1

После неизменной утренней практики с пяти до семи часов, получасового совместного занятия, к которому Лантаров стал постепенно привыкать, и обязательного обливания на морозе Шура уехал по делам. Лантаров некоторое время слонялся по дому, от безделья задевал кота, пока он не схоронился глубоко под кроватью на недостижимом для человека островке пространства. Наконец глаза его случайно нащупали на рабочем столе две толстые тетради, аккуратно и ровно выложенные одна на другой. Они бросались в глаза на фоне многочисленных книг, все с той же рабочей небрежностью разложенных на столе. Раньше он никогда не видел этих тетрадей – замусоленных и одновременно оберегаемых. Лантарова одолело любопытство, и он подобрался на костылях к тетрадям. На верхней были загнуты лоснившиеся от частых прикосновений обложка и листы, а корешок был плотно оклеен липкой лентой, какую используют для ящиков в магазинах электроники. В верхней части обложки расплылось жирное пятно неизвестного происхождения размером с пятикопеечную монету. «Черт возьми, вот это находка!» – воскликнул Лантаров, когда увидел надпись черным фломастером «Дневник Шуры Мазуренко. Опыт освобождения».

Немного помедлив и повертев в руках первую тетрадь, он открыл. Вступление его ошарашило.

«Я… убил человека. Нет, не так! Ведь человеков я убивал и раньше. Просто раньше я убивал по приказу – то были так называемые враги, клыкастые, когтистые, способные на все. За их убийство я получал награды и зарабатывал непререкаемый авторитет в глазах тех, кто меня посылал убивать. И еще – истое благоговение и безоговорочное благословение со стороны всех тех, кто знал о моих деяниях. А однажды за особо яростную резню я даже получил необычайно ценную отметину великой страны – Орден. Не только сослуживцы, но все, кто слышали обо мне, неподдельно восхищались той нашумевшей историей, названной впоследствии подвигом. Да что там окружающие, все так называемое общество считало меня героем, гордилось мною. И я сам, глядя в зеркало на великолепную Красную Звезду, умилялся собой… А теперь все перевернулось с ног на голову. Теперь же я убил человека, не врага. Убил сам, без приказа, без команды, даже без явного намерения убить. Но я все-таки убил, и отныне я не герой, а просто убийца…

Я запомнил жуткий шок безумия, когда застыл в когтях нелепого случая, стал жертвой непредвиденного заговора судьбы. В одно мгновение героя не стало! Он испарился. В момент, когда остановилось сердце лейтенанта Андрея Тюрина, умерли сразу два человека: убитый и убийца. Самое страшное, что я совершенно отчетливо это осознал, уяснил в тот самый миг, когда чей-то холодный, потусторонний голос мрачно, тоном третейского судьи произнес, как пожизненный приговор мне: «Да он мертв…» Наступило ужасное оцепенение, кладбищенская тишина, разрывающая мозг на части, окутала все. Все вокруг похолодело и застыло, расступившиеся люди двигались в дымке, как в замедленной съемке немого фильма, и ничего, абсолютно ничего не было слышно. Меня сковал леденящий ужас, тиски проникшего внутрь орудия для пыток неумолимо сжали сердце, в лицо подул порывистый, тревожный, холодный, колючий ветер, неся запах ядовитого болота, и призрачная могильная тень медленно опустилась, накрыла меня навсегда. Я смотрел в пустоту, отчего-то видел перед собой укоризненный взгляд шахтера-отца, свято верившего, что я стану героем. Но на месте сверхчеловека, на месте непобедимого бойца уже стоял с поникшей головой жалкий преступник. Я задыхался, захлебывался в собственной злобе и бессилии, но уже ничего не мог изменить. Меня не покидало ощущение, что я долго и старательно снимал фотоаппаратом неопровержимые доказательства своего геройства, но кто-то вероломно засветил пленку…

На этом можно было бы поставить точку… Но… Ведь ничто не заставляет нас так лихорадочно искать истину, как осознание конечности любого жизненного проекта. И понимание быстротечности своего пути заставляет душу корчиться от судорожного желания исполнить то, что в каждом заложено свыше, некую миссию, дарующую спокойное принятие неизбежного как зеркальное отражение совершенного, позволяющего заявить на Высшем суде: «Мое пребывание тут было не зря, я все-таки что-то успел, что-то оставил после себя». Потому-то суровый голос внутреннего разума настойчиво кричал мне изнутри: «Почему так случилось?! Разве так бывает, чтобы еще вчера ты был настоящим героем, а уже сегодня – презренным изгоем общества?!» Я поклялся разобраться, бесстрастно, без стыда и смущения выстроить свою жизненную монограмму, чтобы ответить только на один вопрос: что нужно сделать, чтобы получить право исполнить высшую волю?»

«Ого, – подумал Лантаров, прочитав вступление, – не все так просто в лесном конклаве, как я предполагал. А у него, оказывается, есть тайна. Есть грех и порок, похлеще, чем у обычного человека». И поглощенный желанием узнать о хозяине лесного дома как можно больше, читатель перевернул несколько пустых страничек.

«С самых первых дней, когда явилось понимание, что запальчиво играющий в войну мальчик с грязными по локоть руками и вечными ссадинами на коленках это и есть я, во мне отчаянно боролись две равноценные силы. Одна была светлая, мягкая и нежная, похожая на любовь. Я отчетливо ощущал ее в трогательных прикосновениях матери, в хрупкой и трепетной, как пламя свечи, жизни жмущегося к человеческому теплу котенка и даже в живом цветке на грядке или в яблоке. Но присутствовала и вторая сила, противоположная, отчего-то возбуждающая больше первой. Впервые я уловил ее еще беспомощным ребенком – в редких, но жестоких всплесках ярости отца, которые начиняли меня порохом насилия, напряженности и враждебности. В глубоко упрятанной коробочке бессознательного, в тайнике маленького мальчика осталось острое впечатление, что именно так должен поступать настоящий мужчина, когда ему особенно тяжело.

Эти ощущения неожиданно выросли, угрожая вытоптать ростки любви. Случайно подсмотренная кровавая сцена дерущихся хмельных парней оставила во мне неизгладимый отпечаток приторной сладости варварства. Мы, возвращающиеся домой второклассники, окаменели, не в силах убежать, и в моей голове тут же отпечатался с беспощадной точностью снимок адской сцены. Стоящий на четвереньках человек, у которого вместо рта было кровавое отверстие; из него обильно сочилась красно-желтая пенящаяся субстанция, очень похожая на грязноватую пену морской волны, когда она исчезает в песке. Помертвелые, ничего не выражающие глаза, как потухшие матовые лампочки. Двое атакующих с лютыми воплями били его ногами, попадая в живот и в грудь, тогда как третий с совершенно озверевшим взглядом схватил поверженного рукою за чуб и, заглядывая в его помутневшие глаза, что-то выкрикивал. Победоносное рычание дикаря, улюлюканье людоеда, надрывное мычание жертвы – это отдалось в сердце и засело там навсегда радиоактивным осадком.

Способность понимать происходящее вернулась в тот день лишь дома. Я тяжело дышал и дрожал, как будто это меня били и хватали за чуб. Но удивительное дело, кроме страха во мне проснулось еще какое-то смутное чувство, ощущение жуткого сладострастия, которому я не мог дать объяснение и которое почему-то жило внутри, помимо моего желания. Оно родилось из появившегося неосознанного желания смотреть на безумное сплетение сильных людских страстей, наслаждаться бесчинством, болью одного и силой другого. Напуганный и придавленный картиной насилия, я трепетал пред страшным открытием – во мне отчетливо проснулась жгучая жажда силы. Помимо воли, детское воображение много раз переносило меня на место побоища, и я жаждал растерзать нападавших, как лютый зверь разрывает клыками свою добычу.

Сотрясения растревоженной души вскоре успокоились, но что-то от загнанного зверька все-таки осталось внутри меня, продолжая жить отдельной жизнью, как будто задремав до поры до времени. И маленький юркий и, как оказалось, смелый зверек не заставил себя долго ждать. Как-то в классе я повздорил с крепким озорным мальчишкой. Напористый и злой, он ухватил меня за грудки, причем пуговицы на рубашке мгновенно выпорхнули, я был близок к позорному фиаско. Как вдруг изворотливый и находчивый зверек, спящий внутри меня, спохватился. Повинуясь ему, я ухватил горшок с растением на подоконнике и опустил его на голову обидчика. Тот, схватившись за голову, перепачканную землей и густой багряной кровью, орал так, словно умирал. У меня подкашивались колени, но потом первоначальное состояние оцепенения, придававшее мне схожесть с железным дровосеком с проржавевшими конечностями из сказки об Урфине Джусе, постепенно сменилось приливом нового, неведомого ранее ощущения – тайного ликования и гордости за свое превосходство».

Чтение захватило Лантарова целиком. В первый момент он ужаснулся, что делит крышу с преступником и убийцей. Но тут же возникло устойчивое ощущение, что Шура, которого он знает, и Шура, о котором он сейчас читал, два совершенно разных человека.

2

Лантаров взглянул на настенные часы – они показывали половину одиннадцатого. Несколько часов в запасе у него было. Он устроился поудобнее на своем жестком лежаке – так, чтобы тело находилось в полулежащем и наименее болезненном положении. Он стал читать дальше, все больше увлекаясь откровениями своего нового друга.

«Борьба светлых и темных сил внутри меня обострилась, когда внезапно нарушился их баланс. Мой отец, простодушный и выносливый трудяга, безропотно тянул лямку на одной из тех украинских шахт, где часто погибают в завалах или от подземных взрывов скопившихся газов. Но, выработав привычку к опасности, мой неутомимый родитель получил удар с другой стороны: в один ничем не примечательный день он принес из больницы тот роковой рентгеновский снимок, на котором на месте одного легкого было темное пятно. Я навсегда запомнил его печальные, смиренные глаза, затянутые пеленой безнадежности, и еще впервые веревками повисшие, беспомощные руки – как у загнанного животного, уже знающего свою судьбу. Через месяц отца не стало – типичная история для жителей нашего маленького шахтерского городка. В один миг я простил ему все: и вспышки беспричинной злобы, и деланую небрежность по отношению ко мне, и нарочитую мрачность репрессированного олимпийца, так и не получившего награды.

Кроме могилы отца со скромным железным крестом, нас больше ничто не держало в том забытом Богом месте, и мать решилась начать жизнь с чистого листа. «Ты родился, чтобы стать героем, у тебя получится», – часто твердил мне отец перед смертью, подобно тому, как повторяют мантры. И я верил ему, не понимая, почему родители перекладывают на плечи детей свои нереализованные идеи. В школьном дневнике, под шершавой коричневой обложкой, у меня была спрятана тайно вырванная из книги в школьной библиотеке картинка с изображением Спартака на гладиаторской арене. Сверкающее лезвие его короткого меча, устрашающие бугорки мускулов и особенно его одержимый, пылающий холодным огнем взгляд победителя долгое время вдохновляли меня на ежедневную борьбу с собой. Я решил, что сначала закалю тело, а дальше время подскажет мне, куда направить энергию…

Мы переехали в городок на Днепре, где, отчаянно борясь с возрастом, упорствовала дряхлая, скрученная, как коровий рог, бабушка. Родная тетка мамы была ровесницей тех событий, которые я изучал по школьным учебникам. Одинокая, ворчливая, полуслепая, она все же была рада нашему присутствию, потому что уже едва справлялась с тем, чтобы обслужить саму себя. Помню, она жила, объятая мучительными страхами: она панически боялась потерять очки, была уверена, что соседи вокруг подслушивают нас, и пророчила наступление жуткого голода. Но ее страхам не суждено было обрести черты реальности, и даже очки мы вскоре уложили в пластиковом футляре рядом с нею в гробу, обитом темной, наводящей мрачные мысли тканью.

Кременчуг, или Кремень, как мы ласково звали его между собой, был феноменом провинциального развития. В самом деле, если сиянием сочной зелени, новыми возможностями и тишиной летних ночей с ним могла бы сравниться Полтава, то существовало много такого, что ставило Кремень вне конкуренции со своим областным центром, да и со многими другими тоже. В мое сознание он вошел как город-светлячок. В нем не чувствовалось чарующей ауры старины, зато повсюду витал свежий запах индустриальной юности, необъятной новизны и невиданной эластичности. Я, впервые увидевший большую реку, подолгу зачарованно следил, как на переливчатой спине Днепра скользят бесчисленные лодки, стремительные байдарки, верткие каноэ. Но больше всего меня восхищала купающаяся в лучах солнца и брызгах воды железная колесница советского времени – метеор на подводных крыльях. Она излучала совершенство и надежду, и, глядя на нее, я представлял себя совершающим какой-нибудь отважный поступок. Песчаные пляжи, острова с непроходимыми зарослями и туземными тропами дарили свою неповторимую экзотику – с азартом авантюрных вылазок за рыбой, ночными посиделками у костра где-нибудь на почти необитаемом острове, и еще многое такое, что казалось подлинным чудом для угнетенного шахтерской перспективой подростка. А еще этот оазис славился богатством, будто Господняя благодать снизошла на него однажды. Нефтеперерабатывающий и вагоностроительный заводы, пивоварня, конвейер по сборке многоколесных исполинов «КрАЗов» создавали впечатление вальяжности и широты жизни. Когда тщательно заглушаемая в те времена радиостанция «Свобода» назвала Кременчуг «маленьким зеленим містом войовничих хлопчаків та дівчат легкої поведінки», я в свои пятнадцать лет испытал неописуемую щемящую гордость.

Впервые «район на район», Автозаводской против Крюковского, мы сошлись в просторном Приднепровском парке. Нам мерещилось, будто в кулачном пафосе содержится что-то былинное, влекущий трубный зов войны, притягательный запах геройства. Первый блин, как водится, вышел комом; еще не началась драка, как повсюду послышались отчаянные вопли: «Шухер! Менты!» Но от неуемной жажды адреналина нас трясло как в лихорадке. Потому не случайно на импровизированных переговорах лидеров группировок возникло единогласное решение: в обстановке строгой секретности переправиться на один из близлежащих островов.

В назначенный день с самого утра группы крепких подростков стали осаждать «лапоть» – ржавый, но бодрый еще паром, похожий на сельскую тягловую клячу. Но крюковских, которым на помощь пришли еще и раковские ребята, неожиданно набралось в несколько раз больше наших. Непримиримые полководцы постановили: драться десять на десять. «Все равно не выпустят, – с ожесточением шептали более опытные бойцы, – начнем против десяти, а закончим против пятидесяти».

Я отчетливо запомнил сжимающееся кольцо и горящие нечеловеческим огнем глаза, словно у стаи голодных волков, ведущих неотступную осаду крупной жертвы. Даже простое воспоминание о том дне заставляет закипать кровь в жилах, но тогда она, наоборот, стыла так, как если бы тело обложили льдом. Как только они двинулись, я ясно ощутил тот пещерный запах, забытый со времен каменного века, и радостно пробуждаемый снова. Запах насилия и разрушений, самый близкий к величайшему таинству бытия – смерти.

– Мочи Бурого и Койота! Вырубай их! – донеслись до моих ушей инструкции со стороны противника. Я даже не сразу понял, что речь-то о Петьке Завиулине, которого за необычайную дерзость и взрывчатость прозвали Бурым, и обо мне, к которому почему-то пристегнули зубастое прозвище Койот.

Они ринулись все вместе, сопровождая атаку дикарским улюлюканьем, то ли пытаясь устрашить нас, то ли придать смелости себе. Помню, как передо мною возникла долговязая узкоплечая фигура с длинными руками и перекошенным от азарта лицом. Даже не думая, действуя по наитию, я оценил возможности его рук и потому выбросил в прямом, незамысловатом ударе ногу навстречу ему. Несильный, даже, пожалуй, слабый удар заставил его согнуться, и я успел удивить его заостренную угловатую скулу вполне достойным отпечатком кулака. Ах, это было чудесное ощущение: когда кто-то повержен твоей рукой, ты сам, будто взлетаешь и поднимаешься в облака! Руки нападающего беспорядочно взметнулись вверх, как у канатоходца, потерявшего равновесие, и он отправился по непредсказуемой траектории. Но я не успел насладиться его падением. Потому что сочный удар в ухо откуда-то сбоку вернул меня в общую реальность, представляющую собой кипящий с живыми грешниками котел и множество скалящихся чертей-наблюдателей вокруг. Даже не пытаясь отразить атаку невидимого бойца, я интуитивно переметнулся в противоположную сторону – ведь и простое увеличение дистанции должно было уберечь меня от продолжения атаки и фатального падения. Упасть нельзя было ни в коем случае. Падение – гибель, это я помнил хорошо, двигаясь и мотая головой с пылающим ухом. Интуиция меня не подвела. Не слишком ловкий удар пробудил множество ранее неведомых ощущений, желания терзать, кусаться, рвать. Я вдруг почувствовал себя тем первобытным существом, которое выслеживало с каменным топором мамонта, это ощущение за мгновение выросло, обострилось до невыносимого, блаженного ощущения всемогущества. Может быть, потому, что удар на время выключил звук, как если бы кто-то щелкнул переключателем, на доли секунды в голове осталось смутное гудение, непостижимое эхо от очень далекого удара по колоколу. Я будто остался совсем один во всем мире, и драка пропала с поля зрения. В этом странном, хаотичном месиве тел я видел себя в каком-то замедленном движении, сталкивающимся с кем-то, бьющим, получающим удары в ответ. Тот, кто жил во мне, радостно выскочил, визжа от освобождения. И уже я сам превратился в зверя, подлого и дикого, преисполненного желания пустить кровь. Не важно кому, лишь бы ощутить блаженный запах крови. Объятый пламенем борьбы, я жадно пожирал глазами кровь на разбитых вдребезги носах и губах, вожделенно впитывал ее запах, великолепный, беспредельный, как сама бушующая стихия.

– Эй, Зуб, Койота мочи! – донесся до меня отчаянный голос, и звук таинственным образом включился.

И тут – это определенно был знак судьбы – я наткнулся на плотно сбитого, коренастого парня с прямым боксерским носом, ястребиным взглядом и нечеловеческим оскалом. Этого не спутаешь ни с кем – золотая коронка выдавала вожака крюковских. Зуб, тяжелый, как буйвол, прочно стоящий на ногах, предвкушал радость схватки. От его убедительно сжатых кулаков исходила опасность непримиримого хищника. Если попадет, свалит, как ребенка. Это я, скорее, не подумал, – подсознание мгновенно и четко вывело наружу давно известную мне истину. А я его даже двумя или тремя ударами по матерой морде с крокодильими клыками не свалю. Это тоже была не мысль, а короткое, длиной в сотую секунды, прояснение. И тогда в пылу драки я, в тот момент загнанный дикарь, больше движимый страхом, ведомый инстинктом самосохранения, подстегиваемый всеобщим рычанием и клокочущей кровью, решился на то, что, возможно, никогда не сделал бы в схватке один на один. А именно, я с ходу сделал ему крепкий тычок ногой в пах. От неожиданности и острой боли грозный противник взревел и стал медленно оседать. Воспользовавшись моментом, я нанес ему два основательных удара по его крупному носу, который почему-то раздражал меня больше всего на свете. Оттуда, как из крана, хлынула кровь. Но он даже не покачнулся и падать не собирался. Зрачки детины увеличились вдвое, толстые губы искривились в непостижимой, устрашающей гримасе. Что-то во мне дрогнуло в тот миг, и я уже собирался бежать, как вдруг ослепительная вспышка боли в глазах и в затылочной части головы, яркая, как молния, пронзила мое сознание, как будто голову мою проткнули копьем. И уже в следующее мгновение мое сознание оторвалось от меня и перестало существовать. Наступила вязкая, сладковатая, приторная тьма, временами сменяющаяся клубами плотного серого тумана.

Я очнулся почти бесчувственным, лежа на спине, и скованным так, как если бы кто-то крепко стянул мое тело смирительной рубашкой, а голову железным обручем. Открыл глаза и увидел прямо над собой огненный, совсем без лучей, шар солнца. Заключенный в плен плотной дымки облаков, он был бесконечно спокойным и усмиряющим всякие страсти. И этот приглушенный, удивительно похожий на луну шар напоминал глаз, божественное око, взирающее с укоризной и осуждением. Немного жмурясь, но все-таки глядя на него, я внезапно подумал: «Зачем я жив, и для чего мне подарено право вновь видеть замечательные проявления жизни? Или, может быть, это просто кто-то наблюдает за мной, дивясь моей беспомощности и глупости?» Я осмелел и попробовал пошевелиться. Это удалось, и с невероятным трудом я повернулся на бок и увидел илистый берег с застоявшейся, качающейся в моих помутневших глазах водой. Во всем теле была такая тяжесть, как будто на мне оторвалось целое семейство диких ос. Голова застряла в непрошибаемой тине тошноты. Помню, как я осторожно поболтал грязной, с ссадинами и застывшими каплями крови рукой в воде, а затем зачерпнул желто-бурую днепровскую воду и немного хлебнул с ладошки. Она была гадкая и кислая на вкус, так что мне пришлось ее выплюнуть, хотя пить хотелось неимоверно. Затем я внезапно увидел Бурого-Завиулина, тоже, как в тумане, бредущего ко мне с разбитым до неузнаваемости лицом.

– Очухался, – констатировал он глухим голосом и затем повелительным тоном распорядился выдвигаться к «лаптю»…

Большинство дальнейших событий можно считать неважными. Добрую неделю меня тошнило и рвало, а моя бедная матушка охала возле меня, меняя компрессы и примочки. Но мне запало в душу и кое-что другое. Я запомнил, каким слабым может быть внешне сильное и безупречное тело, почувствовал, какая короткая дистанция от иллюзорного совершенства до отвратительной беспомощности. Мне понравились мягкие телесные ткани, податливые точным ударам. А пережитое унижение крепко битого и оскорбленного юноши только подхлестывало мое самолюбие. Теперь мне уже было стыдно за те двусмысленные эпизоды, когда, подстрекаемый Завиулиным, я вместе с приятелями участвовал в нападениях на подвыпивших мужиков в сумеречном парке. К тому же фраза, оброненная однажды участковым Семеном Игнатьевичем, надолго засела мне в голову. Крепко хлопнув меня по плечу, он рыкнул на ухо: «Ой, хлопче, держись от Завиулина подальше, если не хочешь в тюрьму вслед за ним. По нему-то она давно плачет…» С детства я мечтал стать акробатом, и только в Кременчуге мне представилась возможность заниматься по-настоящему. Но однажды все тот же Петя Завиулин предложил сделать татуировки в виде креста, которые мы старательно выкололи себе на ногах. Застав нас за этим нехитрым занятием в дворике вертолетного училища, участковый осуждающе покачал головой: «Ой, ребята, вы ж так себе не кожу, вы себе жизнь черкаете!» Завиулин тогда только заносчиво фыркнул в ответ за всех: мол, наши шкурки, сами ими и распоряжаемся. А Семен Игнатьевич как в воду глядел: меня, несмотря на феноменальные результаты, не допускали к соревнованиям. А когда я кинулся в цирковое училище, не приняли как раз из-за наколки. Я горько выплакался дома в одиночестве, никому ничего не сказал, но стал после этого случая еще ожесточеннее.

Однако я даже не знал, кем хочу стать в жизни. Подсказка пришла сама собою, когда случайно у центрального фонтана мы встретили бравого усатого сержанта с заломленным голубым беретом на крутом бычьем затылке. «Вот что нам надо!» – едва не крикнул я, ударив ладонью себя по лбу. Как я мог забыть, что почти в самом центре городка располагалась десантно-штурмовая бригада. Увальни-горожане понятия не имели о подробностях жизни этих беспокойных людей. Поначалу и нас рыцари в тельняшках волновали мало – мы попросту проникали по вечерам внутрь, чтобы попользоваться их тренажерами и спортивными снарядами. В поле зрения двух сержантов мы попали однажды вечером, когда подтягивались на перекладине по двадцать пять раз кряду. А когда я, уже научившийся делать стойку на брусьях, силой вывел свое упругое тело в неестественное и весьма экзотическое положение, они, вероятно, расценили показательные выступления как вызов.

– Крепыш, – констатировал факт один сержант, бесцеремонно ухватив меня за талию и как бы примерившись к броску через бедро. Немного оскорбленный, я отстранился, еще не понимая глумится ли он, или говорит всерьез и уважительно.

– А поспарринговаться слабо? – спросил он, сделав ударение на «о», затем шельмовато прищурился и подмигнул товарищу.

– Да запросто, – парировал я гордо. Они были, конечно, постарше и покрепче. Но и мы – не мягкотелые юноши. Сержант скинул китель, оставшись в тельняшке; на ногах у него вместо тяжелых сапог были кроссовки. Его приятель и мои раззадоренные провожатые обступили нас, как секунданты.

Однако едва мы стали друг против друга в боевые стойки, десантник тут же короткой и легкой подсечкой сбил меня с ног. Я мгновенно вскочил, зардевшись от стыда. «Ну гад, сейчас отхватишь!» – зло подумал я, готовясь к яростной атаке. Но едва опять бросился на соперника, как он сделал ловкое пугающее движение, и я, ожидая подсечки, резво отреагировал на него. Выяснилось, что это уже просто обманный финт. Зато его искусная подсечка, теперь уже с разворота, настигла меня с другой стороны. Я опять вскочил, пристыженный, и рванулся вперед со сжатыми кулаками, намереваясь уже драться по-настоящему. Но сержант открытой ладонью дал знак, что спарринг закончен. Разочарованный и сконфуженный, я опустил руки.

– Нормальные пацаны, – заключил он беззлобно, – если хотите заниматься вместе, ждем хоть каждый день после восьми вечера. Когда офицеры выметаются из бригады.

С того дня мы, как жеребцы на выгон, каждый вечер бежали к воинской части. А когда похолодало, нас незаметно заводили и в казармы. Мы пропитывались здесь аурой смертоносных сражений, какой не обладала ни одна, даже самая развитая спортивная секция. Поначалу нас было четверо, затем трое, и наконец пришло время, когда я остался один. Рыжего забрали в армию, Макар бросил тренироваться, задавленный приступами безволия и патологической лени, а мой одноклассник Вовка влюбился до беспамятства. И я остался один, ничуть не жалея о компании. Может быть, я пережил больше унижений, больше помнил своего рано усопшего отца, больше хотел стать героем?! Еще я жаждал остервенелой мести – всем, кто способен сжимать кулаки. И за два года исступленных вечерних занятий до изнеможения я превратился в настоящего воина, мало чем отличавшегося от самых выносливых и самых искусных обитателей казарм. Я мог отжаться от пола сотню раз или полсотни на пальцах. Был способен, как заядлый моряк, по канату подняться на полтора десятка метров, держа ноги перпендикулярно канату. Кулаками я стал махать с умом и драться готов был хоть с чертом, если была известна конечная цель. Но самое главное – я постиг привкус отчаянного десантного превосходства, снисходительно-господствующего отношения десантуры ко всем остальным людям в погонах и без.

Тщательно ощупывая и осматривая свое тело перед зеркалом, я порой бывал удовлетворен. Набухшие бицепсы, сбитая грудь, округлившиеся плечи – мышцы становились латами, кольчугой из телесных тканей. Но все это требовало применения, убедительной проверки. И, заглядывая в свои немигающие глаза, я мысленно говорил себе: «Ну что ж, Шура Мазуренко, ты уже, пожалуй, способен свернуть кому-нибудь шею». Чего там делать тайну из очевидного – я жаждал и готовился стать вожаком. Что я доподлинно чувствовал, так это извечное столкновение внутри моего естества двух начал: спокойной, упорной силы творящего разума и стихийной, аномальной, легко воспламеняемой силы абсурда. Обе силы заряжены, как автомат, патронами со стальными сердечниками необыкновенной мощи. И обе силы питаются из разных источников. Первая – от всеобщего, реализованного космического сознания Вселенной, с которым каждый из нас связан подобно тому, как еще не рожденный ребенок соединен пуповиной с матерью. Вторая пополняет свои резервуары из темных и душных глубин подземелья.

Признаюсь, я боялся тюрьмы. Ею меня не раз пугал участковый, компетентный и грозный мент, умевший подкреплять угрозы убедительными иллюстрациями деформированных судеб старших ребят, которые уже отправились по этапу. Вернее, боялся-то я не самой тюрьмы, а всего, что может преградить путь героической биографии. Потому я действовал предельно осторожно. Однажды на уроке физики Аркаша Масенков, один из самых дерзких учеников и патологических негодяев района, кстати, стоявший на учете в милиции, стал натурально хамить учительнице. Сначала он начал играть на принесенной и упрятанной в шкаф гитаре. Его просили угомониться – на носу ведь были выпускные и вступительные экзамены. Я же молчал и выжидал. Когда Аркаша гнусно заругался да еще запустил в учительницу помятой тетрадкой, я артистично сыграл роль возмущенного ученика, которого достали выходки товарища. Я внезапно подскочил к нему спереди, так, чтобы он мог защищаться, если бы захотел, и нанес ему отменно выверенный удар в нос. Он повалился вместе с гитарой. По себе я отлично знал, что у него все смешалось в голове, там только темень и мигающие звездочки, уплывающие и появляющиеся, как на лодке при сильной качке. Кроме того, по руке у него текли обильные струи вишневого цвета. Когда голова моего ошалевшего от болевого шока оппонента оказалась выше парты, я ухватил его за затылок и резким коротким движением ударил головой о парту. Одноклассник закричал, кто-то звал на помощь, кто-то улюлюкал, какой-то женский голос жалобно вопил: «Остановись, ты же убьешь его!»

Меня все предупреждали, ругали, грозились выгнать из школы, но я-то нутром чувствовал: тайное общественное мнение было на моей стороне. Никто не заподозрил инсценировки. Никто… кроме участкового. «Мазуренко – ты паршивая скотина и поступил по-звериному, – были первые слова человека, которого я уважал и боялся, – не думай, что все сойдет тебе с рук. Все это вылезет не сегодня-завтра». Я готов был с ним согласиться: «Да, я скотина, но мне это было нужно. Очень нужно, до нестерпимого визга! И потом, если вы все такие умные, то почему мне все сходит с рук?! Почему я вас переигрываю?!» Такие вопросы я хотел бросить ему в лицо. Но вместо этого я изобразил покаявшегося падшего ангела и просто попросил его по-человечески: «Семен Игнатьевич, простите, меня черт попутал. Отправьте меня, пожалуйста, в армию, в ВДВ непременно, на исправление. Я службой Родине докажу, что не так уж плох, как вы обо мне думаете». Он смягчился и… помог».

Лантаров вздрогнул: посторонний шум ворвался в его сознание. Он оторвался от тетрадки. Оказывается, это включился холодильник – единственное технологическое существо, обитающее в этом оглушенном тишиной доме. Лантаров невольно прислушался: действительно, шум работающего холодильника был инородным, лишним в этом доме, на этом участке Вселенной.

Часы показывали два пополудни. Он решил отложить чтение – Шура вот-вот должен был вернуться, и Лантарову было бы неловко оказаться застигнутым за чтением. Кроме того, его тело затекло, и необходимо было хоть как-то его размять, заставить хоть немного служить своему хозяину. Осторожно, щадя ноющие от боли места, он стал сползать с жесткого лежака.

3

Возбужденный прочитанным, Лантаров некоторое время бесцельно перемещался на костылях по комнате. Глаза его почему-то чаще, чем раньше, стали натыкаться на плакаты и надписи на них. Это происходило и раньше, и он даже механически проглатывал надписи, лица же мудрецов и философов становились такой же привычной частью интерьера, как и сами полки. Теперь он стал вчитываться более осмысленно, удивляясь, что слова раньше не произвели никакого впечатления. Прежде это были непонятные наборы слов, заумщина, похожая на бессмысленные избитые выражения, которыми щеголяли некоторые преподаватели в университете. Но теперь все казалось иным, приобрело совсем другие оттенки. Как будто благодаря шаманским рецептам Шуры сознание стало медленно оживать и освобождаться от сковавших его льдов. Он вдруг увидел, что плакаты и таблички, совершенно различные по размерам, но одинаково аккуратные, все в деревянных рамках из неокрашенной сосны висели в разных местах дома, подобно фотографиям или картинкам. Ранее непонятные надписи, оказывается, были довольно красиво выполнены краской. Было очевидно, что тот, кто наносил слова на фанерные дощечки, очень старался, выбирал различные цвета и шрифты, склоняясь преимущественно к готическому начертанию букв.

Теперь некоторые надписи потрясли Кирилла. На табличке в ногах жесткой деревянной кровати Шуры он прочел надпись, запрессованную в смысловую комбинацию размашистыми буквами черной краской: «Когда воина начинают одолевать сомнения и страхи, он думает о своей смерти. Мысль о смерти – единственное, что способно закалить наш дух». Ниже стояла подпись: «Карлос Кастанеда».

Кирилл задумался: «Странно, но ведь нас должна закалять мысль о жизни, а не о смерти. И почему именно эту надпись, а не какую-либо другую Шура избрал для самого частого прочтения? Ведь, просыпаясь, он сразу видит именно ее. Странный, однако, человек, если он все время думает о смерти».

Затем он увидел, что у изголовья есть еще одна табличка. Медленно шевеля губами, он прочитал вслух: «Основной выбор человека – это выбор между жизнью и смертью. Каждый поступок предполагает этот выбор. Эрих Фромм». Он ничего не понял и замотал головой как человек, который хочет и не может проснуться. Затем прочитал еще раз, вдумался в то, что стояло за словами. Он наткнулся на стальной щит. «То есть, что бы мы ни делали, это непременно относится либо к продолжению жизни, либо к ее прекращению. Но ведь это же не так… Надо будет спросить Шуру, как он это расшифровывает», – подумал Кирилл. Особенно ему понравилось выражение все того же Кастанеды: «Воин должен сосредоточить внимание на связующем звене между ним и его смертью, отбросив сожаление, печаль и тревогу. Сосредоточить внимание на том факте, что у него нет времени. И действовать соответственно этому знанию. Каждое из его действий становится последней битвой на земле. Только в этом случае каждый его поступок будет обладать силой».

Лантаров догадался, что слово «воин» – фигуральное, а обращение направлено к каждому читателю этой надписи.

Тут, в могильной тишине зимнего леса, среди застывшей, будто медитировавшей природы смысл прочитанного стал медленно проникать в сознание.

– Шура, почему у тебя так много табличек посвящено смерти? – спросил Лантаров, когда они собрались перекусить.

– А-а, – протянул Шура удовлетворенно, – заметил наконец. А я ждал этого вопроса – он означает, что ты оживаешь…

Он немного помолчал, с наслаждением жуя черный хлеб. Кирилл не мешал, он уже знал по выражению лица, что сейчас этого небожителя прорвет.

– Ну, во-первых, не так уж много. Просто тебе сегодня именно эти попадались, что, кстати, не случайно. О смерти нужно думать, но только не так, как мы обычно привыкли думать.

– А как же?

– А ты потереби свою память, покопайся в себе и честно ответь, при каких обстоятельствах ты вспоминал о смерти.

Кирилл задумался и перестал жевать.

– Ну, когда отец умер, я тогда думал. И после того бывало…

– Но как ты думал? – настаивал Шура, отложив хлеб.

– Переживал… Помню, когда гроб опустили в яму, у меня все внутри сжалось: все, вот такой конец у нас всех, простой и бесхитростный. Как ни трепыхайся, тебя засунут в такую же яму. Сегодня ты был, а завтра тебя уже нет. И больше никто о тебе не вспомнит… И понимание этого было самым ужасным впечатлением…

– Стоп! – резко остановил его Шура. – Вот мы и коснулись главного.

Кирилл умолк и с недоумением посмотрел на собеседника.

– Где здесь ключевой момент? – Шура выглядел учителем, вытягивающим ответ из туповатого ученика.

– Где? – переспросил Кирилл, глядя на него округлившимися глазами и все еще не понимая, чего от него добивается странный отшельник.

– Да в том, что ты просто примеряешь саван на себя, что ты просто боишься ее, независимо от того, насколько ты скорбишь об умершем. Ведь так?!

– Не знаю, – неуверенно сказал Лантаров, – и в чем же тут секрет? Все боятся смерти…

Лантаров сказал, а сам подумал вдруг: «А ведь верно, что человек просто примеряет на себя ситуацию. Ведь я содрогнулся как раз в тот момент, когда отца опускали в землю – все во мне протестовало против такого исхода. И протестовало из чистого страха перед этой ямой, похожей на бездну… Моего личного страха!»

– Да нет, секрет тут как раз есть. Отношение к смерти, на самом деле, у людей неодинаково. И тут нам, кого приучили бояться смерти, могут помочь те, кто пришел к пониманию истинных превращений, великого таинства изменения состояний. Тогда-то и возникает понимание подлинной ценности жизни. И тогда перестают говорить «трепыхаться». Но и это не самое главное в необходимости думать о смерти.

– А что же тогда?

– Только понимание, что мы смертны, что скоро наступит конец, заставляет нас шевелиться – спешить исполнить свое предназначение. А если мы вдруг узнаем, что умрем очень скоро, тогда каждый день, каждая минута приобретают совсем иной, необычный, священный смысл. И даже любить мы тогда стараемся по-иному, вкладывая всю душу в отношения. Вот почему стоит думать о смерти!

Кирилл застыл, он ощутил, как в голове у него начало проясняться, как на небе, с которого ветер сгоняет плотную пелену туч.

– Представь себе, если бы мы были бессмертны. Мы не спешили бы что-либо предпринимать, и даже наши благие намерения могли бы покрываться плесенью в наших головах годами, десятилетиями, столетиями…

– Хочешь сказать, что этот твой Кастанеда не боялся смерти? И другие, чьи мысли ты так многозначительно заключил в таблички? – Кириллу все-таки не верилось, что кто-то может мыслить не так, как он сам.

Шура стал сосредоточенно серьезным.

– Кастанеда, может быть, и боялся. До определенного момента – человек же не рождается посвященным. Но дело не в этом. А в том, что человек, осознавший, что смерть – переход сознания в иное состояние, не станет разбрасываться жизнью. Как, к примеру, ваше богемное поколение, которое вымирает молодым. А станет бороться. За развитие сознания, например.

– А зачем оно, это развитие сознания? – Лантаров закричал вдруг с презрением и жалобной, плаксивой гримасой на лице, но Шура только улыбнулся как человек, знающий о жизни несоизмеримо больше окружающих. – Да на что мне моя посвященность, если я буду сидеть в лесу и жевать хлеб и рис? Поверь, гораздо больше удовольствия мне принесла бы теплая хата на Печерске с горячей ванной на каком-нибудь двадцатом этаже, смачный обед со стопочкой водки или виски в ресторане да здоровый сон с сочной телкой… Поверь мне, из людей, которых я знал раньше, никто не хотел стать философом, зато все хотели того же, что и я. Что скажешь на это?

Лицо Лантарова исказилось от злости и бессилия – он сознательно старался задеть Шуру, доказать этому снобу, что не он, Лантаров, является душевным банкротом, а как раз наоборот. Но, к его изумлению, Шура оставался совершенно невозмутимым, как если бы наблюдал все на телеэкране.

– Для того, Кирилл, и приходят в мир мудрецы. Чтобы научить любви к жизни. Чтобы расширить представления о сознании человека. Человеку с развитым сознанием не приходится страшиться смерти. Ведь ты видишь табличку саму по себе, и не понимаешь, что за ней стоит.

– Ну и что же за ней стоит?

Шура таинственно посмотрел на своего неуравновешенного постояльца. Он отправил ложку с рисом с рот и стал задумчиво жевать его. Несколько минут они молча ели, и когда Кирилл уже подумал, что разговор не состоится, Шура отодвинул опустевшую тарелку и характерно откинулся на жесткую спинку стула.

– Человек – определенная личность, оставившая после себя след реализованной миссии. Скажем, Кастанеда воскресил забытое в течение нескольких тысячелетий альтернативное понимание мира – как пространства чистой энергии. Но не о нем сейчас речь, а о смерти. Смотри, Кастанеда прожил то ли семьдесят два, то ли шестьдесят два, не важно.

Лантаров слушал, уставившись на кота, который преспокойно дрых у печки, положив наглую усатую морду себе на лапы. Ничего его не беспокоило, ничего не трогало. «Вот бы так жить, ни о чем не заботясь», – подумал Лантаров с тоской и посмотрел на говорившего хозяина дома.

– Беспокойные умы западной цивилизации выполняли миссии с надрывом, с криком и стоном душ. Возьми хоть Франца Кафку, умершего в сорок один год от туберкулеза, или Ван Гога, застрелившегося в тридцать семь. Представь себе, что в продолжительных жизнях Рассела или Шагала заключено почти четыре жизни Лермонтова, но каждый из них сумел выплеснуть из души то, что еще позволяет цивилизации оставаться живой. Эти неровные ритмы, смутные, но яростные порывы, которые формируют ядро Вселенной и создают персональный смысл для самих смертных. Не важно, сколько человек проживает лет. Лишь бы он успел исполнить то, что диктует ему внутренний голос. Тогда уходить ему легко, и душа его перестает трепетать – ведь в яму положат лишь тело.

«Да, – думал Лантаров, глядя на руки Шуры, с силой впившиеся в стол, – завелся не на шутку, хотя внешне непрошибаем. Вот что его беспокоит! Он заботится о бессмертии в смерти».

– Но многим, говорят, уготовано, предопределено, – сказал он на всякий случай, защитным частоколом уложив локти на столе.

Шура на миг остановился, ухватившись двумя пальцами за подбородок, как будто это усилие могло пробудить новую мысль. Но его молчание длилось недолго.

– Все верно, – согласился отшельник, – каждый всегда проживает собственную жизнь, реализует персональный проект со всеми предопределенностями и внесенными своей рукой изменениями в судьбу. Чья-то жизнь наполнена страданиями, чья-то вполне ровная и размеренная; индийский мудрец Вивикенанда прожил тридцать девять лет, тогда как Альберт Швейцер, которого сегодня называют тринадцатым апостолом, ровно девяносто. Важно, что жизнь имеет божественный смысл, и распознать сакральные признаки собственного бытия возможно только хозяину своего проекта. Жизнь – всегда только возможность, перспектива, наполнить которую мы можем или не можем. Все зависит от нас. Активные проекты других позволяют нам больше верить в себя, становиться чем-то большим, чем средний человек. И правильные мысли о смерти приводят нас к пониманию круга жизни, законов бытия. Мысли о смерти вынуждают нас сосредоточиться на вещах гораздо более важных, чем материальные ценности. Вот почему они представляются мне необходимыми.

«Неужели средний человек – это я? – Лантаров подумал так, сжав губы. – Нет, не может быть, просто у нас разное понимание мироздания. Я не знаю, кто я, но точно не средний человек!»

Нет, высказывания Шуры его не очень тронули. Но они были, как колокольный звон, который слышишь, но как бы не замечаешь. Не задумываешься, но оказываешься под его величавым воздействием, покоряешься силе и обаянию неизмеримых, мелодичных, проникающих в душу вибраций. Человек меняется под влиянием избранного окружения – это один из впечатляющих законов бытия, о котором ничего не знал и о котором никогда не думал строптивый горожанин.

4

Хозяин дома еще только засобирался, как Лантаров уже предвкушал чтение. Тетрадки лежали на том же месте, и даже сам их вид его подстрекал, возбуждал нетерпеливое желание опять окунуться в интимный мир человека, который взялся перекроить его жизнь. «А ведь сам-то он, – думал Лантаров, – не такой уж чистый и незапятнанный, как представлялось на первый взгляд».

Любого человека радует открытие, что не он один порочен и потакает слабостям. Для Лантарова же эти подтверждения были, как пластическая операция для увядающей дамы. Он положительно нормален, и ему меняться незачем. Напротив, поскорее нужно кончать с этим примитивным образом жизни и возвращать себе утерянный облик крутого парня.

Как только Шура закрыл за собой дверь, Лантаров тотчас вернулся к чтению его тетради.

«В остальном я старательно избегал штормов в отношениях с окружающими и уже готовился пополнить армейские ряды, как произошло еще одно событие. Это случилось, когда Завиулин вернулся из армии. Окрепнув физически, отслуживший Петя Бурый так основательно поглупел, будто провел два года в клетке с обезьянами. Он за несколько дней успел поколотить двух малолетних еретиков с нашего двора, не признавших в нем вождя. Неугомонный организатор попоек и неустрашимый зачинщик кулачных разборок с другими компаниями, он наряду с этим слыл еще и мстительным, мелочным и подловатым. Ведь это Бурый в свое время ввел бесившую меня традицию играть в карты в отдающих гнилой сыростью подвалах, утверждаться за счет более слабых в хмельной драчливой компании. И сейчас Бурый ловко давил на былые отношения и свой статус служивого. «Че, западло посидеть со старым дружбаном?» – вопрошал он с вызовом. «Да пару раз с ним запьем, послушаем деда, потом же легче будет отмазаться и слинять», – шепнул мне Макар, так и не сумевший избавиться от тучности и переживавший, что в армии из-за этого его ждут проблемы.

Желая придать особый антураж своему возвращению из армии, Бурый бросил клич собраться в одном из переоборудованных помещений подвала ничем не примечательной многоэтажки. Чтобы отметить событие, как он заявил, «по-взрослому». Неожиданно быстро расправившись с двумя бутылками на пятерых, мы уже были готовы к откровениям бывалого воина, как вдруг он по-хозяйски распорядился продолжить подвальный банкет. Показным жестом немало достигшего в жизни человека он вытащил из кармана несколько мятых бумажек и повелел Шнурку, худому, но убедительно выглядевшему семнадцатилетнему юнцу, умеющему договариваться с самыми несговорчивыми продавщицами продмага, прикупить еще водки и закуски. Проныра Шнурок совершил резвую партизанскую вылазку и вернулся минут через пятнадцать со всем необходимым и как бы невзначай обронил:

– Кстати, тут недалеко Зойка Сорока с какими-то двумя малыми сидит, я видел, когда проходил.

Бурый пропустил сообщение мимо ушей, а я вдруг подумал: «Ого, Шнурок, видно, отыграться хочет, это ж чистейшей воды провокация!»

– Может, того? – робко спросил Шнурок через минуту.

«Ну что ж ты за тварюка такая!» – хотелось в сердцах крикнуть ему.

Но Бурый только поморщился.

– Не надо, – угрюмо проворчал он, отмахнувшись, как будто отметая идею внедрения в его запретный интимный мир. Но по тому, как Бурый начальственно возложил ладони на колени, всем участникам подвального заседания стало вдруг ясно, что в его голове происходят непростые тектонические сдвиги. За два месяца до армии Петр начал встречаться с этой девушкой, и хотя не было никаких взаимных обязательств, она в кругу местных хулиганов некоторое время считалась его девчонкой. Но месяца через три-четыре ее уже видели с другим парнем, таким же драчливым и буйным, как и сам Бурый.

На какое-то время установилась напряженная тишина. Наконец взрывоопасная натура Бурого не выдержала:

– Знаешь, че, Слава, – неожиданно обратился он к Шнурку по имени, – у меня есть идея. Сходи-ка ты к Зойке да пригласи ее к нам. Аккуратно замани, скажи, мол, терки есть.

– Одну?! – оторопел Шнурок, делая вид, что ожидал веселья, а вовсе не гнилых разборок, – она не пойдет.

– Одну, – твердо заявил Бурый, – и не говори, что я тут. Перебазарить с ней хочу. Организуй, братан, ты ж умеешь.

– Ну-у, – неуверенно протянул Шнурок, – я попробую.

Я не верил, что она придет. И вздохнул бы с облегчением, если бы Шнурок возвратился один. От этого ненормального всего ожидать можно… Но Шнурок превзошел самого себя, через несколько минут об этом возвестило звонкое грациозное для такого помещения, цоканье каблучков. Когда затем я услышал, как коротко лязгнул засов, сердце у меня сжалось: скандальных разборок не миновать.

Даже при тусклом свете лампочки, с дальнего угла освещавшей унылое помещение, девушка казалась мне миловидной. Глупый, беспечный мотылек с недавно оформившимися выпуклостями маленьких грудей и тонкой, совсем как у ребенка, талией. Девушка застыла в нескольких шагах от восседавших бродяг – она увидела Бурого и все поняла.

Петр поднялся ей навстречу с наигранной приветливостью, успев наполнить до краев водкой стограммовый стакан. Приближаясь, он ухмылялся, все больше превращаясь в привычного для нас, вероломного хама, а его большая тень, отбрасываемая лампочкой, накрыла ее, как грозовая туча накрывает землю.

– Выпьешь? – произнес он вместо приветствия вкрадчивым голосом.

Девушка не ответила, но, молча обхватив стакан обеими руками, неожиданно приложилась к нему и осушила. Косой желтый свет освещал только часть происходящего, но в какой-то миг мне сбоку стало хорошо видно, как содрогнулась ее грудь и на скривившихся от тяжелого напитка девичьих губах остались капельки жгучей жидкости, которые она торопливо вытерла, как-то неестественно робко пошевелив губами. Она продолжала двумя руками удерживать стакан, словно защищаясь им от окружающих. Косой луч приглушенного желтого света осветил часть ее лица, и я увидел в ее глазах неподдельный ужас, смешанный со смиренной готовностью принять неизбежное. Мне было жаль ее в этот момент, но ведь все считали это делом их двоих. Никто не проронил ни слова, и подвальчик превратился в пузырь с непрерывно накачиваемым горячим воздухом. Вот-вот его тонкие стенки не выдержат, и произойдет чудовищный взрыв. Бурый теперь походил на большую рептилию, подземного минотавра, которому привели добычу на растерзание. Удивительно, но и она почему-то вела себя согласно роли: покорно и с неотвратимой обреченностью жертвы. Ее озноб прекратился, она теперь, как приговоренный к казни, казалась абсолютно спокойной в изумляющей нас красноречивой готовности принять удар судьбы. Бурый взял у нее из рук стакан, долгим пронизывающим и каким-то маслянистым взглядом попытался заглянуть девушке в глаза, но она слегка опустила голову и с тупой отрешенностью уставилась в одну точку. Наконец он заговорщицки, будто стремясь придать своим словам гипнотическую силу, что-то прошипел ей в самое ухо. Девушка в ответ беззвучно опустилась на колени, неожиданно легко и безучастно повинуясь, как будто и ждала приказа. Если бы она сопротивлялась, я бы, возможно, вступился за нее, но этого не произошло – обескураженные, мы могли лишь наблюдать за происходящим. Победитель с очевидным форсом расстегнул брюки – в застывшем от напряжения пространстве мы услышали скользящее движение молнии. Все беззвучно застыли на своих местах, как каменные изваяния. Насильнику, вошедшему в раж, уже явно было мало достигнутого. Ничто тут не напоминало секс, оно было просто грубым актом власти завоевателя над пленницей, как бывало в древние времена при захвате городов.

Наконец Бурый с похотливым стоном отстранился и жестом владельца гарема поманил Шнурка. Тот перепуганно замотал головой.

– Вперед, я сказал! – грозно зарычал Бурый.

И только когда Шнурок оказался рядом с девушкой, заняв место тюремщика, в моей голове взметнулась мысль, перемешанная самыми гнусными ругательствами, которые я только знал: «Влипли! За такое ж срок дают!» Но возбуждение и хмельные пары постепенно заглушили голос разума. И хотя я уже смутно понимал, что в этом присутствует слишком много порочного и убогого, доставшегося человеку от зверя, оно, это сатанинское ощущение свального греха, за который не надо нести ответственности, захватило меня целиком.

Я осознавал, что вошел во взрослый мир не с парадного входа, скорее проник туда тропой Люцифера, сквозь черный пролом, о существовании которого большинство людей имеет очень смутные представления. От этого понимания мне стало жутко.

Остальное происходило, как в невесомости. После ее ухода я глотал водку с остервенением, пытаясь забыться. Мне было мерзко и сладостно одновременно.

Девушка никуда не заявила. И я долго бы еще томился от тошнотворного самобичевания, если бы не долгожданное извещение из военкомата – предстояла иная, полная приключений и смысла жизнь. Смысл нужен был мне, как воздух, ибо томящийся во мне зверь уже задыхался в тяжелой клетке из морали, общественных правил и законов. Он отыскал меня, несведущего, как ищейка по запаху, внезапно и неотвратимо, не дав ни опомниться, ни подумать. И имя этого смысла было – война».

«Ого, да этот Шура тот еще орел, дел успел наворотить предостаточно», – подумал Лантаров, оторвавшись от исписанных мелким почерком страниц. Шура представлялся ему кроссвордом, который он поступательно разгадывал. Но на деле все выглядело совсем не так, как в журнале, когда черкаешь карандашом, заполняя пустые клетки. Чем дальше он продвигался, тем меньше понимал…

Оставалось лишь одно – продолжать делать открытия.

5

Времени было предостаточно, и Лантаров опять погрузился в исповедь того, кто надел костюм праведника и претендовал на роль его учителя. Кириллу казалось, что, отыскав несоответствия избранному образу, он получит определенные преимущества. Интуитивно в недостатках другого он искал возможности оправдать свои слабости.

«– Сынки, знаете, чем ВДВ отличается от любых других родов войск?! Так вот запомните: ВДВ отличается отношением к слову «убивать»!

Это были первые слова, которые я услышал в Гайжюнайской учебке, одной из самых знаменитых кузниц десантно-штурмового персонала для афганской войны. Они донеслись до меня, как зловещее заклинание, как манифест, и тут же резкий холод прошелся между лопаток. Я внезапно понял – все это по-настоящему, всерьез. Мы содрогались, загипнотизированные, глядя на безумные, одержимые глаза офицера, горящие животным огнем, как раскаленные угли, и улавливали его полное соответствие этим магическим словам. Но я незаметно для самого себя проникся симпатией к этому монстру, а мрачное обаяние слова «убивать» околдовало меня. И сами мы учились произносить это слово заново, вслушиваясь в его металлическое, вороненое звучание, потому что только тут неожиданно осознали, что до этого совсем не знали его тайного шифра. Мне казалось, что мы – избранники Бога. Как же жестоко я ошибался!

К моменту, когда я оказался в пропитанных вечной сыростью литовских лесах под Каунасом, трубный зов войны уже прокатился по необъятной советской империи. Но и у меня самого не было никакого сомнения в том, что война – это мое, специально для меня выдуманное дело. Нет смысла тратить время на рассказы, как отменная физическая подготовка разрозненных индивидуумов конвертируется во всеобщую готовность разрушать, сокрушать и уничтожать. Умопомрачение приходит не сразу, боевые мутанты вырастают от повседневного многократного поглощения идеологических пирожных, обильно политых мифическим шоколадом будущих наград и мирского признания. Не потреблять эту пищу невозможно – она подается в коллективном корыте, едоки же доводятся до такого состояния, когда в дифференциации нет необходимости. Нас произвели в боевые пешки на шахматной доске державы. Но что это я?! Я был вполне доволен, выкапывая слитки особенно блестящей породы из глубоких карьеров ощущений после сообщения о том, что мы рассчитаны на три минуты боя. Я не знал, что то была всего лишь слюда, но ведь блеск у нее на солнце не хуже золота.

Гайжюнай, а официально – 242-й учебный центр ВДВ, работал гигантским распределителем союзного значения: тут давали навыки ударно-наступательного боя, отсюда раскидывали подкованных комиссарами пацанов по всем воздушно-десантным дивизиям и десантно-штурмовым бригадам. Тут проходила самая трудная ломка, превращение юношей, чувствительных, окрыленных романтическими порывами или близких к криминалу, ершистых героев городских подворотен, в единый, подчиненный одной цели механизм войны. Секрет состоял и в отборе. В застойных 80-х военные комиссариаты работали с особой тщательностью, направляя в ВДВ прежде всего всех тех оголтелых парней, в голове у которых уже занозой засело претенциозное стремление к превосходству и агрессии. Тем, кто очень настойчиво просился в десантники, редко отказывали – их превращали в оловянных солдатиков быстрее всего. И я был один из них, я стал лучшим из них.

Что я помню о Гайжюнае? Злые туманы и неустанные мелкие, игольчатые дожди. Обескураживающую экспрессивность ночных походов на стрельбы и наэлектризованную атмосферу предвоенного времени. Никто не говорил нам: «Ребята, цельтесь тщательнее, это сохранит вам жизнь». Все происходило обыденнее. Если это промах из автомата, весь взвод облачался в душные резиновые костюмы «ОЗК», натягивал противогазы и в течение ближайшего часа ползал в грязи под плевки и циничные проклятия сержанта. Если промах при стрельбе из БМД – боевой машины десантной, – сержант просто бежал к машине и, открыв люк, долго, с особым смаком, топтался тяжелыми сапогами на голове, слегка защищенной шлемофоном. Если кто-то отставал по дороге на стрельбище – эти десять километров мы всегда бежали, таща в руках и перекидывая друг другу ящики с патронами, снаряды для боевых машин и еще много всякой дребедени – отставших ожидали для отжиманий. И, вдыхая острый запах отработанного дизельного топлива десантных машин, мы учились ненавидеть и презирать слабых. Разумеется, отстававших потом тихо и безжалостно били в казарме. Должен признаться, только там я оценил два года тайных посещений Кременчугской бригады. Они позволили мне преимущественно бить, а не оказываться битым. Порой мне даже доставляло удовольствие замечать сквозь соленую пелену, застилавшую глаза, подрагивающие руки и ноги у многих сослуживцев, несчастные перекошенные лица отставших, слышать свист и хрип при каждом вздохе, видеть быстро застывающую, белую слюну на пересохших губах. А почему я должен был их жалеть?! Чем они занимались до Гайжюная?! Тем более, что офицеры ежедневно напоминали нам: один слабак на войне может стать причиной гибели взвода и даже роты.

Все мы, кроме сержантов, были так называемые духи, то есть молодые солдаты. Мы были, как кролики, посаженные в необычную клетку с заготовленными в ней сюрпризами, находясь под скрытым пристальным наблюдением организаторов небывалого по размаху эксперимента. И все наши неприятности и тяготы жизни на полгода разделялись поровну. Но правда и в том, что моя природная приспособляемость, приобретенная в компании Бурого изворотливость, мгновенная сообразительность и безупречная физическая подготовка быстро привели к лидерству. Когда в расположении роты возникали частые ночные игрища, в которых сержанты занимались одним-единственным делом – подавлением или, как там принято говорить, опусканием всех, я попытался схитрить. Обычно сержанты начинали куражиться часа через два после ухода офицеров. Выставив на стреме одного из своих более молодых по призыву собратьев, они поднимали один или несколько взводов. После отрывистой команды «Обезьяны второго взвода, строиться на подоконнике», мы старательно гнездились там, где указывалось. Затем шли «крокодильчики», при которых руки и ноги упирались в металлические дуги на спинках кроватей, – устоять на распорках больше минуты было нелегко даже мне. «Электрические стулья», когда нужно было присесть у стены, вытянув руки. Конечно же невозмутимое ползанье на скорость в противогазах под кроватями, цирковое «вождение» табуретов по казарме на стертых коленках и даже борьба для увеселения старших товарищей. Мне было довольно несложно терпеть физическую нагрузку вместе со всеми, но явно незаслуженные окрики «быдло!», «овцы!», «уроды!» вскоре стали выводить из себя.

И как-то я сам предложил старшине добровольно выполнить все упражнения лучше или дольше любого бойца или даже сержанта в роте с тем, чтобы превосходством добиться освобождения от ночного идиотизма. Громила, походящий на слегка выбритую и облаченную в военную форму обезьяну в метр девяносто ростом, озадаченно почесал свою широченную грудину. Взглянув на его мужицкую ладонь с продолговатыми, узловатыми пальцами, я уже пожалел о предложении. Но он нашел его забавным. Более того, в ходе ночного представления он предложил всем желающим состязание за право перейти в касту неприкасаемых. К удивлению сержантского сообщества, я и вправду выдержал испытание, не сумев повторить только приседание на одной ноге, но зато легко победив в отжимании, удержании уголка и других статических упражнениях.

Наконец сержанты пошептались, и один из них скинул с себя китель и сапоги. «Спарринг», – постановил старшина, восседая королем-распорядителем у стены. Противник, как выяснилось позже, оказался жителем далекого Благовещенска, где подпольно в роте морской пехоты местного училища осваивал искусство древней корейской борьбы. Говоря проще, он искусно размахивал ногами во все стороны, нанося ими одинаково ловко прямые и боковые удары. Первое ощущение было такое, что это просто боксер с невероятно длинными руками, которые на шарнирах движутся в любых плоскостях. Несколько раз он довольно удачно пнул меня, а раз даже попал своей острой пяткой в печень. Но я выдержал приступ резкой боли, а он отчего-то не воспользовался открывшейся возможностью добить меня. И это его погубило, ведь мне эта победа нужна была в сотню раз больше, чем ему. Расслабившись доступностью мишени, он стал размахивать ногами вольно, работая больше на публику, поддерживая антураж артиста, но не бойца. Во время одной из его атак я внезапно поймал ногу, сделал быстрый подскок, от которого он начал валиться на спину, и ловким, очень коротким, почти невидимым движением нанес ему удар кулаком прямо в солнечное сплетение. Видно, удар оказался точным, потому что он грузно повалился на спину, крепко ударившись при этом затылком о пол. Больше он не поднялся, а я с той ночи стал одним из приближенных к сержантскому составу. И, как водится, кандидатом в сержанты.

Полгода пролетело незаметно, и гигант старшина перед самым отъездом на дембель на вопрос ротного ткнул своим медвежьими пальцем на мою фамилию в списке претендентов-сержантов, которые должны были остаться в Гайжюнае. Так бы оно и случилось, но, нашив на погоны две красные ленточки, я допустил роковой промах. Дело в том, что моя неуемная самооценка, мои несдержанность и нетерпимость к окружающим росли в геометрической прогрессии, как растут ненатуральные, напичканные пестицидами плоды. И когда сержант более старшего призыва отдал мне приказ, показавшийся несовместимым с моим новым статусом, я жестоко и с наслаждением избил его в туалете, проигнорировав даже негласное правило не оставлять следы на лице. Признаюсь честно, я вовсе не планировал бить его по лицу, бить нещадно и так долго, пока меня не стали оттаскивать два других сержанта, прибежавших на шум. В какой-то момент я просто взбесился, меня охватил такой экстатический восторг от причинения боли, что я перестал контролировать ситуацию, мной управлял дьявол.

Еще я хорошо запомнил, как ошарашенный ротный хотел скрыть чрезвычайное происшествие и даже некоторое время откровенно прятал разукрашенного командира отделения в старшинской каптерке – кладовой с узким проходом и стеллажами до потолка. Меня это забавляло, даже потешало. Но в столовой измордованного сержанта приметил дежурный по полку. Эта нехитрая история окончилась совершенно тривиально в кабинете у командира полка. Я подозревал, что командир роты – пустое место в глазах командира полка, но что младшие офицеры в глазах старших являлись откровенным ничтожеством, стало для меня неприятным открытием. Когда я услышал, каким базарным матом полковник поносит капитана, я даже подумал по этому поводу: «Если такие тут обычаи, то почему бы сержантам не бить молодых солдат?» Я, естественно, вообще не воспринимался за человеческое существо, и это тоже был поучительный опыт. «Этого, – командир полка презрительно ткнул на меня пальцем, говоря съежившемуся капитану, – я бы посадил остальным в назидание, а тебя бы, капитан, снял к чертовой матери! Но я уже три года полком командую, и из-за таких выродков никак вылезти из дерьма не удается. Так что, считай, повезло. Отправить гниду куда подальше. Пусть на войне учится уму-разуму». Я с тоской смотрел на его запойные круги под глазами и на желтые, гнилые зубы. Капитан же, нервно моргая, преданно козырял и щелкал каблуками. «Не подозревает даже, как комично, как тупой клоун, выглядит. И это командир сотни удалых десантников», – с тоской подумал я тогда. Для себя же сделал странный, почти противоположный вывод: «Тоже мне, воспитатели, даже наказать меня не способны». Сам того не осознавая, я все больше приобщался к насилию. Мои глаза уже видели много, мое сознание всосало пылесосом все то, с чем хоть раз сталкивался взор. И так же, как в пылесосе грязь и пыль складируется в отдельном мешочке, так все раздражители, познания о насилии и разрушении двуногих существ суммировались и складировались в особом отделе мозга.

Я же ничего не знал о своих накоплениях. Более того, моя память стала с трепетом и благоговением относиться ко всем тем событиям, участником которых я оказывался, – каждое воспоминание воспламеняло мою кровь, когда я думал об одном, самопроизвольный щелчок памяти переключал меня и на другие, в голове возникал устрашающий пожар. Потому-то и теперь, в Гайжюнае, я думал, что если в наказание за бесчинства я получил войну, к которой яростно стремился и к которой так настойчиво готовился, значит, все не так уж плохо в нашей деревне».

6

Лантаров оторвался от чтения, но его размышлениям помешал кот. Ухарски легким прыжком он вскочил к нему на постель, театрально изогнулся, а затем произвел протяжное, требовательное и безотлагательного «мяу».

«Привык уже ко мне, приходит на постель, – удовлетворенно подумал Лантаров, – ясное дело, котяра выбивает себе пожрать». Он решил не вставать.

– Ах ты наглая рожа. Как человек! – Лантаров ухватил животное за широкую, с длинными усами морду, и легко потрепал его, а затем прошелся по упитанному брюшку. – Да ты и так толстяк, куда тебе еще?

Кот сел, непринужденно зевнул, обнажив тонкие, острые зубы, а затем впился в Лантарова пристальным, недовольным взглядом мерцающих остроугольных зрачков. Человеку показалось, что на него уставились вовсе не кошачьи глаза – кто-то могучий, неприступный и бесконечно сильный снисходительно взирал на него из глубины веков сквозь кошачьи глаза, пользуясь ими, как перископом.

– Ну, ты, гадкий упырь, не смотри на меня так, – Лантаров не выдержал молчаливого напора кота и, закрыв ладонью всю его морду, тихонько оттолкнул.

Кот ретировался. Он сел уже не перед человеком, а на почтительном расстоянии от него, на углу постели, с которой можно было спрыгнуть в любой момент. Оттуда, с безопасного расстояния, ушлый предводитель хвостатых стал хмуро и взыскательно наблюдать за представителем чужого племени, ведя осаду его сознания. За две недели, которые новый жилец провел в доме, кот превосходно изучил его, зная человека в сотню раз лучше, чем тот знал кота.

Лантаров вспомнил, что Шура не покормил кота утром, потому что ему попросту нечего было дать. «Если будет надоедать, отправь его на улицу – пусть словит себе что-нибудь на обед», – бросил ему Шура, прежде чем ушел. Но кот не подходил к двери, и Лантаров не стал его гнать. Однако его несказанно удивлял иерархический принцип жизни животных и то, как они сами себя воспринимают. Коту Шура позволял даже ходить по столу, тогда как пес, мохнатый, с большими белыми клыками, не заходил дальше высокого крыльца, – там он и спал безо всякой подстилки. Но каждое животное было по-своему счастливо. Или, по меньшей мере, животные не испытывали беспокойства относительно своей жизни. Не только животные, но вообще все обитатели этого, как полагал Лантаров, одного из самых диких и необжитых уголков планеты. Хорошо жилось тут даже пауку – непуганому и жирному, похожему на микроскопического сухопутного осьминога со злыми глазами. Этот паук – Лантаров готов был поклясться – точно уверен в том, что он тут живет, и это такое же его жилище, как и человека, предоставившего ему крышу. А то, что шторы или занавески на окнах заменяли плотные заросли паутины, Шуру, как выяснилось, совершенно не беспокоит.

– Главное, – сказал он в ответ на вопрос Лантарова, – жить в согласии с собой и природой. Все на свете взаимно уравновешивает друг друга, все находится в непрерывном балансировании. Наш мир походит на чудесный дворец, в котором имеется все для счастья. Но не все знают пароль, хотя он прост.

– И что же это за секретное слово?

– «Щедрость». Если ее будет не хватать, праздник не удастся. А щедрость – это жизнеутверждающее доверие, которое все определяет. Дать каждому существу сообразно его природе – и будет тебе счастье. Вот почему я в ладу с живностью, и лесные братья не испытывают неудобств – к нам подкрепиться захаживают косули, однажды пришел даже лось.

Лантаров вспомнил этот разговор и улыбнулся. Он опять повернулся к тетради – таков ли этот жизнелюб в действительности?

«Если Гайжюнай был увертюрой к моему раздвоению, то последовавший за ним афганский мотив огненным мечом рассек мои представления о себе. Я окончательно почувствовал себя очень хорошим проектом, произведенным на свет обособленным историческим продуктом с высеченной на лбу лейбой «Made in USSR». Обострившееся под воздействием виртуозных партийно-кагэбэшных магов ощущение Родины и необходимости бороться со всевозможными врагами все больше подкреплялось растущим осознанием собственной буйной, ничем не сдерживаемой мощи. Я быстро познал и оценил немало экстравагантных и модных в то время вещичек. В моих руках – я был в этом абсолютно уверен – автоматический гранатомет на станке АГС-17 или крупнокалиберный пулемет ДШК выглядели вполне элегантно и убедительно. Я шалел от самой мысли превращения за несколько мгновений в карательный инструмент империи, которому дозволена миссия уничтожения иноверных. Ловкая и сметливая идеологическая машина в горных пустынях Афгана легко довернула винтик моего подсознания: я уже созрел для того, чтобы рвать на части все, на что мне укажут. В то время я окончательно убедился, что внутри меня находятся двое. Один – причесанный и опрятный молодой человек, которого ободряюще целовала мама, ласково поглаживая своими теплыми и нежными руками по умной головке, так, что эта головка невольно запомнила на всю жизнь и гипнотическое тепло ее рук, и успокаивающую мягкость тонких пальцев, и трогательную интонацию ее голоса. Второй – бесформенное, заплесневелое, саблезубое чудовище, жаждущее насилия и терпеливо ждущее своего часа.

В перерывах между боевыми выходами я мало пил и практически не пробовал наркоты. Вовсе не из-за внутренней стойкости. Просто я был одержим созданием и шлифовкой образа великого воина, столь невозмутимого к чужой смерти, сколь стойкого и к своей собственной. Я безудержно занимался телом и духом, несмотря на убийственный зной и сухой, разряженный воздух. Работа со штангой и гантелями расширила комплексы привычных упражнений с собственным весом, дополнила растяжки и прыжки. У этих занятий была еще одна функция – они позволяли не сойти с ума. Они придавали смысл существованию между двумя мирами, ведь мы там, в Афгане, и вправду зависли между жизнью и смертью. Среди энтузиастов были и офицеры, и в лагере я сдружился с одним капитаном, участником захвата объекта «Дуб», то есть штурма дворца Амина в составе группы спецназа «Гром». Думаю, мне послало его провидение, да и я был для него как для воина небезынтересен. Много часов мы отрабатывали различные приемы и удары, и он заставил меня навсегда отказаться от красивых ударов, ярких размахов, амплитудных движений разящих конечностей. В нем присутствовало что-то кошачье, и в борьбе он был яростный и неуловимо ловкий, как факир. Он научил меня коротким и незаметным тычкам в болевые точки человеческого тела, умопомрачительным по эффекту, концентрированным ударам открытой ладонью, локтями, коленями, головой. Отныне каждая часть тела могла служить отменным, тщательно выверенным оружием, особенно если употреблялась для поражения жизненно важных органов.

Однажды я продвигался по крутому склону между скал первым, осторожно нащупывая едва видимую тропу, скорее угадывая ее тихой поступью мягких кроссовок, в каких мы ходили в горы на боевые выходы. Я почти слился со скальной местностью, скользя змеей, но, в отличие от пресмыкающегося, научился не шуршать, не издавать ни звука. Ибо от того, насколько тихо я передвигался, насколько беззвучно умел глотать сухой, раскаленный воздух и так же размеренно его выдыхать, зависела моя жизнь.

Метрах в шести-восьми позади меня, то пропадая из виду за складками местности этой вечно унылой горной пустыни, то появляясь снова, так же ловко двигался Леша Магистров, спортсмен-альпинист из Нальчика. На всякий случай у него были припасены кое-какие приспособления для прохождения особо сложных скальных участков, да и в свободном лазании по отвесам ему не было равных. За Лешей, с трудом поспевая, но так же полностью подчиняясь безмолвию гор, двигались остальные из нашей пятерки разведотделения.

Так добрался я до небольшой скальной полочки, которую, чтобы двигаться дальше, надо было обогнуть. Сверху балконами нависали глыбы, а за выступом, вероятно, находилось продолжение горной тропы. Уже был виден кусочек дороги внизу, и я угадывал, где за ее беспорядочным изгибом притаились грязно-зеленые машины колонны, проход которой мы должны были прикрыть. «Еще чуть-чуть, – думал я, – минут двадцать-двадцать пять ходу и можно будет, заняв рубежи прикрытия, передать по радиостанции: путь для всего разведбата свободен». Обычная, ординарная задача, которую мне уже несколько раз приходилось выполнять.

Скользящими приставными движениями ног я нырнул за скалу и вдруг обомлел: прямо перед собой, буквально в двух метрах, я увидел глаза человека. Это удивительно, потому что именно глаза были первым, что зафиксировало и сфотографировало мое сознание. Черные, как маслины, злые, будто начиненные готовым брызнуть и прожечь все напалмом, они впились в меня. И я прочитал в них решимость свыкшегося с судьбой убийцы, то бесстрашие, с которым живут обитатели этой горной страны, отрешенные в своей удали люди, знающие свою единственную функцию – воина. В этих глазах горел холодный дьявольский огонь смерти. В них была ужасающая, жуткая бездна. Все остальное было обрамлением глаз: сереющая и расплывающаяся повязка вокруг головы, черная стриженая борода, автомат, свисающий с плеча стволом вниз, который он поддерживал правой рукой за цевье. Сомнений не было: то был передовой воин афганского отряда, точно так же двигавшегося на ощупь с совершенно противоположной целью – нанести удар по колонне. Агентура работала отменно, но, конечно, в те несколько долей секунды, когда наши глаза встретились, мы ни о чем не думали. То были астрономически точные мгновения, в которых одним загадочным маревом мелькнет вся жизнь и затем появится отчетливая жирная линия между жизнью и смертью, вернее, жизнь становится против смерти. Смерть из тяжелого тягучего взгляда афганца смотрела на меня неотступно, завораживая и усыпляя.

Так случается в жизни только раз, как главное испытание, тест, устроенный Великим Зодчим для собственного развлечения. Потому что кто-то один из двоих точно обречен умереть. И опять, как во множестве случаев встречи со смертью, время словно остановилось и потекло медленно-медленно, чеканя каждую секунду, выделяя из общего хаоса каждое мгновение. Меня охватил шок страха, беспредельности, сковавшей все мои члены. Все так же тяжело вперившись мне в глаза и как будто силой воли не отпуская моего взгляда, он начал вдруг медленно поднимать ствол своего автомата на меня. В это мгновение меня тряхнуло током, словно кто-то извне пробудил меня от гипнотического воздействия. Я ничего не соображал и ничего не рассчитывал; все произошло автоматически. Это было мгновение торжества жизни над смертью, триумфа моей жизни, победившей за счет чужой. Как пружина, моя правая нога была выброшена вперед, коротким выпадом достав до его надкостницы – болезненного места между подъемом ноги и коленом. От неожиданного удара воин подался телом вперед, не отпуская автомата, и я на долю секунды с ужасом ощутил нацеленную на меня черную и узкую, всего в 7,62 миллиметра, дыру смерти. Ему оставалось лишь дотянуться до спускового крючка, сбив по пути большим пальцем флажок предохранителя, – его автомат был предусмотрительно взведен. Но когда корпус афганца, как расшатанная колонна, приблизился ко мне, я успел нанести ему такой же короткий и вполне меткий удар открытой ладонью в лоб, ближе к переносице. Его большая продолговатая, как у большинства арабов, голова запрокинулась назад. Но он не упал, а лишь потерял на мгновение контроль над своим телом, не выпустил, напротив, только сильнее инстинктивно сжал астенической рукой с длинными пальцами автомат, теперь уже закрыв ладонью флажок предохранителя.

Мой второй удар, опять открытой ладонью, в слегка запрокинутый, усеянный черной порослью острый подбородок моего врага оказался куда успешнее: он пригвоздил его головой к скальному выступу. Мгновения мне хватило, чтобы сорвать АКС с плеча и металлическим прикладом с размаху размозжить ему голову. Я не помню, сколько я нанес ударов, – я был ошалевшим, потерявшим голову, отключенным от внешнего мира бестелесным существом.

– Шура, ложись! – услышал я истошный крик Леши сзади себя. Я упал прямо на своего врага, ибо больше некуда было падать. Резкий запах немытого мужского тела ударил мне в ноздри. Из-за специфической одежды и чего-то сугубо национального, непривычных благовоний, этот запах обладал особенной силой; он доминировал, даже смешавшись с запахами пороха, оружейного масла и уже наползшей на бездыханное тело смерти. От ужаса я оцепенел и чуть не вскочил. И, верно, сделал бы это, если бы длинная очередь не обрушилась на скалу всего в полуметре от меня. Я понял, что нахожусь как бы в мертвой зоне, недосягаемой до автоматического оружия врага, но лежать на трупе убиенного своими же руками человека, видя всего в нескольких сантиметрах его нижнюю часть лица землистого цвета и мною размозженный череп, становилось поистине невыносимо. Один его глаз, выпученный, пугающий мертвенным отблеском, с укором глядел на меня из кроваво-болотного месива; на месте другого зияла развороченная глазница. Мозг отказывался воспринимать, что еще полминуты тому он жил, двигался, может быть, думал о любимой женщине или своем ребенке, и вот уже сейчас он превратился в кусок раскисшего мяса. А если его оставить тут, на склоне, то через несколько дней он разложится, станет источающей зловоние падалью, кормом для птиц и червей. «А вдруг он еще жив?!» – эта простая мысль обожгла меня, будто я лежал не на человеке, а на раскаленной печи. С неимоверным усилием я пытался справиться с дыханием, но сердце бешено клокотало, ударяя барабанной дробью по внутренним поверхностям моего тела, как будто жило отдельно от меня и намеревалось выпрыгнуть. Если бы не прямая угроза жизни, я, наверное, сошел бы с ума… Я быстро передернул затвор автомата. Затем снова послышалась разрывающая дремучий сон горной цепи долгая автоматная очередь. И вслед за ней падающие на меня сверху увесистые кусочки горной породы. Движимый все тем же неугасимым желанием жить, я огрызнулся в ответ пущенной наугад, короткой очередью, по звуку более мягкой и даже элегантной в сравнении с тяжеловесным рокотом АКМа. Если, конечно, автомат вообще может претендовать на изящество.

Затем я начал отползать назад, перелезая через тело забитого мною чужака. Потом, схватив ртом глоток горячего воздуха, я ринулся навстречу очередному испытанию смертью и уже в следующее мгновение оказался в надежном укрытии. Только после этого я взглянул на свои руки: они были в сухой грязной пыли и ссадинах. “Я… я убил его, неужели… это так просто?!”»

Лантаров машинально смахнул со лба капли выступившего пота – у него было ощущение человека, случайно глотнувшего уксуса вместо воды. Этот стерильный, порой незадачливый дикарь – простая производная чумного мира войны! И как теперь верить его ментальным деликатесам, если сам он лишь плод греховного падения?! А вдруг его нынешняя кроткая натура лишь тонкая оболочка чудовищного неприкаянного убийцы? Что если он просто рисуется? Играет временную роль покаявшегося преступника, и в какой-то момент благостное покрытие лопнет и наружу выползет безжалостный хищник? Лантаров стал читать дальше.

«Вылазок, отчаянных и безрассудных, на той войне мы делали предостаточно. Но большей частью мы пользовались автоматическим оружием, поражая им противника на расстоянии. Совсем другое ощущение, когда убиваешь сам, своими руками…

Трем ротам был дан приказ пробиться к крепости Тагаб, где большая группа талибов заперла десяток советников и два отряда спецназа. Нам в деталях разъяснили, что, взяв под контроль окрестности с одной-единственной дорогой вдоль ущелья Нижраб, засевшие в горных дзотах враги не подпускают вертолеты и без труда громят из гранатометов подходящие бронированные колонны. Если ничего не предпринять, через несколько дней они достанут из крепости осажденных и будут живьем резать на части. Командиру группы афганские военные пообещали орден Солнца и Свободы, но, конечно, дело вовсе не в наградах. Избежать бы свинцового гроба, и то ладно… Предстояло ночью пройти пятьдесят километров по ущелью внушительной колонной из танков и бронетранспортеров. Незаметно это сделать попросту невозможно: впереди, беспардонно гремя на всю эту горную страну, двигался специально оборудованный для поддевания мин и скидывания больших валунов танк.

И все-таки для противника этот ход действительно стал совершенной неожиданностью – решиться на подобное сумасшествие могли только советские десантники и спецназ. Мы прошли добрую половину пути, когда по колонне начали бить наугад минометы и крупнокалиберные пулеметы ДШК. С колонны отвечали только снайперы, пуская смертоносные куски обозленного железа навстречу вспышкам. И я радовался, как заигравшийся ребенок, когда вражеские точки обнулялись. Гораздо хуже стало, когда вдали показались огни крепости и духи сами пошли на рискованные, отчаянные шаги. Колонна схлестнулась с отрядом гранатометчиков, вынужденных стрелять на звук движущихся машин. Именно тут я впервые увидел, как выглядит человек с оторванной головой – в двух метрах от меня молодому лейтенанту запросто снесло голову, и бездыханное тело повалилось, оставшись на броне рядом с ошалевшими живыми бойцами. Когда очередная вспышка огненного света вырвала нас из тьмы мертвенного ущелья, мы разом, объятые ужасом, повернули головы туда, где был взводный: тело подпрыгивало на кочках, как живое, а на месте головы на броне у люка устрашающе расплылась лужа крови. Мне в этот момент пришла в голову сумасбродная мысль, что офицер не погиб, а просто спрятал голову под люк, решив заглянуть внутрь боевой машины.

Перед крепостью стало светать, и возник риск, что колонну просто-напросто расстреляют в упор. Командир решился на последнюю дерзость – по радиостанции вызвал огонь реактивных установок залпового огня фактически на свою координату. Стокилограммовые снаряды «Градов», кажется, доставали до основания гор, а может, отдавались и в самом сердце шокированной планеты. Говорят, сила удара в точке приземления достигает четырех тонн. Не возьмусь судить о цифрах, но после адского нашествия артиллерии, вида окровавленных кусков человеческих тел, летающих валунов, полностью обугленных трупов оставшиеся в живых попросту одеревенели, оглохли и отупели. В таком состоянии человек перестает быть человеком в нормальном понимании этого слова; он превращается в странное зомбированное существо, передвигающееся в сомнамбулическом полусне, выполняющее любые, даже самые безрассудные приказы.

Укрывшиеся в крепости были спасены, но этим хождение на другой берег Стикса для нас не завершилось. Командир решил развить успех, отправив небольшую группу спецназа еще глубже во вражеский тыл по ущелью. Чтобы навести штурмовики на главные силы противника, которые осаждали гидроэлектростанцию Суруби, угрожая оставить Кабул без электроэнергии. Наше состояние можно назвать холодным, отрешенным бешенством, потому что, вступив несколько раз в рукопашную с дозорными группами духов, мы бестрепетно вырезали их ножами. Вот где возникла грань между озлоблением и полной бесчувственностью. Я перестал удивляться тому, как легко армейский штык-нож входит в тело, как откидывается голова при разрыве артерии и брызги летят фонтаном во все стороны. Все сознание основательно притупилось, как будто кто-то долго и монотонно бил голове деревянной киянкой. Взамен обострились другие органы чувств: нюх стал, как у собаки-ищейки, походка приобрела кошачью легкость, орлиный глаз мог высмотреть врага в складках гор, а на наших лицах все чаще возникал звериный оскал. Мы успешно навели «грачей», как ласково называли у нас самолеты Су-25, на цель. За эту операцию я получил Красную Звезду, а этот поход я запомнил на всю жизнь. Люди, все без исключения, превратились для меня в тушки, туловища.

Размышляя потом о своей жестокости и удивляясь полному отсутствию жалости к людским жизням, я думал: а может, такая бесчувственность была воспитана отношением к нашим жизням как чему-то смехотворно незначительному. Именно жажда смертельной эйфории и погубила меня позже…

Дальше мой путь лежал в Рязань, в воздушно-десантное училище. Кажется, это было единственное место на земле, где меня ждали. И единственное место, где я как-то видел себя, увязывая ретроспективу с будущим. Лукавят те, кто твердят о бесчисленном пространстве выбора. Какой у меня, лихого старшего сержанта, был выбор, если я ни в какой институт поступить бы не сумел за отсутствием знаний и ничего не умел делать, кроме бесстрастного уничтожения людей-врагов, и к тому же жаждал признания и имел Красную Звезду на груди, служащую пропуском в любое военное училище великой страны. Лицемерили и кричащие о готовности отдать жизнь за Родину, просто обществу навязали гнойный стереотип неразрывной связи геройства с прославлением спущенных сверху ценностей. И я, конечно, жаждал геройства – любого, лишь бы явного, признанного, принимаемого обществом.

Рязанским училищем командовал сухощавый генерал-афганец с суровым лицом и Звездой Героя на лацкане кителя, и этим все определялось. Я был один из четырех сержантов-орденоносцев, сдавших экзамены на сплошные двойки, но зачисленных в училище по личному распоряжению генерала, создававшего государство в государстве. «Я так решил потому, что вы – живые герои, настоящие. Вы мне нужны, чтобы воспитать новую смену героев, усекли?» – сказал нам генерал на собеседовании, самом коротком в моей жизни. Мы понимающе закивали, рассматривая в это время глубокие борозды на его необычайно впалых щеках; они пролегли почти от глаз до уголков рта и казались нам неестественными, нечеловеческими, а его облику придавали что-то орлиное, необыкновенное и исключительное. И я захотел тоже приобрести такие же героические борозды, такие же сурово-назидательные глаза выдающегося человека, способного взирать на окружающий мир сверху вниз. «Черт возьми, а ведь я создан для такой роли», – пронеслось у меня в голове, когда он обвел нас пронизывающим взглядом человека, часто видевшего смерть, и добавил задумчиво: «Из той войны надо вынести только хорошее, его тоже было немало. А вот наркоту, дедовщину, попойки забудьте, иначе нам придется расстаться». Потом генерал кивнул головой в знак того, что аудиенция окончена.

Я с тайной радостью обнаружил, что не у одного меня внутри поселилась желчная гиена. Очень многих из нас поддразнивала идея сверхчеловека, и хотя никто тогда не подозревал о существовании Ницше, почти все мы были охвачены неизлечимой болезнью превосходства и проявляли завидную волю к власти. И тем немногим из надевших голубой берет на всю жизнь, кто уже вкусил крови и познал запах войны, было дозволено устанавливать современный стандарт ВДВ. Положение вещей несказанно радовало меня, а став старшиной роты, я получил все возможности управлять стаей. Ведь я уже давно был вожаком. Мне приходилось носить на своих молодецких плечах плотный полиэтиленовый пакет с трупом загубленного товарища, потому что тела погибших надо было вынести с мест сражений, а большинство здешних лейтенантов и капитанов даже не подозревали, какой острый и щемящий, проникающий в самое сердце запах гниющего трупа. Короче, я был дока, не нуждающийся в доказательствах своего превосходства над окружающими. Существует глубокая пропасть между человеком, близко видевшим смерть, и просто хорошо тренированным бойцом. Однажды, когда какой-то сержант засомневался в отданном мною распоряжении, я прямо перед строем роты схватил его рукой за горло, и, слава богу, он быстро замотал головой в знак согласия, потому что я, наверное, вырвал бы его кадык. Я уже был готовой машиной для убийства. Правда, с некоторых пор пришел к выводу, что для уничтожения людей необходимо было заручиться поддержкой всесильного покровителя – государства.

Не знаю, как бы складывалось мое старшинство, если бы первой же зимой я не сорвался. Авторитет мой вырос до непререкаемого, но в роте было несколько человек, поступивших благодаря связям влиятельных родителей. Они раздражали меня, но, предупрежденный командиром роты, я терпел их, как терпят неизбежный запах в общественной уборной. Но когда ударили дубовые рязанские морозы, один ловкач из блатной гвардии стал откровенно шарить, то есть хитрить и увиливать за счет товарищей. Пока сто тридцать человек мерзли в строю – на зарядку или в столовую рота передвигалась без верхней одежды даже при двадцатипятиградусном морозе, – этот наглец прятался в туалете. Когда он попался мне в третий раз, кулак мой почти независимо от меня опустился на его челюсть…

Тройной перелом челюсти и скоростное комиссование из армии по состоянию здоровья стали финалом для несостоявшегося десантника. Что касается меня, то лишь мое достойное афганское прошлое, личное знакомство с начальником училища да орден Красной Звезды позволили избежать отчисления. Но со старшинством было покончено, меня заставили срезать лычки старшего сержанта и встать в курсантский строй.

Моя жизнь потекла, как странно извивающаяся река, будто какой-то невидимый управляющий сидит под землей и намеренно меняет направление русла. Я оказался как бы сбоку, недосягаемый и неприкасаемый, но оставшийся наедине с собой. На меня по-прежнему смотрели снизу вверх, но старались избегать. Многое расставил по местам ротный. Он также прошел афганскую войну, правда, не получил боевых наград. Я знал, что люди по-разному ходят на войну: одни – чтобы выжить, другие – чтобы отличиться, стать героями. Он был из первой, многочисленной когорты, я представлял вторую, сотканную из отчаянного меньшинства. Мы с ним быстро договорились. Он сохранил мой статус непримиримого воина, узаконил мое исключительное положение. Взамен потребовал, чтобы я заковал своего зверя в кандалы – на время учебы в училище. Вернее, он сказал просто: «Мазуренко, я даю тебе зеленый свет, но если ты где-нибудь сорвешься, пробкой из-под шампанского вылетишь из училища. А еще ты хорошо знаешь: если выпадешь из армии, твой дом – тюрьма». И я согласился с капитаном. Я стал его доверенным лицом, специалистом по особым поручениям, порой весьма деликатным. Достать краски на ремонт помещения роты, или выбрать лучшие боевые машины на учения, или подготовить зрелищное выступление роты по рукопашному бою на праздник – с разбиванием кирпичей руками и головой, с блестящими ударами и прыжками – все это было по моей части. Ибо и в этом я был непревзойденным мастером.

Пока все учились, я несколько часов занимался на спортивном городке, а когда рота уходила в учебный центр, я попросту проводил часы в лесу. Я довел возможности своего тела до невообразимого совершенства, и даже у сослуживцев челюсть падала от удивления, когда им приходилось наблюдать за мной. Никто не отважился повторять мои трюки. Я мог лежа выжать штангу в двести двадцать килограммов, но при этом с места двумя ногами запрыгивал на жердь спортивных брусьев. Я мог двадцать пять раз подряд выйти силой на перекладине или сделать сальто назад с завязанными руками. Открытой ладонью – мой любимый способ бить – я пробивал три кирпича, положенные один на другой. А прямым ударом ноги – приличную доску. Я проник в тайну коротких молниеносных ударов, наносимых всегда с минимальной дистанции, сокращение которой сопровождал переходом на безупречно выполненные удары локтями и коленями. Каждый из моих ударов отрабатывался долгими часами, по несколько сотен раз в течение дня. Я стал одержим борьбой, и это оказалось сродни особой форме сумасшествия. Когда в помещении роты проводились спарринги, я выбирал двух удальцов, приговаривая: «А ну-ка, вы вдвоем против меня, хочу посмотреть, как нападает средний человек». И ни одной паре не удавалось меня победить, а ведь то были лучшие из нашей десантуры.

Предательский ребус мне подбросили неожиданно, с аптекарской точностью, – как гранату с сорванной чекой. В училище проводился тогда чемпионат ВДВ по рукопашному бою, и, разумеется, мне, слывшему одним из первоклассных бойцов своего выпуска, предложили в нем поучаствовать. «Я мастер уличной драки, а ваш чемпионат – комичное представление, клоунада! Потому что как можно оценить бой людей, с ног до головы в защите?!» – бросал я в лицо лукавым курьерам. «Шура, да ты просто боишься! Ты уже на четвертом, выпускном курсе, и потом никогда себе не простишь, что хоть раз не поучаствовал в состязании!» – подзадоривали меня лицемеры. И конечно, они добились своего: сыграв на моих болезненных амбициях, организаторы вырвали мое согласие.

Но что это было за сражение?! Представьте себе оскаленных, яростных волков, полностью закованных в латы, когда исступленные, брызжущие ядовитой слюной, морды в масках с металлическими прутьями способны только рычать. Что еще им остается делать, кроме как толкаться плечами? Впрочем, я действовал отчаянно и злобно, хотя мои реальные короткие удары были в этих игрушечных боях бесполезны – ведь все наиболее важные, уязвимые точки были надежно прикрыты. Я пожалел о решении участвовать в соревновании с первого же боя – курсант, которого я в реальной жизни вывел бы из жизнеспособного состояния парой ловких ударов, отнял у меня едва ли не половину сил. И все-таки моя безупречная физическая подготовка, звериная натура да жуткая слава бесшабашного драчуна позволили добраться до финала. Но в конце, чтобы закрепить за собой статус первого училищного богатыря, следовало сразиться с высоким, метр девяносто, парнем из роты спецназа. Андрей Тюрин слыл знатоком нескольких стилей борьбы, к тому же обладал почти совершенной техникой. Его удары были не очень сильны, зато оказывались красивыми, эффектными и азартными, а рост позволял дотянуться до меня с дальней дистанции. Откровенно говоря, эти удары я считал бесполезными и малоприменимыми в реальной схватке, но судьями были такие же технари, несведущие в чтении каббалистики смерти. К тому же маска мне все больше мешала ловить взгляд противника и видеть отточенные движения его длинных конечностей, чтобы вовремя увернуться. Прошло лишь около минуты боя, как судьи зафиксировали несколько удачных ударов Тюрина, мое же раздражение выросло до неописуемых, неконтролируемых размеров. Я чувствовал себя совершенно бессильным и скованным, а каждый удачный удар противника сопровождался таким оглушительным ревом зрителей, что мне хотелось выть. Перед глазами пронесся мираж скорого поражения: судья поднимает руку Тюрина-победителя, а толпа улюлюкает и насмехается надо мной.

Нет, я не позволю насладиться незаконной победой над собой! Сам не знаю, как я совершил безумную, выходящую за рамки спортивных приличий выходку. Но мне было наплевать – воспитанный улицей и войной, я ведь никогда и не планировал стать спортсменом. Так вот, после очередного присужденного балла более верткому противнику я вдруг скинул свой защитный шлем и заорал на весь спортивный зал в злобном бессилии:

– Стоп! Дальше деремся без масок! Хватит этого идиотизма!

Судья знаком тотчас остановил состязание. Озадаченный Тюрин опустил руки, оглядываясь по сторонам, словно ища поддержки. Я же снова зарычал на весь внезапно затихший зал:

– Это не бой, а тупая, бесполезная клоунада! Танцы!

Но судья вдруг понял мое состояние и бесперспективность переговоров со мной. Он, чтобы не выпустить ситуацию из-под контроля, спросил твердо и грозно:

– Мазуренко, будешь продолжать бой?

В ответ я с силой бросил шлем на мат, прямо под ноги судье, как будто он стал моим врагом и я мог таким образом отыграть баллы. Затем, не обращая внимания на судью и на изумленных и притихших зрителей в зале, я ткнул указательным пальцем в Тюрина и исступленно прорычал:

– А тебя я порву! Когда мы будем без масок!

И после этой импровизированной критической мизансцены я решительно повернулся и пошел в раздевалку. Очень быстро, с чувством ненависти и презрения я скинул с себя кимоно, словно это могло очистить меня от скверны. Какой-то едва знакомый мне лейтенант, не то призер чемпионата, не то бывший чемпион, заскочил в раздевалку и стал по-дружески уговаривать вернуться и извиниться за неспортивное поведение. Хорошо помню, как изменилось его выражение лица, когда я по-простому, то есть нашим привычным многоэтажным матом, послал его очень далеко. Он ничего не ответил, очевидно, чувствуя, что я нахожусь в таком предельном состоянии, когда лучше промолчать. И он был прав, потому что точно рисковал превратиться в мишень.

Как ни странно, меня не дисквалифицировали, хотя должны были сделать это. Милостиво присудили второе место, наверное, не желая создавать скандал на финише состязания. Естественно, я не появился на награждении, а к моим грехам молва добавила еще один – ярлык невоздержанного, неуравновешенного человека, от которого можно ожидать чего угодно и с которым лучше вообще не иметь никаких дел.

Меня же устраивало, что, по меньшей мере, два человека на свете так не думали. Первым была моя мать, не устававшая прощать мои иррациональные выходки, вторым стала моя жена – миниатюрная черноволосая девушка с чувством юмора, встреченная в отпуске на втором курсе, когда я гостил в Киеве у своего земляка. Год мы переписывались и эпизодически встречались, когда ей удавалось приехать на пару дней в Рязань. Вера покорила меня искрометным оптимизмом и какой-то удивительной подвижностью, в которой угадывалось желание жить размашисто, любя весь мир. В ней присутствовало как раз то, чего не хватало мне, мрачно сосредоточенному на применении темных сил, и своей противоположностью она меня уравновешивала».