свадьбу отложит. Насидишься в девках, милая, с таким женихом.

У Аграфены Петровны чесался язык с перцем вспомянуть Химкова, да боялась она: не дай бог Наталья догадается — все прахом пойдет.

— Ну и пусть, — горячо ответила девушка, — десять лет милого буду ждать, раз слово дала. Лишь бы он меня не забыл… Скучно без Ванюшки, мамынька, — пожаловалась она, — сердце изболелось.

Старуха сердито посмотрела на дочь.

— Сухая любовь только крушит, милая. Однако жди, дело твое, неволить не стану.

— Спасибо, мамынька, — Наталья с благодарностью посмотрела на мать. — И Ванюшка спасибо скажет, всю жизнь не забудем.

Петр Малыгин давно понял всю подноготную старухиной затеи. Он жалел девушку, но вмешиваться в окладннковские дела боялся.

Услыхав краем уха разговор Лопатиных, он в сердцах про себя стал ругать Аграфену Петровну.

«Ну и старуха, ведьма, — думал он, трясясь на жесткой спине кобылы. — А дочка несмышленыш — «мамынька“ да «мамынька“. Такой бы мамыньке камень на шею да в прорубь. Дите родное продает. Гадюка! И почему на свете так устроено, — рассуждал он, — где любовь, там и напасть?»

Наташа радовалась, глядя на закиданный глубоким снегом лес, на белок, скакавших с ветки на ветку, на всякую птицу… Все ее восхищало, все ей было интересно, куда и зачем она едет, Наташа не знала, Аграфена Петровна обманула ее, сказав, что дядя, старец Аристарх — нарядчик в выгорецких скитах, — болен.

— Видать, перед смертью братец повидаться захотел, — с тяжким вздохом говорила она, — годов–то много.

И Наталья, девушка с отзывчивым, добрым сердцем, не могла не согласиться навестить старика; она даже обрадовалась.

«Уеду подальше от проклятого купца. Пройдет время, вернусь, а тут и Ванюшка подоспеет», — думала она, собираясь в дорогу. О сватовстве Окладникова мать обещала больше не вспоминать.

На крутом повороте санки разнесло и с размаху стукнуло о дерево. Аграфена Петровна подала голос:

— Петька! Осторожней, дьявол, деревья считай, бока обломаешь… Верстов–то много ли до заезжего?..

— Десятка два будет, а может, и поболе, да кто их мерил, версты–то! Говорят, мерила их бабка клюкой да махнула рукой: быть–де так, — отшутился ямщик. — Тпру, милые! — вдруг остановил он лошадей.

Спрыгнув со своей кобылки, Малыгин долго ходил по снегу. Он нагибался и что–то рассматривал то в одном, то в другом месте, причмокивал губами и качал головой.

— Беда, — подойдя к саням, сказал ямщик, — волки недавно здесь были. — Не зная, что делать дальше, он старательно стал очищать кнутовищем валенки от налипшего снега.

— Поезжай скорей, дурак, — сказала старуха, — опять время тянешь. Господи царю небесный, и наградил же ты меня остолопом! Ну, чего ради ты на снегу топчешься, бестолочь… Тьфу!

Малыгин обиделся.

— Да ты вот так, а другой, поди, и не эдак… — не находил он слов. — Твоя воля, а мы тут, выходит, ни в чем не причинны. — Он нахлобучил шапку, для чего–то снял и вновь надел обе рукавицы.

— Дурак, прямо дурак! Охота мне твою гугню слушать, бормочет невесть что. Да поезжай ты бога ради! Тебе–то заботы много ли: расшарашил ноги да и покрикивай на лошадок.

Ямщик не сказал больше ни слова, взобрался на гнедую кобылку, и Лопатины снова тронулись в путь.

Незаметно кончился короткий зимний день. Наступил тихий вечер. Полная луна выплыла из–за облаков, разливая всюду спокойный серебристый свет. Вековые разлапистые ели, засыпанные сверкающим снегом, стояли неподвижно, словно придавленные тяжестью. В лесу ни звука, ни движения. Даже глухарь, одиноко сидевший на суку, нахохлившись, не шевельнулся, когда лошади пробегали под ним, а ямщик чуть не зацепил его шапкой.

В мертвой тишине далеко разносился назойливый скрип полозьев, бодрое пофыркивание лошадок. Изредка потрескивали раздираемые морозом деревья да с глухим шумом осыпался снег с отяжелевших ветвей.

Ямщик на передовой лошадке смешно дергал руками и попрыгивал. Иногда он, забывая пригнуться, задевал головою низко склонившиеся ветви, и снег, словно нарочно, осыпался в сани, вызывая недовольное бурчание Аграфены Петровны и веселый смех Наташи.

Но вот новые, незнакомые звуки нарушили лесную тишину, они слышались где–то далеко позади. Лошади прянули ушами и прибавили ходу. Звуки повторялись вновь и вновь. Ямщик испуганно обернулся.

— Волки! — крикнул он. — Слышишь, воют окаянные. Но–о–о! — задергал он вожжами. — Но–о–о, милые!

Почуяв зверя, лошади и без кнута бежали резво. Прижимая уши, они испуганно храпели.

— Мамынька, проснитесь, волки… Проснитесь же, мамынька! — будила Наталья мать. — Волки, мамынь–ка…

Аграфена Петровна испуганно оглянулась. Там, где слышался звериный вой, она увидела огоньки волчьих глаз; огоньки то зажигались, то гасли.

— Спаси и помилуй нас бог, страхи какие! — закрестилась старуха. — Погоняй, Петька! — взвизгнула она вдруг. — Погоняй! Погоняй!

Но ямщик ничего не слышал. Ругаясь и крича, он вовсю нахлестывал лошадей… Лошади понесли, не разбирая дороги. Сани с визгом кренились то на одну, то на другую сторону, каким–то чудом не переворачиваясь.

Обернувшись, увидев разъяренных зверей совсем близко, ямщик с новой силой принялся нахлестывать лошадей.

— Девонька, — словно во сне услышала Наталья его отчаянный крик, — топор… обороняйся!

Наталья очнулась. Огромный матерый волк, опередивший остальных, приближался к саням большими прыжками.

— Погоняй! Погоняй! Погоняй! — не переставая, визжала обезумевшая от страха Аграфена Петровна.

Поняв, что помощи ждать неоткуда, Наталья обрела решимость. Нашарив в сене топор, она, не спуская глаз со страшного зверя, приготовилась защищаться.

Распластавшись в погоне, волчья стая охватывала широким полукружьем лошадей и сани. Загнанные лошади из последних сил бежали по глубокому снегу.

— Миленькие, наддай! — подбадривал ямщик, дергая поводьями. — Миленькие, не выдай… Эх, родные, золотые! — вопил он срывающимся голосом.

— Погоняй! Погоняй! Погоняй! — отчаянно раздавалось из саней.

Вожак, огромный матерый волк, настигнув сани, высоко подпрыгнул. Наталья вскрикнула, не помня себя, ударила зверя в раскрытую дымящуюся пасть; волк, кувырнувшись в воздухе, тяжело рухнул в снег. Голодные волки, бежавшие сзади, тотчас окружили вожака и, словно сговорившись, дружно бросились на раненого зверя. В ушах Наташи дико отзывалось грозное, предсмертное рычание.

Остальные звери, обогнав сани, бросились на гнедую кобылку. Лошади круто рванули в сторону. Сани с ходу зацепились за торчавший из снега пень, затрещали и остановились. Рванувшись вперед, обезумевшая лошадь оборвала постромки и вынесла ямщика из кольца волчьей стаи. Гнедой в яблоках жеребец бился, издавая отчаянное ржанье, силясь освободиться от застрявших саней. Грозно рыча, волки скопом обрушились на беззащитное животное.

— Дурак, дурак, погоняй… погоняй… — шептала старуха, раскрыв в ужасе глаза.

Неожиданно раздалось четыре выстрела. Наталья видела, как два волка, вцепившиеся в лошадиную шею, мешками свалились в снег… Видела она, как огромная собака с лету сбила широкой грудью третьего волка.

Четверо мужиков в коротких малицах, гикая и размахивая руками, быстро приближались к саням…

 

Глава восьмая

ЗЕМЛЯКИ

Через неделю после отъезда Аграфены Петровны из Архангельска собрался в Питер Амос Корнилов. Малорослые крепкие мезенские лошадки быстро несли деревянные сани, лихо закатывая на поворотах. Зима разгладила дорожные ухабы и рытвины. На разъезженном пути санки встряхивало только изредка, да и то по вине дремавшего ямщика. Давно уж проехали старинный город Каргополь; позади осталось много деревень и сел, дремучие леса и бесконечные озера и реки.

Вот перед глазами возник небольшой городок Поле Лодейное, стоявший на реке Свири. А сейчас и Поле Лодейное позади; давно укрылись за лесом церковные колоколенки тихого городка; и снова снег да бесконечная лента зимней дороги…

Задремавшего морехода разбудил грозный окрик. Лихая тройка почтовых лошадей, звеня бубенцами, обгоняла санки Корнилова. Горластый ямщик из озорства полоснул кнутом по мезенским лошадкам. А лошадки оказались с норовом: рванули, санки понесло в сторону и зацепило за почтовый возок.

Пока ямщики обменивались «любезностями», разнимали постромки, Корнилов успел разглядеть закутанного в меха человека. Он узнал известного в Архангельске купца — англичанина Вильямса Бака.

Давно скрылась почтовая тройка за поворотом дороги, затих звон колокольчиков, и ямщик давно перестал ворчать, а Амос Кондратьевич не мог успокоиться. Неприятен был Вильямс Бак Корнилову.

В пасмурный мартовский день санки Корнилова миновали редкий еловый лесок и въехали в улицу, нечасто уставленную домишками. Ближе к Неве улицы стали оживленнее, дома наряднее и выше. Многочисленные сады и парки украшали город, над голыми вершинами деревьев стаями носились горластые вороны. Столица строилась: то там, то здесь высились кучи кирпича, горы леса, стояли кадки с известкой. По пути встречались розвальни, груженные бревнами и тесом. Наряду с роскошными дворцами, богатыми лавками и разодетой праздной толпой в столице со всех сторон глядела бедность и нищета. Корнилова поразило множество нищих: оборванные и грязные, они на всех углах протягивали руки прохожим.

Но вот загремела музыка. На широком проспекте показались всадники. Уступая дорогу, Амос Кондратьевич подогнал свои санки к обочине и велел остановить лошадей у табачной лавки с золотой трубкой вместо вывески.

Под торжественные звуки церемониального марша один за одним проходили эскадроны драгун. Корнилов с любопытством принялся рассматривать пышную парадную форму, сверкающее оружие, богатые седла с яркими попонами.

Посмотреть на занятное зрелище народу собралось много. По обе стороны дороги, ругаясь и толкая друг друга, толпились мастеровые с топорами и пилами, крестьяне в рваных шубенках, лакеи в разноцветных ливреях, мелкий торговый люд.

— Дрягуны, дрягуны, — кричали со всех сторон, — пруссаков бить идут!

— Весной запахло, — раздался чей–то скрипучий голос позади Корнилова, — зашевелились наши полководцы. Ежели государыня Елизавета Петровна, дай бог, не помре, летом о новой виктории услышим.

Мореход, закрытый высоким воротником бараньего тулупа, незаметно обернулся. Два господина в дорогих шубах стояли у дверей табачной лавки, посматривая на всадников. Один из них — высокий старик с бледным худым лицом, другой — молодой, краснощекий, дородный. Старик опирался на толстую трость с костяным набалдашником.

— Я не могу взять в толк, ваше сиятельство, — отозвался воркующий тенорок, — какое касательство имеет здоровье государыни к победам нашего воинства?

— Ах, мой друг, но сие так просто, — снова заскрипел старик. — Елизавета Петровна совсем плоха, мой друг… А будущий император Петр Третий почитает прусского короля Фридриха за первейшего друга; когда русские бьют пруссаков, наследник сходит с ума. От злости он готов уничтожить всю русскую армию. — Старик вытащил изящную, с картинкой на крышке, французскую табакерку. — Не угодно ли, мой друг, отменное средство против простуды? — (Молодой отказался.) Старик с наслаждением зарядил обе ноздри табаком. — Пока матушка Елизавета здравствует — это не страшно, — продолжал он, прочистив нос, — но… все люди смертны… Император Петр Третий сумеет отомстить русским полководцам за победы над королем Фридрихом. — Старик со злостью стукнул тростью по санкам Корнилова. — А понеже фельдмаршал граф Салтыков сие прекрасно знает, он не преминет подумать о будущем…

Корнилова взволновали речи незнакомца. Он слушал, боясь пошевелиться, боясь проронить слово.

— Неужто, ваше сиятельство? — воскликнул молодой. — Но ведь в прошлом году фельдмаршал одержал блестящую победу под Кунерсдорфом!

— О, слава всевышнему, мой друг, наши храбрые офицеры и солдаты не занимаются высокой придворной политикой, и когда встретят врага, то бьют его со всем старанием… Бедная армия! Когда я вижу солдат, у меня разрывается сердце… Мне тяжело говорить об этом, мой друг, — старик понизил голос, — но наши солдаты побеждают врага, несмотря на предательство и измену, гнездящиеся во дворце.

— Я слышал, ваше сиятельство, но это так чудовищно! — ворковал молодой голос. — Я не давал веры…

— Через час решения военной конференции, — не слушая, продолжал старик, — известны английскому посланнику, мой друг, а засим и прусскому королю. Сей хитрый англичанин сумел… — Старик нагнулся и что–то зашептал спутнику на ухо.

— Это невероятно, ваше сиятельство, я отказываюсь верить… наследник русского престола…

— Тсс, опомнитесь, сударь, — зашептал старик, бросая вокруг себя быстрые взгляды, — можно ли быть таким неосторожным!.. — Он закашлялся, помолчал, тяжело вздохнул. — Вот еще один славный полк ушел на поле брани. Дай бог хорошего здоровья нашей государыне.

Проводив глазами удалявшееся воинство, собеседники вошли в табачную лавку.

Тронулся в путь и Амос Кондратьевич. Он долго не мог прийти в себя от страшных слов старого графа.

«Неужто правда? — в смятении спрашивал он себя. — Нет, не верю, не может быть…»

У Зимнего дворца санки спустились к Неве. Переправу указывали шесты с пучками хвойных веток, воткнутые в лед. Не доезжая Васильевского острова, Корнилов остановил лошадей; у берега, вмерзнув в лед, рядами стояли громоздкие суда. Мореходу показалось, что он видит знакомые очертания большого корабля. Амос Кондратьевич подошел ближе. Высокая корма тяжелого седловатого судна горой нависла над ним. Снаружи корму обнимали вычурно изукрашенные галереи, а над ними возвышались, три огромных фонаря. Массивные, далеко выдавшиеся вперед щеки были украшены статуями. Вдруг Корнилов обрадовано вскрикнул, словно неожиданно встретил земляка: на корме блеснул полустертой позолотой знак судостроительной верфи.

— Петровский корабль, в Архангельске строен! — громко, с гордостью произнес Амос Кондратьевич. — Наши поморские руки ладили. — Он подошел к самому борту заснувшего гиганта и, словно живого, ласково похлопал его по холодным доскам.

— Эй, земляк, проходи, что копаешься тут! Вот ужо слезу да накостыляю по шее, — услышал мореход откуда–то сверху грозный голос.

«Охраняют корабль, молодцы», — не обидясь на угрозу, подумал Амос Кондратьевич, отходя в сторону.

— Недаром царь Петр уставы писал. Молодцы! — повторял он, влезая в санки.

Вечерело. Застучали в чугунные доски сторожа У богатых домов; в притихшем городе отчетливо раздавался лай перекликавшихся сторожевых псов. Где–то далеко на Выборгской стороне били в набат, виднелось большое зарево пожара. Санки Корнилова под яростный вой цепных псов въехали в просторный двор архангелогородца, теперь питерского купца Петра Семеновича Савельева — старинного дружка. Савельев жил в большом деревянном доме, построенном по–поморски — крепко и надежно. Скромный, неказистый с виду бородач ворочал большими тысячами и деловые связи в столичном городе имел обширные.

Приятели обнялись и расцеловались. После парной баньки с квасом и березовым веником Корнилова усадили за стол. Приветствовать редкого гостя выплыла из своих покоев дородная Лукерья Саввишна, супруга Савельева. Не утерпела Лукерья Саввишна, не однажды вступала она в разговор, выпытывая о своей родне. Хозяин сердито кряхтел и хмурил мохнатые брови.

— Пошла бы ты, Лукерья, на свою половину, — не выдержал наконец он, — у нас тут дела с гостюшкой. Мешаешь ты нам.

Лукерья Саввишна, недовольно поджавши губы, вышла из горницы, крутя подолом длинной обористой юбки.

Друзья остались одни. Дело пошло по–другому. Положив локти на стол, придвинувшись друг к другу вплотную, борода к бороде, купцы заговорили откровеннее.

— Ну и времена пошли, — косясь на дверь, понизил голос Савельев. — Вовсе заморские купцы одолели, везде дорогу перебивают, везде свой нос суют. При дворце им подмога большая, — доверительно сообщал Петр Семенович, — а наш брат не сунься — все равно не прав будешь. На своем ежели стоять — разор, затаскают по судам… Указов много на пользу русскому купечеству матушка царица написала… а на деле не так выходит. Иноземцы в обход идут, в русское купечество пишутся, а капиталы свои за море отправляют.

Корнилов не выдержал:

— Правильно говоришь, в торговых делах русскому человеку ходу нет. А ты посмотри, что в Поморье творится. Купчишка английский, Бак, мошенник и плут, да Вернизобер, шуваловский приказчик, всем делом крутят. Таким людям одна дорога — на каторгу, а они по столицам катают.

В ответ на слова Корнилова Петр Семенович вздыхал, соболезнующе покачивал головой.

— Жалобу привез. Матушке императрице писана. Может, и выйдет что? — и Корнилов вопросительно посмотрел на своего приятеля.

Савельев осторожно зацепил ложечкой мороженой ягоды в сахаре, медленно положил в рот, запил чаем и только тогда ответил:

— Что ж, попытаться можно, попытка не пытка. Да толк будет ли? Война, брат! Четвертый год воюем, и все конца не видно. Государыне по слабости здоровья для других дел времени вовсе не стало. — Савельев замолчал раздумывая. — Стонут мужики, что ни год, то хуже простому сословию на Руси жить. Невдосыт едят, в других местах и хлеба не видят: кору да мякину жрут. Все кому не лень шкуру с мужика норовят содрать. Помещики людей, аки скот, продают, императрица позволение, слышь, тому дала. Плетьми до смерти секут, в Сибирь самовольно засылают… тьфу! А тут война, новые поборы в казну тянут. А нам, Амос Кондратьевич, кто по старой вере живет, и вовсе конец пришел. Бывает, за крест да за бороду всем животом не откупишься.

— Оттого в народе смущение и соблазн. В наших лесах многие спасаются, — вставил Амос Кондратьевич. — Бунтуют мужики, бывает, и монастыри жгут.

— А во дворце что деется, — шепнул Савельев дружку, — послушать ежели по базарам да ярмаркам — уши вянут, всего наслушаешься… Гудет народ, будто господа сенаторы немцу продались. И сам будто престолонаследник, Петр Федорович, прусских кровей…

Савельев, встретив понимающий взгляд Корнилова, замолчал.

«Значит, правда», — болью отозвалось в сердце Амоса. Теперь он все больше и больше боялся за успех своего дела.

— А касаемо жалобы, — перешел на другое купец, — Ломоносова Михаилу Васильевича проси; захочет ежели, прямо в царские ручки жалобу передаст… Да в Питере ли он — слых был, не то в Псков, не то в Новгород уехал. Подожди, подожди, Амос Кондратьевич, — вспомнил Савельев, — друг у меня есть. Василий Помазкин, в истопниках у самого наследника престола. Наш помор, на фрегате боцманом был. Так вот, ежели его к делу пристегнуть, а? Как думаешь? Пусть Петра Федоровича слезно просит челобитную принять и передать императрице. Петру–то Федоровичу до государыни Елизаветы недалече, в одном доме живут. Ты не думай, — посмотрел в лицо друга Савельев, — что, дескать, истопник птичка–невеличка. И комар, говорят, лошадь свалит, коли волк поможет.

— Что ж, я не против, то верно, в другом разе истопник больше графа стоит, — ответил Корнилов. Дружки посидели молча, думая каждый о своем.

— Прядунов, купец наш архангельский, слыхал ведь, — снова заговорил Савельев, — в тюрьму посажен.

А за что? Каменное масло нашел и в Питер представил. Царь Петр за такие дела возвеличивал, а тут…

Слова хозяина прервали захрипевшие часы. В тишине прозвучало семь ударов. Почти тотчас же стали отбивать время на церковной колоколенке.

 

Глава девятая

ТАВЕРНА «ЗОЛОТОЙ ЛЕВ»

Пронизывающий морской ветер нес хлопья мокрого липкого снега. Неуютно чувствовал себя Вильямс Бак, пробиравшийся по набережной Невы на Васильевском острове. Он поворачивался спиной к ветру, спасаясь от свирепых порывов, кутался в воротник и глубже натягивал цеховую шапку. Спотыкаясь о неровности дороги, незаметные в темноте, он зло ругался и бормотал нелестные отзывы о порядках в русской столице.

Прохожие встречались редко. Они издали обходили друг друга. И не напрасно: уличные грабежи были здесь не редкостью.

Купец с опаской оглянулся по сторонам. На реке чернели, словно тени, высокие корпуса военных кораблей с убранным на зиму рангоутом. На палубах морских гигантов изредка перекликалась стража, мелькал в темноте слабый свет фонаря. Невысокие деревянные домишки прижимались к набережной. Дальше, в глубь острова, тянулись болотистые места, поросшие лесом и кустарником. У одинокого масляного фонаря, тускло горевшего на углу, приютилась караульная будка. Из будки угрожающе торчала рыцарская алебарда, а сам будочник, опасаясь лихих людей, не высовывал носа.

«Жди помощи от таких сторожей, — с яростью поду мал Вильямс Бак, — клещами его, мерзавца, из будки не вытащишь… И зачем нужны такие предосторожности: оставить лошадей на постоялом дворе и в темноте пешком тащиться в проклятую таверну, о которой я никогда не слыхал. Пожалуй, мне лучше держаться берега реки — безопаснее», — решил купец и перешел улицу.

На пути попадались портовые харчевни: они манили путника ярко освещенными окнами. Но, посмотрев на вывеску, он шел дальше, недовольно бурча себе под нос. Вскоре Вильямс Бак миновал небольшую деревянную церковку и несколько домиков за невысокими заборами. Опять встретилась харчевня с решетчатыми освещенными окнами.

— «Золотой лев», наконец–то, — обрадовался купец, прочитав название таверны.

Не доверяя грамотности своих посетителей, хозяин повесил над дверью деревянного льва, в ярости раскрывшего пасть. Зверь держал в лапах большой фонарь, со скрипом качавшийся на ветру. На больших железных листах, прибитых к стенам, было намалевано много заманчивых вещей. Тут были пивные бочки, бутылки с ромом, бутылки с французской и голландской водкой, дымящиеся перекрещенные трубки и, наконец, добрый кусок жареного мяса на вертеле. Надписи на разных языках обещали отдых и развлечения, питье и пищу за очень недорогую цену.

Поднявшись по двум каменным обшарканным ступенькам, Вильямс Бак открыл дверь. Звякнул колокольчик. Пахнуло дымом скверного табака, запахом дешевой снеди. Утопая в клубах табачного дыма, за пивом сидели разного звания иностранцы. Небольшой приземистый зал шумел разноголосой чужеземной речью. В большом камине, потрескивая, ярко горели корявые сосновые пни. Несколько человек, в молчании уставившись на огонь, с наслаждением грели ноги на решетке очага.

Путник осмотрелся, присесть как будто было негде — кабак был полон. Грянула музыка. Две–три девицы в ярких платьях, нарумяненные и набеленные, закружились в танце с пьяными посетителями.

— Господин Вильяме Бак? Прошу вас, — вкрадчиво произнес кто–то по–английски.

Купец обернулся. Перед ним стоял толстенький румяный человечек и почтительно кланялся.

— Вы хозяин? — спросил Бак, скрывая свою растерянность.

— Прошу вас, пройдите со мной. — Толстяк еще раз поклонился. — Я покажу удобное место. Там вы спокойно отдохнете. Вам пришлось совершить трудное путешествие. Путь из Архангельска далек. Прошу вас…

Вильямс Бак понял: хозяин таверны предупрежден о его приезде. Он молча кивнул головой и двинулся за толстяком.

В глубине зала стоял небольшой столик, покрытый чистой скатертью. От любопытных взоров его укрывала большая изразцовая печка в синих цветах. Над столом висел большой портрет высокого статного мужчины во весь рост, с длинной шпагой и в старинном морском плаще, небрежно наброшенном на плечи.

— Кто это? — неожиданно вырвалось у Бака.

— Сэр Генри Морган, — ответил хозяин. — Мой дед служил у него матросом. Вот здесь, господин Бак, вам никто не помешает. Садитесь грейтесь.

Появился кофейник с дымящимся кофе и деревянное блюдо с мягкими сдобными хлебцами. Скинув шубу, сняв теплую меховую шапку, купец уселся, придвинув стул поближе к горячей печке.

Вильямс Бак был человеком средних лет, с добродушным круглым лицом. В пышном парике с рыжими буклями он выглядел предприимчивым добропорядочным дельцом среднего пошиба. Наслаждаясь теплом, купец не забывал посматривать на бронзовые часы, украшавшие стойку.

— Осталось десять минут, — отметил Вильямс Бак, прихлебывая горячий кофе. Взгляд его снова упал на портрет «Сэр Генри Морган, — подумал он, — глава английских пиратов в вест–индских водах, удостоился высокой чести за грабежи и разбои. — Причмокнув, Вильямс Бак покачал головой. — Другие времена. А мне стоило только протянуть руку к проклятому вест–индскому сахару, и я едва не угодил на виселицу…»

Кукушка на затейливых часах прокуковала восемь раз. В дверях появился высокий человек в плаще и широкополой, надвинутой на глаза шляпе. Он оглянулся и зашагал по залу, направляясь к столу у изразцовой печки.

— Вильямс Бак, надеюсь, — негромко сказал незнакомец, остановившись возле купца. — Год назад я встречал вас в Лондоне, в нашей конторе.

— Ваш покорный слуга, мистер Бенджамин Вольф — Бак выпрыгнул из–за стола, второпях опрокинув недопитый кофе. — Рад вас видеть, сэр. Как здоровье вашего уважаемого папаши, сэр? — неожиданно для себя выпалил купец. Он не на шутку был встревожен приездом гостя.

— Проклятая погода, дорогой Бак, — вместо приветствия пробурчал наследник торгового дома «Вольф и сыновья», отряхивая шляпу.

— О, вы еще не знаете настоящего русского мороза, сэр. В Архангельске нередки случаи, когда на лету мерзнут птицы.

— Изумительно, дорогой Бак. — Банкир бросил на руки подоспевшему толстяку шляпу и плащ, оставаясь в отличнейшем сером кафтане, обшитом серебряной тесьмой. — Я говорю, изумительно то, что вы сказали относительно птиц, — повторил он, вынимая трубку.

«Он так похож на отца, — удивился купец, глядя, как Бенджамин Вольф раскуривает трубку, — будто старый джентльмен выплюнул его изо рта». Бак не смог удержать улыбки.

— Итак, дорогой Бак, — пуская клубы дыма, начал Бенджамин Вольф, — я думаю, вы понимаете: только очень важные дела могли заставить меня покинуть Лондон, — он искоса взглянул на купца, — чтобы увидеться с вами.

— Я уверен в этом, сэр, — терзаемый недобрыми предчувствиями, пролепетал Бак, — я польщен, сэр.

— Ваши торговые операции, дорогой Бак, — продолжал банкир после небольшой паузы, — заслуживают похвалы… это так. Но времена изменились, и требования торгового дома неизмеримо выросли; наши победы над Францией открыли большие возможности для морской торговли, значение вест–индских колоний для Англии трудно переоценить. Короче говоря, необходимо быстро увеличить численность флота… — Бенджамин Вольф вынул из кармана маленькую записную книжку в переплете из свиной кожи и, замолчав, стал перелистывать страницы.

Вильяме Бак слушал, слегка приоткрыв рот. Боясь проронить слово, он прислонил пухлую ладонь к левому уху, на которое был изрядно туговат.

— Корабли необходимы, как воздух, и немедленно, — подняв глаза, снова начал банкир. — Для этого нужен корабельный лес, много леса, по крайней мере пятьдесят судов в год с полным грузом сосны, ели, лиственницы…

— Вы шутите! Столько леса! Это невозможно, сэр! — привскочил Бак. — Я не найду лесорубов, я писал вам… я… я…

— Мы получили ваше последнее письмо, — грубо оборвал купца банкир. — Причина, о которой вы говорите, вполне устранима. Вспомните, два года назад вы писали об ограблении русских промышленников неизвестными кораблями. Ограбление и потопление промысловых судов.

— Да, в Архангельске ходило много разговоров… Русские промышленники собирались принять меры…

— Однако это помогло вам найти лесорубов. Видимо, русские мужики решили, что в лесу работать безопаснее. Правда, на наше счастье, жадность графа Шувалова разорила многих купцов, занимавшихся промыслом морского зверя. А теперь… — Бенджамин Вольф задумался. Несколько минут он сидел, покачивая ногой и дымя трубкой. — Дело, о котором я намерен вам сообщить, весьма конфиденциально. — Банкир оглянулся и понизил голос; — Вы понимаете, дорогой Бак, неосторожное слово и…

Для Вильямса Бака нетрудно было представить, что таится за этим «и»: тайная канцелярия, пытка на дыбе, рваные ноздри, разорение, Сибирь… Торговому дому «Вольф и сыновья» известны его темные дела в России.

— Я, кажется, никогда не нарушал…

— Мы знаем это, дорогой Бак, я решил предупредить вас на всякий случай…

— Банкир запнулся. — Не будет ли разумным с нашей стороны продолжить подобные опыты? Ведь, в конце концов, мы с вами не возьмем в руки топора, не так ли?.. Следовательно, морской промысел на Севере должен стать еще более опасным, совсем опасным… невозможным, и тогда… понимаете меня, дорогой Бак? Стоит пустить ко дну еще два–три, может быть, десять судов, и это надолго отобьет охоту плавать у русских мужиков.

— Не угодно ли горячего кофе, господа? — услышали собеседники вкрадчивый голос.

С недовольным видом взглянув на толстяка хозяина, появившегося с большим серебряным кофейником в руках, Бенджамин Вольф кивнул головой. Толстяк, наполнив чашки ароматным напитком, удалился.

— Из ваших писем мы узнали, что моржей на Новой Земле осталось немного. Естественно, обремененный шуваловскими поборами, промысел там невыгоден. Вы писали нам, дорогой Бак, что русские мужики последние годы усиленно посещают Шпицберген, где моржовые стада пока неисчерпаемы. Не так ли?

— Все это так, сэр. — Вильяме Бак догадывался, к чему клонит банкир. — Русские охотнее промышляют на Груманте. Но я сомневаюсь…

— Не будет ли разумным в таком случае, дорогой Бак, отвадить их от этого острова? Я думаю… гм… следует потопить несколько промысловых кораблей где–нибудь поблизости от Шпицбергена, и тогда русские мужики попадут в тиски: с одной стороны, разорительная монополия графа Шувалова, а с другой — вы, дорогой Бак. Вам не следует забывать: корабельный лес необходим для Англии, — посмотрев внимательно на купца, добавил Бенджамин Вольф. — Я уверен, королевское правительство оценит ваш патриотизм и сможет забыть некоторые досадные стороны вашей деятельности на родине. Надеюсь, вы согласны? А впрочем, это неважно, согласны вы или нет, — отрезал банкир, увидев на лице Бака колебание, — так или иначе, все это вы возьмете на себя.

Вильямс Бак в крайнем замешательстве вытер пот со лба.

— Позволю себе заметить, сэр, — робко вставил он, — местное купечество относится к нам недоброжелательно. В Петербург на высочайшее имя написана жалоба…

Банкир усмехнулся.

— Жалоба. Да кто сейчас в Петербурге будет разбираться в делах, происходящих на Севере! Императрица Елизавета доживает последние дни. Сановники заняты вопросами престолонаследия. Мы постараемся создать мнение при дворе, что русским мужикам опасно заниматься мореплаванием. — И, не давая Баку вымолвить слово, банкир продолжал: — С открытием навигации в Архангельске к вам явится шкипер купеческого судна с письмом от торгового дома «Вольф и сыновья». С подателем письма вы можете вести переговоры, он поможет вам найти лесорубов.

Банкир поднялся и небрежно подал руку Баку.

— Желаю удачи.

Юркий краснощекий трактирщик был уже тут как тут и помогал знатному гостю одеваться.

Стараясь избежать любопытных глаз, торопливо проскользнул Бенджамин Вольф через шумный зал. Звякнул колокольчик — за банкиром захлопнулась дверь.

Задумавшись, Вильямс Бак долго сидел в таверне. Он не слышал, как буйствовал свирепый ветер, завывая в трубах, шевеля отставшей на крыше доской, хлопая где–то совсем рядом открытой ставней.

 

Глава десятая

У ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ

Вонючий дым солдатского табака ест глаза. Петр Федорович в куцем мундире голштинского офицера, попыхивая любимой глиняной трубкой, вышагивает взад и вперед по тесноватому, устланному коврами кабинету. Поворачиваясь, он каждый раз резко звякает шпорами.

Непринужденно развалясь в удобном кресле, сидит розовощекий Роберт Кейт, английский посланник; он в задумчивости дымит душистой сигарой, изредка взглядывая на щуплую фигурку наследника.

Веселые огоньки камина тускло отсвечивают на лакированной мебели, на эфесе шпаги князя, вспыхивают в доспехах медного тевтонского рыцаря, застывшего у дверей на бессменной вахте. Для великого князя Петра–Ульриха из Голштинии рыцарское чучело олицетворяло воинственное высокопочитаемое пруссачество. Наследник российского престола, будущий император, презирал все русское. Даже восковые и деревянные солдатики на большом длинном столе, которыми великий князь неизменно «одерживал победы» над датскими полководцами, были в прусских цветистых мундирах.

С заседания военной конференции Петр Федорович вернулся огорченный, расстроенный. И недаром: над головой короля Фридриха, кумира недалекого князя, собрались грозные тучи. Русская императрица посылает новые полки на прусскую землю, русские фельдмаршалы готовят коварные планы…

«Очень кстати, — раздумывал князь, — пришел этот напыщенный болван Кейт. Он всегда начинен новостями, как шоколадная бонбоньерка сюрпризами».

И сегодня Кейт обрадовал князя весточкой о большом друге Фридрихе. Развеселившись, Петр Федорович много и, как казалось ему, остроумно высмеивал генералов, выступавших на военном совете.

Хитрый англичанин, умевший ловить рыбку в мутной воде, был отменно доволен. Теперь он ждал удобного случая распрощаться с князем.

— Ваше высочество, анекдоты о сегодняшнем совещании были особенно остроумны, и я уверен: слова ваши окажутся пророческими, — посланник зашевелился, собираясь встать.

Уткнувшись в угол, великий князь звякнул шпорами и, круто повернувшись, зашагал прямо на Роберта Кейта.

«А князь и вправду придурковат», — удивлялся Кейт, глядя на покрасневшее от напряжения и выпитой водки маленькое злое лицо князя.

Наследник наступал, четко отбивая шаг и грозно выпучив глаза. У самого кресла, где сидел Кейт, Петр Федорович, стукнув каблуками, застыл в неподвижной позе.

— Да здравствует мой друг великий Фридрих! — вдруг тонким голосом крикнул наследник.

Подгибая длинные журавлиные ноги, с охапкой березовых поленьев вошел слуга Василий Помазкин и бесшумно свалил их у камина.

Старик хитрил: не охапка дров привела его сегодня в кабинет наследника. Вчера он виделся с дорогими земляками — Петром Савельевым и Амосом Корниловым, прочитал поморскую жалобу и долго расспрашивал морехода о тамошних делах. Вспомнив молодость, родные далекие края, Студеное бескрайное море, Василий Помазкин всплакнул и твердо решил помочь землякам.

— Василий, жарко, отставить, — повернув голову в сторону лакея, отрывисто сказал князь, — зачем здесь… не звал.

Василий Помазкин, закинув голову, вытянулся.

— Батюшка Петр Федорович, дозволь старику слово молвить. — Он с мольбой глядел на князя.

— Что? Говори, говори, — проскрипел наследник, вытаращив глаза. — Что, а?

Наследник не сердился, он по–своему любил преданного слугу Василия Помазкина. Злое лицо князя сделалось будто проще, добрее.

Вынув из–за пазухи плотный белый пакет, бывший гвардеец рухнул на мягкий бухарский ковер.

— Милостивец, родимец наш, возьми. — Старик стукнул об пол головой. — Жалоба матушке императрице.

— Обидели тебя? Кто? — Петр сделал свирепое лицо.

— Ежели б меня, батюшка, — не вставая с колен, ответил Помазкин, — и просить бы не стал. Поморян, мореходов наших, злодеи извести умыслили. Корабельщину без разума рубят, в заморье отправляют, а без леса–то, сам знаешь, батюшка, ни кораблей, ни мореходов… Престолу поруха.

Английский посланник, с невозмутимым видом разглядывавший восковых солдат, расставленных на подступах к игрушечным крепостям, при этих словах насторожился.

— Кто смеет?! — сорвался на визг наследник. — Встань, Василий! — Он, нагнувшись, схватил старика за ворот. — Передам, сегодня передам… Как смеют? — Он вырвал пакет из рук Помазкина и бросил на стол.

Василий поднялся и со слезами благодарности кинулся целовать руки наследнику.

— Петр Федорович, да за это, за такую твою милость мы… — голос старика дрогнул, — я, то есть, жизнь… — Глаза помора затуманились. — Только скажи, все сделаем.

Великого князя тронули искренние, идущие от души слова преданного слуги.

— Сегодня передам, — твердо повторил он. — Сам просить тетушку стану.

Старик снова растянулся на ковре.

— Довольно, уйди, — махнул рукой наследник, — занят!

Помазкин, утирая слезы, пятясь, вышел из комнаты, плотно прикрыв дверь.

Воцарилось молчание. Посланник холеными ногтями отбивал дробь на полированном столе. В камине весело потрескивали сухие дрова. Громко тикали громоздкие бронзовые часы. Наследник усиленно пыхтел глиняной трубкой.

— Беспорядки, беспорядки, — неожиданно громко заговорил он, — везде беспорядки… большое государство… трудно женщине.

— Ваше высочество, — поднялся посланник, взглянув на часы, — мне пора. Но перед уходом я должен выполнить приятное поручение. — Он поклонился. — Ваше высочество, миссис Кейт скоро уезжает на родину и решила на память преподнести вашей светлейшей супруге этот маленький сувенир. — Англичанин вынул из кармана атласную коробочку и открыл ее.

Великий князь с любопытством взглянул на большую бриллиантовую брошь.

— Какие камни! Прелесть! Передайте глубочайшую благодарность миссис Кейт. Но чем я отблагодарю? Я, право, затрудняюсь…

— Не затрудняйтесь, ваше высочество. У меня к вам будет только одна просьба.

Наследник поднял жиденькие брови. Его небольшая головка дернулась.

— О, не беспокойтесь, ваше высочество, просьба самая маленькая, — поспешил успокоить великого князя посланник. Он помолчал. — Подарите мне это, ваше высочество. — Кейт взял в руки поморскую жалобу.

Брови наследника еще больше поднялись. Да и как не удивляться чудаковатому англичанину!

— Этот конверт… О дорогой сэр, но это ничтожно! — воскликнул он. — Если хотите, прошу вас! — Великий князь склонил голову. — Однако меня мучает любопытство, зачем вам этот конверт?

— Благодарю вас, ваше высочество, вы так великодушны… Итак, я считаю конверт своей собственностью. — Посланник взглянул на великого князя.

— Да–да, дорогой сэр!

Взяв со стола пакет, англичанин шагнул к камину и бросил его в огонь.

— Я хотел избавить вас от лишнего беспокойства, ваше высочество. — Любезно раскланявшись, англичанин вышел.

* * *

На другой день в дом к Петру Савельеву пришел старик Помазкин. Красная с золотым позументом ливрея была изрядно выпачкана грязью. Он был пьян, но на ногах держался крепко и рассуждал здраво.

— Амос Кондратьевич, друг милый! Прости ты старого дурака. Не вышло дело… Прошибся я, тем людям веру дал. Вот оно и получилось… с того и пьян седни.

— Да что получилось–то? — допытывался встревоженный Корнилов.

— А так, — отмахивался старик, — вдругорядь жалобу писать надо. На тот год привезешь, дак я без ошибки, в собственные руки… А теперь ехал бы ты домой, друг, — опустишь зимнюю дорожку, намаешься.

Тем и кончился разговор. Ничего не добившись, уехал в Архангельск Амос Кондратьевич. А Василий Помазкин даже старому своему дружку Петру Савельеву не открыл, куда делась поморская жалоба. Сам–то Помазкин хорошо про то знал. Выгребая золу из камина в кабинете наследника, он нашел там обгоревшие остатки гербовой бумаги.

 

Глава одиннадцатая

В ЗАПАДНЕ

Очнулась Наталья в теплой избе, на мягкой постели. Около нее хлопотали две молоденькие девушки с завидным румянцем на щеках. Они радостно вскрикнули, увидев, что Наталья открыла глаза.

Подошла полная пожилая женщина с приятным спокойным лицом. Она подала Наталье кружку с какой–то темной жидкостью.

— Пей, родная, — певуче сказала женщина, — на божьей травке настоено, сил вдвое прибудет. О матери не тревожься, жива — здорова она.

— Спасибо, — ответила Наталья. Она осушила кружку с горьковатым напитком. Помолчав, спросила: — Что за люди спасли нас?

— Муж мой и сыновья, — с гордостью сказала женщина. — Услышали, кто–то кричит в лесу, и поспешили. А это дочки мои, — показала она на девушек.

Сестры–близнецы Дуняша, Дарья и Луша — девки краше одна другой. Круглолицые, пышнотелые, с толстыми русыми косами, ростом невелички — в мать, они, словно колобки, катались по горнице.

Любопытные не в меру девушки засыпали Наталью вопросами: как живут в городе, богато ли, весело ли, много ли женихов да часты ли свадьбы?

— Есть ли у тебя, Натальюшка, жених? — помолчав, спросила бойкая смешливая Луша.

— Есть, девоньки, Иваном зовут, — ответила, зардевшись, девушка, — и свадьба летом.

— Счастливая ты… у нас в лесу не сыщешь женихов–то, окромя волков да медведей, — с сожалением промолвила Даша, накручивая кончик косы на палец.

— Осьмнадцатый годок на свете живем, а путного ничего не видели, — вторила ей Дуня, лукаво посматривая на сестер. — А скажи, Натальюшка, — спросила она, вздохнув, скромно опустив глаза, — правду люди говорят, нет лучше игры, как с милым в переглядушки?

— Одно, девушки, скажу, — вспыхнув, смутилась Наталья, — без солнышка нельзя пробыть и без милого нельзя прожить… За милого я на себя поступлюсь, не пожалею…

— Прошлым летом, — тараторила Луша, — к нам охотник в избу заходил. Мужик молодой и лицом приглядист, я как увидела, так, поверишь, голова вкруг пошла… И посейчас не спится, не лежится, все про милого грустится.

— Цыц, бесстыдницы! — прикрикнула мать. — Только и дела им, что о женихах толковать.

— Взамуж–то охота, матушка, — задорно отвечала Луша, — пущай нам папаня вскорости женихов приведет…

— Вот ужо скажу отцу. Он поохладит вожжой–то, — нахмурилась мать, — ишь кака царевна, подай жениха. Девушки замолкли, присмирели.

— А спасители наши где? — вспомнила Наталья.

— У домницы, девонька, руду плавят. Да ты погоди, не спеши, — добавила хозяйка, видя, что Наталья хочет встать, — отдохни, покушай.

Но Наталье не терпелось. Одевшись, она вместе с девушками выбежала на улицу. Большая серая собака бросилась к Наталье.

— Волк! — закричала девушка, прячась за спины хозяйских дочерей.

— Что ты, Наташенька, не бойся, это наш Разбой. Он тоже тебя спасал, волка загрыз.

Наталья вспомнила, как было, робко протянула руку и погладила пса.

— Разбой, Разбойничек мой, — приговаривала девушка, лаская собаку.

Помахивая дружелюбно хвостом, пес лизнул ей руку.

— Полюбил тебя Разбой, — удивилась Евдокия, — злой он у нас. Чужих не жалует. Ну, пойдемте, девушки, к домницам. Видишь, Наташа, сарай у речки? Там отец…

Панфил Рогозин, приписной крестьянин Лонгозерского медноплавильного завода, был родом с Кижинского погоста. Много тягот лежало на плечах приписных крестьян, и жизнь их сделалась вконец невыносимой.

Особенно тяжело доставался мужикам уголь. Они заготовляли в лесу большие поленья, выкладывали высокие дровяные холмы, засыпали их землей, обкладывали дерном и томили дерево, медленно сжигая его на малом огне.

Готовый уголь надо везти на завод. Трудно управиться мужику на своей лошаденке, когда до завода добрая сотня верст.

Но и это не все: приписные крестьяне платили подушную подать деньгами, как и все крестьянство на Руси. Тут–то и начинался порочный круг: чтобы добыть деньги для подушной подати, Панфилу Рогозину приходилось уходить на заработки в Питер, а для рубки дров и перевозки угля он нанимал работника. Наемному человеку Рогозин платил в несколько раз больше, чем он сам получал от завода. Неродимая северная земля плохо кормила мужиков; того, что зарабатывала семья, едва хватало на пропитание.

Не освобождались приписные крестьяне и от других многочисленных повинностей наравне с остальными крестьянами северных областей.

Когда пришел конец терпению, Панфил Рогозин бросил дом и вместе с семьей тайком ушел из деревни. Он забрался в самую глушь карельской тайги и занялся железным промыслом. Вместе с сыновьями Панфил искал по лесам болотную руду, плавил ее в печах — домни–цах, обрабатывал особым способом и получал прекрасную сталь, называемую на Севере укладом.

Из этой стали Панфил выделывал серпы, косы, ножи, топоры и другие предметы, необходимые для крестьянского хозяйства.

Вот уже пять лет живет в лесу Панфил Рогозин, скрываясь от людей, как дикий зверь. Не один Панфил, многие заводские крестьяне убегали в леса, спасаясь от голодной смерти. Некоторые в поте лица своего трудились, укрытые непроходимыми лесами и болотами, другие, сбившись в шайки, добывали хлеб грабежом.

Летом Рогозины искали болотную руду, а зимой по первопутку подвозили ее к домницам. Зимой же плавили крицы и готовили из железа уклад.

Панфил Данилыч, высокий, суровый, заросший волосом мужик, трудился в небольшом бревенчатом сарайчике. В земляной пол крепко вросли две коренастые печи — домницы, сложенные из дикого камня. В одной из них плавилась руда. Младший сын Панфила Рогозина, Потап, краснощекий, белобрысый парень, нажимая на ручки мехов из тюленьей кожи, нагонял в домницу воздух. Направо от дверей стояли горн, две наковальни. Тут же валялись тяжелые молоты и несколько больших и малых клещей.

— Подмени, отец, — тяжело дыша, позвал Потап; он мотнул головой, стряхивая пот, — невмоготу, глаза слепит.

Панфил Рогозин, наблюдавший плавку, молча перенял из рук сына мехи.

Старший, Егор, голубоглазый великан с добродушным лицом, загружал вторую печь рудой и березовым углем. А средний сын, Дмитрий, пошел в мать: был невысок ростом. Он готовил глиняную трубку для нагона в домницу воздуха.

Делать воздуходувную трубку надо умеючи. Она не только нагоняет в домницу воздух, но и служит мерилом готовности плавки: когда трубка прогорает до конца, мастера гасят огонь.

Дмитрий лепил глину на деревянный, гладко обструганный стержень. На первый пласт он наложил тонкие лучинки и накрыл вторым слоем глины.

— Не тонку ли слепил, Митрий? — беспокоился Панфил Данилыч.

— Четыре пальца, отец, в самый раз, — бойко отвечал Дмитрий, ловко приминая глину. — А в длину — локоть.

— Моих и трех пальцев хватит, откровенно говоря, — пошутил Егор.

В избе было чадно. Копоть висела на потолке и стенах. От печи шел тяжелый дух, затрудняя дыхание. Не помогали открытая дверь и дыра в крыше.

На улице заскрипел под ногами снег, послышался смех и веселые девичьи голоса.

— Папаня, — в дверях появилась Луша, любимица Панфила Данилыча, — гостью к тебе привели. Входи, Натальюшка!

Девушки осторожно, чтоб не замарать новые шубки, пробрались в сарай и встали у двери.

— Что, певуньи, замолчали, ась? — ласково спросил Рогозин, с любовью глядя на дочерей. — Наташа, — посмотрел он на гостью. — Вот ты какая! Молодец девка, матерого волка зарубила.

Сыновья любопытно уставились на красивую незнакомку. Широко открыв глаза, с восхищением глядел на девушку Потап.

Наталья шагнула к Панфилу Рогозину.

— Спасибо, Панфил Данилыч, — она поклонилась в пояс, — спасибо, добрый человек. За спасенье век за тебя бога молить буду.

Наталья подошла к братьям и каждому поклонилась. Мужики растерялись, а Потап густо покраснел, не зная, куда деваться от смущения.

Рогозину очень понравилась Наталья Лопатина.

— Девка–то, вишь, цены нет, дорога девка… Такую бы невестку мне, ась? — пошутил он, лукаво глянув на Потапа.

Рогозинские дочки захихикали, кокетливо прикрыв ладошкой рот.

— Очухался ямщик–то? — видя замешательство Наташи, перевел разговор на другое хозяин. — Волки жеребца загрызли, так он сам волком выл, совсем ополоумел. Идите домой, девоньки, — неожиданно строго закончил он. — Управимся вот, тогда потолкуем. Руду плавить — не блины печь.

Три дня прожили Лопатины у гостеприимных хозяев. Аграфена Петровна с перепугу не сразу решилась отправиться в путь. Да и погодка держала: шел снег, гуляла метелица.

Панфил Данилыч предложил впрячь в санки свою пегую лошаденку вместо растерзанного волками жеребца. Уступив слезным мольбам старухи Лопатиной, он отпустил своих сыновей проводить ее до скита.

— В обрат поедешь, Петряй, отдашь лошадь, — сказал Панфил Данилыч на прощание. — Сам–то помаленьку да полегоньку и на одной доберешься.

Провожаемые добрыми напутствиями, в погожий солнечный день Лопатины выехали в скит. Братья с пищалями за плечами легко скользили на лыжах за санями.

Когда на виду показалась деревянная колоколенка, Рогозины попрощались и повернули обратно.

* * *

— Мамынька, вставайте, полно вам спать, — тормошила Аграфену Петровну Наташа — Скит–то, вот он!

— Ну, слава те господи, приехали, — очнувшись, выглянула из пуховых платков Лопатина. — Петруха, скажи сторожу: к старцу нарядчику сестрица, мол, из города.

На стук в разных концах скита залаяли собаки. За воротами кто–то долго кряхтел и кашлял.

— Кого бог принес? — услышали, наконец, приезжие простуженный старческий голос.

— Отца Аристарха сестрица с дочкой, — ответил Малыгин, — с города Архангельского. Да скорей, старче, замерзли мы, еле живы.

— Поспешу. — Раздались торопливые шаги, под ногами старца заскрипел снег.

Вскоре ворота открылись. Высокий худой старик в теплой шубе и лисьей шапке выбежал к саням.

— Погоняй, милый, погоняй туда, к гостиной избе. — Старик побежал вперед, показывая дорогу.

Как только сани остановились, он принялся помогать гостям, закутанным в теплые одежды.

— Дочку вырастила, невеста, — говорил старик, целуя Наташу. — А ведь махонькая была, на коленях у меня сиживала Наташа с удивлением смотрела на резвого не по годам и будто совсем здорового старика.

Обогрев и накормив гостей, Аристарх собрался уходить.

— На молитву мне время, Груня, — сказал он сестре, — ты отдохни, переведи дух с дороги–то, притомилась небось, а завтра о деле потолкуем.

— Как не притомиться! Дороги–то у вас, спаси господи и помилуй. Однако я в обрат тороплюсь, нет у меня времени по скитам прохлаждаться Ты бы зашел, братец, опосля молитвы Наталья–то спать будет, вот мы и поговорим на свободе. А завтра дай бог погодку — в путь.

Старик в удивлении раскрыл рот.

— Завтра домой собираешься? Что так? Велики ли дела у тебя по вдовьей–то доле?

— А вот придешь, расскажу, — сердито ответила Аграфена Петровна и выразительно повела глазами на Наташу. — Хоть в полночь приходи — ждать буду.

Когда старец ушел, Аграфена Петровна вытащила из дорожной корзинки заветную бутылочку и небольшой серебряный стаканчик.

— Опять, мамынька, — с досадой сказала Наталья. — В святом месте бы потерпели. Который раз зарекаетесь, а все…

— Не твое дело мать учить! — прикрикнула на нее Аграфена Петровна. — Прытка больно. Ложись да спи.

Продолжая ворчать, старуха налила себе стаканчик, быстро опрокинула в рот и наполнила второй.

— Вот доведется тебе мужа похоронить, на старости одной век доживать, тогда и…

Наталья, не слушая ее, быстро разделась и, укрывшись с головой меховым одеялом, притихла.

Дожидаясь братца, Аграфена Петровна еще не раз «причастилась» из пузатой бутылки, и когда Аристарх появился в гостиной избе, Лопатина была навеселе. Увидав сестру, старец с укоризной покачал головой.

— Неладно, сестрица, до греха недалеко…

— Грехи наши, молитвы ваши — замолите, — бойко отозвалась Аграфена Петровна. — А ты будто и не пьешь, братец? Вспомни–ка, родитель покойный не раз тебя вожжами за зелье–то охаживал… На–ко, попробуй наливочки.

— То забыто, сестрица. Все суета сует и волнение духа. Уж сколько годов хмельного не беру, — сухо ответил брат, отстраняя налитый стаканчик. — Ежечасно господа бога нашего слезно молю грехи простить, много грешон в миру, сестрица.

— Молись, молись, братец, а мне зубы не заговаривай. Вор всегда слезлив, плут всегда многомолен. Одними молитвами, скажешь, дом и лавку в городе нажил… Бесстыдный плут… — Старуха, скосоротившись, погрозила кулаком. — Да ты не отрекайся, Марфутка твоя в лавке хозяйничает, сама видела. Все ей по смерти отписать посулился. Нашел ведь чем девку взять… Тьфу, связался с молодухой, а самому седьмой десяток исходит. Широко, брат, шагаешь, смотри штаны не порви…

Слушая сестрицу, Аристарх в замешательстве ерзал по лавке.

— Ну, ну, Груня, разошлась, — примирительно сказал он. — Язык–то у тебя напустит вестей — и царским указом не остановишь… Я так, к слову… по мне, хошь пей, хошь нет — все едино.

— Чует кошка, чье мясо съела. И я к слову, по мне, хоть десять домов имей… Пойдем, братец, в уголок, под иконы, да потолкуем.

Брат и сестра пересели. Посмотрев, спит ли дочка, Лопатина сказала, понизив голос:

— Нагнись поближе, братец, скорбен ты на уши, а дело тайное.

Отец нарядчик придвинулся, изогнул худое тело, наклонил голову.

— Купца Окладникова знаешь?

— Еремей Панфилыча, что ль? Как не знать! Первый купец, благодетель наш.

— Наталью мою сватает… в самом соку человек, и красив и статен, уж чего бы лучше.

— В чем препона?

— Не хочет девка, — шипела старуха. — Слово, дескать, другому дала — Ванюшке Химкову. Ему и штанов–то хороших купить не на что. Все по промыслам мается. Супротив меня Наталья пошла, хотела в Мезень бежать… срам–то. Добрые люди упредили, вовремя спохватилась.

Аристарх открыл рот, стараясь не пропустить слова.

— Тебя вспомнила, думаю, надежное дело в скиту девку спрятать. Еремей Панфилыч в согласии: «Вези, говорит, Наталью. А братцу передай, ежели он порадеет — отблагодарю…» Ты как? — Аграфена Петровна буравила хитрыми глазками брата.

— Что ж, отсюда девке уйти некуда. — Аристарх облегченно вздохнул. — Да и мать Таифа у нас редкого благочестия, строга с белицами, ой как строга, не сумлевайся, сестра, убережем.

— Спасибо, Аристархушка, — подобрев, сказала старуха. — Я бы сама осталась, да Еремей Панфилыч дом новый для молодой жены хочет ставить — на мне все заботы, оттого тороплюсь.

— Ну что ж, с богом тогда… — Аристарх зевнул и перекрестил рот. — А когда за невестой ждать?

— По летнему пути думаю на карбасе, братец. А ежели и год у вас Наталья посидит — ей на пользу. Рукомеслу какому научите, божественному пению, а главное, в страхе божием держите девку, гордыню ей смирите… Пока прими, братец. — Аграфена Петровна, развязав узелок платка, вынула пять золотых червонцев.

— Спасибо, сестрица, — поклонился Аристарх, — все сделаем. Девка молодая что воск: лепи из нее что хочешь. Приедешь не узнаешь — шелковая будет. — Старик опустил глаза и молча стал поглаживать бороду. — Помаленьку, полегоньку… исподволь и ольху согнешь, — добавил он, помолчав, — а вкруте и вяз поломаешь.

На рассвете следующего дня, не попрощавшись с дочерью, Аграфена Петровна выехала в обратный путь.

 

Глава двенадцатая

ТАЙНЫЙ СГОВОР

— Я сдаюсь, господин Бак. Ваш конь решил партию.

Директор конторы сального торга герр Вернизобер, с сожалением кинув последний взгляд на доску, протянул руку к стакану. Отхлебнув глоток и запив крепкий ром апельсиновым соком, он поднялся с кресла.

Это движение Вернизобера вывело из задумчивости хозяина.

— Куда вы, герр Вернизобер? Еще нет и десяти часов! — Бак почтительно усадил гостя на место. — Я вспомнил, герр Вернизобер, вы мне что–то рассказывали о вашей крестнице. Так почему же она не может выйти замуж?

— Ах, господин Бак, — вздохнул Вернизобер, — она полюбила честного, но бедного человека. Родители Елизабет не могут согласиться на такой брак… А она так страдает, бедняжка, ее юное сердце разрывается на части. — Директор закатил глаза к потолку.

В это время Бак внимательно разглядывал своего гостя. Высокий, худой, с маленькой головкой на длинной шее; бритый, с бледными отвислыми щеками; на длинных ногах потрепанные башмаки. На нем, словно на вешалке, висел кафтан табачного цвета с нечистыми кружевными манжетами. Видимо удовлетворенный, хозяин отвел глаза и как бы в глубоком раздумье сказал:

— Ну, а если, герр Вернизобер, жених вашей крестницы получит место в нашей фирме с солидным жалованьем, ну, хотя бы… — Бак помедлил и назвал сумму годового жалованья, о котором и сам Вернизобер мог только мечтать.

— О господин Бак, — воскликнул удивленный директор, — без сомнения, это решило бы дело положительно! Я восхищен вашей щедростью, но как я могу вас отблагодарить?

— Не будем об этом говорить, дорогой герр Вернизобер, — прервал излияния Бак. — Мы, иностранцы, должны поддерживать друг друга в чужой стране. Я с удовольствием делаю эту маленькую радость для вашей Елизабет. Меня интересует один вопрос, герр Вернизобер, — продолжал Бак, наливая себе и гостю ром. — Я слышал, многие русские промышленники направляют в этом году свои суда на Шпицберген. Вы, кажется, добились предварительной регистрации всех судов, уходящих на промыслы. — Хозяин усиленно захрипел трубкой, а потом долго выковыривал пепел. — Хотелось бы знать, сколько русских судов будет промышлять на Шпицбергене и какими путями они пробираются к этой земле… Понимаете, герр Вернизобер, я хочу заняться постройкой хороших крепких судов для местных нужд… Мери, пожалуйста, трубку, — вежливо попросил он, — принесите из столовой. Она лежит на моем кресле. — Очень рад быть полезным вашей коммерции, господин Бак… — Вернизобер вынул записную книжку. — В этом году около двухсот судов выходят из портов Белого моря на Грумант; столько же, по–видимому, будет промышлять на Новой Земле. — Он перевернул несколько страничек. — Несколько лет назад судов выходило значительно меньше — тяжелые льды мешали работе… — Гость спрятал книжку и опорожнил свой стакан. — Что касается пути на Грумант… — Вернизобер, тарабаня пальцами по столу, на минуту задумался. — Я могу, господин Бак, подарить вам карту, сочиненную русским кормщиком Амосом Корниловым. Весьма хорошая карта…

Директор оживился.

— Корнилов исполнил ее с примерным старанием. Там есть все, что вас интересует, господин Бак. Остров Грумант стал истинно русской землей. — И, помолчав, он добавил: — Здешних моряков не страшат льды. Они прекрасные мореходы, эти русские, смею вас уверить…

Вильямс Бак поморщился. Ему показалась неуместной похвала Вернизобера, но все же он вежливо ответил:

— От души благодарю вас, герр Вернизобер. Значит, вы думаете, перспективы для местного кораблестроения благоприятны?

— Да, господин Бак, промышленники жалуются на недостаток судов и корабельного леса. Несомненно, ваше благое начинание поможет развитию местного мореплавания. Если у вас еще в чем–нибудь встретится нужда, господин Бак, я всегда к вашим услугам… — Гость опять поднялся со своего места. — Но все же я решил идти домой. По дороге зайду к крестнице порадовать ее вашим великодушием… Карта будет завтра у вас, ее утром принесет мой Михель.

Вильямс Бак изобразил на лице сожаление.

— Мне жаль потерять такого приятного собеседника, но я понимаю ваши чувства, они весьма похвальны, герр Вернизобер.

Бак проводил гостя до самого крыльца.

— До свиданья, герр Вернизобер! — еще раз вдогонку крикнул гостеприимный хозяин.

Теперь Вильямсу Баку больше не нужно было скрывать свою радость. Потирая руки, он вернулся в дом.

«Такая карта стоит побольше жалованья жениху–бездельнику, — думал купец.

— А старый дурак Вернизобер совсем сошел с ума от восторга».

Большой особняк Вильямса Бака совсем недавно появился в Архангельске. Дом построили быстро, не считаясь с расходами. Комнаты купец обставил дорогой мебелью, купленной в Англии. Богатая драпировка, роскошные ковры, картины — все говорило о достатке хозяина.

Бак прошел в свой кабинет и уселся в глубокое удобное кресло.

Румяная молоденькая горничная внесла серебряный канделябр с двумя зажженными свечами и молча поставила на заваленный бумагами письменный стол. Окна, выходящие на улицу, она задернула тяжелыми бархатными шторами — хозяин не любил любопытных глаз. Расправив угол завернувшегося ковра, горничная вышла.

Но Бак не нашел успокоения в мягком кресле. Поднявшись, он стал прохаживаться по кабинету, толстый ковер заглушал его легкие быстрые шаги.

Сказочно разбогатевший на своих махинациях с корабельным лесом, Вильяме Бак был далек от патриотических чувств, о которых упоминал башкир. Эти доводы казались ему пустыми. Купец понимал, что перегибать палку нельзя — это могло повредить делу. А планы его шли далеко и были рассчитаны на много лет. Да, много лет должен был Бак черпать золота, бесконтрольно пользуясь богатством Севера. Черной ненасытной пиявкой он крепко впился в тело страны, давшей ему приют.

Крутые меры, предложенные Бенджамином Вольфом, могли разрушить планы купца. Если патриотизм вредил прибылям, Бак предпочитал о нем забывать. Но королевское правительство никогда не забывало о своих интересах.

Новое поручение очень беспокоило купца. Больше того, он просто боялся. В глубине души он надеялся, что шкипер Браун не появится и ему не придется заниматься этим опасным делом. Только недавно с помощью графа Шувалова он получил кредит от русского правительства в триста тысяч рублей на развитие кораблестроения в Архангельске и спокойно положил их в свои карман, а тут…

Вдруг Бак вздрогнул от резкого стука дверного молотка.

В кабинете неслышно появилась горничная.

— Мистер Томас Браун, шкипер брига «Два ангела», — доложила она, приседая.

— Просите, Мери. — Бак приосанился, готовясь встретить гостя.

— Ах, шалунья! Не бойся, старый Браун не обидит девушку. Хе–хе–хе! — раздался неприятный смех.

В дверях кабинета появился грузный человек с полным сизым лицом. Длиннополый синий морской кафтан указывал на профессию гостя. В руках он держал шляпу, обшитую галуном.

— Шкипер Томас Браун, сэр! Весь к вашим услугам. — Гость протянул свою ручищу Баку. — Не прошло и часа, как я отдал якорь… прибыл из Лондона, сэр. — Гость закашлялся.

— Добрый день, мистер Браун, прошу вас. — Бак показал на кресло. — Поздравляю с благополучным прибытием, дорогой капитан. Разрешите узнать, что привело вас в наши отдаленные места?

Вильяме Бак подошел к двери и плотно закрыл ее.

— Чем могу быть полезен своему дорогому соотечественнику?

Браун, порывшись в кармане, вынул объемистый пакет и молча подал его хозяину.

— Простите меня, мистер Браун. Я отвлекусь только на одну минутку, — разорвав конверт и быстро пробегая глазами письмо, говорил Бак.

Это было обыкновенное деловое письмо торгового дома «Вольф и сыновья», клиентом которого состоял Бак. За длинным почтительным обращением следовал перечень новых, полученных от Бака денежных вкладов. Выражалась уверенность, что высокочтимый Вильямс Бак и в дальнейшем останется клиентом торгового дома «Вольф и сыновья». Далее шли пожелания успешной деятельности. В конце была сделана небольшая приписка: «Податель сего письма будет вам весьма полезен в коммерческих делах. Можете ему вполне довериться — его финансовое положение нам хорошо известно».

— Итак, мистер Браун, вы прибыли сюда для… — пряча письмо, начал было Бак, но так и не мог придумать, как закончить фразу. Ему помог гость.

— Готов выполнить все ваши указания, сэр. С вашего позволения, сэр… — И Браун протянул руку к бутылке с ромом.

— О, пожалуйста, дорогой капитан, угощайтесь. Это ямайский ром с благословенных Карибских островов.

Браун поднес горлышко к своему мясистому носу и, с наслаждением вдохнув, налил себе полный бокал.

— Божественный напиток, не правда ли, сэр? За нашего славного короля! — вдруг рявкнул он. — За старуху Англию, за ваше здоровье, сэр!

Бак поспешно наполнил свой бокал. Новые знакомые выпили.

— Хорошая штука ром, — захрипел Браун. — При моей работе заменяет все — и жену, и детей, и докторов, и даже всех королей и королев, ха–ха–ха! — закончил он оглушительным смехом. — В проклятой Африке, — продолжал Браун, — много пришлось поработать с черным товаром. Старый Браун давно бы был богачом, если бы чернокожие были более живучи, сэр, но они плохо переносят морские путешествия. Дьявол их раздери! А страховка невыгодна. Страховые компании всегда норовят обсчитать честного человека… Да, поработали эти руки, — хрипел старый шкипер.

Вильямс Бак старался придумать, как перейти к делу. Присутствие соотечественника тяготило его.

— Дорогой капитан, надежны ли ваши матросы? — издалека начал Бак. — Дело, о котором я собираюсь с вами говорить, очень серьезно. Нужны преданные люди, умеющие молчать.

— О да, сэр! Экипаж надежен. Мои люди, они будут молчаливы как рыбы. Пусть кто–нибудь из них посмеет открыть свою пасть! — Шкипер яростно потряс кулаком. — Дьявол всех раздери! Каждый из них заслужил виселицу и знает, что его голова стоит меньше, чем кокосовый орех.

— Так вот, мистер Браун, — перебил рассуждения шкипера хозяин, — нужно постараться для старой Англии… — Бак опять замялся.

— Ваши слова о старой Англии, сэр, будут иметь гораздо большее значение, если я увижу здесь на этом столе солидную сумму. — Шкипер хлопнул ладонью. — А потом, сэр, говорите короче.

Вильямс Бак не обиделся на грубость шкипера. Он подошел к потайному шкафу в стене, вынул небольшой мешочек с золотой монетой.

— Это вам, Браун, считайте задаток. Осенью вы сможете получить бочонок золотых гиней.

Шкипер подбросил на ладони золото и, удовлетворенно буркнув, сунул монеты в объемистый карман.

— Заранее согласен выполнять любую работу, сэр, — спокойно сказал он. — Золото с детства убедительно действует на меня. Слушаю вас, сэр!

Вильямс Бак, вплотную приблизив свои губы к уху шкипера, стал тихо нашептывать. Шкипер, соглашаясь, изредка наклонял голову.

— Все ясно, сэр! Такое дело как нельзя лучше подходит моим людям. Я думаю, ребятам все равно, кому резать глотки… Это привычное дело, сэр. Ах да! На ваше имя у меня в трюме имеется немного груза. В Лондоне я получил указание вскрыть ящики в вашем присутствии, сэр, не вынося их с судна… — Шкипер выпил еще стакан и, снова плюнув на ковер, стал прощаться: — Итак, жду вас на своем судне, сэр! Завтра ровно в полдень.

Вильямс Бак позвонил в серебряный колокольчик. Вошла горничная.

— Проводите гостя, Мери, — с облегченным вздохом сказал хозяин.

Браун, протопав тяжелыми ботфортами по передней, вышел на улицу.

В ушах Бака еще долго раздавался хриплый смех пьяного шкипера, а перед глазами назойливо маячило его разбойничье лицо.

Чувствуя усталость, купец зевнул и посмотрел на часы.

— О, так поздно, — всполошился он, берясь за колокольчик. — Мери, скорее грелку в постель, северные ночи свежи даже летом.

Мечтая о теплой перине, Вильяме Бак заспешил в спальню.

Цоканье копыт и стук колес привлекли его внимание.

Бак прислушался. Лошади остановились у крыльца. Раздался стук молоточка; сомнения не было — еще один посетитель.

Горничная вопросительно взглянула на хозяина.

— Открой, Мери, — поколебавшись, сказал Бак. — Никто не может без спешного дела так поздно стучать в чужой дом. — И он, тяжело вздохнув, стал ждать.

Постукивая каблучками лаковых сапожек, в кабинет вошел Еремей Панфилович Окладников.

— Дорогому хозяину нижайшее почтение, — с достоинством поклонился купец.

— Ежели потревожили, прощения просим.

— Как можно, Еремей Панфилович! — притворно улыбнулся Бак. — Большие дела можно делать и ночью. Садитесь, господин купец.

— Правду говоришь, ежели барышом пахнет, что ночь, что полночь — все едино. Был бы толк.

Сняв поддевку тончайшего сукна, Еремей Панфилыч развалился в кресле.

— Почитай, две недели дома не был, — снова начал он, — в Кемь морем ходил. Вернулся, приказчики говорят, от тебя присылали: спешное дело, дескать. Вот и решил на завтра не откладывать. У нас говорят: одно сегодня лучше двух завтра. — Еремей Панфилыч хохотнул.

— Очень хорошая пословица, господин Окладников. Я хочу вам сделать наивыгоднейшее предложение…

Бак посмотрел на купца. Окладников, навострив уши, слушал.

— Что вы скажете, если я вам предложу… — Бак помедлил, — предложу заготовлять строевой лес в количествах, в десять раз больших? Как самому уважаемому купцу в городе, я…

— Супротив закону не пойду, — грубо отрезал Окладников.

— Почему против закона? — улыбнулся Бак. Он выдвинул ящик стола. — Прошу вас взглянуть. Вот бумага на право вырубки, сплава и вывоза онежского корабельного леса. Монополия сального торга графа Шувалова… Граф Шувалов уступил ее мне. Как видите, все по закону.

— Мало нажился? Опять лесом думаешь торговать?

— Да, отчасти и лесом. Так вот, нам нужен крупный подрядчик, солидный купец с большим капиталом.

— В заморье лес пойдет?

— А хотя бы и так.

— Э, нет! — Окладников крякнул и отер лицо платком. — Не подойдет. И так неприятностей полный короб. Против своих не пойду.

— Но почему? — улыбнулся Бак. — Мало ли в России лесов?

— Лесов немало, да эдак за десять годов сведем всю ближнюю корабельщину, сгубим корабельное дело, морские промыслы, — повторял Окладников слова онежских мореходов.

— Вот так же ваши кормщики донесли в Санкт–Петербург, — еще приятнее улыбался Бак. — А я написал коммерц–коллегии и доказал: развитие лесного промысла — благодеяние для этого края.

— Неужто обвел вокруг пальца? — изумился Окладников.

— Ах, милейший Еремей Панфилыч! — Бак доверительно притронулся к плечу Окладникова. — Я вам откроюсь: мне срочно нужны деньги. Я думал с вашей помощью поправить свои дела, но раз вы не согласны, — хозяин пожал плечами, — мне придется вступить в переговоры с господином Парамоновым… Он согласится. Сто тысяч стволов в год — немалая выгода.

Окладников задумался.

— Прошка–то согласится… — растягивая слова, начал купец. — Только вот что: молод он еще со мной тягаться. А ежели прикинуть — лесу у нас видимо–невидимо. Что ему содеется… — Еремей Панфилыч встал. — Ну что ж, давай по рукам… Твои дела враз поправлю, знай Окладникова. — Купец протянул руку.

— Вы настоящий деловой человек, — пожимая ему руку, говорил повеселевший Бак. — Я всегда это знал… Но я тоже иногда могу быть полезным. К примеру, Еремей Панфилыч, один дружеский совет: не посылайте ваши суда на Грумант.

— Почему? — удивился Окладников. — Там наш промысел, богатство…

— А лес? — вскрикнул тонким голоском хозяин. — Занимайтесь лесом, милейший Еремей Панфилыч. — И Вильямс Бак вновь принялся вышагивать по кабинету. — Посылайте свои суда на Новую Землю.

— У меня шесть лодей на Грумант сготовлены… Многие купцы на Грумант лодьи готовят… — хмуро посматривая на Бака, возражал Окладников. — В других местах промысел куда плоше, выгоды нет.

— Другие купцы пусть терпят убытки, но, милейший Еремей Панфилыч, зачем же терпеть их вам? Я пекусь о вашей выгоде. — Бак круто остановился. — Только вам открою, — тихо сказал он. — О, это большой секрет! — Он замялся, не находя слов. — Я слышал от одного человека, будто голландские капитаны не хотят больше терпеть конкуренцию ваших промышленников на Груманте. Мне кажется… я думаю, — путался Бак, — этим летом от лодий останутся одни обломки…

— Правду говоришь? — Еремей Панфилыч схватил Бака за рукав. Злобная усмешка проползла по его лицу.

— Солидные люди не могут друг друга обманывать, — ответил Бак, с удивлением глядя в лицо Окладникова. — Сегодня я обману вас, завтра вы обманете меня. И мы с вами будем иметь одни убытки.

Волнуясь, Еремей Панфилыч вынул табакерку из моржовой кости работы холмогорских косторезов и, захватив щепотью носового зелья, шумно зарядил ноздри.

Вильямс Бак вежливо ждал. Гость прочихался, вытер нос платком.

— Милейший Еремей Панфилыч, — продолжал англичанин, — не кажется ли вам, что мореход Амос Корнилов много вредит нашему общему делу? Я говорю о вырубке леса, — пояснил он, кинув на гостя внимательный взгляд. — Корнилов собирает вокруг себя недовольных, пишет жалобы и даже сам отвозит их в Петербург… Вам известно это, господин купец?.. Мери, — крикнул он, — трубку! — Вильямс Бак взял из рук девушки трубку с длинным чубуком и пустил сизый клуб дыма.

Да, Окладников хорошо знал Амоса Корнилова, истого ревнителя старой веры, простого русского человека, всем сердцем любящего свое Поморье. Все купцы–раскольники горой стоят за Корнилова, слушают каждое его слово, будто своего киновиарха… Когда Окладников взял из рук Вильямса Бака первый подряд на вырубку ближнего строевого леса, Корнилов стал укорять его. А теперь… Еремей Панфилыч представил разговор с неподкупным упрямым стариком.

— Н–да, — неожиданно пробурчал купец, — не в свои сани встревает Амос Кондратьевич… Однако грамотей — чертежи морского хождения самолично снимает, расписание мореходству пишет.

— А не знаете ли вы, милейший Еремей Панфилыч, — перебил купца Бак, — какие знаки имеют мачты на лодье Корнилова «Соловецкие праведники», так, кажется, называется его новый корабль?

— Как не знать — знаю, — медленно ответил купец, стараясь понять, к чему клонит Бак. — Осьмиконечные золоченые кресты на мачтах. Для того ради, как лодья выгорецким, старой веры, скитам принадлежит. А Корнилов на ней кормщиком.

— Восьмиконечные золотые кресты… — повторил Вильямс Бак; он опять внимательно посмотрел на купца. — Но зачем вы, милейший Еремей Панфилыч, на своих кораблях тоже поставили кресты? Это смешно.

— Но почему же, — все еще не понимал купец, — на моих лодьях православные кресты, для снискания благодати божьей.

— Я… я бы вам посоветовал, господин Окладников, кресты с ваших кораблей снять, тем более если вы их отправляете на Грумант. Они могут вам принести несчастье. — Англичанин весь окутался табачным дымом.

— Хм, н–да… — сказал Еремей Панфилыч и призадумался, поглаживая холеную бородку. — У нас, русских людей, кресты, окромя хорошего, ничего не сулят… с испокон веков так.

— Но голландские капитаны имеют злобу на кормщика Корнилова и по крестам… Вы поняли меня, милейший Еремей Панфилыч?

Теперь Окладников понял. Сначала в нем загорелась русская душа. Он хотел встать, ударить с маху зазнавшегося английского купчишку. Потом пришли другие мысли. Купец отер пот со лба и, тяжело вздохнув, опустил голову.

— Бывай здоров. — Еремей Панфилыч встал и долго, не попадая в рукав, надевал поддевку. — За упреждение спасибо. Ежели ты мне друг — про галанские корабли никому ни слова. Другим разор — мне прибыток, — справившись, наконец, с поддевкой, объяснил Окладников. Вильямс Бак понимающе кивнул головой. Он уже был в спальне, когда затарахтели колеса окладниковского шарабана. Напялив рыжий парик с большим черным кошельком на деревянную болванку, англичанин быстро разделся и, бросившись в постель, с наслаждением зарылся в пышные перины.

 

Глава тринадцатая

БРИГ «ДВА АНГЕЛА»

Выйдя на крыльцо, шкипер остановился в изумлении. После ночи, царившей в кабинете Вильямса Бака, с окнами, задрапированными бархатными шторами, Браун вдруг снова увидел день. Солнце щедро поливало яркими золотыми лучами заснувший деревянный город.

Северная красавица Двина была прекрасна при свете полуночного солнца. Она держала на своей упругой груди сотни кораблей. Густой лес мачт и снастей, отражаясь на зеркальной поверхности, оживал и шевелился от пробегавшей изредка зыби, как оживает зеленый лес от легкого дуновения ветерка. В тишине отчетливо слышались всплески игравшей рыбы. Далеко по реке разносилась полуночная петушиная песня…

Медленно пробирался вдоль берега Томас Браун. Проходя мимо поморских судов, шкипер покрутил носом — даже пьяный, он чувствовал стойкий запах ворвани.

Если бы Браун мог читать по–русски, то удивился бы обилию святых, окружавших его бриг. Тут были «Николаи–угодники», «Святые Варлаамы», архангелы и святые мученики всех рангов. Среди поморских судов встречались и мирские названия: «Белый теленок», «Молодая любовь», «Верная супружница», «Грустная чайка» и разные другие не менее забавные имена.

Почти все русские суда были украшены резьбой и позолотой. Под бушпритом крепкой монастырской лодьи «Святой Савватий» стояла во весь рост деревянная фигура святого с поднятыми кверху руками. Праведник не–то поддерживал бушприт, не то застыл в молитве… Новоманерные суда, построенные на купеческих верфях, были украшены гербом с витиеватой надписью «Архангельск».

У кормы большого карбаса Томас Браун в удивлении остановился: на него глядело огромное, вырезанное на дереве человеческое лицо, казавшееся страшной маской.

Наконец шкипер добрался до своего брига. «Два ангела» был быстроходным парусным судном, выстроенным на стапелях Бристоля. Две высокие мачты со стеньгами и бушприт с утлегарем отличали его от стоявших рядом широконосых поморских судов с мачтами–однодеревками. На носу брига красовалась голая дева с распущенными золотыми волосами. Продолговатый корпус был окрашен в ярко–зеленую краску. Опытный глаз сразу бы заметил водоросли и морские ракушки на корпусе брига — верный признак плавания в южных широтах. Чистота и порядок на корабле говорили о хорошем хозяйском глазе.

Взбираясь по сходне, шкипер натолкнулся на вахтенного, развалившегося у фальшборта, и разбудил его ударом кулака.

— Есть, сэр… есть, сэр… — испуганно лепетал матрос, вытянувшись в струнку и не смея — вытереть кровь, сочившуюся из носа. — Что изволите, сэр?

— Марш к штурману, щенок, живо! Пусть он захватит фонарь и идет к трюму. Скажи, капитан ждет, пусть поторопится…

«Я должен раньше этого трусливого купчишки узнать, что находится в ящиках, — решил Браун. — Как я не догадался сделать это в море? Теперь–то я хорошо знаю, что они хотят от старого Брауна, — рассуждал он. — Клянусь дьяволом, мне по душе это дело. Куда выгоднее, чем возиться с черной падалью и жариться в тропиках. Сто золотых гинеи за одну деревянную русскую посудину… Старый Браун будет щелкать их, как орехи… Как я не догадался сразу, к чему клонила старая обезьяна там, в Лондоне! Этот плут Вольф, дьявол его разорви!»

К трюму торопливо подошел штурман.

— Добрый вечер, сэр! — косясь на солнце, поздоровался штурман. — Что будем делать с фонарем, сэр? На палубе светло как днем.

— Возьми топор, Вилли, а Джо пусть откроет трюм. Осмотрим груз, ребята, — почти ласково сказал шкипер.

Штурман с матросом быстро освободили небольшое отверстие для входа, сняв две люковые доски как раз против железных скоб, ведущих в глубину трюма.

Первым, освещая дорогу, спустился вниз штурман. За ним медленно, перебирая скобы цепкими волосатыми руками, с пыхтением полез шкипер. Взяв из рук штурмана фонарь, Браун двинулся к носовой переборке. Освещенные слабым светом, выступили не видимые в темноте предметы. Вот ящик из толстых дюймовых досок, наполненный доверху кандалами, — их здесь по крайней мере две–три сотни. По стенкам трюма свисали цепи с ошейниками. Такие же ошейники были прибиты по сторонам толстых брусьев, идущих в три ряда во всю длину трюма. Местами между брусьями и бортом лежали грязные доски. Видимо, ранее они служили нарами. Кандалы и цепи с ошейниками были отнюдь не ржавые. Наоборот, они блестели. Их прекрасное состояние показывало, что совсем недавно эти принадлежности были в употреблении.

Шкипер с помощником подошли к груде продолговатых ящиков, уложенных у самой переборки. Заскрипели под топором доски. Придвинув ближе фонарь, оба нагнулись над грузом. Шкипер запустил руку, вытащил из ящика новенький мушкет.

— Так я и думал, дьявол их разорви, здесь оружие. Штурман молчал, вопросительно поглядывая на Брауна. Спрятав мушкет обратно в ящик и приколотив доску, Браун сказал своему помощнику:

— Пойдем спать, Вилли. Нам предстоит в этой стране хорошая работа. Осенью каждый из нас положит в карман солидный куш звонкой монеты. Будет на что выпить и позабавиться. Я знаю, Вилли, в Бристоле у тебя завелась смазливая девчонка… хи… хи… сделаешь ей хороший подарок. — И Браун похлопал по плечу своего помощника.

Томас Браун спал плохо. Воспаленное ромом воображение вызывало призраки… Стоны обреченных невольников слышались во всех углах… Будто невидимая рука перевернула страницу прочитанной книги, и шкипер вспомнил давно прошедшие времена…

Вот Браун видит себя десятилетним мальчишкой на палубе маленького парусника «Фортуна».

В сырой, дождливый день парусник покинул туманные берега Англии. Это был первый рейс юнги Брауна.

Трюм «Фортуны» был наполнен побрякушками, дешевым ромом, цепями, кандалами, ошейниками, оружием, порохом, табаком и другими товарами, предназначенными для обмена на африканских невольников. Важное место в грузе занимали полосатые набедренные повязки — одежда для будущих рабов.

Вспомнился знойный день на гвинейском берегу. Под палящими лучами тропического солнца на парусник привозили закованных в кандалы негров. В маленький трюм тридцатипятитонного суденышка поместили двести семьдесят невольников. Каждому из них по решению английского парламента полагалась площадь в пять с половиной футов длиной и шестнадцать дюймов шириной на нарах, возвышающихся на два фута одна над другой. Но не так выходило на деле. Негры на «Фортуне» могли лежать только боком, тесно прижавшись друг к другу.

Томас подумал тогда, что даже мертвецу в гробу просторнее, чем негру во время плавания через Атлантический океан.

Рабы были скованы попарно — правая нога к левой ноге, правая рука к левой руке соседа. Но этого казалось мало, из предосторожности им надевали еще железные ошейники.

Да, первый рейс был памятным для юнги Брауна.

Штилевая погода задержала парусник. Запасы воды и продовольствия подходили к концу. Капитан сначала сократил выдачу пайка. Порцию сухих бобов и бутылку воды стали выдавать один раз в сутки вместо двух, а потом…

Томас Браун вздрогнул. События этого рейса никогда не изгладятся из памяти. Он видит большие тела акул среди барахтающихся в море невольников… Явственно слышит он страшные крики мольбы и ужаса…

Весь в поту вскочил Браун с койки. В его широко открытых глазах застыло безумие. С проклятием схватили дрожащие руки бутылку. Пересохшими губами припал шкипер к горлышку, глотая спасительную жидкость. И снова воспоминания…

На Ямайку «Фортуна» пришла после трехмесячного плавания с грузом, как тогда выражались, «неважного качества» — невольники совсем ослабели и едва держались на ногах. Браун вспомнил, что капитану все же удалось хорошо продать свой товар. Восемь тысяч фунтов стерлингов чистой прибыли положил он в карман.

На Ямайке в трюм «Фортуны» погрузили сахар и черную патоку в больших деревянных бочках. Товары эти, приготовленные руками невольников из сахарного тростника, капитан рассчитывал не без прибыли продать в Бристоле.

Этот рейс решил судьбу юнги Брауна. Он жаждал теперь легкой наживы. Окружавшие его взрослые своей жестокостью и обманом воспитали из него подлеца, готового на любое дело, лишь бы оно обещало прибыль.

Все последующие годы Браун скитался по «рабскому треугольнику»: Бристоль — северный берег Гвинеи — Карибские острова. Постепенно поднимаясь по служебной лестнице, Томас Браун к сорока годам стал владельцем и капитаном собственного судна, перевозящего невольников. Жестокостью в обращении с черными людьми он далеко обогнал своих учителей. Крупная сумма лежала на его счету в лондонском банке, но ему все было мало.

Последнее время воспоминания все чаще и чаще одолевали старика. Он стал сильно злоупотреблять ромом…

Прошел мучительный час. Еще час. Наконец спирт сделал свое, и старый шкипер забылся. Но сон был тревожный, тяжелый: Браун скрежетал зубами, скверно ругался и стонал.

На бриге «Два ангела» все спали. Даже вахтенный у сходни, долго боровшийся с дремотой, свесил на грудь отяжелевшую голову. На следующий день ровно в полдень Цезарь, маленький черный бой, доложил Брауну:

— Мистер Вильямс Бак, сэр!

— Не поднимай высоко голову, животное, — ткнул негритенка кулаком шкипер, — голова негра всегда должна быть опущена!

Невыспавшийся, злой, позеленевший с похмелья, Браун неласково встретил Бака. Он плевался табачной жвачкой, свирепо посматривал на гостя налитыми кровью глазами.

Спустившись в трюм, Бак покачал головой. Время, проведенное на Русском Севере, не прошло для него даром. Он знал теперь, как надо строить корабли, приспособленные к плаванию во льдах.

Вернувшись в каюту и усевшись поудобнее, Вильямс Бак закурил, молча выпуская клубы дыма. Цезарь, неслышно появляясь и исчезая, приготовил на круглом столике кофе.

Томас Браун, осушив стаканчик рому, ждал, что скажет купец.

— Да, капитан, — задумчиво начал Бак, — бриг плохо приспособлен к местному плаванию. Самое поверхностное знакомство даже с легким льдом может окончиться для судна весьма плачевно. А если вам придется встретиться с настоящими льдами, дорогой капитан, то, то… — Бак развел руками.

Браун вскочил.

— Не думаете ли вы, сэр, что я намерен соваться в проклятые льды, дьявол их разорви! Все богатства английского банка не заставят меня сделать это. Браун еще не выжил из ума… Мои ребята, сэр, наслышались немало разговоров в Лондоне про русский лед. Смею вас уверить, никто из них не захочет заморозить свою шкуру. Нет, сэр. «Два ангела» никогда не будут там, где плавает этот проклятый лед…

— Послушайте, капитан! — Вильямсу Баку наконец удалось прервать раздраженную речь старого шкипера. — Я вовсе не собираюсь посылать вас во льды. Для меня и так ясно, что это непосильно ни вам, ни вашему судну… — Купец отхлебнул кофе. — Я принес карту, где намечены пути движения русских промысловых судов на остров Шпицберген. Смотрите, эту карту составил русский мореход для моего высокого друга и покровителя графа Шувалова… Вот здесь, капитан, красными крестиками я пометил места, где вам удобнее крейсировать в ожидании русских. Вот здесь вам могут встретиться льды. Смотрите, как их наглядно изобразил кормщик. А в этом месте, обратите внимание, дорогой капитан, сходятся пути промысловых судов, идущих на Шпицберген из многих портов Белого моря.

Браун, внимательно изучив карту, смягчился.

— Прекрасная работа, сэр! — И вы говорите, эту карту сделал русский мореход?.. Удивительно, сэр!.. Не много я видел таких карт, составленных королевскими картографами, дьявол их раздери. Вы оставите ее у меня, сэр?

— О да, дорогой капитан, она ваша. Очень рад сделать маленькую услугу своему почтенному земляку. — Думаю, сэр, в Англии мне будут благодарны за эту карту… Большое спасибо, сэр!

Допив кофе и дав капитану несколько деловых советов, Вильяме Бак покинул судно. Вскоре после ухода купца на пристани появился груз. Это было продовольствие для команды и товары, которые Браун надеялся с прибылью продать по возвращении в Англию. Не рассчитывая больше увидеть Архангельск, Браун решил заполнить трюмы бочками с золой и ворванью, кожами, пенькой и моржовыми клыками.

Быстро летели дни. В воскресенье архангелогородцы, отдыхавшие на берегу Двины, видели, как двухмачтовый зеленый бриг уходил вниз по реке.

 

Глава четырнадцатая

КОРМЩИК ЛОДЬИ «СВЯТОЙ ВАРЛААМ»

Прошло два дня. Тяжело груженная лодья медленно двигалась против течения. Коричневая двинская вода с ворчанием встречала судно, билась о его крутые скулы. Облизнув деревянные борта, быстрые речные струи бежали мимо, торопясь к Студеному морю. Ровный северный ветер от самого Мудьюжского острова не давал ослабнуть парусам.

Солнечные лучи, изредка пробиваясь сквозь темные облака, загорались в ярко начищенных медных флюгерках на самых верхушках мачт поморского корабля. Трюмы лодьи «Счастливая любовь» загружены большими бочками с перетопленным тюленьим жиром. Приказчик шуваловской сальной конторы Фотий Рябов, закупивший весь груз у мезенских промышленников, торопился: контора подрядилась доставить в Архангельск к ильину дню первую партию ворвани. Английские и голландские корабли уже несколько дней дожидались груза.

Пройдя Новодвинскую крепость, на лодье убавили парусов.

Готовясь приставать к берегу, мореходы разбежались по местам: одни стояли на парусах, другие готовили к отдаче якорь, третьи разносили чалку.

Трое взрослых поморов в праздничной одежде и мальчик стоят на корме лодьи: у них заплечные мешки, деревянные морские сундучки, узелочки со снедью. Они не принимают участия в работе мореходов; облокотись на поручни, все четверо молча смотрят на открывшийся за поворотом реки город Архангельск, Это знакомые нам люди: Иван Химков, Степан Шарапов и Семен Городков, а с ними сирота Федюшка, сын погибшего зимой Евтропа Лысунова.

Два месяца отдыхали дома мужики, набираясь сил после страшных дней в беломорских льдах… Но дома сидеть накладно; нужда снова гнала поморов на заработки.

Мезенские кормщики, гостившие зимой у Амоса Корнилова, рассказали Ивану о Наталье. Поведали, как его невеста тайком прибегала к ним, плакала и просила уберечь от напасти, увезти с собой в Слободу. И мезенцы ждали Наташу сколько было можно, но так и не дождались.

Несмотря на тяжелую болезнь отца, Иван решил ехать в Архангельск и узнать всю правду. В пути тяжелые думы мучили его, душа рвалась к любимой. Он терзался сомнениями: не изменила ли ему Наталья, не польстилась ли на богатство Окладникова… Верный друг Степан как мог утешал его.

И только на берег положили сходню, друзья, попрощавшись с товарищами, чуть не бегом поспешили в город. Неудивительно, что прежде всего Иван Химков решил увидеть Наташу и ее мать Аграфену Петровну. Семен Городков с Федюшкой отправились в Соломбалу, где жил дед мальчика Егор Ченцов.

В домике у вдовы Лопатиной сидел отец Сергий — пузатый попик из Холмогор, с сизым крохотным носиком, утопавшим меж пухлых щек. Аграфена Петровна в нарядном лиловом шушуне, черном повойнике хлопотала около гостя. Отец Сергий страдал — с похмелья болела голова, во рту было гадко, туманило в глазах.

— Как живешь, голуба, сказывай? — томясь от желания выпить, спрашивал поп.

— Что уж там, не сладкая жизня, сам знаешь вдовью долю… Всяк норовит изобидеть. Другой раз от обиды слезами изойдешь… Помолишься господу, заступнику сирых, и полегчает на душе. Так–то.

«Изобидишь тебя, — думал отец Сергий, — жизни не возрадуешься — зверю–вонючке, зовомому хорьком, подобна старуха. В защиту свою, аки тот зверь, зловонную струю клеветы испускает. Да так зальет — долго не отмоешь».

— Нелегко тебе, голуба, — сказал он, — а ты терпи, бог милостив.

— Отец Сергий, — предлагала хозяйка, — ты молочка бы с хлебушком покушал, хорошо с дороги–то. Я теперь одним молочком живу — другого душа не принимает.

Отец Сергий вздохнул, покосился на бутылку настойки, видневшуюся в степном шкафчике, и ничего не сказал.

— Ежели дочку свою в город привез, не утай, скажи. У меня старушка, сродственница одна есть — вмиг жениха…

Поп замахал руками. Добрый поповский живот, набитый всякой всячиной, заколыхался.

— Что ты, что ты, голуба… Молода еще Наденька. В другом у меня нужда.

— А что за нужда, поведай, батюшка? — вмиг насторожилась старуха.

Отец Сергий хорошо знал Аграфену Петровну, вдову своего старинного друга. Он знал, чем можно пронять жадную и любопытную старуху.

— Тайное дело–то, — исподволь, будто нехотя, начал он наступление. — Ты, голуба, языком по базару не мети, твоим–то языком дьявол давно владеет, — остерег он, шаря по горнице хитрыми глазками, — как еще дело–то обернется… Наливочки бы мне, голуба. Сухота в горле, и язык тово, не ворочается.

Аграфена Петровна торопливо поставила на стол бутылку с длинным горлышком и расписанную тарелку с медовыми пряниками.

— Пей, батюшка, да сказывай, — торопила старуха. — Разохотил ты меня, грешную… Не сумлевайся, за порог не вынесу.

— Здрав буди, Аграфена Петровна. Отец Сергий выпил, пожевал беззубым ртом пряник и смахнул с бороды крошки.

— В тот день, — не торопясь, начал он, — пожар великий в городе был… Помнишь, голуба, пожар–то?

Старуха закивала головой.

— В тот день к церкви моей усопшего боярина привозят. Самолично архимандрит Варлаам с клиром отпевать приехал. — Поп сделал страшные глаза.

— Велением владыки ключи от церкви у меня взял и всю службу сам правил… Уехал, двери закрыл, а ключи с собой увез… — Поп налил еще. Услышав удар церковного колокола, он поставил стаканчик и стал креститься.

— Да сказывай, батюшка, размахался ты даром, часы бьют, а ты, знай, крестишься.

— Молчи, голуба, не мешай. — Отец Сергий с наслаждением выпил. — Не ведал архимандрит: из спальни–то у меня ход прямо в церковь. Я и пошел на покойника глянуть, ан смотрю: ни гроба, ни покойника в церкви нет.

Отец Сергий остановился и взглянул на старуху.

— Покойника в церкви нет? — эхом отозвалась она. — А где же он делся, миленький?

— Не перебивай, голуба, — строго сказал поп. — Тут меня словно кто надоумил в подвале посмотреть. Спустился, смотрю: гроб меж товара стоит. Глянул я на покойника, — отец Сергий изобразил на своем лице ужас, — усопший во гробе распух, што тесто в квашне. Борода рыженька и дух нечист. Назавтра Варлаам внове приезжает, идет мимо меня, сам церковь открывает и, гляжу, через малое время бежит молчком оттуда к воротам. Однако двери закрыл и ключи с собой взял.

Отец Сергий выпил еще стаканчик и опять пожевал пряник.

— Ключи с собой взял, — сгорая от любопытства, вторила ему старуха, — дальше что, сказывай.

— На другой день паки Варлаам приезжает. Опять к церкви и опять как ошарашенный вон… И еще два дня так было. А седни я внове в церковь пошел, смотрю: гроб с покойником на месте стоит. Глянул я на упокойника и сомлел…

— Поп крякнул, допил последний стаканчик.

— Глянул на упокойника и сомлел, — тоненько пропела Аграфена Петровна.

— Во гробе, смотрю, старичок седенький лежит, сухой, суровость в обличье… Тот рыжий велик был, а старичок–то, словно ребенок, махонький, и воздух чист… тело тленом не тронулось, и улыбка на устах.

— Ахти мне, страхи какие, а дале что, богом прошу — не тяни, батюшка!

Громкий стук в окно прервал задушевную беседу. Стучали настойчиво и многократно.

Как ни хотелось Аграфене Петровне дослушать до конца, а открыть все же пришлось.

Когда старушка увидела на крыльце Ивана Химкова, она побледнела и попятилась.

— Плохо, матушка Аграфена Петровна, жениха встречаете, — стараясь казаться веселым, сказал Химков. Он обнял и поцеловал старуху. — Наши все кланяются, велели вам здравствовать.

— Спасибо, спасибо, — собралась с духом Лопатина, — пока живем, слава богу, здравствуем… Наташа, доченька, — неожиданно захныкала старуха, — ушла, горемычная, ушла, словно в воду канула.

— Я пойду, матушка, в городе дел много, — кланяясь и отступая к двери, объявил отец Сергий. — Спасибо за хлеб, за соль…

— Не пущу, — кинулась к нему Аграфена Петровна, — сказывай, что дале было, тогда уйдешь.

— Да как же, матушка? К тебе гости дорогие… — бормотал поп, топоча ногами. — Буду еще в городе, беспременно зайду. Наливочку заготовь, не забудь, голуба. — И поп юркнул в дверь.

Старуху словно подменили.

— Ушла Наталья. Знать, неспроста от жениха спасается, не мог к себе приручить, — с яростью набросилась она на Ивана. — Ты сам во всем виноват — два года со свадьбой тянешь, все денег нет. А без денег всяк в дураках бывает.

— Врете, Аграфена Петровна, быть того не может! — От жестокого оскорбления Иван побледнел, будто колом повернуло ему сердце. Он грозно шагнул к старухе: — Скажите, где Наталья?

— Ой, ой, спасите, миленькие! — заголосила Лопатина, испугавшись Ивановых глаз. — С ума ты сошел, парень! В Вологде у тетки живет Наталья — больше деться ей некуда.

И старуха поспешно отбежала за печку, подальше от страшного жениха.

— Тебе, Иван Алексеевич, тут делать нечего. Иди откуда пришел! — крикнула она, осмелев.

— Спасибо, Аграфена Петровна, поприветили. Не говоря больше ни слова, Химков выбежал на крыльцо, крепко хлопнув дверью.

— Знай, дурак, нет Натальи в Вологде! Для тебя нигде нет, лучше не ищи, все равно не найдешь! — открыв окно, завизжала Аграфена Петровна. — Проваливай, проваливай, женихи–то у нас найдутся с деньгами, не то что ты, нищий!