1
В течение первых двух дней, когда Лантаров стал понимать происходящее вокруг, он отметил, что к другим больным приходили посетители. Он невольно прослушал разговоры в палате, узнав немало любопытных деталей. Промелькнувшая в чужой беседе фраза о том, что необходимо давать деньги медсестрам, неприятно кольнула его. А ведь он совсем забыл о деньгах… Человек без денег – букашка! И за пребывание в больнице, вероятно, также следует платить. Лантаров содрогнулся при этой мысли. Но у него обязательно должны быть деньги, просто сейчас он ничего о них не помнил… «Может быть, – возникла у него шальная мысль, – тщательные расспросы доктора о родственниках как раз и связаны с денежным вопросом?»
Другого пациента – отъявленного пьяницу, выпавшего с пятого этажа, – пришедшие к нему жена и маленький сынишка тщательно выбрили. Лантаров краем глаза видел, как скромно одетые посетители с особенной заботой возились с любителем возлияний: мальчик с необыкновенной серьезностью держал емкость с принесенной в термосе горячей водой, а женщина старательно убирала дешевым станочком щетину. Кирилл осторожно дотянулся рукой до своего подбородка: так и есть, он зарос, как дикобраз.
Блуждая взглядом, Лантаров обнаружил за окном с доисторической, облупившейся деревянной рамой ветку каштана – она покачивалась в легких порывах ветерка и приветливо махала ему пестрыми от осенних красок листьями, каждый был похож на замысловатую пятерню.
Но затем беспокойные мысли Кирилла переметнулись на другую колею. Почему его никто не навещал? Настороженное сознание Лантарова подсказывало, что тут что-то не так. Ведь должны же быть какие-то родственники, приятели, коллеги по работе, наконец. Где-то же он работал! Он точно помнил, что легко и много общался с людьми, но ущемленная память отказывалась воспроизводить их лица. Холодный пот выступил у него на лбу: «А вдруг я вообще ничего не вспомню?! Как тогда жить дальше?!»
Из омута тревожных раздумий его вырвал сосед Шура – единственный человек, который пытался с ним общаться. Этот ушлый, неунывающий пациент каким-то образом убедил врача разрешить ему прогулки, и после того как медсестра помогла освободиться от гири, вытащил из-под кровати неизвестно как появившиеся там костыли. Весело подмигнув Лантарову, он уже возвышался над кроватью в полной готовности отправиться за пределы палаты.
– Ну, что, пойду прогуляюсь, пока не стемнело. Деваху привести в гости?
Бородач проговорил это с деланой веселостью, видно, намереваясь развеселить его, но вызвал у него только непроизвольный прилив ярости. Он хотел было демонстративно отвернуться, чтобы выразить свое негодование, но вдруг его осенила мысль.
– А можно я пока книгу полистаю? – спросил Лантаров.
– Конечно, – не задумываясь ответил тот. Пухлый томик с уже облезлой от времени обложкой оказался перед глазами. – Читай, Кирилл, чтение отвлекает от дурных мыслей.
Лантаров даже вздрогнул – он, оказывается, забыл звук собственного имени. А этот диковатый человек запомнил. Тронутый вниманием, он взял книгу и прошептал:
– Спасибо…
Затем еще долго провожал глазами Шуру, который упорно ковылял к двери.
Удивительный этот бородач! Интересно, сколько ему лет, шестьдесят, наверное? А он Шурой назвался, как юноша. С виду – просто бомж, рубаха висит, как на вешалке. Но тут, в этой утробной палате, единственный, у кого есть книга, – читает. Тыкать ему, вроде, неприлично, а выкать – глупо. Какой-то он не такой, как все… Охотно, хотя и очень немного, общается с окружающими, – глаза у него невероятно подвижные и излучающие доброту… Каждому обитателю палаты выдает шутки…
Когда же Шура скрылся в дверном проеме, Лантаров взялся за книгу. Томик был очень старый, с пожелтевшими от времени блеклыми страницами. Видно, пылился он десятилетиями на чьей-то полке, а то и на чердаке, пока не перекочевал к этому Шуре. Книга называлась «Письма из Ламбарене», имя автора Лантаров узнать не потрудился. В начале книги он увидел черно-белый портрет какого-то пожилого человека с пышными усами в старомодном фраке. С пером этот человек сидел перед стопкой исписанных листов; его взгляд, пристальный и глубокий, был устремлен на кого-то невидимого. Лантаров лишь на несколько мгновений задержал свое внимание на этом портрете: его поразила рука мужчины, несуразно держащая перо, – крепкая, увесистая, с большими пальцами, она скорее походила на руку мужика-землепашца, чем автора книги. Невольно Лантаров сравнил руку писателя со своей рукой – тонкой, изящной, с длинными пальцами, похожими, как он воображал, на пальцы пианиста. «Вот какими должны быть руки писателя», – отчего-то подумал он и стал листать книгу, попробовал немного почитать. Но чтение не шло, буквы расплывались перед глазами, да и томик оказался тяжелым для его ослабевших ватных рук. Правда, запах от нее исходил приятный – древесно-типографский, несущий волну уже испытываемых когда-то впечатлений, очевидно, из беззаботной поры ранней юности. И точно, хотя не возникало визуальных воспоминаний, Лантаров был убежден, что когда-то читал книги. Несколько раз открыв книгу наугад, он наткнулся на фотографии негров, что-то строивших вместе с автором книги. Но основательно зацепиться глазами за текст он так и не сумел. В одном месте речь шла о борьбе с дизентерией, в другом – о быте африканских туземцев, и даже история об агрессивных гиппопотамах, напавших на каноэ с гребцами, его не заинтересовала. Он хотел аккуратно положить книгу на тумбочку, но она вывалилась из рук, упав на пол.
– Эй, там все в порядке? – донесся до Лантарова чей-то слегка обеспокоенный голос.
– Да это книга… – со вздохом объяснил Лантаров, его уже одолевала болезненная дремота.
Когда он очнулся, Шура невозмутимо лежал на кровати с прежней растяжкой и, водрузив книгу на груди, читал. Лицо его было таким светлым, озаренным необъяснимой полуулыбкой, будто он находился не в палате, а лежал на морском берегу фешенебельного курорта.
– Она случайно упала, я не смог поднять… – пояснил ему Лантаров.
– Да ничего, – улыбнулся Шура в ответ, слегка повернув голову, – что ей сделается. – А затем, пристально посмотрев, спросил:
– Не понравилась?
– Да что-то не очень… – попробовал объясниться Лантаров, но бородач опередил его.
– Действительно, специфическая книга, такие сейчас мало кто читает. Но очень толковая. Потом когда-нибудь осилишь, когда придешь в форму. У меня еще одна есть, захочешь полистать, скажи.
2
– Привет, старик, пришли вот на разведку, разогнать твою тоску, – с наигранной веселостью заявил вошедший в палату высокий парень, который после заготовленной фразы остановился у кровати Лантарова и тут же упрятал руки в карманы брюк. Вероятно, внутренний мир убойной палаты, как между собой говорили о ней медсестры, поубавил решимости посетителя. Он был в добротном, хорошо скроенном и, по всей видимости, дорогом костюме, поверх которого небрежно накинутый, заношенный бело-серый халат выглядел явно не на своем месте. Его немного вытянутое лицо с выдающимся вперед подбородком, полными, как у любвеобильных красоток, губами и крючковатым воинственным носом показалось Лантарову до боли знакомым. Когда гость повернул голову к товарищу, Лантаров увидел у него в правом ухе мужскую сережку в виде пугающего блеском скорпиона с брильянтовой точкой-глазом. Эта безделушка, да и тембр голоса, жесты, манерность – все указывало Лантарову на то, что он хорошо знал этого человека, но зловещее отсутствие воспоминаний его испугало. Вслед за первым гостем в палату проворно прошмыгнул еще один парень, заметно ниже ростом, совсем щуплый, в очках в золотой оправе, какие придают сходство с удачливым адвокатом или преуспевающим ассистентом известного хирурга. Так передвигаются люди, привыкшие поспевать за начальником, превращаясь в его вездесущую тень. Парень тоже кивнул, но без улыбки. Опасливо, словно это был аттракцион ужасов, он озирал палату и ее горемычных обитателей. И особенно задело Лантарова, как лицо этого парня непроизвольно вытянулось, когда его взгляд неожиданно уткнулся в выглядывающий из-под простыни металлический корсет вокруг пояса Кирилла. Второго парня Лантаров тоже где-то видел, но так же не помнил, где именно.
– Так, Артем, доставай, – дал знак первый, но вдруг решительно взял у него из рук пакет и сам стал по-хозяйски выкладывать на тумбочку провизию: цитрусовые, бананы, яблоки, соки и, наконец, пышный и пахучий, как экзотический цветок, ананас. Весь этот процесс сопровождался комментариями, за которым легко угадывалась неуверенность. Больничный халат, накинутый на плечи, был ему слишком мал, он походил на детскую распашонку и сковывал движения. Из-за этого гость то и дело раздраженным жестом оправлял его полу. Тот же, кого назвали Артемом, кажется, несколько оробел, потому что переминался с ноги на ногу, криво улыбаясь закрытым ртом и несколько настороженно косясь теперь на подвешенную растяжкой правую ногу соседа Лантарова. Медицинский халат укрывал его, как бурка, а он к тому же еще и придерживал его за полы изнутри, словно желая получше запахнуться. Было видно, что зрелище это вызывало у него неприятные ощущения.
В каждом движении гостей, в их суетливости и напряженности сквозила недосказанность, не ускользнувшая от Лантарова.
– Да-а, дружище, потрепало тебя… Но ты не переживай, жизнь всегда состоит из полос: белая – серая, белая – серая. У тебя, брат, немного посерело, а значит, что скоро наступит белая полоса. Вот так!
Гость старался говорить убедительно, но Лантаров снова почувствовал, что мысли его находятся далеко от палаты. Обращение «брат», оброненное фамильярно и несколько высокомерно, ничуть не приблизило его к разгадке личности заботливого посетителя. Напротив, обдало ветром отчужденности. Что-то того беспокоило, он хочет задать какой-то вопрос, но не решается. Оттого и дергается. Лантаров удивлялся остроте своего восприятия: он все понимал, всему мог дать оценку, замечал всяческие детали, но совершенно не мог общаться. Стараясь скрыть свое тревожное состояние, он счел необходимым помалкивать, отвечая тусклым, рассеянным, маловыразительным взглядом.
Вдруг высокий парень в костюме решительно пододвинул поближе к изголовью кровати Лантарова стул и уселся на него.
Парень приблизился к его лицу и тихо, чтобы не слышали соседи рядом, спросил тоном заговорщика:
– Кирюха, а вещи твои не знаешь где?
– Какие вещи? – Лантаров смешался, чувствуя приближение чего-то недоброго. Он лежал все так же неподвижно, отвечая слабым голосом, одними губами.
– Ну, документы, деньги, мобильник, часы… Может, чего помнишь?
«А ведь правда, – вспомнил Лантаров, – ведь все это было. Какое-то наваждение!» Он ровным счетом ничего не мог вспомнить и объяснить.
– Не знаю… – промычал он в ответ тихо и жалобно. В другом конце палаты кто-то громко, беспардонно закашлялся, как бы напоминая, что они вовсе не одни в этом печальном вместилище человеческой юдоли.
– Хреново! Врачи тут говорят, что тебя без ничего привезли… Да и над машиной твоей так поработали, что остался только лом. Все, что дышало, повыдергивали…
Лицо гостя изменилось, сделавшись злым, на нем проступили черты скрываемой до этого жестокости. Лантаров непроизвольно сжался, съежился. Затем лицо знакомого незнакомца опять приблизилось, и полные влажные губы тихо прогнусавили:
– Десять косарей пропало, Кирюха! А это, брат, очень хреново, потому что мы в убытке, нас заказчик прессует…
От этих слов во рту у Лантарова начало пылать, как в пустыне. Лица гостей стали расплываться. Он видел перед собой двусмысленное выражение лица этого человека, за оболочкой учтивости теперь легко можно было прочитать холодную безотлагательную требовательность и беспринципность матерого игрока. Это обескуражило Лантарова, но он был слишком раздавлен собственной слабостью, чтобы отыскать аргумент в свою защиту. «Ну, где же я видел этот нос?» – вертелось у него в голове, и уже начинался тот характерный неумолимый звон, после которого – он уже хорошо это знал – вот-вот возникнет бомбометание в мозг.
Между тем второму парню, кажется, тоже сделалось нехорошо. Он стоял рядом молчаливо, словно бледный паж. На его обескровленном впечатлениями лице с первой минуты пребывания в палате застыла откровенная гримаса брезгливости.
– Так ты в самом деле ничего не помнишь? – еще раз для верности уточнил гость.
Лантаров не ответил, только заморгал ему вместо ответа.
– Влад, он же без сознания был… – услужливо подсказал ему очкарик.
Тот, кого назвали Владом, задумался, устремив прищуренный взгляд куда-то вверх, его пальцы стали нервно поглаживать подбородок. Повисла неловкая пауза.
– Почему тогда эта срань в халатах ничего не знает? – громко, не стесняясь, разразился тирадой Влад, обращаясь к приятелю, и хлопнул от досады ладошкой по ляжке. Казалось, сейчас он совсем не обращал внимания ни на Лантарова, ни на возможность случайного прихода кого-нибудь из медперсонала. Но затем он словно спохватился и снова повернулся к нему:
– Ладно, Кирюха, не боись, вытащим тебя отсюда. Но и ты пошевели мозгами, может, что надумаешь.
Лантаров смотрел на них немигающими, несколько смущенными глазами человека, отлученного от дел. В их жестах было много фальши, а от позорной имитации игры в друзей-партнеров у него внутри все опускалось. С внимательностью, на которую способны только больные или обреченные люди, он всматривался в их лица и силился вспомнить, что его связывало с ними. И от беспомощности ему хотелось уткнуться в подушку и по-детски заплакать. Ощущения от встречи остались такие же, как у пешехода, мимо которого резво проехал автомобиль, обдав грязными брызгами из-под колес. Когда они прощались, яркая больничная лампа отбрасывала их тени на пустую стену в такой несуразной вариации, что они напоминали крадущихся персонажей детского мультфильма. По очереди гости коснулись его руки: рука Влада была громоздкая холодная и твердая, Артема – маленькая и влажная; но оба прикосновения вызывали одинаковые ощущения нарастающей зыбкости болота. Лантарову надо было что-то сказать на прощание, но язык казался связанным бечевкой с болезненной областью головы: только он пытался открыть рот, как в голове все потуги отдавались гулом, перемешанным с болезненными спазмами. Вконец измученный, он выдавил из себя, как зубную пасту из закончившегося тюбика, слабую улыбку, на деле же вышла довольно кислая мина, гримаса распятого на кресте. Приговоренному редко удается оставаться хозяином положения.
3
– Твои друзья приходили?
Неожиданный голос, поразительно низкий и хриплый, будто доносящийся из колодца, беспардонно ворвался в застывшее сознание Лантарова. В ночном полумраке палаты он казался каким-то потусторонним. Это он, сосед по палате.
– Не знаю, – ответил Кирилл обреченно, – наверное. Или люди, которые были друзьями в том, прежнем мире.
В медленно оживающем, но все еще заторможенном сознании Лантарова мир был четко разделен на «до» и «после» случившегося. В нем возникло и медленно росло ощущение, что какой-то сумасшедший или пьяный стрелочник не так повернул рычаг и его поезд пошел не в ту сторону.
– Как-то не очень они на друзей походят… – с задумчивой рассудительностью продолжил бородач. – А почему не приходит твоя мама?
У Лантарова при этих словах больно кольнуло в груди, а затем возникло странное противоречивое ощущение, засосало под ложечкой, все затрепетало внутри. Какое мягкое и нежное слово «мама»! Вот уж добрых пару часов после наступления темноты Лантаров не мог уснуть и то и дело вздыхал, глядя в окно на невыносимо красивый желтый шар полной луны, подвешенной к небу, точно ажурный светильник. Впрочем, с некоторых пор он имел смутные представления о времени. После ухода гостей он осмотрел запястье левой руки и внезапно вспомнил ощущение наручных часов – они там были. Он почему-то вспомнил, что называл их «шейховскими» – за дороговизну. Подчиняясь злой силе неумолимого волшебства, часы исчезли с руки…
Опять этот назойливый сосед со своими расспросами. «Да пошел ты!» – хотел было зло крикнуть в ответ Лантаров. Меньше всего на свете ему хотелось сейчас кому-либо исповедоваться. Но он сдержался. Слово «мама» вызвало какие-то тектонические сдвиги в душе. С тех пор как он очнулся в палате, это был второй человек, который вспомнил о его матери. Но вспомнил совсем не так, как доктор. Тот осведомился с каким-то въедливым сухим любопытством, за которым пряталась плохо скрываемая корысть. И потому Кирилл представился сиротой, чтобы не было лишних расспросов. И их, действительно, не было.
– У тебя есть мать?
Сосед, кажется, совсем не обращал внимания на его взвинченное состояние. И говорил он спокойно, без пафоса и жалости, но с явным участием, как обычно церковный служитель. Лантаров не отвечал, но повернул голову и посмотрел на говорившего. Тот находился совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, и хотя и сам лежал на вытяжке с подвешенной к ноге гирей, кажется, вовсе не выглядел несчастным. При свечении полной луны за окном без занавесок отчетливо проступал его профиль; глаза, как и у самого Лантарова, были устремлены сквозь потолок куда-то вдаль, в глубину ночи. Там, на вневременном полотне, вероятно, возникали картины его прежней жизни. Как и голос, неестественно и кукольно выглядела в ночи его густая косматая борода. Несмотря на обретенную способность говорить, Лантаров еще ни разу никому, кроме этого оригинального незнакомца, не сказал ни слова. Не только потому, что ему неприятными и чужими казались обитатели убогой палаты. Да и разговоры у них если и случались, то слишком тоскливые – о болезнях и смерти. Сама атмосфера, пронизанная миазмами разложения, вызывала аллергическое головокружение. Его мысли пытались охватить происходящее, но сознание отказывалось его принимать. Возник чудовищный конфликт – из таких обычно проистекают депрессии и психические болезни.
– У меня вот нет матери, она умерла много лет назад. Так случилось, что я не мог даже проводить ее в последний путь. И очень переживал. Но я всегда ее помнил и сейчас очень отчетливо помню…
Сначала Лантаров беспричинно злился, но через некоторое время его ярость отчего-то сама собой утихомирилась. Непривычным для уха монологом бородач подкупал, располагал к откровенной беседе. Сердце парня было наполнено тоской и одиночеством, в нем, как в холодном пустом доме без окон и дверей, завывал стенающий по любви ветер. В воображении Кирилл даже попытался вспомнить лицо своей матери, но мысли его вдруг отпрянули, как обожженные. В каком-то ином измерении вдруг возникло красивое матовое лицо строгой женщины, и Кирилл увидел ее глаза – как у языческой богини, они излучали величественность и пугающую, сногсшибательную пустоту. Как будто глазницы оказывались пустыми, если присмотреться. И со странной отчетливостью Лантаров вспомнил, что мать его жива и что она находится далеко от него, среди шумных, суетливых офисов гигантского города, но другого, не Киева. Он даже удивился, потому что даже не напрягал память и воспоминание выскочило, как грабитель из-за угла, вне его воли и желания.
– Моя мать, пожалуй, не приедет… – Лантаров произнес эти слова даже не в ответ, а сам по себе, и тут же испугался своего глухого урчащего голоса. Затем немного подумал и со вздохом добавил: – Или, если приедет, у меня от этого только настроение испортится…
– С матерью, даже если ты поссорился, стоит помириться при всяких обстоятельствах. У меня такое было, я не попросил прощения, а потом уже было поздно…
– Моя меня не любит… И никогда не любила…
Лантаров снова изумился, что не решился назвать свою мать «мамой». И говорил он как-то интуитивно, не помня деталей. Как будто не сам он произносил слова, а кто-то, живущий внутри его тела и знающий обо всем больше, чем могла сообщить надтреснутая память. А еще Лантаров удивился, что неожиданно для себя стал откровенничать. Он вдруг живо вспомнил, как звучит в телефонной трубке голос матери – лишенный нежности, синтетический, неживой. Что он ей скажет?! Что попал в автомобильную аварию, что лежит недвижимый, как труп? И тут откуда-то из глубин сознания вынырнула кем-то оброненная фраза: если мужик сам впутался в дерьмовую ситуацию, то сам и обязан из нее выпутаться. Кто это сказал? Стоп! Это же отец ему сказал однажды. Вот так просветление! Кириллу показалось, что сработал семафор, позволив его пробуждающейся памяти пройти небольшой отрезок пути. Он несказанно обрадовался этому открытию. Если так, то он способен все вспомнить, пусть даже не сейчас, а позже. А что же до матери, то даже при желании он пока не знает, как с нею связаться.
– Так не бывает. Мать любит всегда, только, может быть, не всегда умеет выразить свои чувства. Если хочешь позвонить или надумаешь позже, у меня есть телефон. Не стесняйся, просто скажи.
Сосед будто прочитал его мысли. Лантаров в ответ только сглотнул слюну. А Шура, приняв, очевидно, молчание за согласие, произнес еще нечто малопонятное:
– Не всегда то, что мы видим или слышим, соответствует действительному положению вещей. Представь себе глаз, который все видит, но не может заглянуть внутрь себя и понять свое собственное устройство…
«Бред», – подумал в ответ Лантаров, но ничего не ответил.
Но и сосед его не тревожил, очевидно, понимая душевное состояние товарища по несчастью. Каждый из них думал о своем, и мысли витали на разных орбитах.
4
– Мама, я хочу, хочу эту машинку. – В глазах малыша лет трех-четырех чувствовалась твердая, какая-то мрачная сосредоточенность, удивительное, не по возрасту понимание цели. Он дерзко топал маленькими ножками в синих ботиночках, а его крошечная ручонка, протянутая в сторону вожделенной игрушки, интуитивно делала хватательные движения.
– Нам сейчас не до этого, – строго уведомила его молодая эффектная женщина, наклонившись к своему капризному чаду.
– Ма-ма, – твердости в голоске, едва владеющим словами, не уменьшалось, – ку-пи-и….
Женщина приостановилась и затем властно, по-змеиному прошипела на ухо малышу:
– Цыц, а то сейчас получишь у меня!
Она решительно потащила тихо всхлипывающего сына к выходу.
Лантаров отшатнулся от увиденного на внутреннем экране. Он вдруг отчетливо вспомнил, что его отношения с матерью всегда были странными, похожими на туго натянутый канат достаточной длины, чтобы дистанция оставалась ощутимой. Кирилл вспомнил, что жил с вынесенным из детства ощущением, что мать относилась к нему со снисхождением, близким к тихому, тщательно скрываемому презрению. Так, бывает, относятся к купленной породистой служебной собаке, не оправдавшей надежд ни по экстерьеру, ни по части выполнения команд. Лантаров не знал этого, но чувствовал, и это беспокойное ощущение заставляло его содрогаться от спазм незатихающей боли души. Он неожиданно вспомнил нелепую ассоциацию, посещавшую его раньше: будто его детство было заключением, а переход к самостоятельной, взрослой жизни ознаменовался освобождением из тюрьмы и выходом на свободу.
Лантаров застыл, вжавшись в больничную койку, когда картинки его детства становились все ярче и точнее. Мать забеременела в столь юном возрасте, внезапно для себя, что позже сравнила это с заражением, несмотря на немыслимо тщательное предохранение и кажущуюся предусмотрительность. Для нежданного малыша почти не было места в жизни юной, беспечной, артистичной стрекозы, с беспричинным восторгом перелетающей от цветка к цветку. Родившая в восемнадцать с половиной, к моменту вынужденного замужества она все еще оставалась неискушенным ребенком, жаждущим любви, преданности и поклонения. И вдруг появился он, явно лишний, вечно мешающий и требующий внимания. К тому же у нее не было никаких шансов отказаться от нежеланного ребенка, отрицательный резус крови был вызовом судьбы, меткой Всевышнего. Потому недостаток тепла, что с детства отдавался у Кирилла тупой болью под сердцем, с годами вырос до безотчетного отчуждения.
Казалось бы, у Кирилла не было веских оснований утверждать, что мать его не любила. Но область ее чувств всегда оставалась для него непостижимой и непредсказуемой. Мать то прижимала его со всей огненной страстью самки, которая обзавелась потомством; то внезапно, без всякой, как ему казалось, причины отворачивалась от него со всей безжалостностью и строгостью человека, ослепленного самолюбованием и страдающего от болезненной потребности любви. Он никогда не был у матери на первом месте, с самого раннего детства он всегда хорошо знал это. Если она и вылизывала его, то это был, скорее, вопрос престижа, а не проявления материнской нежности. Повзрослев, он осознал: мать любила не его самого, но его положительные качества. Его послушание, его самостоятельное подавление желаний, его шаблонную, удобную ей воспитанность. Чем отчаяннее Кирилл боролся за ее признание и похвалу, тем больше терял себя. Так у него появилось презрение к самому себе.
Перед его внутренним взором возник калейдоскоп картинок из его детства. Как будто в голову кто-то милостиво вмонтировал экран, подключенный невидимыми проводами к его сознанию. Первое ярко-колкое воспоминание было связано с вечным ожиданием матери в детском саду. Он очень отчетливо видел себя среди играющих детей. Вполне сносный, хоть и с трудом терпящий других детей, он тотчас превращался во вредное отребье в детском облике, когда в группу один за другим заглядывали чужие родители. Они быстро выхватывали своих чад из шумного клубка, а он, маленькая неприкаянная душа, холодел от ужаса и растущего напряжения, чувствуя, как захлебывалась игра, как таяла энергия дневной жизни и с нею – свет надежды. Маленькие жители сказочного городка расходились, а его тревога все росла, боль прибывала волнами, захлестывая с головой, заставляя время от времени судорожно всхлипывать. Последнее казалось воспитательнице – колоритной, холодной даме – капризами, лишенными всякой причины, и ее внутренняя враждебность к сердобольному, излишне сентиментальному мальчику возрастала. Так медленно он тонул едва ли не каждый вечер, удушаемый призрачной пустотой невыразимого детского несчастья. И когда наконец он оставался в группе один, то, забившись в угол, безропотный и раздавленный приступами страха, ожидал молчаливо и угрюмо, боясь выросшего пространства и тишины, из-за которой все находилось в безумном оцепенении, зажатое тисками неопределенности и опустошенности. Лантаров поразился, что так ясно помнит себя маленьким мальчиком, покинутым и ненужным. Но вот из темной пустоты появлялась она, яркая, шумная, взбалмошная, с вычурными жестами, такая близкая и бесконечно желанная. Кирилл сразу успокаивался, его всхлипывания сами собой исчезали. По дороге домой в трамвае он крепко прижимался к своей отстраненной фее, словно желая запастись теплом ее тела, зарядиться, подобно маленькому аккумулятору. Иногда она тихо заговаривала с сыном, интересуясь пустыми, как он полагал, вещами, например, что он кушал на обед или спал ли днем. Но чаще они, не сговариваясь, молчали, думая о своем, и тогда Кирилл с тихим благоговением вдыхал прелестный аромат ее дорогих духов.
А утром все повторялось, и он платил ей душераздирающими воплями, хотя порой хотелось лишь тихо попросить ее: «Мама, мамочка, забери меня отсюда!» Правильная воспитательница, оснащенная неисчерпаемыми педагогическими знаниями, не выдерживала напора, неодобрительно качала головой и чинно удалялась из раздевалки, бормоча под нос одну и ту же гнусавую фразу «Да что ж его, режут что ли?!» На помощь ей приходила старушка нянечка, простоватая и всегда слегка потрепанная и помятая, но обладающая живой доброй мимикой; она быстро хватала Кирилла на руки и уносила в еще пустой зал, знаками показывая матери, чтобы та скорее исчезала из его одурманенного поля зрения.
Гипертрофированно чувствительная память Кирилла зафиксировала отдельные ощущения: как он жаждал забраться к ней на колени и прижаться крепко-крепко, чтобы его оставили едва осознаваемые, но уже навязчивые ощущения покинутости. Но часто такие попытки оканчивались печально: из-за своей неуклюжести и неловкости он невольно причинял ей боль, пачкал одежду или что-то случайно отрывал и тут же со шлепком отлетал от матери, как мячик во время подачи. «Какой же ты косолапый! – возмущалась она, кривя свой красивый рот. – Разве можно так грубо влезать?! Ты меня всю измял, теперь снова надо гладить юбку!» И Кирилл становился неуверенным, порой его сводил с ума простой вопрос: как подойти к маме, что сделать, чтобы она обняла его? Прямо попросить он попросту боялся.
Мальчик долго испытывал удручающие видения из-за боязни темноты. Когда серость полумрака надвигалась на пустую комнату, он, нередко оставляемый матерью в одиночестве, испытывал нестерпимый животный ужас: ему мерещилось, что кто-то невидимый может сейчас же вынырнуть из бездонной пустоты и поглотить его. Порой дикое, полубезумное ощущение, что кто-то смотрит на него из непроглядной темени, доводило его до исступленных конвульсий. Приходя, мать потом долго еще не могла успокоить своего впечатлительного сына.
Но страшнее всего для ребенка было узнать, что он зря появился на свет, что его не ждали. Однажды, когда Кириллу было около шести лет, он, играя на диване пластиковыми солдатиками, оказался невольным слушателем телефонного разговора матери с подругой. Он не понял деталей, ясно было лишь то, что его маму куда-то отчаянно звали. Она ужасно нервничала, как-то судорожно потирая рукой коленку, и говорила, что не может идти. Краем глаза он улавливал ту ее привычную недовольную гримасу, которая появлялась каждый раз, когда мать не желала смиряться с непреодолимыми обстоятельствами. Во всей интонации ее голоса, ставшего высоким, прерывистым и едким, чувствовалось ничем не перешибаемое стремление следовать зову, и Кирилла тогда острее, чем когда-либо, пронзила острая боль понимания, что непреодолимой преградой является именно он, именно он мешает ей наслаждаться жизнью, дышать полной грудью.
– Не могу я, Светик, это ты свободная, а у меня, понимаешь ли, есть маленький вылупок, который держит на привязи… Не сумела придушить вовремя, вот и мучаюсь.
Хотя слово «вылупок» она произнесла иронично-игривым голосом, сквозь переливчато-мягкую тональность ее откровения просочились ядовитые пары сожаления. Кирилл тотчас уловил их и, будто застигнутый врасплох котенок, притаился со своими игрушками. И даже теперь, через много лет, в серой больничной палате у него снова сжалось сердце от чудовищной тоски, как будто кто-то снова уколол туда большой иглой.
Мать тогда все-таки уехала – исполнять задуманное во что бы то ни стало, не считаясь с жертвами, всегда оставалось ее неисправимой чертой. Но именно тогда, в тот зимний вечер, впервые между ними появилась прослойка холодной пустоты, вакуума, который стал непреодолимым к моменту его взросления. Кирилл тогда остался у соседки – неопрятной и скверно пахнущей любительницы одиноких алкогольных возлияний с похмельной, уже давно не женской физиономией и низко дребезжащим, напрочь прокуренным голосом. То была несчастная женщина, от которой несколько лет тому ушел муж. От неожиданно нахлынувшего горя и апатичного оцепенения некогда приветливая и весьма образованная, она за короткое время превратилась в несуразное мрачное существо, стремительно теряющее признаки пола, неминуемо опускающееся, оседающее. Она была подобна рыхлому краю крутого оврага, который еще хватается корнями деревьев за свое прежнее положение, но уже обречен и после одного из роковых дождей обрушится вниз, рассыпавшись мириадами разрозненных, разлетевшихся в безотчетном полете песчинок. Маленький Кирилл знал, что тетя Люба раньше много лет работала в детской библиотеке, а алкогольная зависимость хоть и заставила ее убирать в подъезде, прячась от взглядов людей, как много раз битая, пугливая собака, но не истребила любви к книгам. Бедная и брошенная женщина, гладившая его по голове своей шершавой ладонью, привязала его к себе невероятно интересными историями о жизни других, книжных, невозмутимо счастливых детей. И он забывал, что бывают на свете люди, родившиеся напрасно.
Его часто оставляли одного или на попечении сомнительных дам. Однажды пришла ночь, которая оказалась самой страшной в его детстве. Он не помнил точно, у кого ночевал – у запившей тети Любы или другой соседки. Лихорадка, непрерывный и колкий озноб, серая муть в глазах, пелена могильного тумана из страшной сказки заслонили собой остальную часть картины. Кирилл помнил, как закричал от страха: он боялся, что дальше случится что-то непоправимое, что он уже никогда не увидит маму. Мир померк. За мальчиком прислали машину «скорой помощи». Его долго рвало, выворачивало наизнанку внутренности, он пылал, как будто его поместили в печь, и бормотал что-то неясное в тяжелом детском бреду. Наконец бледный, заброшенный, он затих на больничной койке. Четко запомнилась лишь чья-то холодная, почти ледяная рука, то и дело опускающаяся на его пылающий лоб. Маленький мальчик тихо плакал, чувствуя, как слезы двумя ручейками пробиваются к горящим вискам и исчезают в глубине волос.
Мама, как всегда яркая, стильно одетая, с румяным, правда, несколько испуганным лицом, приехала в больницу ранним утром. Ее волосы так же пахли, как и всегда, когда она наклонилась над ним, заглядывая в опухшие и покрасневшие от слез глаза. Но теперь к ним примешивался еще какой-то новый запах. Он не знал, какой, но запах тот был чужой, резкий и пугающий, от которого возникает неприятное слюноотделение во рту. Заплаканный, истеричный мальчик пристально вглядывался в лицо матери, казавшееся открытым и встревоженным. Он силился, но больше не мог обнаружить там себя самого, как бывало раньше; на лице отражалась жизнь чудной, пышущей здоровьем и жизненной энергией, чужой женщины. Он легко простил матери то, что она никогда не приходила к нему на утренники… Он никогда не упрекнул бы ее за граничащую с безумием одержимость к поиску поклонников… Но с того дня он остался без волшебного зеркала, которое вынужден был искать сам, а это не забывается никогда, ибо предопределяет неполноценность…
Сколько потом Кирилла бросали, после той ночи уже не имело значения – ему уже никогда не было так больно, душно и горько, никогда, даже сейчас он не был так сражен ощущением боли, одиночества и потерянности. А может быть, просто заболевшая, слишком рано вынутая из скорлупы душа, погрузившись в безотчетную тоску, начала быстро усыхать и покрываться налетом плесени.
Вспоминая об этом, Кирилл отвернулся к стене. Ему казалось, что на ней пробегают тени прошедших по его линии жизни людей, немые силуэты, напоминающие о прошлом и о неосязаемой, но очень цепкой связи с этим прошлым. Он чувствовал, что прошлое, особенно детство, держит его в металлическом, матово блестящем капкане впечатлений, очень похожем на металл, сдавивший его переломанные в аварии кости таза. И освободиться из этого плена не так уж просто. Молодому человеку очень сильно захотелось сжать до боли кулак, а затем от души врезать по этой безучастной стене с неимоверной силой. Так, чтобы сделать дыру в ней и в соседней палате все проснулись, содрогнувшись от неожиданности. А заодно и смести все эти навязчивые пронзительно-тоскливые впечатления детства, навсегда уничтожая немилосердные образы, которые их порождают.
А когда Лантаров все-таки уснул, ему приснился короткий, но выразительный и необыкновенно яркий, как телепатический сигнал, сон. Словно он затерялся в толпе людей. Но у людей не было лиц, вместо них на него смотрели мутные пятна. С надрывом он силился выбраться из толпы и не мог; она, обладая необузданной силой, увлекала его куда-то, в неведомую область, которой он страшился. Но неожиданно в толпе нашелся человек, который помог ему. Чудесным ему показалось то, что во сне он чувствовал тепло этого человека, знал его, но когда проснулся ранним утром, эти знания растворились. И все же, обессиленный, весь в поту от напряжения, Лантаров после этого сна размяк и расслабился, а затем незаметно для себя забылся еще на несколько часов.
5
На следующий день Лантаров исподволь рассмотрел соседа. «Никакой он не старик, а борода просто скрадывает его возраст, – подумал Лантаров. – На его лице почти нет морщин, а кожа не дряблая и отвисшая, как обычно у стариков, а будто натянута на скулы и челюсти». И снова Лантарова поразили глаза этого человека: серые, непривычно подвижные, они казались провалившимися в глубоких глазницах и излучали неведомую и пугающую внутреннюю силу. В них отражалась какая-то иная, неподвластная его пониманию, жизненная философия, библейское спокойствие и глубина человека, который многое пережил. В то же время Лантаров не нашел в глазах Шуры превосходства или надменности, а когда взгляды их неожиданно столкнулись, бородач приветливо улыбнулся открытой, располагающей к общению щедрой улыбкой. Говорить он стал с той простодушной фамильярностью, свойственной старым приятелям.
– А есть еще книжка какая-нибудь? – обезличенно спросил Лантаров. Волна боли медленно и неумолимо накатывалась на нижнюю часть тела, и ему начинало казаться, что его по пояс опустили в кипяток.
– Есть, – ответил Шура, слегка усмехнувшись и не глядя пошарил левой рукой в своей тумбочке, на ощупь извлек оттуда тоненькую, зачитанную брошюру, проклеенную медицинским пластырем. – Не уверен, что тебе понравится, но в любом случае, попробовать можно. Иногда книга только с третьей или с пятой попытки читается – не всегда нам все сразу открывается.
Лантаров осторожно взял потрепанную книжицу, невольно обратив внимание на узловатые суставы на пальцах руки собеседника – кисть казалась клешней, цепкой и увесистой, как у гигантского краба.
– Я постараюсь, – пообещал Лантаров, сжимая челюсти от болезненных ощущений в области таза.
– Да нет, этого как раз не стоит делать, – убежденно возразил сосед, – если душа чего-то не принимает, значит, не готова. Надо искать то, что душе хочется узнать.
Кирилл кивнул, не зная, что ответить.
– Вот ты в детстве какие книжки любил читать?
Этот вопрос застал Лантарова врасплох, и, обескураженный, он некоторое время смотрел на Шуру и хлопал глазами.
– Да всякие разные читал – приключения, фантастику, – выдавил он наконец, нервно поглаживая полученную брошюру.
– Болит? – вдруг участливо поинтересовался Шура, указывая глазами на зажатые металлом тазовые кости Лантарова.
Лантаров кивнул и почувствовал, что вид его становится жалобным, страдающим.
– Старайся не думать об этом, а например, строить планы. Прикидывать, чем займешься, когда выйдешь отсюда.
«Какие планы? Я даже не знаю, кто я и есть ли у меня будущее вообще», – с горечью подумал Лантаров.
А новый знакомый словно читал его мысли.
– Это только на первый взгляд все представляется неопределенным. Я тоже через это прошел – как только начал строить планы, боль улетучилась, все стало срастаться. Теперь вот скоро выписываюсь.
В ответ Лантаров вздохнул и ничего не ответил. На душе у него было скверно. Как можно размышлять о будущем, не имея прошлого?! Он все больше чувствовал себя подавленным.
– Ладно, не горюй! По-крупному, твоя ситуация – фигня по сравнению с серьезными случаями. Представь себе, что бы ты делал, если бы узнал, что неизлечимо болен и жить тебе осталось шесть месяцев? Или что лежать тебе в кровати всю жизнь с переломанным позвоночником?
– Наверное, застрелился бы, – с оттенком безразличия произнес Лантаров, тупо уткнувшись глазами в потолок.
– Вот то-то и оно. А люди, настоящие личности, – Шура интонацией подчеркнул слово «настоящие», – не только выжили, но и на ноги встали. Живут полноценной, счастливой жизнью. Дикуль, например. Слышал про такого?
– Нет, не слышал, – буркнул Лантаров и хотел добавить, что и слышать не желал бы. «То они, а это я», – подумал он. Но воздержался от своих комментариев – не из вежливости, а из опасения отвратить от себя собеседника. Уж если с этим Шурой поссориться, тогда и разговаривать вообще не кем будет.
– А зря. У него перелом позвоночника был. Так он, вместо того чтобы слюни распускать, по пять часов ежедневно занимался. Придумал и разработал снаряды для себя, создал систему упражнений. И через несколько лет встал на ноги. Вот так! – закончил Шура с выдохом, но без победоносной торжественности, как это часто делают менторы.
«Несколько лет, – со злостью думал Лантаров, – не-ет, мне надо, чтобы я через пару месяцев уже сидел за рулем новой тачки, которая будет еще дороже потерянной. Чтобы бабло вернулось, и чтобы баб было немеряно!» Но шальная мысль тихо кольнула его в сердце: «А вдруг это все надолго?!» И опять все в низу живота и у ног показалось ему залитым цементом. Он судорожно вздохнул, как ребенок, который долго не может успокоиться после продолжительного плача.
Искоса Лантаров поглядел на соседа и изумился: как можно так быстро отключиться от мира, совершенно не замечать ничего вокруг? Действительно, Шура находился в это время где-то в другом, далеком, неведомом и, не исключено, занимательном мире, и Лантаров вдруг с оттенком досады позавидовал этому человеку, который с такой неимоверной легкостью совершал головокружительные прыжки во времени и в пространстве.
Лантарову ничего не оставалось делать, как осмотреть книжицу, что дал сосед. Ему бросилась в глаза выделенная ярким оранжевым цветом надпись: «Неизвестные силы в нас». Затем он с усилием прочитал название и имя автора: «Ханнес Линдеман. Система психофизического саморегулирования». «Не слова, а какая-то абракадабра, – подумал Лантаров с сожалением, – вряд ли такое осилишь». Он попробовал полистать, чтобы отыскать что-то интересное. Тщетно! Даже выделенные чьей-то рукой, обведенные цветным карандашом предложения не вызывали у него энтузиазма. Неподатливые буквы расплывались перед глазами, а механически прочитанные слова и предложения не вызывали живых картинок. «И как он может такое читать?!» – Лантаров в бессилии опустил книжицу.
«Но какие-то книжки я же читал, – в сердцах думал он, – ведь читать я, по меньшей мере, не разучился…» Его боль то нарастала, то отпускала, но мало-помалу он стал привыкать к ноющему состоянию избитого, почти безжизненного тела. Но в какой-то неуловимый момент кто-то милостиво распахнул клетку, и мысли стаей вырвались из неволи, тут же устремившись на неутомимых крыльях куда-то вдаль. И Лантаров с трепетом ощутил дыхание собственного прошлого – оно только местами казалось теплым и освобождалось кусками памяти, вырезанными с необъяснимой логикой, как будто кто-то щеткой очищал от налета ржавчины некогда загубленные пластины в его мозгу.
6
Из вневременных глубин на Лантарова смотрел испуганный и нервный, тщательно скрывающий неуверенность в себе подросток. Случалось, он был угнетен, когда мать с каким-то особым смаком умела мгновенно доводить себя до истерики при всякой его провинности, а потом так же, как по мановению волшебной палочки, успокаивалась и остывала. Ярость в ней странным образом сочеталась с леденящей отстраненностью, и после этих перепадов число проколов мальчика только увеличивалось.
Кирилл испытывал странное облегчение, когда матери не было дома. Не то чтобы он боялся ее, но всей надорванной душой ощущал нелюбовь, временами перерастающую в ненависть. В одиночестве мальчик наслаждался свободой, часами просиживал у телевизора или перелистывал картинки взрослых маминых журналов. Иногда его одолевала пытливость, а особо притягательным казался тайный материнский мир, упрятанный во внутренностях ее столика. Возможно, Кириллу не терпелось постичь этот мир, чтобы обрести тайный ключ к ее вечно затворенной душе.
Компенсацией мятежности у юного Лантарова стала скрытная, тихая, тщательно оберегаемая от постороннего взора шкодливость. Даже ругаться матом в школе ему казалось противоестественным, но он с усилием заставлял себя делать это лишь для того, чтобы не выделяться из группы сверстников. Курить он начал лет с двенадцати за углом школы, наигранно брызгая слюной сквозь зубы, с мнимой и дерзкой бравадой мальчишки, отчаянно играющего в закоренелого мужчину. Там же в особой, щекочущей нервы, атмосфере свободы обсуждались, разумеется, насыщенные адреналином новости: неожиданно налившиеся Наташкины груди, новые джинсы Андрюхи, пошлейшие анекдоты, досадный пропущенный мяч в ворота «Динамо» и возмутительный, павлиний прикид молодой учительницы истории Маргариты Алексеевны, который обнажал при ходьбе ее элегантные ножки до соблазнительной высоты. За углом школы нередко в воздухе повисал самый занимательный вопрос: а все ли женщины хотят этого?
Однажды в старой фарфоровой вазочке Кирилл случайно обнаружил заветный ключик от маминого столика и не удержался от осторожного осмотра. Он чувствовал себя не то удачливым археологом, добравшимся до тайн египетских фараонов, не то опытным разведчиком, вскрывшим планы неприятельского наступления. Исследуя все ящички с тщательностью детектива, он обратил внимание на скромную папочку. Сначала Кирилл принял содержимое за бухгалтерские отчеты, каких в ящиках стола было несметное количество. Сухие и неинтересные, пестрящие рядами непонятных цифр и обозначений, они укладывались с необыкновенной аккуратностью и в тщательном порядке, которому до фанатизма была предана его мать. Но эта папка пребывала совершенно в ином состоянии: находясь отдельно от стопок деловой бумаги, она привлекла внимание подростка подчеркнутой неприглядностью и чужеродностью. Оттуда, из глубин чьей-то болезненной фантазии, на поверхность сознания Кирилла вынырнул возмутительно похотливый доктор, отменный знаток тайных женских желаний. Работая не то в борделе, не то в каком-то мифическом заведении без названия, созданном для избранных миловидных существ с бархатистой кожей, этот доктор вел двойную жизнь, то и дело оказываясь замешанным в историях с порнографическим привкусом. Этот наглец проделывал с бедняжками такие невероятные и экзотические вещи, о существовании которых даже не подозревала разгулявшаяся, воспаленная фантазия подростка.
С момента знакомства с любвеобильным сатрапом тринадцатилетний юноша познал неотступную тень бытия: порок существует, и он находится где-то рядом. Его тело взбунтовалось, стало непослушным, картинные эпизоды разожгли едва осознаваемые желания. Но его эксперименты над собой на какое-то время были прерваны – мать, случайно заставшая тинейджера, просто взбесилась. Ее первые яростные угрозы перешли в хорошо продуманные запугивания – в течение нескольких месяцев Кирилл попросту боялся к себе прикоснуться. Но вскоре он преодолел страх – нестерпимое желание и любопытство взяли верх. Относиться к самому себе он стал с явной неприязнью, переходящей после разрядок в отвращение. И Лантаров нынешний, пребывающий на больничной койке, отчетливо вспомнил, что в то время он думал о себе предосудительно и в глубине запуганного, сдавленного внутреннего мира ожидал страшного, обещанного матерью возмездия или иного небесного наказания.
В школе Кирилл Лантаров был явно не свой в местной компании. Но и не отщепенец, благо для жестоких подростковых игр и самоутверждения существовали экземпляры и послабее. Кирилл охотно принимал участие в «опускании» менее проворных, потому что так автоматически повышался его личный статус.
В восьмом классе они дружно поиздевались над сентиментальным неразговорчивым мальчишкой с неестественно длинным носом, за который его прозвали Хоботом. Щуплого одноклассника легко схватили за руки-ноги и, притиснув вытянутое худое тело к металлическим прутьям забора, в мгновение ока подвесили на метровой высоте. Хобот, сжав челюсти и тяжело дыша, молчал; его широко расширенные аквамариновые зрачки пуговками вращались в орбитах глаз от испуга. Когда же мальчик ощутил безнадежность своего положения, по щекам его потекли тяжелые слезы горечи, которые он старался утаить от дико улюлюкающих и ржущих, как внезапно освобожденные мустанги, одноклассников. На следующий день, когда мать Хобота, несчастная женщина с большими влажными глазами, страстно вопрошала у всего класса, чем же ее сын вызвал такую неприязнь школьных товарищей, Кириллу стало жаль забитого паренька.
Минул еще год, и шалости юных обитателей террариума с вывеской «Школа» становились все круче. У особо опекаемых родителями детей, которых презрительно называли «задротами», теперь потихоньку выбивали деньги. Особенно впечатлительных девочек, не развивших склонность к нарочитой вульгарности, ради собственного утверждения опускали различными способами. Например, могли на школьной перемене, как они говорили, «принять роды». Это значило разложить визжащую девчонку на школьной парте в отсутствие учителя, непременно сопровождая гнусную сценку непристойными гримасами, выкриками, всеобщим обезьяньим ликованием и отнюдь не случайными прикосновениями к сокровенным местам. Кирилл никогда не был тут заводилой, хотя почти всегда оказывался где-то рядом, под рукой у главных хлыщей, авторов сценариев и необузданных фантазеров. Он не решался держать девчонку, незаметно поглаживая бедро, поднимаясь все выше, как это проделывали более смелые одноклассники. Он, конечно, улавливал появление эротических мотивов в хаотических школьных театрализациях, хотя и нарочито упрятанных, тщательно заретушированных и замаскированных. И если все они действовали подобно партизанам, исподтишка расшатывая и без того расползающуюся по швам систему нравственности, то Кирилл оставался наиболее искушенным в делах конспирации. Он научился дипломатичности и компромиссам, что не раз пригодилось ему во время разборок участников парада аномалий. Кирилл не на шутку опасался прямолинейных девчонок, сильных натур, способных одной резкой, вызывающе откровенной фразой изменить сценарий, недоработанный пугливыми, как свора одичавших собак, подростками. Феноменальные способности к моделированию «приколов» он демонстрировал крайне редко, исключительно для усиления авторитета. Он не умел, как Степка по прозвищу Слон, надувать ноздрей презерватив, срывая аплодисменты классной аудитории. Или снискать овации, подобно Кузе, Олегу Кузьменко, который мог часа полтора набивать мяч на ноге и колене, отчего прослыл лучшим футболистом школы. Но зато старался преподносить запоминающиеся вещи, выношенные плоды изощренной фантазии. Так, однажды он предложил экстравагантную шутку во время прогула одного из уроков целой группой молодчиков и их неизменных помощниц. Надо было изловчиться и постучать шваброй в окно на первом этаже, для чего потребовалась недюжинная сила Слона и отвага Ксюхи, одной из наиболее легких по весу девчонок. Степа Слон легко перевернул девочку и, крепко ухватив ее за ноги, опустил со второго этажа вниз головой. Она же, легковесная и бесстрашная, шваброй постучала в окно на первом этаже, где невыносимо строгая математичка, прозванная, как водится, Линейкой, проводила урок. Конечно, скандал потом был потрясающий, Кирилл же завоевал лавры удачливого сценариста, Слон получил законную славу силача, Ксюха – признание невероятной отваги и готовности к авантюрным поступкам. Все остались довольны.