Глава первая
(Ставрополь, штаб 247-го полка 21-й десантно-штурмовой бригады, 2001 год)
1
Волкодавы бывают разными. Массивная и лохматая, как медведь, среднеазиатская овчарка с широкой лобной костью только с первого взгляда кажется неуклюжей. Когда встретится среднеазиатскому алабаю волчья стая, он смело сбивает вожака при помощи своего бычьего лба, затем мгновенно клыком подрывает волчью глотку, раздирая главную жизненную артерию. Стая при таком развитии событий предпочитает ретироваться. Мускулистые, необычайно выносливые и нечувствительные к боли американские питбультерьеры, изначально предназначенные для схваток с хищником в природе, могут в исступлении драки вырвать грудную клетку противнику или в несколько мгновений перегрызть передние лапы. Давление их челюстей, превышающее две с половиной атмосферы, превращает кость в раздробленное месиво. Хитрый бульдог обладает мертвой хваткой и может задушить любого великана, повиснув на его могучей шее.
И все-таки отважные волкодавы благородны по своей природе и очень четко понимают разницу между противником и врагом. И даже стравленные жаждущими крови людьми кавказский волкодав и американский питбультерьер ведут себя, как звери, то есть выглядят порядочнее стравивших их людей: если пит оказывается перевернутым и открывает живот, волкодав отпускает его с миром…
Иное поведение озверевших людей. Пробудившие войной свои первобытные инстинкты, превратившиеся в вечно тикающий бойцовский механизм, они уже никогда не дают слабину друг другу. Они страшнее животных потому, что кроме инстинктов включают силу сознания и намерения, материализуют преступные помыслы. И это делает человека убийцей изощренным, алчущим увидеть мучительную, полную боли и унижений смерть ближнего. Война рассвирепевших людей, в отличие от собачьей бойни, никогда не носит ритуальный характер. Война сопровождается острым, дурманящим запахом произвола. Наступает момент, когда люди, вкусившие войны, уже не в состоянии думать о том, насколько их хозяева безжалостны и циничны по отношению к ним, – азарт крови заменяет им все. И хозяева, как и в случае со стравленными псами, гораздо хуже своих слуг, ищущих рукопашной схватки. Они на редкость расчетливы, а придуманные ими блестящие награды и изощренные наказания формируют искусственные ценности, фетиши, возведенные в степень такого же фиктивного абсолюта. Так было всегда, от первобытных времен до XXI века, и природа людей ничуть не изменилась с выходом в космос и расщеплением атома…
2
Подполковник Дидусь после десятилетнего участия в почти беспрерывных войнах и вооруженных конфликтах на Кавказе превратился в особую разновидность волкодава, имеющего в мирном социуме облик не только вменяемого, но и даже впечатляюще вежливого человека, обладающего той привлекательной формой харизмы, какую дает мужчине неколебимая уверенность витязя. Немногие знали, до какой степени натренирована его мертвая хватка, ибо внешность худого, жилистого офицера с ироничной полуулыбкой на устах была обманчива. Жизнь научила его, что без этой хватки сражение наверняка будет проиграно, с нею же шансы выжить и победить удесятеряются, хотя никогда и не гарантируют победы. Отрешенность от всего мира и мрачная, невозмутимая сосредоточенность давно уже стали основой его внутреннего стержня; они особенно подчеркивались в его облике, когда человек чутьем слышал приближение смертельной опасности. Если бы он был страстным почитателем Ницше, то, верно, обнаружил бы у него замечательную характеристику себя самого: кто хочет стать предводителем людей, должен в течение доброго промежутка времени слыть среди них опаснейшим врагом. Это было именно о нем, хотя сам он не знал того, да и редко задумывался над философскими вопросами; его научила война – лучший из учителей и злейший враг всех философов.
После «Фрунзенки», как в быту называли главное учебное заведение офицеров российской армии, подполковник Дидусь получил вполне ожидаемое предписание – принять хлопотную, но весьма почетную в любой воинской части должность начальника штаба полка. По вполне логичному стечению обстоятельств он возвращался в свою родную часть, из которой уехал три года назад успешным майором. Ко времени его службы в этой части некогда злачное, солнечно-теплое место советских времен, о котором в училище он даже не смел помышлять, превратилось в выпотрошенное непрерывной войной, искалеченное, отравленное пространство. Когда-то цветущая, радующая глаз земля, с которой война быстро вымыла сынков влиятельных столичных щеголей с большими звездами на погонах, теперь имела неистребимый запах горелого и гниющего человеческого мяса, прелых ног в грязных портянках и неисчезающей, просто неистребимой гари. Но она по-прежнему влекла и вездесущих живодеров, и посланных для защиты российских интересов необученных юнцов, и желающих подзаработать бывших солдат советской империи, и опытных воинов, знающих толк в войне, и рассчитывающих удовлетворить одновременно и растущие аппетиты новой власти, и свои личные амбиции. Чего греха таить, для определенной категории мужчин тут был свой золотоносный Клондайк. И только парализованные горы, словно заколдованные чудовищным кукольным вертепом, по-прежнему тоскливо взирали на обреченные человеческие существа, возомнившие себя хозяевами территорий. Почти весь Кавказ, еще недавно одинаково приветливый ко всем, теперь представлял собой гигантский дремлющий вулкан. Подобно эбонитовой палочке, он был наэлектризован агрессией и всеобщей жаждой крови. Тут допустили разгерметизацию пространства, и все, кто обитал здесь ранее и кто пришел и обжился, теперь до неистовства презирали жизнь и до бесконечности любили смерть. Порой сами того не осознавая.
Но подполковник Дидусь не опасался обволакивающего его тайного тяготения к смерти, хотя к окончанию академии его сознание все чаще будоражили по ночам сны о войне. Он знал, что война – наркотик, но все еще не верил в собственную зависимость от нее. Правда, от близости смерти чувство страха давно притупилось в нем, он давно уже не испытывал животного озноба и дрожи поджилок, и порой, слыша свист шальной пули подле себя, он почти без трепета пропускал мысль: «Ну, а когда ж меня накроет? Ведь до бесконечности не бывает отсрочки». Но как бы это ни выглядело парадоксально, только тут, на этой кровавой, вероломной и подлой войне, лишенной привычных клише цивилизованного мира, он ощущал свой рост, достижение особой значимости, чего-то реального мужского, появления заоблачной самооценки. Не говоря уже об азарте, игре в прятки с самой смертью, что затягивало в трясину неведомой и неизлечимой болезни. Теперь, после сладкой трехлетней паузы в Москве, он с вожделением возвращался к привычному делу и даже направлялся к своему прежнему начальнику, который, как он знал, не будет его жаловать, поскольку вышел перед академией неприятный казус. Он тогда, будучи лучшим комбатом в полку, уже во второй раз нацелился на высшее военное образование; первый поход за знаниями провалился из-за непредвиденной цепи случайностей, вызванных все той же войной. Кэп же, молодцеватый, не без хитринки тип, сделал своему комбату очень даже деловое предложение: квартиру в обмен за отказ поступать в том году в академию. И тогда майор Дидусь предложение принял, не без скрипа в душе, разумеется. Потому что квартира – это залог благополучия семьи, от которого он был не в силах отказаться, хотя лично ему от квартиры было слишком мало проку. Но на его беду, а может быть, и на его счастье, заглянуло в полк высокое начальство из штаба ВДВ.
– Ты что ж это, комбат, передумал в академию? – с язвительным вызовом задал ему вопрос штабной кадровик, успешный и потому улыбчивый полковник. Они встретились случайно на крыльце штаба полка, были одни, и майор Дидусь открыл ему тайну своего отказа.
– Вот что, давай не дури, пиши прямо сейчас рапорт и с судьбой своей так не шути, – настойчиво порекомендовал ему лукавый штабник, – а квартиру тебе и так давно обязаны были дать. Прохвост твой Сухоруков, хоть… может, и правильно рычаги власти употребляет.
И Игорь Николаевич решился, ибо какой настоящий солдат не мечтает стать генералом. Тут же золотой блеск генеральских звезд и трепетная линия голубого лампаса на брюках вскружили ему голову, он захмелел в своем обостренном желании. Вспомнил, что и годы летят, и война все может перечеркнуть в любой момент… Да и полковник, хорошо знавший его личное дело по прошлому году и еще больше понимавший, что майор давно потом и кровью заслужил академию, был настолько учтив, что подождал, пока прямо на штабном подоконнике нервным почерком был нацарапан рапорт. А майор Дидусь так и не узнал, как и кем этот рапорт был завизирован, но только пришел к нему неожиданно счастливой вестью вызов из громогласной и не терпящей возражений столицы. Кэп скрипел от злости зубами, но смирился и затаил обиду. Жаль ему было отданной прохвосту квартиры. «Ну, комбат, не дай бог тебе попасть еще когда-нибудь ко мне служить», – только и прошипел с нескрываемой злостью на прощанье уязвленный штабной игрой полковник Сухоруков.
И вот пролетело три года, стоял уже совсем новый 2001 год. Много воды утекло со времени того разговора, началась новая чеченская война, да и головы многие достойные офицеры сложили. И вот должен был теперь уже подполковник Дидусь влиться в строй под началом все того же Сухорукова. Подполковник Дидусь ничуть не страшился встречи со своим начальником, тем более что война смывает плесень с отношений в военных коллективах. Более того, он знал себе цену, а добытые бессонными ночами полномочия вполне позволяли претендовать на новые высоты, нацелиться на новые ориентиры. Без страха и сомнения он отворил дверь в кабинет кэпа, вошел и, плотно закрыв ее, обратился к командиру, не спрашивая, как это полагается, разрешения войти.
– Товарищ полковник, подполковник Дидусь прибыл для дальнейшего прохождения службы в должности начальника штаба полка.
Командир полка восседал за большим и грубым, видавшим виды столом, обложенный грудой бумаг. Почти ничего тут за три года не изменилось, а у него пролетела целая жизнь в столице. Кэп поднял голову, и в черных глазах его сверкнула гремучая смесь злости, попранной командирской гордости и жажды указать зарвавшемуся подчиненному его место. Конечно, он уже знал по своим каналам, что именно к нему едет новоявленный выпускник. Но и подполковник Дидусь хорошо знал, что командир вот-вот уйдет на повышение и станет начальником штаба дивизии. Фактически на чемоданах сидит. Да и выхода у него не было иного, как играть ва-банк, делать начатое дело. Потому Игорь Николаевич не удивился, когда полковник надул щеки, нахохлился напыщенным индюком и, едва разжав губы, со злой насмешкой передразнил его.
– Что-что? Кто прибыл?! – командир рявкнул, как ужалил. После чего, как будто и не было никого в кабинете, вонзил взгляд в свои бумаги на столе. Но Игорь Николаевич ожидал нападения, он ничуть не обиделся.
Ох, как командир полка предвкушал порку, как готовился! И подполковник Дидусь это тоже знал. А на что он рассчитывал, на объятия? Именно теперь наступил тот ключевой момент, который и определит формат всех будущих отношений. И оба старших офицера хорошо знали об этом; командир намеревался сразу сломать подчиненного, не желая видеть в нем равного соратника, подчиненный для изменения ситуации должен был сократить дистанцию, совершить неожиданное асимметричное действие. И Игорь Николаевич сделал то, что чаще всего подчиненные считают немыслимым: он пошел в запланированную на этот случай лобовую атаку. Приблизившись почти к самому столу, он наклонился и ровным, внушающим уважение, чеканным голосом очень внятно и громко произнес:
– X.. в кожаном пальто! Ваш начальник штаба прибыл!
Что и говорить, это была неслыханная дерзость, невиданные для молодого назначенца наглость и хамство. Булатный голос нового начальника штаба заставил бы вздрогнуть кого угодно, но только не боевого кэпа Сухорукова. Полковник удивленно вскинул брови, причем глаза его в этот момент казались выпуклыми, вываливающимися из орбит. Такого он явно не ожидал. Но офицер он был стреляный.
– А что это вы, подполковник, вразвалочку стоите перед своим командиром?! А ну-ка ножки выпрямите!
Игорь Николаевич довольно улыбнулся, послушно выпрямился, стратегический эффект уже был достигнут, так что дальше будет только позиционная игра. Он видел, что кэп кипит, как чайник на огне, который забыли выключить и он, того гляди, засвистит сейчас от перенапряжения и дикой ярости. И теперь демонстрировал нарочитое послушание, тогда как командир полка с громадным трудом подавил в себе желание заорать на прибывшего да оторваться привычным шальным матом.
– Ну-ка, проверим, чему вас там научили в академиях! Доложите-ка пункты боевого устава: что необходимо сделать при организации наступления полка и обороны?
Игорь Николаевич стремился побороть бушевавшее внутри него волнение, но, несмотря на усилия, не мог. Потому перечислил не все, исказив, правда, самую малость.
– Так я и думал! Так я и думал! – победно возвестил командир, уже размышляя, какое новое испытание подсунуть своему начальнику штаба для подавления его.
– Владимир Николаевич, мне в поля сейчас собираться? – спросил вдруг начальник штаба, назвав своего командира по имени-отчеству, совсем другим, смиренно-уважительным тоном, желая показать этим, что, с одной стороны, пугать его бесполезно, а с другой, что он давно настроен на боевую обстановку и только ждет приказа. Что готов ко всему в любой момент. И то, что все считают трудной и крайне опасной работой и от чего отлынивают, он ждет с нетерпением. И что учился именно для этого, а не чтобы кичиться двумя звездами на погонах. А еще «Владимир Николаевич» вместо «товарищ полковник» недвусмысленно означало, что молодой начальник штаба безропотно подчиняется авторитету командира, нуждается в его адекватном внимании и поддержке. Не требуя, разумеется, для себя каких-либо особых условий.
Насупившийся командир опять одарил своего подчиненного брызгами искр недовольства и возмущения. Он все еще походил на работающий, высекающий молнии ярких вспышек сварочный аппарат. Он желал бы испепелить этого неподатливого подполковника, но чувствовал, что гнев его ситуативный, что знает он своего офицера по прежним боевым заслугам и втайне уважает больше многих других, и что понимают они друг друга с полуслова, и что справедливость будет уместнее беспричинного озлобления, ведь, в конце концов, он сам предложил бывшему боевому комбату не совсем равнозначную замену в качестве приманки. Теперь же то и дело возникало впечатление, будто они на борцовском ковре, а вот тело у подполковника будто жиром смазано, не ухватить. И сам Игорь Николаевич Дидусь отлично осознавал свое преимущество и не ошибся в выбранном способе общения со своим командиром.
– Семья на месте? – спросил кэп почти примирительно, хотя и строго, понимая, что он все-таки получил в лице этого офицера крупную поддержку, приличный заслон, а никак не удар. Опытный и прозорливый офицер, он знал, отчего его подчиненный вновь приехал на войну: ни в каком ином месте в мире он не был так остро востребован, ни в какой другой роли он не мог претендовать на то, чтобы полностью, совершенно раскрыться и проявить себя, и потому нигде ему не было так комфортно, как в зоне постоянного риска. Полковник Сухоруков за долгие годы службы стал опытным психологом, тонко понимающим переживания и устремления окружающих. Пристально поглядев на заглаженную до беспамятства форму подполковника, на его слишком ярко блестящие новенькие звезды на погонах, приобретенные перед отъездом в московском военторге, на преданный блеск глаз и… смягчился. Он знал, что перед ним вовсе не военный франт, перед ним настоящий, бравый, способный на доблестные дела солдат.
– Семья тут и устроена. Я – в полной готовности приступить к делу…
Нехотя, кажется, не без внутренних усилий, командир указал на стул, давая понять этим, что разговор не окончен, а просто отложен. И вернется он к нему в любой момент…
Глава вторая
(Дагестан, Хасавюрт, штаб группировки войск, 2002 год)
1
Если мужская дружба возникает в момент наивысшей опасности, как правило, положить ей конец может только смерть одного из друзей. Подполковник Андрей Ильич Вишневский, замкомандира вертолетного полка, принадлежал именно к тем считаным людям, которых Игорь Николаевич Дидусь познал в черно-белые моменты чеченской войны. Познакомился, следует признать, при очень скверных и несколько странных даже для военного времени обстоятельствах. Тогда он впервые убедился, что всякая война рано или поздно ставит вопросы: да или нет, черное или белое, настоящий человек или подлый трус, истинный герой или падший предатель?!
Андрей Ильич был не просто боевым подполковником, профессионалом, каких порождает лишь война, но и редким для племени в погонах интеллектуалом. В нем воплотился симбиоз, удивительное сочетание явно несовместимого. Этот лихой пилот мог, к примеру, похулиганить и колесом своей винтокрылой машины в виртуозном полете легко, до небольшой вмятины, ударить по крыше кабины едущего «Урала» – вещь небывалая даже для мастеров. И наряду с этим он слыл знатоком классики, свободно ориентировался в дебрях философии и порой оперировал такими сентенциями, оспаривать которые вряд ли решились бы ученые мужи. Но и это еще не все. Потому что подполковник Вишневский был высоким, статным, худощавым и видным мужчиной с правильными, близкими к симметрии чертами молодецкого, волевого лица, на которое могли бы засматриваться и молоденькие девушки, и зрелые дамы. Если бы они были тут, в сумасшедшем водовороте из грязи, крови, пота, солярки, пороха, прокисшей каши и холодной постели в палатке, по которой сутками барабанит неутихающий дождь. Сослуживцы не раз шутили, что ему бы артистом быть, а он в грешники подался. Но весь набор положительных качеств и привлекательных элементов внешности с лихвой перевешивал один существенный недостаток – был Вишневский задирист, неуживчив, колюч, тщеславен и, в общем, совершенно невыносим в быту. Очевидно, следствием этого обстоятельства и стало его многолетнее одиночество после вполне логичного, хотя и болезненного развода, – ну кто сумеет ужиться с отпетым красавчиком, который вместо комплиментов говорит гадости и вместо поиска компромисса изображает горделивого сфинкса, не желающего принимать во внимание человеческие слабости. Этот человек чувствовал себя чужим в любом обществе, и Игорь Николаевич порой, глядя на него, приходил к убеждению, что такой обречен воевать вечно, до своего последнего мгновения.
Знакомство состоялось, когда Игорь Николаевич еще был отчаянным комбатом, – судьба преподнесла ему тогда жуткое гнилое испытание неподалеку от селения Улус-Керт. По агентурным каналам была получена оперативная информация о том, что неподалеку от населенного пункта развернут мобильный мини-завод по производству самодельных боеприпасов. Более того, часто беспомощная радиотехническая разведка якобы неожиданно проявила свои скрытые таланты и запеленговала радиотелефон одного из полевых командиров, и из переговоров следовало, что внушительная группировка приближалась к этому месту со стороны чеченской косточки – Урус-Мартана. После нескольких оперативных совещаний было принято решение при помощи небольшой поисково-штурмовой группы нанести упреждающий удар по заводу, уничтожить его и сырье, а при возможности, если удастся, установить точные координаты приближающейся группировки, скоординировать нанесение по ней массированного удара с воздуха. Но изюминка состояла в том, что на самом деле никто не был уверен, что противник еще не достиг места предполагаемого производства. А майор Дидусь, кроме того, хорошо знал, что никто не мог поручиться и за абсолютную достоверность полученных агентурным путем сведений. Жизнь на войне научила его, что нужно во всем сомневаться, когда имеешь дело с чеченцами. Но еще меньше уверенности, когда тебе что-то обещают свои. Он хорошо осознавал, что уничтожение такого объекта может превратиться в жирный плюс и для него, и для его начальников. Особенно, если на той сатанинской мануфактуре лишь охрана да доморощенные умельцы. А может, и погубить всех сразу, потому что отслеживание перемещения чеченских отрядов – дело крайне неблагодарное: они то растворяются в горах, то неожиданно фантастическим образом собираются в атакующий кулак, то выжидают, схоронившись в бесчисленных складках гор.
К тому же, это был один из тех редких случаев, когда командир не вызывал должного доверия комбата. Майор Дидусь очень хорошо знал предназначение и последствия подобных размытых задач. Если старший начальник приказывает тебе «наделать шуму и навести переполох», а потом невзначай прибавляет, чтобы взял побольше боеприпасов, это может означать одно из двух: либо начальник абсолютно некомпетентен, дурак дураком, как говорят в армии, либо дело слишком серьезное и деликатное. Такое, что точно не все вернутся назад. А замкомандира полка подполковник Шинкаренко в этом отношении его смущал основательно. Одновременно и своей явной тупостью, заметно превышающей даже армейскую норму, и невероятной, невообразимой, какой-то звериной хитростью. Этот и черта проведет, говорили о нем офицеры. Восемь месяцев тому назад, когда Шинкаренко был назначен командиром войсковой маневренной группы, ропот в офицерской среде достиг такой силы, что несколько офицеров отказались воевать под его руководством. Шинкаренко без лишнего шума заменили. Но к следующей ротации он как ни в чем не бывало выплыл снова в роли потенциального командира оперативной группы, и майор Дидусь, и комбаты Лапов и Анастасии, сцепив зубы, промолчали. Теперь он жалел об этом. Потому что командир из Шинкаренко оказался никакой. Блеклая, картонная личность, неспособная принимать толковые решения и тем более добиваться их выполнения. Он и в полку-то нередко ставил задачи от третьего лица: «Командир приказал», «Это требует командир полка», «Кэп распорядился». А на войне и вовсе был просто посредником между непреклонным голосом старшего начальника, улавливаемым по радиостанции, и суровыми мужиками-комбатами, которые вполне могли ответить отборной бранью в ответ на халтуру. Но кто-то могучий из тени столичного штаба крепко тянул этого подполковника вверх, потому приходилось с ним мириться.
Что ж, все нагло врут. И те, кто научился врать всем – и подчиненным, и начальникам, – имеют наибольший успех на службе. Феерический карьерный рост. Но вот он так не может, не научился. Да и черт с ними! Побольше взять боеприпасов… Это сколько – полтора боекомплекта, два?
Игорь Николаевич стоял уже возле своей пропахшей едким дымом палатки.
– Товарищ майор, офицеры собраны, ждут постановки боевой задачи.
Майор упругой походкой подошел к небольшому строю, привычно дернул плечами, расправив их, и ощутил такой же привычный прилив уверенности и бодрости… Подчиненные не обязательно должны знать, что накипело на душе у их командира.
На рассвете следующего дня с довольно тяжелым сердцем майор собрал сорок три человека, из которых девять были офицерами его батальона. В труднодоступный горный район их должны были доставить три «вертушки» – транспортно-боевые вертолеты. Тут-то и познакомился Игорь Николаевич с Вишневским, который лично командовал вертолетной группой. Он хорошо помнил омерзительно промозглый рассвет, зловещее одеяние гор, сотканные из тумана саваны и замерзшие, уже приготовившиеся опасть осенние листья, застывшие в непроницаемом безмолвии. Холодная осенняя дрожь легкими разрядами пробивала у него где-то между лопаток, когда он приказал участникам операции выбросить из рюкзаков сухой паек и заполнить место дополнительными боеприпасами и гранатами, причем к гранатам присоединить запалы. К нему тихо подошел замполит.
– Николаич, а мы… вообще вернемся? – испуганным шепотом спросил капитан. Зрачки у него были как у проститутки, которой закапали беладонны, но только возбуждение в них было иного порядка – смесь смертельного ужаса и безысходности.
– Это вряд ли… Хотя все может быть, мы ж зубастые, – очень серьезно и без тени улыбки ответил он. Шутка вышла мрачной и натуральной, отчего замполит поежился, втянул тонкую шею в плечи, как будто старался спрятаться.
– Боже мой, Боже мой, когда ж этот ад закончится, за что ж нас так… – шепотом запричитал капитан, возведя глаза к бездонному, бесконечному небу.
Игорь Николаевич только посмотрел на офицера пристальным и печальным взглядом. «Как же все трясутся, когда возникает перспектива подпортить пушистую шкурку», – подумал он про себя, затем повернулся к поодаль копошащимся солдатам и офицерам для короткой, отрывистой команды. Круговым движением расправил плечи, и вышло уже ритуально. Подчиненные уже привыкли: после этого символического движения тела все второстепенное отбрасывается к чертям собачьим, начинается мужская работа без оглядки и без раздумий.
– Построение на погрузку через пять минут!
Через минуту-полторы замполит опять незаметно, по-шакальи подскочил к нему из-за спины.
– Николаич, может, что придумать можно?
«Да ты не уймешься, хороняка», – почему-то вспомнились Игорю Николаевичу слова из веселой комедии Гайдая про царя Ивана Васильевича. И он с сардонической усмешкой подумал, какой эффект они произвели бы на этого молодого человека, застрявшего в своем развитии между юношей и мужчиной. Но это было бы слишком жестоко и явно непедагогично, потому Игорь Николаевич, приблизив голову к уху офицера, сказал тихонько:
– Вот ты и придумай. Ты ж в училище изучал психологические хитрости…
Уже перед тем, как в вертолеты забралась почти вся группа, а сам он с офицерами приближался к вертолету, Игорь Николаевич вдруг резко повернулся к замполиту.
– Капитан Игольцев!
Замполит вздрогнул от непривычно официального, холодного обращения.
– Я! – испуганно и не очень уверенно ответил он, удивленно услышав звук собственного голоса, обрамленного рокотом вертолетных двигателей. Глядя на покачивающийся от потоков ветра от вертолетных лопастей козырек его камуфлированной кепки и наполненные невыразимой тоской глаза, Игорь Николаевич немного помедлил. То была тоска по жизни, не по полевой, а по хорошей, сытой и разбитной жизни, которой он сам не знал и никогда не видел. Глядя на кепку капитана, комбату почему-то подумалось, что точно так же душа у этого Игольцева трепещет от одной мысли о боевой операции, которой он не желал. Но и позора тоже не желал. И вот душа металась между двумя огнями, не зная, какой выбрать, в каком сгореть… Но решение уже было принято раньше, а решения свои он менял чрезвычайно редко.
– Капитан Игольцев, сдайте оружие и возвращайтесь к батальону.
Губы у капитана вдруг задрожали.
– Николаич, ты… вы… меня отстраняете?
– Нет, просто оставляю, ты тут нужнее, – и Игорь Николаевич подмигнул, невесело, недружелюбно, но так, чтобы замполит понял, что проблемы из этого не будет. – Доложите майору Игнатьеву, что вы тут.
С этими словами Игорь Николаевич повернулся и пошел к вертолету, а капитан Игольцев так и остался стоять как вкопанный, не понимая еще, что произошло и что ему делать. «Полудобро – основная трагедия человека», – крутилась в голове у майора Дидуся чья-то замечательная фраза; то ли где-то ее слышал, то ли когда-то прочитал, но въелась она в мозг, как пиявка, почему-то именно сейчас…
Минут через двадцать после взлета, когда приближались к месту высадки десанта, подполковник Вишневский вдруг повернулся к Игорю Николаевичу.
– Я вас высаживаю, и на базу.
Голос Вишневского был ровен и спокоен, казалось, что он даже не напрягался, чтобы быть громче натруженных моторов груженной десантниками «восьмерки». Умные глаза понимающе глядели прямо в душу комбату. Может, проверяет шуткой, почему-то подумалось комбату перед тем, как в его голове возникло землетрясение чувств.
– Что?! – взревел Дидусь так, что его голос ясно и грозно пробился сквозь шум двигателей; офицеры и солдаты внутри железного брюха встрепенулись.
– У меня четкая инструкция командира полка – обеспечить высадку и прибыть на базу.
Вишневский говорил спокойно и аргументированно, никаких нервов, ничего личного. Игорь Николаевич знал, почему у подполковника такое предписание – потому что вертолет на войне важнее взвода, порой даже роты бойцов. Солдат и офицеров новых пришлют, в России их сколько угодно, а вот новых вертолетов и классных летчиков не дождешься. И если они попадут в засаду, то с ними вместе и три вертолета уничтожат, а это уже крупная потеря для всей группировки. Но когда могильный, холодный запах смерти приближается быстрее сверхзвукового истребителя, в голове за доли секунды происходит столкновение вихрей, проигрываются чудовищные картины, единственно возможное решение появляется чрезвычайно быстро.
– Ты вот это видишь?! – Игорь Николаевич ткнул пальцем за свою спину, где из десантного рюкзака торчал одноразовый гранатомет РПГ-22. – Если ты или кто другой взлетит, получит от меня пилюлю.
Подполковник слегка опешил, но не сдавался.
– Не посмеешь по своим, – прошипел он в бессильной ярости.
– Еще как посмею, у меня сорок две жизни на шее, и я за них бороться буду, и за ценой не постою! Приказываю – ждать моего возвращения. Я все сказал, – крикнул майор вертолетчику, хотя прекрасно понимал, что приказывать заместителю командира полка комбат не имеет полномочий. Но вместе с тем он хорошо знал человеческую породу, и особенно интеллигентов, к которым сам не принадлежал и которых готов был бесконечно слушать в условиях уютной квартиры, но недолюбливал в моменты предельного риска и напряжения. Они умны и могут быть смелыми, но они линейны, их мысли симметричны. И если находится воля, способная их перешибить, подавить и подчинить, они сдаются и перекладывают ответственность на чужие плечи. А Дидусь в момент близости смертельной опасности являл собой именно такой сгусток воли.
Жизнь – штука поразительно непредсказуемая и изменчивая. Где ожидаешь легкого участка, обязательно выйдет неимоверно сложный, а где уже приготовишься к смерти, преподнесет тебе вдруг неожиданный подарок. Именно так и произошло в том боевом выходе, который-то и запомнился Игорю Николаевичу как непохожий на остальные своей азбучной простотой. Все произошло, как в волшебной сказке. Они довольно легко обнаружили секретный пункт боевиков, в котором, кроме хорошо налаженного мини-производства, был еще солидный продуктовый лабаз. Все находилось именно там, где кэп на карте поставил карандашом аккуратный крестик. Майор Дидусь расставил охрану, выслал разведку и одновременно приказал саперам основательно проверить базу на предмет ловушек – мин и фугасов. Предупредил, чтобы ни в коем случае ничего не касались руками и тщательно осматривали деревья, на которых могли быть закреплены самодельные фугасы или радиоуправляемые мины. Минут через двадцать старший сержант доложил, что на базе взрывоопасных сюрпризов нет. Это казалось настолько невероятным, что комбат не поверил. Дождался докладов трех разведгрупп и приказал выставить вокруг базы наблюдателей. Все было чисто, однако он все еще ждал подвоха. Но делать было нечего, пришлось поверить в фантастическую иллюзию мимолетного счастья. Осмотрев базу лично, он приказал собрать весь имеющийся тротил, специально доставленный для уничтожения производства, а также все мины. Суровый комбат уперся взглядом в мешки с селитрой и серебрянкой, и горькая усмешка судорогой прошлась по его лицу. Как, оказывается, просто создавать орудие промысла на человека, этого зверя, мнящего себя умным и изворотливым…
И Игорь Николаевич задумал рискованный шаг – вместо того чтобы просто уничтожить базу и уйти, он решил угробить и определенное количество подходящих боевиков. Для чего с минерами неугомонный командир расставил несколько замаскированных мин-ловушек и фугасов. Таким образом, чтобы срабатывание одной из них стало сигналом появления на базе боевиков и позволило с помощью дистанционного радиоуправления вызвать детонацию тридцатикилограммового тротилового заклада, уложенного под мешки. Риск состоял в возможном преследовании, в том случае если группировка боевиков окажется крупной. Тогда цена сорока двух жизней будет определяться быстротой достижения ими вертолетов и оперативностью взлета винтокрылых птиц. Но им опять несказанно повезло, с тех пор комбата вообще прозвали везучим. Хотя он-то сам знал, что никакой он не фартовый парень, просто уважение к собственной цели заставляет его мозг постоянно шевелиться, выдумывать что-то новое, рисковать, мучить бойцов и офицеров изнурительными тренировками, просчитывать каждый шаг любой операции.
Когда через три с половиной часа они дождались прихода боевиков, то заставили содрогнуться горы от кощунственного вмешательства в их вековую неприкосновенность. Уходя к вертолетам, Игорь Николаевич увидел на плоском камне большую мертвую птицу с расплющенной, окровавленной головой – ее, верно, вынесло на три сотни метров взрывной волной. На миг комбату стало невыразимо жаль и эту несчастную птицу, и эти величественные горы с райски чистым воздухом, с их феноменальной тишиной. И этот божественный участок земли, как и многие другие участки, они превращают в очередной филиал горящего Ада. Ведь это сигналы, которые подает Природа, и за годы войны он научился безошибочно распознавать их. И удивляться. Тому, что ему не жаль бородатых горцев, которых ему определили врагами, но жаль распластанную птицу, разорванную в ходе людских разборок. И вдруг стало майору стыдно, но не за конкретную операцию, которая развивалась с редким успехом, а вообще за всю их нечеловеческую кутерьму тут, за осознанное распространение чумы в пространстве, от которой гибли и противник, и они сами. Нет, не научились они любить ближнего, не умеют любить и себя, еще не время! А когда придет это время и придет ли?!
Спазм первого, самого сильного шока позволил маленькой группе оторваться от жаждущих мести боевиков. «Вертушки» во главе с Вишневским смиренно ждали их с отправленной к ним еще раньше большей частью отряда, и группа прикрытия, с которой оставался и комбат, без единого выстрела откатилась к уже гудящим двигателями вертолетам, успев расставить на пути боевиков несколько мин на растяжках. Одна из них оглушительным взрывом возвестила о раскрывшихся для кого-то смертельных объятиях, когда вертолетный караван был вне досягаемости переносных зенитных ракет. Уже через час полковник Сухоруков докладывал в штаб дивизии о небывалом успехе, выпавшем на долю его части.
2
Вот с этим-то Вишневским и сидел Игорь Николаевич в пошарпанном, с облупленной краской армейском КУНГе за бутылкой великолепного французского «Мартеля», привезенного специально для боевого товарища по случаю своего прибытия в лагерь. Экзотический «Мартель» не вязался с обстановкой, но уходил самым чудесным образом. Казенное место могло бы поразить неказистостью и унылой серостью любого пришельца с «Большой земли», но только не Игоря Николаевича, который боялся сам себе признаться, что соскучился по нехитрой офицерской обстановке: покрытому пластиком столу, обитым жестью стенкам, прикрученным табуреткам. Атмосфера войны с запахом гари и приготовленного в полях обеда была ему ближе мягких кресел уютной квартиры и теплых домашних тапочек. Вернее, он готов был некоторое время наслаждаться роскошью, но лишь непродолжительно, в качестве награды за достигнутые победы.
Прошло уж больше часа с момента их встречи, и они успели вспомнить многих живых и помянуть погибших товарищей, обсуждая разные эпизоды абсурдной войны, в которой бесшабашный героизм смешался с нелепостью бесконечного множества смертей.
– А что, Ильич, правда, что вторая чеченская кампания пожестче первой выходит? Нам в академии об этом все уши прожужжали.
Игорь Николаевич любил разговаривать с Вишневским, щеголявшим не только редким боевым опытом, но и знавшим толк во многих отвлеченных, далеких от войны вещах. Порой он брался за объяснение столь запутанных вещей, что у собеседников дух захватывало, особенно когда у него действительно вылетала из уст неординарная формула.
– Что значит «жестче»? – Андрей Ильич откинулся на табурете и оперся плечом о стенку. – Люди и тогда и сейчас гибли, жестокости хватало всегда с обеих сторон, и сейчас ее выше крыши. Но, пожалуй, нынче дело стало более дрянным, протухшим, с явно гиблым, болотным душком. Мы тут, как в трясине, засели. И знаешь почему, Николаич?
– Почему? – Игорь Николаевич налил из литровой бутылки по полрюмки добротного офицерского напитка и потянулся за консервной банкой с жирной селедкой. Рюмки были латунные, блестящие, сделанные из боеприпасов, и даже они, казалось, излучали к Игорю Николаевичу особую, лагерную приветливость. Дорогой коньяк смотрелся несуразно в окружении этих жестянок, на фоне матерого военно-холостяцкого быта. Сам же он часто оглядывал убогое убранство КУНГа и незаметно от других глубокими вдохами впитывал запах войны. В нем присутствовала особая дерзость, странная страсть, схожая с сексуальной, азарт похлестче любой игры в казино. Он думал, что вот опять на войне, там, где он нужнее всего, и завораживающий призрачный дух вселенской борьбы медленно проникал в недра тела и в глубины души – через ноздри, через уши, через рецепторы на пальцах после прикосновения к лагерным вещам. Он медленно становился неотъемлемой частью самой войны. Дидусь ощущал чувство непреодолимой нежности и к грубой обивке КУНГа, и к непримиримому, неподражаемому Вишневскому, и к закопченным солдатам, с которыми уже через считаные дни придется участвовать в боевых действиях.
– Я тебе объясню перемены. Просто больше безысходности стало, больше откровенности, оголтелости больше. Уже никто ничего не скрывает. В первые годы чеченской войны, еще при Ельцине, отсутствовало централизованное руководство и каждый генерал пребывал в уверенности, что выйдет из войны великим полководцем. Помнишь, ваш Грачев толкал прожекты и авантюры, и все, радостно повизгивая, спешили на смерть? Себя вспомни даже комбатом – много ли ты думал о причинах и странных перипетиях этой войны?!
– Ну, я и тогда, и сейчас служить пришел, так что мне чем хуже, тем лучше, – вставил Дидусь поспешно, хотя его никто не просил отвечать. И про себя тотчас подумал, что глупо и не к месту он сказал, и его ощущения, возможно, вызваны мимолетной эйфорией прибытия в лагерь. Действительно, Вишневский прав: разве до анализа приказов было, надо было думать, как себя обозначить в однообразном строю цвета хаки да людей сохранить.
– Вот-вот, на таких рвачах вся война и держится, – тотчас ухватился Вишневский, – да еще на таких пришибленных, как я, которым в том мире места не находится. Но сегодня даже солдаты знают, почему и зачем они тут воюют, и в этом трагизм всего этого военного фарса. Вот Паша-Мерседес, наш замечательный полководец, заявил, что Грозный может за два часа захватить один воздушно-десантный полк, и как потом там легко, за одну только фразу, положили несколько сотен мальчиков неопытных, отправленных просто на смерть. Я не завидую пехотным командирам – с каждым днем все труднее убедить солдата, что он воюет во славу отечества. И те, что с жуткими обрубками вместо рук или ног уже вернулись домой, тоже подковали идущих следом относительно того, какова цена «Великой России».
– Ладно, давай! – Игорь Николаевич поднял самодельную рюмку, потому что не хотелось сразу получить большую дозу негатива, – чтоб никто не сомневался в величии России.
Они легко коснулись рюмками и с наслаждением поглотили содержимое, приятно обжигающее внутренности пряной сладостью. Ухватив на вилку кусок селедки, а потом еще пару колечек крупно порезанного лука, Вишневский жевал с наслаждением, закатив глаза к жестяному потолку. Вот такие простые у нас запросы, улыбнулся про себя Игорь Николаевич, глядя на эту идиллическую картину.
– Такую закуску обычно под водку употребляют…
– Да наплевать мне, что делают обычно. Мне так кайфово! Давно такого коньячку не пивал… Ты не против?
– Я – нет, конечно, – заверил друга Игорь Николаевич.
Вишневский продолжил рассуждения.
– Понимаешь, Дед, – начал он с оттенком доверительности, употребив училищное прозвище Игоря Николаевича. На паралингвистическом языке их общения это означало, что дальше речь пойдет о слишком наболевшем, сугубо личном. – Мы тут на чьих костях строим победу? Мы опираемся на молодых пацанов с мозгами, забитыми примитивными идеологическими лозунгами. К ним прибавь тридцатипяти-сорокалетних мужиков из глубинки в латаных-перелатаных камуфляжах, загнанных в угол нищетой и безысходностью. Они, кстати, очень хорошо понимают все скотство этой подлой войны, но идут в надежде накормить семью. Ну добавь еще офицеров, пусть и порядочных, как ты, например, но желающих вылезти из дерьма за счет войны, потому что нет у тебя в Генштабе в Москве папы или дяди в лампасах. И с другой стороны, мы имеем уже совершенно ясное понимание, кому и зачем нужна эта война. И мало кто хочет умирать за банальную формулу «наведение конституционного порядка в Чечне».
Вишневский взял ломоть хлеба, обильно намазал на него лососевый паштет и кивнул на консервную банку.
– Вот те, которые жрут это каждый день, а не так, как мы, раз в полгода, отмечая важные для нас события, вот они давно засветились.
Игорь Николаевич внимательно слушал, все больше изумляясь перемене, которая произошла в товарище за три минувших года. Его сознание и восприятие ситуации остановилось в момент ухода в академию, а тут, оказывается, произошло много событий, которые трактуются вовсе не так однозначно, как он полагал. Да, он не понаслышке знал, что продолжительная война затеяна для усиления России, которой нужен враг. Он слышал, что в войне заинтересованы кремлевские лидеры, чтобы поддерживать у населения страны острое ощущение опасности и нужду в защите. И благодаря войне укрепить свой имидж. Но прежде никогда не задумывался об этом всерьез, потому что академия была целью, и вот теперь должностной рост превратился в наиболее важный критерий самооценки. Многое из того, что в этот вечер в лагере говорил Вишневский, было для него ново, непонятно и непостижимо. Вертолетчик же тем временем развивал свою мысль, и его сиплый бас заставил вибрировать все маленькое пространство КУНГа, создал в нем изломанные ритмы, похожие на заклинания шамана.
– Ты хорошо знаешь, сколько людей полегло из-за бездарных приказов при двух штурмах Грозного. Хотя ты, на свое счастье, второй штурм Грозного пропустил. Но, посуди сам, если вторая чеченская война началась аккурат после вторжения Басаева и Хаттаба в Дагестан, взрывов жилых домов в Москве и Буйнакске – а ты-то хорошо знаешь историю Шамиля Басаева, – то кто ее начал, эту вторую войну?!
Игорь Николаевич понимал, что Вишневский стал расходиться. Ему и хотелось послушать о новых веяниях в самой армии, и вместе с тем он боролся, чтобы не переборщить с водочными посиделками. Но он был сегодня почетным гостем авторитетного вертолетчика, а значит, должен играть по его сценарию.
– Так наливай!
Игорь Николаевич послушно разлил по половинке. На войне он мог сколько угодно брать на себя руководство, а вот в обстановке серьезной беседы всякий раз терялся, сознательно отдавая инициативу в руки других. Кроме того, Вишневский был важен для него не только как боевой товарищ, но и как более опытный и, чего греха таить, более искушенный в политике человек. Он мог дать ему ключи к пониманию некоторых вещей, суть которых даже при их очевидной открытости оказывалась глубоко упрятанной.
Они выпили еще, немного закусили. Чувствовалось, что Вишневский хочет еще что-то сказать, и Игорь Николаевич не мешал ему, почтительно не перебивал.
– Но есть еще один нюанс новой кампании. Если раньше мы, русские, приходили на чужую землю со своими законами, но приходили без злости, без злобы, без желания убивать и крушить все подряд, то сейчас все не так. Сценаристы довели ситуацию до логического неприятия, лютой ненависти друг к другу, готовности разрывать друг друга на части. И поверь старому, не ищущему славы воину, все это достигнуто искусственным путем, после открытия шлюзов для спуска крови в сознании российской нации!
Последние слова Вишневский выдавил из себя зловещим шепотом – так шипит змея, когда ей наступили на хвост. Его мутные глаза налились кровью, и Игорю Николаевичу стало не по себе от этих откровений.
– Да-да, – продолжал летчик тем же шепотом заговорщика, теперь немного гнусавым, – если раньше москвичей пугали видеокассетами с заснятыми убийствами российских солдат, то теперь никого не удивишь и камерами пыток, в которых федералы калечат и насилуют не то врагов, не то первых попавшихся под руку. Да, война есть война. И я сам имею почти три сотни боевых вылетов и не одного «чеха» завалил. Но это в бою, и это не имеет никакого отношения к осознанному пробуждению в людях звериных инстинктов. Мы слишком одеревенели, слишком хотим избивать инакомыслящих насмерть, у нас у всех выросли острые клыки на почве личного страха, внушенного властью. Так вот, эта война заключается в том, что мы все слишком далеко зашли и делаем это для поддержания имиджа одного человека.
– По-моему, надо нам завершать встречу… – начал было Игорь Николаевич. Но Вишневский не стал его слушать и не позволил договорить.
– Я тебе вот что скажу, Николаич. – Глаза Вишневского вспыхнули огнем, но огнем холодным, обжигающим недоступностью и удаленностью от действительности, как две мерцающие звезды. Игорь Николаевич знал, что это не пьяный блеск, это такие оттенки душевного пламени. – Другому бы не сказал, тебя просто уважаю как профессионала и смелого человека. – Он опять сделал паузу и облизал губы. – Так вот: что Афган, что Чечня – все одно. Речь идет о простейшем – порабощении, подавлении, присоединении. По праву сильного. Никакими благими намерениями тут и не пахнет, никакими революциями и уж тем более мифической помощью отсталым народам. Мы – захватчики и поработители, понял?! И еще… Мы добились того, чего хотели, – пожизненной культовой ненависти наших народов. Теперь для любого россиянина любой чеченец – кровный враг, и наоборот.
– У-у, – протянул Игорь Николаевич, – а ты изменился… Заметно. Сильно изменился. А что ты-то сам делал в Афгане?! Что ты тут делаешь, если такой праведник?!
– Ха, – выдохнул озлобленно и презрительно Вишневский, и от выдоха потянуло коньячным паром. Как от коровы в хлеву несет пережеванной травой, когда она тянет свою большую наивную морду к хозяйке. – Ну, во-первых, мне нравится быть на стороне сильного, мне нравится порабощать. Нравится быть вождем. Нравится быть сверху. Я этого не скрываю.
А во-вторых, тут уже личное давно действует. И не только личная жажда отмщения за конкретных товарищей, но и личная, старательно пробуждаемая в течение долгого времени жажда конкретной крови! Понимаешь?!
Теперь, когда Вишневский почти кричал, то возвышаясь своей статной фигурой, как крестоносец в доспехах, то приближаясь потерявшим красоту и скорее безобразным теперь лицом и навязчиво проникая в интимное пространство Игоря Николаевича, ему стало вдруг неприятно продолжать разговор.
– Не понимаю. И предлагаю перенести разговор.
– Нет, ты подожди. Ты на меня не обижайся. Ты что, правды боишься?! Не бойся, я тебе ее выкладываю для общего понимания. Давай – на коня, и расходимся.
«Завелся, орел. Теперь долго не угомонится, и это я сам виноват. Придется дождаться окончания пьяного бреда, потому что все равно не успокоится, пока не скажет до конца. А ведь часа два всего сидели. Стареет, видать», – Игорь Николаевич покосился на литровую бутылку, в которой осталось меньше трети. Но почему тогда у него самого в голове порядок, от перевозбуждения? А Вишневский как будто сканировал его мысли:
– И это, Николаич, не пьяный бред, а откровения бывалого человека. Так вот, ты не задумывался, почему на наших дедов, радостно повизгивая, гитлеровские орды шли, а на прадедов – наполеоновские? Все очень просто. Гитлер и Наполеон просто высвободили тайные желания масс, – тут голос Вишневского опять перешел на злобное шипение, – зверье, которое живет в человеке и жаждет людской крови, выползло наружу и начало кромсать ближнего. И не просто кромсать, а делать это изощренно, с пристрастием. Ты знаешь, я когда мочу этих тварей сверху, нурсами или из пулемета, я чувствую, что они – твари, а я – убийца. Гнусный убийца. Ну и что?! Мне, лично мне, это приятно, тем более что, по Путину, я – благородный освободитель, защитник конституционного строя, мать его так.
Игорь Николаевич заглянул Вишневскому прямо в его расширенные, как две маслины, зрачки и ужаснулся: там теперь точно поселился бес, окруженный чем-то гиблым, пустынным и инфернальным. Он не ожидал таких перемен в Вишневском, раньше это дурманящее исступление никогда не прорывалось в нем. Только теперь он заметил в товарище, которого не видел три года, следы разрушений от алкогольных возлияний. Голос, особенно изменился его голос, став тягучим, протяжным. Изменилась заточка мысли, как если бы станок, ее производивший, постарел, отупел и износился. «Неужели это первые признаки распада личности?» – Дидусь сам изумился своей внезапной мысли и отогнал ее. Но от того прежнего вертолетного лихача в самом деле осталась разве что вечно коробящая, глупая наколка в виде кольца на одном из его покрытых темными волосками пальцев. Как и раньше, мазня на коже выглядела вызывающе нелепо и совершенно не стыковалась с его истинной породой, динамичным интеллектом. Но, может быть, Вишневский всегда был таким, а он просто не знал об этом, потому что не было раньше таких доверительных отношений. Все-таки сказанное больно задело его самого.
– Андрей Ильич, ради бога! Ты, брат, нажрался и несешь тут черт знает что! – попробовал он пойти в наступление. – Я вот не испытываю никакого такого влечения убивать. И служу тут ради самой службы, славы и достатка…
– Ради достатка служат у тебя контрактники из Тобольсков, Сызраней, Красноярское, – грубо перебил его Вишневский, – им там жрать нечего да семьи надо кормить. Но и они быстро меняются после пары-тройки убийств, тоже становятся деревянными, как языческие идолы. А ты просто еще мало убивал в полях. Признайся, мало?! – заорал он, и в голосе уже был нечеловеческий скрежет, настойчивое дребезжание стекла, – попробуй, тогда поговорим.
Игорь Николаевич теперь молчал, сжав челюсти. Он твердо решил подождать окончания монолога и не вступать в спор. Но Вишневский затих, успокоился. Встал, пошатываясь прошелся по маленькому пространству КУНГа, совсем как загнанный зверь в клетке. Игорь Николаевич искоса наблюдал за ним и недоумевал. Почему он так изменился за последние три года? Ведь так не может быть, чтобы человек почти всю жизнь воевал, а потом – бах! – и наступило прозрение?
– Я сейчас, – бросил ему Вишневский и вышел. Через минуту-две неуверенные, тяжелые шаги подполковника опять затопали по КУНГу, он попал в поле зрения Игоря Николаевича, с деланой веселостью крикнув ему издалека магическое слово «Наливай!». Когда Андрей Ильич оказался под лампочкой, тускло-желтый свет выхватил на один миг его лицо из сумрака незаметно надвинувшейся ночи. И опять Игорю Николаевичу бросилось, как постарел и осунулся его друг, как теперь сгорбилась некогда бравая, молодецки резвая фигура, как поползли по лицу жирные черви морщин, а две глубокие черточки между глаз, которые он всегда относил к внешнему проявлению интеллигентности, теперь выражали скорее глубокую озабоченность. «Какой он, в сущности, одинокий и уставший человек, и война, скорее, тут не причина, а следствие», – подумал он, когда Вишневский усаживал свое долговязое тело на жесткий неподвижный табурет. Но теперь он уже не выглядел столь опьяневшим, как двумя минутами ранее.
– Все, на коня – и расходимся. Ты, брат, не обижайся. Я над этим всем много думал. И знаешь, что понял? Путинский призыв пробудил тут наших темных демонов, ох, пробудил! Похлеще, чем в Афгане, это я тебе присягаю. Там была власть Советов, особый отдел и все такое. Нас заставляли маски миротворцев носить, и истязания подвернувшихся под руку носили слишком скрытый характер, чтобы говорить о массовом масштабе. Когда при Ельцине тут воевать начали, тоже все это не так очевидно прорывалось. Да и много неопределенности было: то наступай, то отдай технику боевикам, то перемирие, то еще какая туманная договоренность. А сейчас поверили в то, что «их надо мочить в сортире». И сейчас «мочилово» объявлено взрослое. Друг друга сейчас и «чехи», и мы по-настоящему ненавидим. И бьем по-настоящему, нещадно и с наслаждением.
Вишневский опять перевел дыхание и облизал губы, пересыхающие от волнения.
– Так что ты об этом думаешь, дорогой мой москвич?
– Думаю, что ты – дурак запивший. А завтра проспишься, и все пройдет.
Игорь Николаевич сказал это ласково, с оттенком сожаления и жалости. Сказал, вставая, и поднимая наполненную самодельную рюмку.
– Андрей Ильич, за тебя! За нас! Чтоб все у нас было хорошо… – Он поглотил содержимое, крепко хлопнул по плечу вертолетного аса и удалился уже не слыша, как Вишневский с горькой досадой проронил сам себе:
– А для чего, чтоб у нас все было хорошо?.. Сам ты… дурак, батенька. Ни черта-то ты и не понял.
Потом он еще долго сидел неподвижно, уронив голову на руки, сложенные на столе.
3
После встречи, которая неожиданно вылилась в тяжелую беседу, Игорь Николаевич еще долго не мог уснуть. Он широко раскрытыми глазами уставился в штопаный рубец на потрепанном скате палатки, который во мраке выглядел затянувшейся раной на шкуре старого, в мучениях доживающего свой век животного. Было неловко и грустно, как будто он узнал о товарище какую-то непристойную подробность, и от этого остался осадок причастности к чему-то омерзительному, к грязи, которая пристает не к ботинкам, а сразу налипает на душу. Смутная тревога, беспокойство неясного происхождения заполнили его всего до такой степени, что по телу несколько раз прошел нервный, безотчетный озноб. В чем истинная причина его волнения? Не в том ли, что в противоречивой судьбе вертолетчика он видит инвариант своей собственной? Эдакий трафарет для любого военного, пусть и удачливого, но задержавшегося на войне. А что, Вишневский уж пятый год заместитель командира полка, и хотя к карьерному росту почти равнодушен и своего кэпа не подсиживает, наверное, вот-вот станет командиром части. И при этом все так же летает, словно командир звена или эскадрильи. Но и он сам так делает. И комбатом ходил на боевые, и сейчас, став начальником штаба полка, будет так делать… Им обоим пока везет… Пока… Но дело не в этом. Тогда в чем, в новом взгляде на старые воспоминания?
И тут Игорь Николаевич невольно вспомнил, как однажды по долгу службы оказался свидетелем допроса у разведчиков. Они перехватили посыльного к одному из полевых командиров, за которым уже давно вели охоту. И рассчитывали, что немолодой бородач поведает о месте расположения крупного отряда противника, к командиру которого он направлялся. Но хотя чеченский пленник на вид казался немощным и худым, как больной рахитом, в его блуждающих глазах жил неожиданно крепкий дух и неугасимая вера фанатика. Вначале его взгляд был соткан наполовину из страха и ненависти, но очень скоро страх улетучился, оставив лишь бессильную ненависть и невыразимую тоску. Через полчаса изощренного допроса чеченец был без передних зубов, с вывернутым набок носом и разорванным левым ухом. Его лицо уже представляло собой медленно набухающее кровавое месиво, и даже неясно было, откуда сочится кровь, тотчас превращающаяся в багровую слизь, смешанную с потом, слюной и грязью. Полуживое тело подвешивали к прикрученной к потолку скобе и в сопровождении лавины грубых ругательств, пыхтя и сплевывая прямо на каменный пол «комнаты исповеди», методично отбивали внутренности. То, что осталось от пленника, хрипело и тихо, как подыхающая от укусов собака, выло. Человек постепенно сливался с забрызганными, в бурых пятнах от крови стенами, растворялся в них. Жизнь медленно покидала хлипкое, поломанное тело, и его хозяин, кажется, сам молил о том, чтобы скорее расстаться с этим миром, когда один из пытавших предложил последний способ. «Или подохнет, или расколется. А поскольку все равно подохнет, то грех не попытать счастья», – буркнул вспотевший от истязания спецназовец-контрактник, пыхтя сигаретой и доставая из встроенного металлического ящика провода, похожие на телефонные. «Разрешите, товарищ майор?» – спросил он и, получив молчаливый знак согласия своего начальника, еще дважды пыхнул сигаретой и ловким броском отправил окурок в угол. Игорь Николаевич, далекий от нежных ужимок, до этого спокойно и бесстрастно наблюдал за избиением – его интересовал результат, и убиваемая человеческая оболочка являлась не просто врагом, но прежде всего носителем важной информации, которая может спасти завтра не одну жизнь его солдат и офицеров. Потому, если бы даже его руками разорвали пленника на части взамен за точное местонахождение врага, ни один мускул не дрогнул бы на его лице. Он молча смотрел и смотрел, ненавязчиво впитывая флюиды подкрадывающейся смерти, не подозревая еще, что они воздействуют, как заразная инфекция, с обратной силой и на тех, кто убивает. С появлением проводов он обнаружил, что нечто, напоминающее любопытство, проснулось в нем. Он стал оживленнее наблюдать за развитием событий, за самим процессом истязаний и в какой-то момент даже забыл, зачем он пришел в эту холодную сумрачную камеру. В это время один из спецназовцев руками разодрал на подвешенном безжизненном теле штаны, ошметки которых повисли внизу, зацепившись за обувь. Поразительно сильными руками разведчик разорвал и свисающую чуть ли не до колен полотняную рубаху, невероятно грязную, в разводах вязкой крови. Он не стал отрывать рубаху, а запихнул ее рваное полотно за ее же края возле шеи пленника. Взорам наблюдателей открылись коричневые ягодицы пленника, впалые и тощие, а само висящее костлявое туловище в сплошных гематомах теперь чем-то напоминало кошмарные документальные съемки концлагерей времен Второй мировой. Целеустремленный детина, очевидно знающий толк в процедуре, наступил ботинком на оборванные части штанов, так что пленник стал похожим на растянутую и закрепленную вверху и внизу боксерскую грушу. Затем одной рукой ухватился за щуплую ягодицу, чтобы раздвинуть зад, а другой с силой воткнул в него провод. «Чех» легко дернулся, по меньшей мере присутствующие теперь знали точно, что жизнь еще не покинула его. После этого здоровяк в камуфляже резко нажал пленнику двумя пальцами за ушами, и тот, как выброшенная на берег рыба, инстинктивно захлопал от резкой боли ртом; тотчас второй конец провода оказался у него во рту. Второй парень, такой же отборный силач с лицом городского хулигана, только и ждал этого, потому что мгновенно воспользовался моментом и туго притянул челюсть к черепной части головы медицинским жгутом. Перед тем как запустить генератор, первый контрактник приблизил свой устрашающий лик к скованному жгутом, застывшему черно-желтому лицу пленника и задал прежний вопрос. Мучитель и мученик встретились взглядами. Первый был непреклонен и суров, с налившимися кровью глазами, в которых исчезли метафизические переживания и оставалась лишь твердь призрака, овладевшего на миг исключительным правом убийцы. Второй, и Игорь Николаевич это отчетливо видел, уже простился с земной юдолью, в глубине его глазных впадин осталось только траурное мерцание приготовившейся отлететь души. Пленник возвел глаза к небу. Заурчал генератор, и тело вдруг охватили конвульсии, оно стало беспорядочно сотрясаться, как будто кто-то раскручивал его волчком. Его теперь легко можно было бы принять за большую куклу, если бы в какой-то миг остатки человеческого не явились свидетельством его принадлежности к еще живому существу: желчная пена с кровью повалила изо рта, а по ногам потекла вызвавшая отвращение палачей смесь мочи, жидкого кала. В тесном, тусклом помещении стало распространяться зловоние, но прежде чем Игорь Николаевич отвернулся, он успел заметить неожиданно концентрированный и удивительно сильный, как толчок землетрясения, биоэнергетический импульс смерти. Он ощутил, как этот непостижимый разряд из сверкнувших в последний раз глаз умирающего пронизал его током сверху вниз и исчез вместе с отлетевшей душой. Игорь Николаевич не был уверен, что послание умирающего предназначалось ему одному, но по какому-то окаянному стечению обстоятельств случилось именно так. Когда генератор затих, изуродованная мумия с закатанными, навечно остекленевшими глазами перестала двигаться. Лишь по инерции безжизненное тело продолжало еще некоторое время покачиваться, да две неясного цвета капли упали на пол, напоминая, что только что в нем была смутная форма жизни.
Самой удивительной и неожиданной для Игоря Николаевича оказалась звериная молчаливость пленника; за все время экзекуции он вообще не проронил ни единого слова. В какой-то момент Игорь Николаевич даже хотел спросить коллег-разведчиков, уж ни немой ли этот «чех». Но теперь, лежа в палатке, он знал наверняка: тот человек с самого начала настроился умереть и сумел самовнушением отстраниться от боли и от самого жуткого – ожидания приближения смерти, медленного ее удушья. И теперь он отчетливо помнил, что поразился больше всего моменту исчезновения жизни из тела, выраженному в том последнем взгляде – апофеозе забвения, который спустя годы остался таким же отчетливым и будоражащим сознание, как и в тот момент. А еще он запомнил выражения лиц окружающих. Сидящий на высокой табуретке майор-разведчик скривился от отвращения к грязной плоти, хотя глаза его были безотчетно сыты, как у плотно пообедавшего человека, знающего толк в пестовании воображения. Помощник палача почему-то восхищенно возвестил товарищу: «Ажурная работа, ничего не скажешь». Сам же гурман молчаливо улыбался жуткой улыбкой дикаря-каннибала, и его белые ровные зубы сверкали в полумраке. Невозмутимая улыбка его твердила с тихой настойчивостью: «Ничего не поделаешь. Но раз не удалось выбить сведения, то хоть потешились». С гадливой миной офицер бросил контрактникам: «Снимайте тушу, и в яму», а потом Игорю Николаевичу: «Пойдем, Николаич, разочаровал молчаливый звереныш…» И подумав, добавил, как бы объясняя ситуацию: «Религиозная вера у них, чертей, сильная, дает возможность подохнуть, не расколовшись».
Игорь Николаевич проиграл в воображении всю страшную картину убийства, теперь уже осознавая, что оно оставило в его душе вечный осадок прикосновения к греху. В сущности, он ни в чем не был виноват, как не были виновны и жестокие разведчики: они боролись за то, чтобы выжить и победить, и в этом логика их действий. И, возможно, мстили за погибших товарищей. Будь они мягче, «чехи» сами перегрызли бы им глотки. И все-таки что-то тут было не так. Что конкретно, он еще не знал, не понимал до конца. Но что-то спуталось, сбилось с курса, как компас под воздействием большого магнита. Посещение музея ужасов не прошло бесследно, и не случайно до сих пор подробности того вечера встают перед ним грандиозной ужасающей силой. Тягостные переживания понесли его дальше, как щепку несет в безбрежное море. Действительно, почему так получается, что на этой войне правая рука не знает, что делает левая. Почему уже столько лет сохраняется кособокое управление войсками, почему ВДВ, былая элита армии, выполняют сугубо полицейские функции, и все они смешались с милицейскими частями, пограничниками, мотострелками, спецназом. Все в этой войне перевернуто вверх ногами, все кружится чудовищной сатанинской каруселью, центробежная сила которой одним дробит кости, разбивает мозги, отрывает конечности, а у других, как у Вишневского, нарушает мировосприятие, отнимает чувство реальности, лишает возможности любить и быть любимым. Он поймал себя на мысли, что подумал об Андрее Ильиче как о давно умершем, погибшем человеке, вместо которого осталась, случайно сохранившись, оболочка и ищет с фатальной неотвратимостью возможности своего физического разрушения.
Игорь Николаевич не верил в то, о чем твердил ему Вишневский. Его устами говорит усталость от войны, простейшая усталость. А сквозь эту усталость неизменно проступает благородство Андрея Ильича, его офицерская честь. Ведь и на том совместном боевом задании Вишневский мог бы увести машины и преспокойно ожидать вызова на эвакуацию группы по радиосвязи. Но он так не сделал, и вовсе не потому, что испугался пуска ракеты по своим. А из понимания, что они вместе двигаются по краю большой могилы. Из святости, свойственной русским офицерам, из чувства чести не смог оставить их… И как только все это уживается в людях одновременно – и великое, и низменное?! И сам он, подполковник Дидусь, пришел на эту войну, потому что хорошо осознавал с самого начала: только жизнь в опасности, в смертельной опасности, только предельный риск, понятный военному сообществу, может обеспечить ему реальный рост. И не только рост карьерный, но рост самооценки, рост личности, приближение к его индивидуальной гармонии.
…И все-таки где-то далеко и глубоко в словах Андрея Ильича прятались отголоски правды. Как осколки от разорвавшейся гранаты, которые посекли не прикрытое бронежилетом человеческое тело… Они-то, эти осколки, и не давали теперь житья начальнику штаба, принуждали думать, думать и по-новому смотреть на войну. С большим трудом он забылся тяжелым, дремучим сном, и неясные кошмарные тени еще долго держали его в своем цепком потустороннем плену.
Глава третья
(Чечня, Новогрозненский, 2003 год)
1
Гноящаяся, кровоточащая аура войны немилосердно нависла над Природой, обволокла ее губительной пеленой, уничтожила ее гармонию. Въедливая, как кислота, энергетика разрушения необратимо входила в сознание каждого, кто ступил на эту землю. Очень многие, очутившиеся в ее гиблой власти, пребывали под гипнотическим впечатлением, что так было всегда, что война – нормальное состояние этой территории и этих людей и что, придя сюда по воле судьбы, неизбежно вести войну. Попутно опыт и сам инстинкт выживания убеждали новые пополнения в том, что вести войну необходимо жестоко и кровожадно, по правилам хищников, и только устойчивая милитаристская установка может оказаться залогом выживания. Что ж, традиция эта не нова, она лишь подзабывается, когда целому поколению случается прожить без войны. Но тотчас восстанавливается, ибо генетический код человека хорошо помнит все те истребляющие целые народы сражения, испепеляющие города войны, выжигающую сердца немилосердность. Человек привык убивать, это его древнейшая специальность. Он не отдает себе отчета, что деятельность эта к тому же приятна избавлением от необходимости думать и возможностью вести себя в соответствии со своей первородной звериной природой, неотъемлемой частью человеческого.
Только лишь приехав в Чечню во второй раз, подполковник Дидусь задумался об этом всерьез. Став командиром более высокого ранга, он одновременно был вынужден постигать и большие масштабы разрушительного действия войны. Удивляться тому, что на фоне цепи военных фиаско и позиционных побед, достигнутых за счет многих жизней солдат и младших офицеров, поднялась целая плеяда генералов, прослывших выдающимися, компетентными и победоносными. Он изумлялся странной пропорции: чем более гибельными для войск, чем более шумными оказывались следы того или иного военачальника, тем стремительнее очередной лиходей взлетал к вершинам военной доблести, приобретал почет, как шерстью, обрастал обманчивой харизмой непобедимого воителя.
В один из хмурых, затянутых дымкой дней поздней осени подполковник Дидусь сидел на броне командирского бронетранспортера и угрюмым взглядом из-под насупленных бровей взирал на тяжелую картину разрушений когда-то цветущего горного поселка. Очередной раз он командовал войсковой маневренной группой, рассекающей территорию Чечни, зачищающей ее населенные пункты и одновременно – ведь это война – карающей тех, кто мог оказать сопротивление. Подполковник ощущал, что очень изменился за время после академии: стал и чувствительнее, и кровожаднее одновременно. Так не бывает, скажет кто-то. Он бы и сам согласился, если бы не призраки, посещающие его с неотвратимой цикличности), как видения больного белой горячкой. В нем попеременно просыпался то бдительный философ, то жаждущий крови гладиатор. Каждый образ был силен, каждый вызывал мрачные переживания, и он все чаще пребывал в недобром настроении, а если когда и случалось ему чувствовать себя королем, то непременно темной масти. Ибо как он ни старался стать лучше и человечнее, если его доброе начало сталкивалось с непреложной силой приказа, воля демона всегда брала верх, и он становился организатором новых, порой еще более изощренных злодеяний.
На выезде справа из-под груды обломков торчали, как вылезшие из ран кости, части деревянных конструкций, по которым можно было угадать когда-то находящийся тут добротный дом. Слева через два десятка метров большой железной тушей насмерть забитого зверя лежал на обочине обгоревший перевернутый КамАЗ. Пока они проезжали через поселок, начальник штаба насчитал не более десятка уцелевших домов. Особенно поразил его один, стены в котором были пробиты насквозь и через дыру было видно какую-то сгорбленную, высохшую старушку в темных лохмотьях. Неподвижная и видимая всей колонне, она, как безумный, блуждающий полупрозрачный фантом в балахоне, безупречно дополняла всю безжизненную фантасмагорию леденящего прощания с местом погрома. Почти все здесь было разворочено, разбито, приплюснуто, взорвано, продырявлено, и если хорошо постараться, то можно было бы найти следы еще десятка таких же наездов в гости, больше известных под названием «зачистка». Почти всё казалось оцепеневшим, застывшим ваянием какой-то нереальной скульптурной группы, чьей-то дикой фантасмагорией. Подполковник копался в памяти: не был ли он тут в 95-м, когда они впервые ступили на горную тропу войны? Память отказывала, а может, декорации слишком изменились, потускнели. «Вот что достигнуто почти за десять лет войны… И если к этому стремилась пресловутая цивилизация, если это прямые последствия хваленого научно-технического прогресса, то, может быть, стоит прекратить его стремительный бег? Или чем тогда вся эта картина начала XXI века отличается от мрачных красок средневековья, от беспощадной инквизиции или даже от крестового похода?!» – думал Дидусь, соболезнующим взором окидывая покинутый поселок.
Горная дорога предсказуемым серпантином поворачивала, и дальше уже не было продырявленных и искалеченных строений. Подполковник глубоко вздохнул, прощаясь с очередным развороченным селением, погруженный в мысли о докладе о прошедшей операции. Они, вне всякого сомнения, отличились, безупречно выполнили тактическую задачу. Но он отдавал себе отчет в том, что в глобальном смысле развитый успех – ничто, потому что в этих горах давно потеряна граница между боевиком и мирным жителем, тут российскую армию уже давно не выносят и, затаившись, ждут своего часа. Он хорошо знал обманчивость достигнутой тишины, как и то, что уже завтра сюда могут вернуться боевики, и не дай бог, чтобы какая-нибудь малочисленная группа россиян оказалась тут, позабыв об осторожности. Конечно, улов впечатлил кэпа: двадцать семь «чехов» было уничтожено, еще двенадцать передано на фильтр ФСБ, где их попытаются сделать разговорчивыми. Но и свои потери, хотя несоизмеримо меньшие, не давали покоя. Молоденький, необстрелянный лейтенант первого батальона в первый же день подорвался на мине с растяжками и после пятичасовых мучений умер. Может, и лучше, что умер, ведь его лицо было изувечено до неузнаваемости, оторвана до колена правая нога, вся дальнейшая жизнь стала бы мучительной борьбой за существование и поиском доказательств, что ты не живой труп. Еще два солдата погибли, когда хотели войти в сарай и открыли его двери: из зияющей пустоты их встретил неожиданный шквальный огонь. Вот ведь судьба какая! Солдат было четверо, и двое из них оказались только легко ранены – их спасли бронежилеты. Считай, отделались легким испугом. А двоих других скосило насмерть, пулевые ранения в голову – одному из них полголовы снесло, как будто бритвой срезало. Сарай потом в упор расстреляли «шмелями», а разорванные гранатометными выстрелами тела оборонявшихся «чехов» потом собирали по кускам. Но убитых все равно уже не вернуть… А еще были раненые, тоже искалеченные судьбы. Всего шестнадцать, из которых три тяжелых. И что начальнику штаба было обиднее всего: два ранения вынесены не из боя. Сухоруков диким матом вопил в трубку, когда узнал, что старлей и контрактник случайно слетели с брони БМД во время движения и попали под идущую сзади следующую машину. Теперь оба с передавленными гусеницами ногами завершили боевой путь. Может быть, офицера попытаются представить к награде, чтобы как-то облегчить его послевоенную участь. Может быть, даже квартиру дадут, ведь хороший, добрый малый, но просто не для войны… Дидусь даже удивился, что так подумал о молодом офицере; раньше он судил исключительно по профессиональным качествам, а «профессии хороший парень – нет». Действительно, разве этот старлей не знал, что можно стать калекой и вблизи войны? И что он искал тут – убеждение в великом предназначении России? А тот разорванный миной отважный лейтенант был уверен, что его священная миссия состоит в безропотном служении Отечеству… Молодец, парень! Хорошо, что погиб, не задавая себе лишних вопросов, не зная, что ВДВ давно превратились в репрессивный орган Кремля. Да и что из всех этих смертей можно вынести? То, что русские бабы еще нарожают, как когда-то проницательно заметил любимый им в юности полководец. Да, они могли погибнуть и в автомобильных катастрофах, а так – отдали жизни или здоровье во славу Родины. Главное – не впустить в души подчиненных сомнения, не допустить двусмысленности, поддерживать священную иллюзию особой миссии, показать, что на нашей общей судьбе история замкнула момент пересечения великого, нетленного и временного, зыбкого существования. Тут нельзя допустить паршивой душевной слизи, уж лучше твердить о великой роли и выдающейся исторической миссии. Так и жить проще, и умирать легче! И подполковник подумал, что в первую очередь надо по прибытии в район дислокации провести идеологическую работу, поднять морально-психологический дух, придумать какой-то новый допинг…
2
Неожиданно внимание начальника штаба полка привлек нехарактерный шум несколько поодаль от дороги. Игорь Николаевич пригляделся и уловил в стороне от дороги неразборчивую возню человека в камуфляже и женщины с картинно черными волосами в темной, наполовину изодранной мужской одежде. Между прерывистыми злобными рыками зачумленных моторов ему послышалось другое, человеческое рычание, смешанное с руганью, и женские вопли, переходящие порою в странные, нечеловеческие звуки. Рычание или необычно громкое шипение, что-то необъяснимое и не поддающееся описанию. Он сделал знак механику повернуть бронетранспортер и приблизиться к месту действия. Метров за тридцать от экзотической сцены Игорь Николаевич остановил машину. Не глуша двигатели, вслед за командирской остановились другие машины колонны, сначала задние, а затем и следующие впереди. Подполковник ловко спрыгнул с брони и стал приближаться к небольшой группе людей, явно не из его полка. Его ожидало крайне неприятное зрелище: какой-то незнакомый офицер, невысокого роста, но плотный и мускулистый, нещадно, с какой-то особой страстью избивал местную женщину, нанося ей крепкие, увесистые удары по всему телу, порой намеренно стараясь попадать точно в лицо. Дидусь видел его со спины, так что вместо лица Игорь Николаевич мог обозревать лишь крепкую бычью шею спецназовца. Зато было хорошо видно искаженное от боли и бессилия суровое лицо женщины. Молодая, не более тридцати лет, с астенической фигурой, напоминавшей бамбуковую жердь, она была облачена в грязное мужское тряпье и выглядела несуразно. Из-под сильно надорванного левого рукава выглядывало голое плечо с большой сиренево-красной ссадиной. Ее левая губа и левая бровь были рассечены и успели припухнуть, бордовая кровь заливала ей глаз, а от разодранной губы струйки спускались к грязной, с разводами шее. Неправдоподобно черные, как воронье крыло, длинные волосы были растрепаны, рот приоткрыт, и из него вырывались при каждом новом ударе звуки, похожие на смесь рыка и глухого стона. Женщина не кричала и не плакала, мужественно снося издевательства; она еле держалась на ногах, но офицер не давал ей упасть. Подходя, Дидусь отчетливо увидел, как он методично и целенаправленно бил ее кулаком в живот, и когда она изогнулась пополам, изо рта выплеснулась струя вязкой слюны с кровью, повисая на нити и не касаясь земли. Однако одержимый бесом рыцарь в этот момент быстро подтащил ее за волосы и нанес следующий сокрушительный удар – между грудей; она громко ахнула от неожиданно пронзившей боли, опустилась на колени, а он опять не дал ей упасть. Рядом, в четырех-пяти шагах, стояли два других офицера, капитан и старший лейтенант. Небрежно закинув автоматы за плечи, они молчаливо курили и лишь косо и тоскливо поглядывали на затянувшееся избиение. На плече у капитана висел третий АКСУ с пристегнутым пулеметным магазином, принадлежавший, по всей видимости, их товарищу.
– Что здесь происходит?! – громко и строго спросил начальник штаба, добавив к этой фразе жгучую приправу из нецитируемых словосочетаний.
И тут палач повернул свое перекошенное яростью лицо к Игорю Николаевичу; с кроваво-хищными, горящими глазами пантеры, напряженным оскалом и потяжелевшим от физических усилий дыханием он походил даже не на зверя. На выползшего из могилы, запыхавшегося упыря, натянувшего на себя военную форму. Левой рукой в этот момент он держал согнувшуюся женщину за волосы, правая была в крови. На правом его плече топорщился оторванный погон с майорской звездой.
– Что происходит?! – передразнил он Игоря Николаевича. – А вот что!
С вырвавшимся с этими словами коротким рыком ярости он нанес женщине тяжелый удар носком ботинка в живот, после которого она повалилась на колени, и когда он отпустил копну смешавшихся волос, голова ее беспомощно рухнула и уткнулась лбом в каменистую поверхность земли. На миг женщина беззвучно застыла, как будто дух выскочил из ее надломленного тела навсегда. Игорю Николаевичу показалось, что последний удар был сделан с особым наслаждением, от которого бивший получил порцию смутного, непонятного другим удовольствия, почти физического удовлетворения, как садист-насильник, имеющий запредельную власть. Этот совершенно ненужный удар был сделан еще и для того, чтобы досадить ему, без приглашения явившемуся и оттого лишнему. В этот же момент Игорь Николаевич с изумлением узнал своего бывшего училищного замкомвзвода Иринеева. Но и тот теперь узнал однокашника.
– Ба-а-а, – протянул тот с неприятным завыванием, глумливо тыкая в этот момент в Игоря Николаевича указательным пальцем, как будто расстреливая его из пальца, – кого я вижу?! Де-ед! Свиделись наконец. А то все приветы друг другу передаем…
Действительно, раз в Ханкале, а потом еще в Аргуне ему передавали привет от Иринеева, командира офицерской спецназовской группы «Альфа», которая выполняла здесь свои специфические задачи. Игорь Николаевич больше всего не желал, чтобы Иринеев, следуя негласной традиции, полез сейчас обниматься. И потому решил соблюдать строгий непреклонный вид. Но тот угадал его мысль и лобызаться не стал. Более того, Игорь Николаевич почувствовал, сколь неприятно его бывшему училищному командиру оказаться застигнутым за таким пикантным занятием.
– Здравствуй, Артур, – Игорь Николаевич сухо, хотя и крепко, пожал ему руку, отметив, что она такая же, как и прежде, кованная из булата. Он стоял, сведя густые брови, и молчал, как бы ожидая объяснений. Как войсковой командир, к тому же старший по званию, он имел полное право взять инициативу в свои руки.
– Вот, видишь, чем занимаюсь, – как бы нехотя объяснил Иринеев, восстанавливая дыхание и делая указательный жест рукой на избитую женщину, – снайпершу поймал. Эта сука руку мне к тому же прокусила… Знаешь, сколько эта тварь наших завалила?!
– Не знаю. – Игорь Николаевич ответил все так же холодно, поражаясь своей суровости и чувствуя, как его горло становится шерстяным. Он всем своим видом и тоном показал Иринееву неодобрение. – Значит так, женщину я забираю. – И не дав опомниться Иринееву, он схватил уже вставшую на колени женщину за руку, рывком поставил ее на ноги и собирался увести ее, как Иринеев со зверской миной преградил ему дорогу. Игорь Николаевич махнул своему офицеру, напряженно наблюдавшему за происходящим с бронетранспортера. Оживились и два других «альфовца», несмело приблизившись на метр-другой, но так и не решаясь вступить в перепалку старших офицеров.
– Да ты че, Дед, твою мать?! – Иринеева вдруг перекосило, в его голосе было недоумение и не поддающаяся усмирению злость. Глаза его, такие же односложные и предсказуемые, как и в училище, навыкате от бурлящих эмоций, сверкали злобой и остервенением взбесившегося пса. «Ничуть не изменился, все такая же подлая каналья! Не повзрослел и ума не набрался за эти годы», – констатировал про себя Игорь Николаевич.
– Кто б она ни была, но я впервые вижу, чтобы российский офицер спецназа топтался на женском животе… – Теперь неодобрение в голосе Игоря Николаевича выросло до откровенного презрения.
Он уже сто раз пожалел, что заметил эту бойню и остановился, не такая должна быть встреча у людей, которые четыре года жили в одной казарме и неожиданно увиделись через пятнадцать лет. Но теперь уже и пропустить такое Игорь Николаевич не мог, это противоречило его жизненным принципам, его общему мировосприятию. Значит, судьба так распорядилась об их встрече, значит, так было угодно провидению, чтобы заглянуть в их человеческую и мужскую суть через полтора десятка лет. Он даже ничего не обдумывал, не прикидывал, все происходило механически, решения рождались на клеточном уровне, как рефлексия инстинктов привыкшего к смертельной опасности человека. Страшным оказалось то, что и Иринеев отступать не намеревался. Всегда балансировавший на грани социально-общественной нормы, откровенно презиравший все и всех вокруг, он наконец добился положения, когда не считал обязанным отчитываться перед кем-либо, да и не привык этого делать, потому любое противостояние вызывало в нем прилив слепого, лютого озверения. Он даже на войне находился в стороне и как бы сбоку и, полагаясь на негласный мандат, мог творить все, что заблагорассудится, лишь бы задача была выполнена. Глядя на него, взъерошенного и нахохлившегося, как петух перед схваткой, Игорь Николаевич подумал, что Иринеев стал именно таким, каким всегда стремился быть.
– Ну вот что! – Он выкрикнул с натуральным вызовом свою излюбленную, ничуть не изменившуюся за полтора десятка лет фразу. – Я советую вам не советовать мне. Я этих блядей бил и бить буду, никого не спрашивая. А этой твари сегодня во все дыры набью тротила и пущу в небо – она моего офицера скосила, ясно?!
– Ясно, – проскрежетал в ответ Игорь Николаевич. – Воропаев, – крикнул он пронзительно и резко одному из ротных своего полка, подходящему с двумя вооруженными бойцами, – доведите эту женщину до дороги на поселок и отпустите.
С этими словами он подтолкнул женщину в сторону своих, и она не заставила себя ждать, тут же встрепенулась, ожила и сделала несколько быстрых спасительных шагов в зону недосягаемости, оставив спасителю лишь молчаливый, полный благодарности и признания взгляд.
– Давай-ка отойдем на два слова, – предложил с нескрываемой злобной миной Иринеев и легко, но настойчиво потянул Игоря Николаевича за предплечье.
Но Дидусь, оскорбленный неожиданной фамильярностью, резко вырвал руку и твердо ответил:
– Пошли.
Он тут же вспомнил то неизбывное пренебрежение и презрение Иринеева ко всем окружающим, которые отличали его от всех остальных сержантов.
– Ты, Дед, мудак гребаный, ты чего мне мешаешь?! Тебе что, больше заняться нечем?! – зашипел на него Иринеев, приблизив к нему свое перекошенное лицо почти вплотную, на невыносимую близкую дистанцию и так же, как в училище, приоткрыв от негодования рот. Наконец-то он проявил свое истинное лицо! Игорь Николаевич даже обрадовался этому: ну что, как далеко ты зайдешь, герой?! Они стояли метрах в пятнадцати от двух оставшихся на месте спецназовцев и в три раза дальше от все еще ревущих моторами бронетранспортеров и БМД. Издали создавалось впечатление, что разговаривают два неравнодушных друг к другу человека, которые вот-вот начнут обниматься для привычного дружеского прощания. Вблизи же губы Иринеева зло подрагивали, как мембраны, крылья носа раздувались точно также, как когда-то в училище, щель вместо рта была точно такой же, как и пятнадцать лет назад, когда Иринеев негодующе смотрел на весь мир. Игорь Николаевич знал, что бывший сослуживец элементарно провоцирует его, нагнетает обстановку, чтобы затеять драку. Но он ошибался – Иринеев оказался взведенным еще больше, так что был готов и на более радикальные действия. В этом начальник штаба убедился очень скоро, когда позволил себе неприятную для собеседника откровенность.
– Я тебя, Иринеев, и в училище не уважал, потому что ты дерьмо был. А сейчас еще больше не уважаю!
Когда Игорь Николаевич кинул это в лицо майору, тот неожиданно быстро, отступив на шаг назад, достал из-за спины пистолет и взвел курок. Сам Бог не ответил бы на вопрос о дальнейшем развитии событий, если бы Игорь Николаевич на последних словах лютой фразы, резко отшатнувшись, не выхватил машинально из внутреннего нагрудного кармана камуфляжа свой табельный ПМ и не загнал патрон на стартовую для выстрела позицию. Наблюдавшие за ними люди оцепенели.
Так они и застыли друг против друга с оружием в руках, готовые выстрелить в любую минуту. Игорь Николаевич – возмущенный неофицерским поступком, подстегиваемый воспоминаниями о пережитых унижениях от этого человека. Майор Иринеев – озверевший оттого, что кто-то мешает ему жить по его личным правилам, руководствоваться его привычной логикой. Война удивительным образом свела их, и война же, с ее дикой, туземной асоциальностью, развела по разные стороны восприятия мира и собственной роли в нем. Но Игорь Николаевич был не тот человек, кто проходит путь лишь до половины, а затем сворачивает. И потому он решился тестировать до конца и себя, и Иринеева.
– Я тебе больше скажу! Это я конспекты твои поганые в училище выбрасывал. И шинель твою перед отпуском я порезал. И вижу, что не ошибался, отныне я тебя знать не желаю!
С этими словами, произнесенными медленно и чеканно, как приговор, Игорь Николаевич, не опуская пистолета, сплюнул на землю, под ноги Иринееву. Тот же, оцепеневший, стоял молча, все так же держа взведенный, нацеленный на подполковника пистолет. Он негодующе наклонил голову и нервно мотал ею в разные стороны, как бык, который хочет броситься на раздражающего тореадора, но не может перешагнуть какое-то невидимое препятствие. Цвет лица его стал пепельным от перевозбуждения и шока, воспаленные глаза светились зловещим, болезненным блеском глубоко уязвленного фанатика. Он подрагивал от напряжения и бессильной ярости – ох, как он не любил проигрывать и уступать! Казалось, сейчас он начнет трястись в нервной лихорадке. Иринеев тяжело боролся с собой, но все-таки с неимоверным трудом подавил искушение темных сил внутри своего естества выстрелить в Дидуся. Слишком много свидетелей, слишком просто можно выпасть из строя героев и превратиться в обычного преступника. Игорь Николаевич тонко и точно уловил мгновение колебания в изготовившемся для прыжка, но замешкавшемся офицере. Поняв это, он молча развернулся и пошел прочь, на ходу пряча поставленный на предохранитель, все еще взведенный пистолет. Теперь он наверняка знал, что офицер ВДВ не выстрелит в спину другому офицеру ВДВ. Все-таки они воспитывались на определенных принципах. Заметив, однако, как вытянулись лица младших офицеров, мимо которых он прошел, начальник штаба отвернулся. Представил, какое страшное у него сейчас лицо. «Зря, наверное, ляпнул про конспекты, и про шинель зря», – подумал Игорь Николаевич, который никогда не прикасался к конспектам и шинели замкомвзвода, но от Пети Горобца, однажды проговорившегося в порыве отчаяния, знал, что это его рук дело.
Бойко вскочив на бронетранспортер и дав команду трогаться, Игорь Николаевич еще долго размышлял, как могут сочетаться в Иринееве столь разные качества. С одной стороны, командир группы офицерского спецназа «Альфа», носитель прославленного звания офицера-спецназовца, профессионал и бесстрашный в бою воин. С другой – человек, не брезгующий никакими, в том числе подлыми, методами борьбы, имеющий садистские наклонности, легко воспламеняющийся и следующий своим животным порывам… И может ли боевая доблесть искупить сатанинские проявления человеческой души? Он не знал, но увиденное неожиданно потрясло его. Не сама картина, которых за годы войны он видел много, но то, что его бывший товарищ по оружию так проявил себя. На войне особенно трудно терять товарищей, но не бывает горше, если товарищ потерян не в бою, не от вражеской пули, а от осознания его истинного, в один момент проявленного волчьего оскала. Тяжелее всего, когда раз и навсегда расходятся принципы. Игорю Николаевичу теперь было невыносимо стыдно и больно, и за себя, и за своего бывшего командира, и за все ВДВ, и за родное училище, и за спетые в одном строю песни, и за святые знамена, которые они вместе несли. Ему казалось, что он проглотил горсть мелких сапожных гвоздей, и они вонзились в его глотку, раздирая ее и вызывая слезы разочарования. Что это – его личное непонимание и слабость, или это весь мир перевернулся, и то, что раньше было недопустимым для настоящего мужчины, стало нормой, новым обычаем, традицией начала XXI века. Игорь Николаевич долго еще ерзал по жесткой броне, не находя себе места. И ехавшие рядом с ним офицеры тоже помалкивали, понимая, как тяжело у него на душе в этот короткий мирный час.
3
– Ты что это там, Николаич, офицерскую драку затеял? Хулиганить начал?
Вишневский насмешливо улыбался. Прошло всего пару дней, как они вернулись в лагерь, а слух о потасовке шершавой змеей тихо полз в офицерских кругах.
– Да это, Андрей Ильич, личное. Слишком личное и… очень болезненное. И дурное, к тому же.
Начальник штаба не на шутку расстроился. Скулы на сухом, обветренном лице Игоря Николаевича сжались от напряжения и заострились. Он мрачно смотрел сквозь вертолетчика, будто опасаясь заглянуть ему в глаза и прочитать там часть той колючей правды, которую знать и принимать в сердце не хотелось. Там все еще оставалось беспокойство, рубец от раны не затянулся. Хотя Иринеев никогда не был его другом, корпоративная десантная среда негласно требовала поддержки своих, каков бы ни был уровень личной неприязни. Потому, хотя Игорь Николаевич считал себя правым и никогда бы не изменил свое решение, оно было тягостным для него и неясным для окружающих.
– Ладно, – Вишневский понимающе похлопал его по плечу, – не убивайся. Это рабочие издержки войны. Главное, что глупостей не наделали, не начали стреляться. Хочешь, чтоб тебе душу облегчить, расскажу подобную историю.
Они стояли на краю палаточного лагеря и курили, глядя то на поражающие вечной красотой и загадочным блеском вершин горы, то на липкую, лоснящуюся чернотой, изрытую землю лагеря. Старый, изношенный брезент палаток и с удивительной солдатской сноровкой приспособленные милитаристские предметы нехитрого обихода облегчали быт, но откровенно портили живописную панораму гор, приземляли и унижали обитателей лагеря. И этот, и другие военные лагеря выглядели большими вонючими помойками, возведенными посреди курорта.
– Расскажи, коль не врешь, – задумчиво ответил Игорь Николаевич, с плохо скрываемой печалью глядя туда, где верхняя кромка горной гряды утопала в мягких прелестях облаков, служивших взбитыми полупрозрачными подушками для буйных голов исполинов. Он стоял почти неподвижно, лишь время от времени его рука с сигаретой приближалась ко рту, чтобы со страстью заядлого любителя табака впустить вместе с никотином искусственную инъекцию спокойствия. Несмотря на тяжесть в душе, он все же преисполнился чувством безмерной благодарности к этому странному офицеру, до беспамятства любящему небо, буйные лопасти своей винтокрылой машины и… войну.
– Но прежде хочу задать тебе один вопрос: знаешь ли ты разницу между понятиями «казнить» и «зверски убить»?
– По-моему, глупый и ненужный вопрос, как для войны. Мы должны заботиться о неукоснительном выполнении поставленных задач, а размышляют пусть потом историки, психологи и прочая базарная гвардия… Каждый командир действует в рамках выполнения приказа, а значит, в рамках законной ответственности, которую берут на себя высшие начальники.
– Так я и думал… Отчего ж тогда при штурме Грозного многие ваши десантные идолы вмиг пали, отказавшись от выполнения нереальных задач. Чиндаров, Стаськов, Сорокин, Сигуткин – сколько еще их было, отказников… Нет, дружище, на эту тему стоит и нам поразмыслить. Мы ведь с тобой жрецы войны и не имеем права отказываться самостоятельно мыслить. Что бы там ни говорили любители воевать посредством телефонных указаний. Ведь мы порой можем казнить, а можем миловать… Вот ты отбил у своего сослуживца девчонку, а ведь она наверняка снайпером подрабатывала – ты ж сам говорил, что в мужской одежде была. Сечешь?
Дидусь внимательно и с удивлением посмотрел на товарища. Тот был совершенно трезв и холодно спокоен. «Откуда он, черт возьми, знает все эти имена? И что ему, делать нечего, как только историю чеченских войн изучать?» Вишневский, всегда такой живой и готовый приукрасить свои утверждения убедительными жестами, теперь говорил вдумчиво, с расстановкой. Было видно, что это не мимолетное умствование, а искреннее желание самому разобраться в вопросах, которые его волновали.
– Может, и была снайпером. Только я так не могу! Понимаешь, во мне мужское восстает, оно не позволяет, чтобы при мне бабу мутузили. Уж лучше б он ее пристрелил…
– А он так и сделал бы, если б ты не помешал. Но я вернусь к теме. Так вот, слово «казнить» применимо к случаям, когда вынесен такой приговор. То есть определена категория преступления, есть обвинитель, есть судья, есть приговор и есть палач. Тогда даже незаконное лишение жизни кого-то приобретает черты эдакой, пусть и притянутой, но законности. Дела, свойственного человеческому племени, независимо от его нравов. Но «зверское убийство» – это совсем иное. Такой вид убийства порой случается не ради наказания и даже не ради мести, а ради самого процесса убивания. Знаешь ли, это очень впечатляет, когда на твоих глазах, по твоей воле кто-то умирает…
Дидусь внутренне содрогнулся. Создавалось впечатление, что Вишневский старательно, как исследователь в лаборатории, пытается с помощью замысловатой иглы проверить, правильны ли реакции подопытного млекопитающего на те или иные раздражители. Начальник штаба не испытывал никакого влечения к попыткам самоанализа. Он чувствовал, что от таких копаний в его сознании хлопчатобумажная рубаха скоро взмокнет от пота, и взмолился:
– Перестань, Андрей Ильич! К чему это все? Я не вижу никакого рационального смысла в этих рассуждениях. Я понимаю так: если ты родился у людей, если вырос среди людей и тебя мама или папа чему-нибудь учили, то будешь поступать по-людски.
– Ан нет, дорогой ты мой! Ошибаешься! Я раньше тоже так думал, пока не встретил тут, в Чечне, ребят из… м-м… не хочу говорить, какого спецназа. Так вот, они и не скрывали, что получали и исполняли тайные задачи с соответствующим всесторонним прикрытием по… зверскому убийству террористов. Поверь, они пришли сюда не отобранными безжалостными извергами, они стали частью принятой на вооружение практики, частью новой доктрины.
– Чушь это, я в это не верю… Почему я, который Чечню излазил, исходил и изъездил вдоль и поперек, никогда не сталкивался с этим? Ну, за исключением, может быть, пыток в фильтрах. Но там выбивают жизненно важную информацию, и мы на войне, а не в театре.
Вишневский опять улыбнулся той своей дьявольской улыбкой, в которой присутствовали превосходство и еле уловимая насмешка. Игорь Николаевич, глядя на товарища, подумал, что вот в этой улыбке он весь, именно за нее его любят и ненавидят. Как же может один-единственный мимический жест так проявлять человеческую натуру!
– Можешь не верить, я тоже полагал, что они по пьянке чешут, от переизбытка эмоций. Но потом понял, что нет, не врут… Этому есть толковое, логичное объяснение. Нас уже много лет убивают зверски, часто подло, из-за угла, мы стали бояться. А вот эти ребята занялись вправкой мозгов и у нас, и у «чехов». Их задача более чем проста – устрашить, запугать, заставить их бояться. И я им, откровенно говоря, за это благодарен. Хотя… хотя не все тут просто…
О чем это он говорит, подумал начальник штаба, глядя на горящее холодным огнем лицо боевого товарища. Ни один мускул не дрогнул на этом лице, странно невозмутимом и вместе с тем яростном, отрешенном, указывающем, что его хозяин способен на страшные вещи. Вообще, пришло в голову Игорю Николаевичу, последнее время с Вишневским творится что-то невообразимое, он не похож на того весельчака-лихача, которого он знал несколько лет назад. Голова постоянно занята какими-то убийствами, зверствами, что-то помутилось у него. И все же мысли товарища его тронули. Дидусь, бросив окурок и засунув руки в карманы, сосредоточенно молчал и испытующе смотрел на говорившего Вишневского. Тот же, поощряемый этим молчанием, будто ободряемый к развитию своих мыслей, продолжал:
– Вот ты меня недавно упрекал в кровожадности, в желании разнести в пух и прах этих уродов?! Так вот, эти ребята по наводке выкрадают чеченов и членов их семей и просто разрывают на части, привязывая, например, к телу снаряд, тротиловый заряд. Один знакомый мой однажды раненую снайпершу приказал переехать на танке, наблюдая, как из нее кишки вылезут. Говорил, что самый страшный момент, когда стекленеют глаза: раз – и все, был момент жизни – и ленточку вдруг перерезали… Жутко! И он сам признавался, что чувствовал себя ужасно, что эти стеклянные глаза потом его во сне преследовали и что после этих убийств у него в голове совсем не так, как до приезда в Чечню. Другой знакомый офицер вспомнил, как они отловили «чеха» видеозаписями пыток наших заложников. На них были эпизоды отрубывания голов, отстреливания у них пальцев рук, изнасилования малолетних русских девочек. Короче, они эту тварь просто раздробили молотком, сначала пальцы, потом коленные чашечки, потом руки и ноги, потом разбили голову. И пока они его кончали, этот ублюдок им пел песню смерти – криком и воем… Короче, все это записали и отправили боевикам. Вот какая у нас сейчас психологическая война! Иван Грозный со своими опричниками отдыхает…
В момент рассказа Вишневский вдруг совершенно преобразился. Вертолетчик стал еще больше жестикулировать, как рвущийся на арену гладиатор. Он сам завелся от собственного рассказа, как от сильно действующего возбудителя. Его только что красивое лицо стало злым и непримиримым, правильные черты поплыли, искажение стало таким, как будто Игорь Николаевич смотрел не на него самого, а на его отражение в кривом зеркале. Дидусь молчал, приобретая все более угрюмый вид и не зная, как реагировать на выпады Вишневского, как будто это он его лично обвинял в каких-то просчетах или неправильно отдаваемых командах. Был в постулатах вертолетчика неброский, но явственный подвох, тихая, но непрерывная атака на его принципы военачальника.
– Я могу допустить, что, ведя войну против террористов, против нелюдей, убивающих наших детей, мы должны быть безжалостными карателями. И даже если есть приказ высшего командования уничтожать их без разбора, поголовно, то я готов с этим согласиться. Мне, откровенно говоря, наплевать на юридические тонкости, хотя я против самосуда. Но я приказал забрать чеченку не потому, что осуждал ее казнь, а из-за того, что то была не казнь, как ты говоришь, санкционированная вышестоящим командованием, а самовольное побоище… Понимаешь?! Некрасивое, недостойное, ужасное, уродливое!
Теперь Игорь Николаевич чувствовал, что Вишневский своей навязчивой игрой достал его и он сам начинает не на шутку заводиться. Ему казалось, что хитрый вертолетчик хочет загнать его в тупик, чтобы он признал себя побежденным, ошибающимся. Не будет этого! Но Вишневский почему-то вдруг сам пошел на попятную.
– Николаич, Игорь, ты меня совсем не понимаешь. Абсолютно. Я не о твоем поступке, я же совсем о другом толкую!
– Так о чем же?
– Вот ты, к примеру, про Абу-Грейб не слышал? Про американскую тюрьму в Ираке? Нет?! (Игорь Николаевич молчал, в упор глядя на собеседника тяжелым взглядом, что тот принял за утвердительный ответ.) Так я тебе поведаю страшную историю про американцев. Эти добрые, веселые ребята американцы, ну демократы в обличьях бесов, твою мать, понимаешь?! Так вот они организовали лагерь изощренных пыток, изувечивали, трахали заключенных, заставляли их становиться животными, лаять… Я не наговариваю, есть опубликованные данные их собственных расследований.
И снова Андрей Ильич завелся, походил на злой смерч. Его руки вращались, изгибались замысловатыми петлями, страстными жестами он что-то вопрошал начальника штаба. Если бы Игорю Николаевичу показали видеозапись с речью Вишневского, он ни за что не поверил бы, что такой степенный начальник может дойти до столь сильного нервного напряжения. Он уже начинал пугать своей возбужденностью, и казалось, может броситься на кого-нибудь и волком вцепиться зубами в глотку. Какие странные смены настроений и состояний, верно, этот человек основательно болен, опять пронеслось в голове у начальника штаба.
– Хорошо, и что дальше? Я всегда знал, что америкосы – сволочи, и меня с детства готовили с ними бороться. Но при чем тут вообще Соединенные Штаты?
Теперь Дидусь был сбит с толку окончательно.
– Ой, башка деревянная, деревенщина! – в сердцах ругался вертолетчик. – Да при том, что когда дело касается человеческой природы, и особенно разбуженных темных демонов, тут не до национальностей. Тут все перед Богом равны, потому что все уже слишком согрешили. И твой сослуживец из «Альфы», и мои знакомые спецы, которые живых людей рвали, и эти черти американцы. Все одинаковы, кровожадная природа за прошедшие три тысячи лет никак не поменялась. И хоть демократией, хоть тоталитарным режимом прикрывайся, как банным листом, но суть не спрячешь. Человек – это мерзкое, гадкое, алчущее крови существо, и оно, этот убогий вампир, будет пить кровь своего собрата, как только представится такая возможность.
– К тебе лично это как относится? – спросил вдруг подполковник Дидусь, который только теперь начал понимать, куда дело клонится.
– А я тебе отвечу, и отвечу очень прямо и честно. Мне бояться нечего, я свой долг и в Афгане, и тут безотказно выполнял. Ты, может быть, думаешь, у чудака крыша поехала… Так вот, я в здравом уме, очень неплохо себя чувствую и заявляю тебе следующее. Мне – хочется – крови. Да и еще раз да! Мне – хочется – убивать. Тут я могу добавить – «этих отморозков». Но не добавлю. Если завтра «отморозками» объявят других, айзеров, армян, грузин или кого-нибудь еще, то я – первый в списке. Теперь ясно?!
Игорь Николаевич отшатнулся, как от порыва леденящего ветра. Он сам похолодел, внутрь его естества прокралась новая душевная боль, заныла душа, как от удара плетью. И возникло четкое ощущение, что он теряет друга. Ему живо представилось, что Вишневский, которого он знает уже не меньше пяти лет, теперь висит на краю пропасти и вот-вот сорвется. А он бессилен ему помочь, как врач с плохой квалификацией у постели умирающего.
– Ты, Андрей Ильич, страшный человек! Я тебя совсем не знал! Или ты артист и меня разыгрываешь?
– Да, артист, больших и малых театров, – буркнул он зло. Теперь короткая волна возбуждения у него прошла, и он, как остывший вулкан, продолжал с дерзким, язвительным спокойствием: – Дорогой, не делай круглые глаза. О тебе теперь речь. Так вот, запомни, если ты проведешь на войне столько лет, сколько я, тоже станешь вампиром, кровавым наркоманом. И еще: очень легко можно форсировать сроки, если раньше приблизить глаза к смерти. Так сказать, приобщиться. Это неизлечимо! Правда, падший ангел лучше возвысившегося демона, но это слишком мелкий повод для радости…
Глава четвертая
(Ставрополь, 2005 год)
1
– Папа, папа приехал!
Маленькая Дашенька пронзительно закричала, и вмиг с визгом ликования первая повисла у Игоря Николаевича на крепкой, темной от солнца и пыли шее. Тоненькая, хрупкая, как цветочек, она, ровесница нового века, сама не подозревая, была нежным воплощением бесконечного, невесомого счастья. Отец поднял дочку на руки и начал целовать ее личико. Подбежал и старший Антоша, и его он тоже обхватил и оторвал от пола, удивляясь, как сильно и незаметно вытянулся парень, достигнув беспокойного возраста подростка. Тихо, как будто на цыпочках, из комнаты выплыла Оксана с большими, влажными, будто коровьими глазами и почему-то с кухонным полотенцем в руках и на миг замерла. Игорь Николаевич, обвешенный счастливым потомством, с прищуром смотрел на родные, полные шального блеска глаза и на мелко подрагивающие губы. Они одновременно почувствовали: вот настало одно из незабываемых мгновений будничного и вместе с тем вселенского счастья, похожего на радостный полет беспечной стрекозы летним днем. Когда нет ни войны, ни опасности, и весь млеющий мир стрекочет и кружится в забавной, сюрреалистической карусели. Игорь Николаевич знал, что жена сейчас заплачет, и хотя ему не хотелось ее слез, они всегда оказывались чем-то приятным, как если бы его гладили по голове. Наконец она обняла его поверх детей, покрыв их, как крыльями, мягкими складками просторного халата, и прошептала ему на ухо:
– Ну слава богу. Я каждый раз так переживаю, что умереть на месте готова, когда эти проклятые восемь месяцев заканчиваются, – в глазах ее стояли слезы, но она плакала так же тихо и незаметно, как и ходила, без всхлипываний и причитаний, только сдавленное дыхание, не дающее сказать и слова. Только теперь, когда увидела мужа, живого, с целыми конечностями, сумела расслабиться от небывалого напряжения, сковывавшего ее долгие месяцы.
– Перестань, Ксюша, перестань, – Игорь Николаевич неуклюже, по-солдатски поглаживал жену по спине. Пожалуй, даже чересчур крепко, чем должен был делать нежный муж, но она не обращала на это внимания.
– Я молилась, молилась за тебя, – продолжала она шептать завороженно…
И по всему телу подполковника тихо разливалась волна блаженства, очень быстро проходя путь от сердца к кончикам пальцев. Вот когда можно по-настоящему ощутить себя умиротворенным, обрести на время покой и некое подобие счастья. Когда восемь месяцев войны позади, впереди два месяца отпуска и потом еще два – подготовки к войне. И такая цикличность – он даже себе в этом признавался с трудом – позволяет уравновесить свою тоску и по дому, и по войне. Ну что это за мужчина, который не скучает по войне? Он хорошо осознал это в академии, когда необъятная, шумная столица с ее неизбывной, чумной суетой быстро опостылела; воля стремилась к делу, руки ночью, когда он вставал, намеренно не включая свет, на ощупь искали оружие. И вот все вернулось на круги своя. Правда, к концу восьмимесячного отрезка превращаешься в поднятого из берлоги медведя – одной и той же узловатой руке очень сложно и сжимать автомат, и обнимать жену… Но ощущаешь ли ты себя счастливым сегодня, сейчас? Когда ты восемь месяцев без семьи торчишь в горах, по колено в грязи и по локоть в крови? Когда узнаешь годы только по тому, как стремительно и незаметно растут дети? Игорь Николаевич отшатнулся от своих мыслей.
Подарки, карусели, мороженое, кино – в первые дни после своего приезда он обожал баловать детей, замечая между тем, как меняются запросы старшего Антона, и уже предчувствуя, как вырастет из размеров Дюймовочки Дашенька, превратится сначала в задорную школьницу, а потом, когда-нибудь, в девушку, в невесту… Но это будет позже, сейчас она совсем еще крошка, как пушистый котенок, которого хочется бесконечно ласкать, нежничать с ним, прижимать к груди. Правда, и сейчас он уже испытывает с этим трудности, ощущая свою косность, неуклюжесть, неуместность сиплого голоса и странно сковывающий паралич от неумения отвечать на детскую любовь и игривое плутовство. С Антоном, напротив, стало как-то проще – уже сейчас во время его отсутствия сын с хладнокровным, серьезным спокойствием берет на себя функции главы семейства. Оксана это подчеркивает особо, шепотом рассказывая всякие эпизоды из жизни сына, который быстрее многих сверстников превращается в маленького мужчину благодаря возрастающей во время отсутствия отца ответственности и осознания его причастности к чему-то большому и страшному. И дальше, верно, пойдет по его стопам. Игорь Николаевич и боялся, и желал этого – а как же иначе, ведь жизнь просто, ясно и безвозвратно идет по спирали, кольца которой неодолимы и неподвластны пониманию. Главными, неизменными остаются только принципы – если уж и плыть по жизни, то твердой, готовой к приключениям щепкой, а не раскисшим хлебным мякишем… Хотя порой его, боевого офицера, одолевают сомнения: может, в сегодняшние времена, с их красотами и соблазнами, этот суровый, противоречивый путь принесет сыну вместо счастья только сонмище страданий?
Игорь Николаевич порой долго размышлял об этом, всякий раз пристально, в упор глядя на улыбающийся профиль сына в минуты короткого, мимолетного наслаждения обыденными прелестями жизни. Вот он, наивный и долговязый, упражняется на незамысловатой детской игрушке-автомате в виде боксерской груши, по которой необходимо ударить как можно сильнее, чтобы получить выраженное в цифрах представление об этом ударе. А вот сосредоточенно и даже чрезмерно старательно целится в тире из макета американской винтовки в мишень на экране, и тогда отец неожиданно понимает, что видит свою уменьшенную копию – в глазах мальчишки появляется холодный блеск, а руки приобретают совершенно мужскую твердость, доставшуюся в наследство от далеких предков, охотников и завоевателей. И тогда непременно в воображении отца встают картины виденных в настоящий прицел человеческих тел, отбрасываемых неимоверной силой пули. А вот он по-детски поглощает мороженое, откровенно наслаждаясь сладкой радостью, и маленькая бело-молочная капелька растаявшего блага у края рта долго остается незамеченной. Тогда отец видит просто мальчика, еще не оформившиеся черты которого напоминают о необходимости расспросить об успехах в школе и осторожно выведать, имеются ли проблемы в его социальном микромире маленьких мужчин. Скоро, очень скоро придет время и его выбора. Надо ли повторять путь отца, на котором много молодых офицеров с оторванными стопами, кистями. Или, еще хуже, тихо ненавидящих свое дело. Мальчиков с лейтенантскими погонами и исковерканными судьбами, вечно погруженных в свои нескончаемые, всегда печальные размышления. Уж они-то давно не верят, что воюют во славу России, им не безразлично, что их кости забетонированы в фундамент новой империи. Что ж, наш незатейливый мир дрейфует в бездну, ничего не поделаешь… А ведь решать нужно именно сейчас, пока стаи веселых, задорных ангелов кружатся над детьми, направляя на пространство их обитания мириады невидимых пучков лазурного света, подсвечивая их самих изнутри чарующим огнем души, усыпляя бдительное сознание, которое помнит о тяжести человеческого жребия…
2
Вечерами в первые дни после ротации шли обязательные застолья, обмен планами, новостями и впечатлениями. И Оксана, живущая эти четыре месяца в его отражении, особенно весела и проворна, порхает причудливой, ожившей от его тепла бабочкой. Наконец-то ушли на время в прошлое холостяцкие столы в промозглых палатках или унылых темно-зеленых, густо выкрашенных темно-зеленой танковой краской КУНГах, с ненавистными консервными банками, отвратно резким запахом тушенки и порезанными на стандартных листах бумаги огромными ломтями хлеба. Их заменили большие прямоугольники укрытых праздничными скатертями столов, на которых теснятся нескончаемые блюда, оформленные с женской заботливостью и свойственной лишь женам военных изощренностью. О, отнюдь не только соленые огурчики, маринованные грибочки, традиционно прописанные тут сочные куски селедки и замечательно острого украинского копченого сала, но и оливье и винегреты, заливное и еще много такого вкусного, острого и терпкого, – нет смысла перечислять, – и все это сдабривает упоительную беседу гораздо лучше, чем у утонченного римлянина Петрония. Непринужденная хмельная беседа, как монгольский кочевник, спешно перемещается от одной темы к другой, пытаясь охватить все и не охватывая решительно ничего, постепенно превращаясь в конце в совершенно расслабленный, немного пьяный базар. Жены в праздничных платьях, блистая редко одеваемыми украшениями, небудничными прическами и искусно приготовленными блюдами, первоначально помалкивающие, в конце концов незаметно собираются на одном конце стола, образуя свой устойчивый, неподкупный и почти непогрешимый союз офицерских подруг. Хотя на их лицах все еще читается отпечаток вчерашней растерянности и неопределенности, сегодня они счастливы – тем, что не стали вдовами.
В такие вечера Дидусь всегда тайком, чтобы никто не видел, поглядывал на жену, и такое скрытое наблюдение за ней доставляло ему невыразимое удовольствие. Как же она преображалась! Невольно привыкшая к серости их быта, вросшая в безжизненную, невесомую тривиальность существования как бы при части, она как будто боялась дать волю своим эмоциям, не говоря уже о том, чтобы развлечься. Да и слово «развлечься» в их семье имело уничижительно-негативный оттенок, на нем не то чтобы стояла печать запрета, но всегда присутствовал горький привкус осуждения. И Игорь Николаевич знал, что его славная жена живет замурованной в мифы о военном положении, а если бы он спустился в глубины своей души и учинил основательный допрос, то неожиданно для себя выяснил бы: его устраивало подобное положение дел. В подкорковом восприятии своей половинки он безмерно ценил ее незаметность, юркость и практичность в повседневной жизни, сугубо славянскую способность готовить, стирать, убирать, гладить, складывать и так далее, словом, создавать и поддерживать светлую, легкую ауру их общего дома без трагизма и жалоб. Да она вообще никогда ни на что не жаловалась! Он даже не знал, болели ли когда-то его дети, болела ли она сама? Она относилась к числу тех незаменимых подруг, несущих окружающим умиротворение и гармонию столь тихо, что можно почувствовать только их внезапное исчезновение, но никогда – присутствие. И только в редкие минуты, когда случались свободные вечера или несколько семей организовывали совместные выезды на природу, замкнутые стены рассыпались, кротость Оксаны на время исчезала, и она расцветала, подобно лесному ландышу, становилась яркой, игривой, задорной и невероятно привлекательной. Когда случалось скинуть покрывало обыденности, даже ее неказистые, детские порывы становились интересными и радовали глаз боевого командира. В такие моменты как будто кто-то дергал за невидимые нити, и ее привычка старательно сдерживать эмоции, не выходить из сложного армейского контекста внезапно улетучивалась – она становилась точно такой же, какой он ее встретил и полюбил. Боевой офицер даже удивлялся, что душа его жены была очень женственной, что она умела играть, танцевать, ликовать подобно маленькой птичке, выпущенной из клетки и все еще не верящей в свершившееся чудо. Он готов был сделать для нее все, простить что угодно. Впрочем, и прощать-то было нечего, разве что слишком видимую округлость плеч и поплывшую после второго ребенка талию… Вообще, только в такие минуты он мог осознать многомерность женщины, которая согласилась быть с ним рядом, и только в такие мгновения вполне понять, за что именно он любит жену больше всего. За то, что она никогда не примеряла на себя иную судьбу. И это означало прежде всего, что сам он когда-то не ошибся в ней, точно так же, как его отец не ошибся в его матери. Ведь он знал себя нелюдимым, не стремящимся к веселью и отдыху, которые считал непростительной праздностью, и даже корпоративные, как он называл их, посиделки были для него скорее необходимостью, а не следствием внутренней потребности. И вот она, общительная и отзывчивая, некогда очень веселая и подвижная, стала из-за него до абсурда невзыскательной, женщиной без претензий и без требований. Он презирал комфорт, и она делала то же самое. Он не был склонен к юмору, и она ограничивалась тихой беззлобной иронией над ситуацией. Он не верил в чудеса, и она была вынуждена видеть вокруг себя только заплесневелый, закисший и страдающий мир. Он фактически сделал жену бесцветной, и сознание этого порой мучило его, как пытка каленым железом. Игорь Николаевич по этому поводу испытывал иногда дикое чувство стыда, ноющую боль раненого зверя, удрученность за свою безнадежную неотесанность в вопросах житейской радости. За то, что не дает своей жене того, что должен был бы предлагать – шикарный отдых на каком-нибудь лазурном берегу моря, увлекательные путешествия, походы в ресторан, прекрасные вина или хотя бы прозаичное посещение кино или концерта. Он корил себя и все-таки не мог преодолеть сумасшедшую тягу к исполнению тяжкой миссии полководца, которую зачем-то возложил на себя и которая то казалась мнимой, придуманной, то, напротив, обретала контуры великого и единственно возможного, что он может совершить в жизни. Потому-то у начальника штаба сжималось сердце, когда он снова слышал радостный смех жены или боковым зрением видел, как она, раскрасневшаяся, с бокалом красного вина, что-то вполголоса обсуждала с другими командирскими женами, такими же надежными и сильными женщинами, на которых они, мужчины, могли положиться в любой момент, в любой ситуации.
Перед самым отъездом в Украину собрал боевых друзей по традиции в своем доме и Игорь Николаевич. За столом в окружении пестрых женских одежд под большой ветвистой люстрой из чешского стекла, подаренной родителями на свадьбу, восседали несколько мужчин, одинаково неуютно чувствующих себя в гражданской одежде. Замкомандира полка Георгий Алексеевич Лапов, равнозначный с Игорем Николаевичем начальник в воинской части, тщательно выбритый и надушенный недорогой туалетной водой, ради приличия напялил даже белоснежную рубашку, не вяжущуюся с его темной от горного загара шеей и жесткой, казачьей щеткой темных, вперемешку с сединой, усов. Он понимал несуразность своего накрахмаленного вида, ерзал на стуле и с облегчением стянул еще более нелепый галстук, когда увидел, что никто из его полковых не облачился в светскую, как он говорил, удавку. Командир второго батальона Павел Юрьевич Анастасии, единственный из полковых комбатов, имеющий по две большие звезды на погонах, был человеком совсем иного склада: сознательно навесив амбарный замок на свои честолюбивые, карьерные планы, он уже много лет вел себя раскованно и считал расшаркивания перед начальством пороком малодушного человека. Лишь однажды, лет шесть или семь назад, он пробовал попасть во «Фрунзенку», но что-то не сложилось, и комбат сосредоточил усилия на войне. Он как будто мстил неприспособленным академическим карьеристам, которые старались тонкой аппаратной игрой обходить острые углы боевых условий, да и, чего греха таить, страшились войны. В отличие от них, Анастасии прошел на Кавказе огонь и воду, был самым авторитетным боевым командиром, хотя Звезда Героя России всякий раз из-за штабных манипуляций обходила его стороной. Он был в легком сером джемпере, с коротким воротничком и несколькими пуговичками вверху, что с натяжкой заменяло торжественность рубашки. Зато еще один участник домашних торжеств, Филипп Андреевич Кержен, единственный среди собравшихся полковник, не стеснялся рубашки пастельных тонов и броского бордового галстука с косыми черными полосами. Командир артиллерийского полка, он принадлежал к белой кости офицерства и всегда небезосновательно слыл интеллигентом, не искусственным, как выходцы из доморощенного московского бизнеса, не прочитавшие за свою жизнь ни одной книжки. Он был совершенно лыс, и при первом взгляде создавалось впечатление, что на черепе у него вовсе не кожа, а натянутые древнеегипетские письмена, которые с большим трудом изгибались невообразимыми складками на лбу, если он удивлялся или хмурился.
Полковые пришли точно в назначенный час, вместе с женами и блюдами, и тут же наполнили шумом, приятной, предваряющей застолье суетой всю квартиру. Полковник Кержен появился позже минут на пятнадцать, один, с непременными цветами хозяйке и шампанским, хотя военное время отучило женщин и от первого, и от второго.
Собравшиеся у Игоря Николаевича люди все были боевыми офицерами, неприхотливыми, бесхитростными в обычной жизни, одинаково равнодушно глядящими и на роскошь, и на полупустые комнаты со скромной обстановкой офицерского быта. А еще они были несколько уставшими от войны, сытыми по горло видом расплывающихся кровавых пятен на камуфляже и висящих ошметков оторванных ног. Хотя именно война сделала их сдержанно-спокойными, стойкими к любым подаркам судьбы, а всякая паника была им чужда, как несвойственно было и лихачество или бравада. Сегодня они были живы, и каждый шепотом благодарил за это Господа, но никто не верил в его бесконечную поддержку. Их разговоры накануне большого отпуска были конгломератом всякой всячины, в которой, как они ни старались, все равно то и дело выползала война, связавшая их навечно невидимыми путами, сковавшая вечной мерзлотой сознание. Так бывает у людей, которые, повинуясь приказу, вынуждены нести на плечах и кровавый груз палачей, и мечи мстителей, и лямки похоронной команды. Печать суровости, смешанной с туземной дикостью каннибалов, застыла на их лицах. Каждый из них очень хорошо знал, что если выживет, потребуются годы, чтобы вписаться в мирное общество.
Когда водочная горечь жаркими потоками разлилась по жилам, а лица их разрумянились, разговор пошел оживленнее, порой переходя в гул сливающихся мужских и женских голосов, прерываемый легкими, безобидными взрывами анекдотического смеха. Но избавления от вечной военной темы не было, и после двух перекуров она незримым радиоактивным облаком висела над всеми и каждым…
3
– Слышали, говорят, Шамана вашего могут вернуть в ВДВ. Забрали из губернаторов, почти год побыл помощником премьера по социальным вопросам военнослужащих. Теперь обратно, как вам?! – Кержен вальяжно развалился на стуле, откинув руку за его спинку, вдавившись спиной в его мякоть, призывая таким образом к активному спору. Он, пожалуй, был одним из немногих в военном сообществе, кто пристально следил за внешними событиями, перемещениями людей и заявлениями известных политиков о происходящем в стране и мире.
Боевой комбат Анастасии, у которого выдвижения по непонятному принципу вызывали приступы озлобления, не заставил себя долго ждать.
– Да, круто! В Чечне здорово нагадил. У нас поверье было – где Шаман, там и гора трупов. Потом Ульяновскую область развалил, потусовался в Кремле, повилял хвостом. А теперь разваливать ВДВ?! Честно говоря, лучше бы мы без него обошлись, и так тошно от командиров-авантюристов. Вспомнить хотя бы, как погубили Майкопскую бригаду в Грозном…
А хоть один за это ответил?! Где Паша-Мерседес, на совести которого тысячи жизней?! Что, ответил?! Стал хуже жить?! Не-ет, таким кошмары не снятся…
– Да ты не горячись, Павел Юрьевич. Когда на Руси кто-нибудь ответ держал? Возьми хоть Жукова – ответил он за посланные на смерть дивизии? И этот фраер, поверь мне, еще себя покажет. Увидишь, как надо будет сотворить что-нибудь эдакое, всплывет наш Шаман. Этот ни перед чем не остановится. Второй генерал Лебедь, только тупее и злее… Но такие на войне нужны, ей-богу, нужны. Ну а то, что людей не жалел, так ведь кто на войне людей жалеть станет… Да и когда вообще людей в России жалели?!
Лапов тоже знал толк в людях и в войне. Самодовольный Кержен с хитрецой в глазах поглядывал на видавших виды вояк; ему нравилось затевать дискуссии с вопросами, на которые, в принципе, не могло быть однозначных ответов. Игорь Николаевич помалкивал, только вздрогнул, когда вспомнили Лебедя. Этот непонятный многим генерал казался Игорю Николаевичу едва ли не единственным современником, претендовавшим на образец генерала. Лебедь до самой своей нелепой гибели в вертолетной катастрофе оставался для Игоря Николаевича неким эталоном, и он нередко мысленно примерял на себя те ситуации и роли, через которые пришлось пройти военному. Игорь Николаевич хорошо запомнил Лебедя еще в Сельцах, когда они курсантами четвертого курса выходили из клуба и кто-то толкнул его локтем в бок со словами: «Смотрите, полковник Лебедь. Командир Тульской дивизии, о нем легенды ходят». Проходя в десяти метрах от спокойно-сосредоточенного на своих мыслях полковника, сидящего на лавочке, он искоса и с нескрываемым восхищением вгляделся в него; тот являл собой образец невозмутимости, что-то палочкой рисуя на песке. Суровое, почти каменное лицо, излучающее в равной степени уверенность и отсутствие интеллекта, интеллигентности. Именно такой типаж чаще всего обретает статус национального героя, сокрушающего противника. Игорь Николаевич хорошо знал ситуацию и вокруг Шаманова, потому что в 99-м, когда он пробился во «Фрунзенку», этот генерал как раз закончил академию Генштаба и принял 58-ю армию. И за его действиями, главное, за оценками этих действий, понятно, следить из Москвы было легче и интереснее, чем отсюда, из военных глубинок, где они почти весь год утопали в липкой чеченской грязи. Никого иного, а именно Шаманова вдруг придворные летописцы обозначили как «нового русского полководца» и даже «Суворова наших дней». Многих истинных знатоков чеченской войны, таких как Анастасии, выворачивало от гнилых дифирамбов, но сам он тогда дал себе слово вникнуть и понять феномен Шамана… Игорь Николаевич много тогда передумал о разных личностях, и в том числе о Шаманове. Мог бы этот новый герой, подобно генералу Лебедю, привести к Белому дому в Москве батальон Тульской воздушно-десантной дивизии для поддержки Ельцина? Нет, говорил он себе, это принципиально другой человек. Он мог бы, к примеру, получив приказ свыше о разгоне такой демонстрации, добиться применения любой силы, заставить выполнить любой приказ. Он – универсальный механизм, посредник между высшей силой и готовой на все десантурой. Но сам он не решился бы никогда! А если бы дать Шаманову необъятные полномочия? Смог бы он, как Лебедь, командуя 14-й армией, придушить приднестровский конфликт? Дидусь вдруг вспомнил, как он впервые лично увидел Лебедя в действии… В том самом пресловутом 45-м полку, куда он пришел лейтенантом к опытному и почти легендарному в ВДВ Востротину. Приехал Лебедь, да не сам, а с десятком солдат из другой части. Приказал весь полк построить с оружием, вынести из казармы все оружие из ружейных парков. А после докладов о наличии в каждом подразделении полного комплекта оружия послал своих преданных нукеров рыскать по всем темным уголкам полковой территории. За два часа стояния полка на плац снесли горы оружия, даже откуда-то притащили неучтенный крупнокалиберный пулемет КПВТ калибром в четырнадцать с половиной миллиметров. Так были почищены афганские загашники… Авгиевы конюшни XX века. Ох, запомнился Лебедь, и Игорь Николаевич знал чем. Нестандартными решениями… Шаманов претендовал на его роль, но явно недоигрывает… Хотя ему, Игорю Николаевичу, чем-то он был симпатичен… Его размышления были прерваны словами разгоравшейся дискуссии.
– Вот именно, всплывет. От таких только движняк идет, как круги на воде от брошенного камня. Только в нашем случае будут не водные круги, а кровяные, – не унимался комбат. Он не на шутку зажегся и, обращаясь теперь ко всем сразу, запальчиво продолжил: – Я давно на этой войне и вот что скажу: логики в продвижении в ВДВ не существует. И это подрывает веру нормального офицера в карьеру. Судите сами. Я уже был тут, когда в 95-м Шаман возглавил оперативную группу 7-й дивизии. Да, участвовал в штурме Ведено. А зачем штурмовали это горное селение и еще ряд других, которые буквально через несколько дней после победных прохождений опять становились опорными базами боевиков?! Да, сбежал из госпиталя в строй. Но вы ж не слепые, при памяти все, вспомните Бамутскую операцию. Как можно было оставить там полтора десятка мальчиков, ведь понятно, что на смерть?! Я не признаю командиров, которые откровенно плюют на жизнь солдата.
– Да ладно вам. Иногда такие генералы действительно нужны, – вступился вдруг Игорь Николаевич, сам не зная, зачем он выступил в защиту человека, которого слишком мало понимал, – он отменно наводил страх и на чужих, и на своих. Конечно, приятного мало, когда тебя генерал самым отборным матом ни за что кроет, но страх в армии полезен. Взрывной и прорывной! Он даже генерала Казанцева, своего непосредственного начальника и командующего объединенной группировкой войск, послал к чертям собачьим, когда был не согласен…
– Ой-ой-ой, Игорь Николаевич, негоже тебе-то, серьезному командиру, поддерживать рвачей. Ведь в конкуренции с такими и ты всегда проиграешь! – перебил его комбат, который со своим начальником штаба в неформальной обстановке всегда был на «ты». – Ты за свою службу много раз прилюдно оскорблял офицеров? То-то и оно, что нет. Потому что знаешь: авторитет такой – дешевый, а дело пахнет подрывом боеготовности. Но это мелочи по сравнению с мифом о его командных качествах. Приведу пример. Не тебе мне рассказывать про Гойское, но повторюсь. Если село протяженностью три километра на двести метров генерал, имея авиацию, артиллерию и бронетехнику, брал в течение двух месяцев да еще гражданских людей угробил неисчислимое количество, то какой он, к черту, военачальник?!
– Ну ладно, ладно, Павел Юрьевич, поддались мы все на артиллерийскую провокацию. А нам нельзя так много о войне. Ну признаем: недотягивает Шаманов до Лебедя, хоть и примеряется «всевозможные конфликты подавлять жестко и быстро». Давайте лучше о будущем…
Но подполковник Анастасии резко перебил начальника штаба.
– Нет уж, позволь, Игорь Николаевич, тут надо высказаться. Я почему так за эти вещи переживаю – не желаю, чтобы все у нас находилось под властью военного маразма. Сердце не принимает! Согласен, России периодически нужны враги, которых мы, безжалостные прагматики, должны «мочить в сортире». Но надо хоть иногда голову поднимать, осматриваться вокруг… Вот мы сейчас воюем, понимая, что эта война – большая политическая игра, создание эффекта черной дыры для России и россиян. Потому мы людей бережем, не распыляемся. А такие, как Шаман, долбят всех вокруг без разбору, да отбойным молотком, чтобы от каждого действия было больше шуму. И никогда не оправдываются, никогда не сожалеют о содеянном. Даже если знают, что действуют на грани преступления. Помнишь, как он Слепцовский аэропорт брал, когда десантники расстреляли таксиста, разграбили кафе? Они изначально получили задачу: шуметь, и неважно, есть ли там боевики. Зачем Шамана на гражданку на несколько лет отправляли? Вы скаже-те: очень просто, чтобы он там обжился, присмотрелся, набрался управленческого опыта. А я вам так скажу: любят преданных людей в Кремле. И таких, как Шаман, берегут, выпестовывают, взращивают и навязывают обществу как героя. Они могут пригодиться позже для чего-нибудь эдакого… карательных операций, например. А то, что он в войсках появился, это знак всем нам! И еще – про конкуренцию. Ты знаешь, Игорь Николаевич, кто новороссийский полк принял?!
– Как не знать, знаю, конечно, – осклабился подполковник Дидусь.
В самом деле, Анастасии, такой же выпускник РВДУ, только на два выпуска раньше, как никто иной, представлял степень его честолюбивых устремлений, и Игорю Николаевичу стало неприятно от этого напоминания. То был полк, который он и сам был вполне готов принять, чтобы стать наконец самостоятельным командиром части. Но резвый комбат-правдолюб не дал ему времени что-либо сказать в свою защиту, он стал развивать свою мысль.
– Вот ты сейчас скажешь, что он стал кэпом, потому что вытащил из машины подорвавшегося на мине сына командующего. Хорошо, пусть не всегда отмечают самых лучших. Хотя мы знаем, что бесстрашные – далеко не всегда самые лучшие.
Анастасии незаметно повысил тональность своего возбужденного спича, так что даже женщины на другом конце стола притихли и стали слушать. Ведь теперь дело касалось не общего и далекого, а весьма и весьма близкого. Они привыкли никогда не встревать в мужские разговоры, по большей части слушать, впитывать информацию, переваривать ее на своем чувственно-эмоциональном уровне и потом выдавать мужьям хрустально чистые, как вода горного ручья, аналитические расклады. Они давно привыкли к своей женской миссии и выполняли ее со спокойствием и терпением монахинь, порой поражая даже своих мужчин.
– Не тот ли это Паша Кандырь, которого зовут не иначе как Бешеный Карлик? – с сардонической улыбкой уточнил Кержен, сверкнув своими бесовскими, покрасневшими от принятого алкоголя и частого ночного чтения глазами.
– Он самый, – пользуясь замешательством, вклинился в разговор Лапов. – Слушайте, раз такая жара пошла, то я не вижу повода, чтобы не выпить. Водка стынет, господа офицеры.
– Тогда, Георгий Алексеевич, наливайте, чтобы не менять вашу счастливую руку, – попросил его Игорь Николаевич.
В полку так привыкли считать руку Лапова в этом щекотливом деле самой твердой, что и в домашних условиях ничего менять не стали – к военному человеку традиция пристает не слабее накипи на чайнике.
Лапов разлил по половинке. Уже они пили в этот вечер и за тех, кого потеряли в бешеной скачке, и за любимых, преданных женщин, и за здоровье детей и родителей; оставалось поднять рюмки разве что за ВДВ, а это разрешается десантникам, на сколько хватает сил.
– Расскажи, Павел Юрьевич, про своего легендарного тезку, – попросил Кержен.
– Тут начальник штаба имеет право первой ночи, он с ним в одной роте учился. Но если он не возражает…
– Ни в коем случае, – поспешно заверил Игорь Николаевич, которому самому не хотелось озвучивать историю феерического успеха своего однокашника, личности настолько одиозной, противоречивой и взбалмошной, что стал известен на все ВДВ благодаря своим выходкам. Впрочем, этот странный человек был слишком многими любим, потому по праву мог бы считаться универсальным фотороботом советского или российского десантника, все равно.
– Одно могу сказать, Филипп Андреевич, вместо прелюдии – если бы Паша Кандырь служил в артиллерии, до полковника он вряд ли бы дослужился. Чтобы понять его душу, нужно представить карликового богатыря, презирающего любые правила протокола – Паша до сих пор легко метает двухпудовые гири, ломает руками кирпичи, думаю, что и подковы гнет не хуже Ивана Поддубного, хотя этого лично я не наблюдал. Так вот, этот грозный весельчак отличился уже при первом обходе полка, когда ему показали старшего лейтенанта – секретчика, который в силу каких-то там причин на службу через день приходил – очевидно, хотел уволиться.
– Это которого он покусал? – с веселым, заразительным смехом вклинился в рассказ больше других захмелевший Лапов, обнажив на мгновение ряд пожелтевших редких зубов.
– Так, Георгий Алексеевич, я сейчас вам слово предоставлю…
– Все-все-все, – затараторил Лапов, уже тихо, ехидно хихикая и прикрывая рот большой ладошкой, обильно поросшей волосами на тыльной стороне.
– Так вот, происходит такой диалог. «Вы чтоб, товарищ старший лейтенант, мне на работу ходили», – грозно, но вполне вежливо говорит Паша старлею. А тот же персонаж о ВДВ понятия далекие имеет, интеллигентное ведь училище закончил. Отвечает: «Разумеется, товарищ подполковник». И, дурачок эдакий, расслабил при этих словах ножку и так снисходительно, сверху вниз смотрит на нового кэпа. Потому что где-то на голову выше его. Ну тут Кандыря нашего и взорвало. Он взревел, как бешеная собака, схватил старлея за грудки, притянул к себе и зубами ему в плечо. Представляете командира полка, который, как бульдог, вырвал зубами кусок камуфляжа и здорово прокусил плечо?! Истошный крик, строй переполошился, кровища хлещет из рукава… У летехи помутилось в голове от болевого шока, он даже кричать перестал, из страха, наверное. А Кандырь ему на ухо, как кентавр: «Если ты, юноша, на работу хоть раз не явишься или опоздаешь, я тебе нос откушу, понял?!» Бедняга не рад был, что на свет народился, и поныне приходит на полчаса раньше, а уходит на полчаса позже.
Все присутствующие, в том числе и три женщины, после такого рассказа залились дружным искристым хохотом. Десантная асоциальность в этих семьях давно превратилась в привычку, неотъемлемую часть общей, коллективной натуры захватчика.
– Подожди-ка, ты поведай артиллеристу про ротацию, он наверняка не знает, – подзадоривал Лапов с хитрым видом. Нос его уже стал пунцовым, но он еще раз тихо разлил мужчинам по половинке, а женщинам обновил бокалы свежим всплеском вина и затем, весело подмигнув, возвестил:
– Давайте, девочки и мальчики, выпьем за великодесантный шовинизм, за наш дух, неубиенный даже этой тупой войной!
За столом прокатилась волна одобрения, мужчины осушили рюмки, женщины пригубили бокалы. Кто-то, крякнув, отправил в рот аппетитный кусочек. Кто-то громко, уж более не стесняясь своих, грызнул яблоко.
– Так, не отходим от темы, – настойчиво потребовал Кержен, – я, может, напишу когда-нибудь книгу, эдакий сборник страшных историй про современные ВДВ.
– Только книга может очень грустная получиться, – прорвало вдруг Игоря Николаевича. Он опять удивился, что произнес это. И откуда у него в груди осталась плохо скрываемая горечь, странная неудовлетворенность. Может, это ревность к бешеному Паше, которая гложет его и не дает покоя, спросил он мысленно сам себя. И тут же прогнал эти мысли. Нет, не может он, офицер с системой собственных убеждений, ревновать к Паше, к бесноватому, каучуковому полковнику, потому что для настоящего полководца безудержной отваги слишком мало… – Вы, Филипп Андреевич, что-то проявляете нездоровый интерес к нашим десантным будням…
Кержен в ответ хитровато засмеялся и прищурился.
– Я сейчас вспомнил, как Бунин о Достоевском высказался. Что Федор Михайлович, мол, большая ноздря и нюхает он со страстью канализацию человечества. Так вот, я полагаю, что порой полезно принюхиваться к происходящему. Ну хотя бы для того, чтобы отстойные места обходить…
– Ладно, Павел Юрьевич, уж рассказывайте до конца нашу историю.
– Так вот, во время ротации, когда два полка встречаются перед командующим, появляется этот командир-клоун в какой-то каске с рогами – представляете военное шоу, не слабее Майкла Джексона?!
– И что… – раздалось несколько заинтригованных голосов.
– Командующий ему: «Полковник Кандырь, снимите каску!» Тот звонко, по-солдатски отвечает: «Есть!» И снимает. А у него чуб выстрижен, как у запорожского казака, ну как это называется? – Анастасии обратил вопрошающий взор к Игорю Николаевичу.
– Оселедець, – быстро сориентировался начальник штаба.
– Вот-вот – оселедец, – твердо и неправильно повторил слово комбат. – Оба полка в хохот. Думаете, командующий разнес его? Ничего подобного. Вот ведь странно, в одной шкуре уживается и шут, и герой.
– Может, герои такие и есть? – неожиданно с лукавой искоркой спросила Павла Юрьевича Таня, его жена, маленькая, щуплая на вид, но сильная женщина с твердыми убеждениями. В том вопросе не было укора, скорее вкрадчивая подковырка. Она-то хорошо знала цену авторитета своего Паши, как и то, что в мирной службе между комбатом и командиром полка может быть пропасть, а в военной обстановке они могут быть, как альпинисты в связке на ледяном склоне.
– Ну а зачем он это сделал, что он хотел этим поступком сказать? – также с несвойственной заинтересованностью спросила Лариса, жена Лапова.
– Как же, тут вроде все ясно, – заметил Кержен, и лысина его впервые за вечер наморщилась забавными складками, – эксцентричная личность, требующая самовыражения любым способом. Но поскольку фантазия работает в одном направлении, то и выходки получаются соответствующие.
– Я думаю, не только поэтому, – серьезным, глухим голосом заметил Игорь Николаевич. Уж кто-кто, а он-то Пашино нутро хорошо чувствовал. Как свое собственное, только формы выражения эмоций и представления себя у них были разные. – Думаю, что он хотел еще сказать, что его родной дом остался там, на войне. И он, как индеец, грустит по своему томагавку, который на четыре месяца следует зарыть в землю. Вот почему командующий ничего ему не сказал. А потом ведь у нас в ВДВ от придурка до героя один шаг… Юмор, знаете ли, всегда лучше рыданий…
– Но тогда уж не молчи, скажи, что есть и другая сторона Паши Бешеного Карлика, славно-бесславного полковника Кандыря. Что он, к примеру, мог, проснувшись в горах, разрядить ленту из АГС-17 по деревне. Двадцать девять гранатометных выстрелов, лично выпущенных на рассвете командиром воздушно-десантного полка вместо зарядки – это, я вам скажу, о многом говорит. Каждый – шесть метров разлета осколков, представляете зону сплошного поражения? А зачем? Да чтоб боялись все и знали: стоит на этой высотке не кто иной, как полковник Кандырь со своими ребятами. Чувствуете духовную связь с Шаманом?! – Теперь уже голос боевого комбата звучал зловеще. И Игорь Николаевич знал, что он, водивший колонны, штурмовавший базы боевиков, выносивший своих солдат и молодых офицеров на собственных плечах, имеет право осуждать. Хотя и не последняя инстанция, конечно. – Когда ему через полтора часа доложили, что от его бессмысленного обстрела погибла одна женщина, по злому року школьная учительница русского языка, он без сожаления заметил, что его, мол, плохо учили в школе русскому языку, потому и рука судьбы направила смертоносный боеприпас на несчастную женщину.
Все вдруг разом замолчали. Цинизм, пошлость и скверна всегда сопровождают войну. Люди становятся озлобленными, мстительными и бесчувственными, и всем, сидящим за этим торжественным столом, лучше других был понятен диапазон настроений. Такое всегда лучше перемолчать.
– Да, мы все порядком озверели, и это, конечно, не здорово, – с восковым, застывшим лицом констатировал Анастасии, произнеся это таким голосом, как если бы был врачом и оглашал диагноз тяжелому больному, – так много абсурда вокруг…
– Что ж, любая империя кровожадна и с легкостью пожирает своих детей и внуков. Так получилось с Великой Отечественной. И с Афганом так. И теперь вот мы размазаны по Чечне. – Голос полковника Кержена звучал на фоне тишины с ритуальной торжественностью. Словно он был духовным лицом и подводил итоги. Полковник так и не снял галстук, придававший ему компетентности за этим столом. – Мне кажется, что мы, знающие историю болезни своей страны, но не умеющие ее лечить, должны больше думать о другом – как истинно возлюбить окружающий мир.
– Ничего себе, товарищ полковник. И это говорит человек, который отдает команды утюжить горы вдоль и поперек разными калибрами, – не удержался совсем уж опьяневший Лапов.
– Да-да, именно тот человек. Ибо что ж нам остается в ином случае? Ведь время неумолимых приказов «Крушить все и вся» все равно когда-нибудь закончится. А что мы оставим детям, подрастающему поколению, которое смотрит на нас с надежной и мольбой?
– А давайте тогда споем, – вдруг осенило опьяневшего замкомандира полка.
И как ни странно, все с энтузиазмом его поддержали. Была у каждого на душе смутная, невесть откуда взявшаяся тяжесть, которую хотелось сбросить. И освободить от нее была бессильна водка, тут нужна была песня, проникновенная, близкая каждой сомневающейся душе, расплавляющая своими особенно вибрирующими звуками любой лед в душе, растворяющая любую черствость, рассеивающая темень, очищающая от скверны. Они невероятно соскучились по песне. Не сговариваясь, затянули такую песню, и если бы присутствовал невидимый наблюдатель, то крайне изумился бы единодушному выбору.
И Игорь Николаевич тоже пел тягучие, с немыслимой силой воздействующие строки и чувствовал, как медленно, но последовательно и неотвратимо попадает под их власть. Ощущал, как проваливается куда-то, в неясную бездну, в параллельную реальность, существующую в других отсеках его души, чувствительных, с тонкими стенками, с мгновенно реагирующими нервными окончаниями. Ему нравилось, как душа плавится, плачет, выпускает из себя довлеющую томность и затем вытекает раскаленной лавой. И вместе с этим чудесным освобождением и очищением наступает момент необъяснимой, почти безумной готовности совершить все что угодно, погибнуть за единственное слово «Родина», совершить неподражаемый подвиг, достичь фееричных, немыслимых высот и оттуда без страха пикировать прямо на эту бедную, изъеденную воронками бомб и фугасов землю.
Бывают песни, которым поклоняются поколения, и то была именно такая песня. Выравнивающая ауру, как молитва, очищающая мысли, на время снимающая с памяти плесень реальной войны, заменяя ее близкими с детства духовными переживаниями. Эта песня была для всех тем общим, что определяло их человеческую идентичность, независимо от частных представлений о тех или иных событиях. И все-таки что-то недосказанное, непереваренное, как жесткий кусок мяса в желудке, осталось в душе у каждого после воспоминаний о буднях войны. И они потом еще долго сидели в тишине и молчали, не в силах пошевелиться и нарушить святую тишину убаюканного песней пространства, и в это время любое слово казалось им кощунственным. Прошло немало времени, прежде чем кто-то решился произнести что-либо.
– Филипп, вот вы очень точно сегодня сказали об империи и о нашей тяжелой миссии, – вдруг с серьезным выражением заострившегося лица обратилась к Кержену Татьяна, назвав его только по имени, как принято в их кругу. – Вот вы, наши мужчины, все воюете, рискуете жизнью и здоровьем, все защищаете интересы государства, жизненно важные интересы, мы, женщины, как бы это понимаем, когда переживаем и ждем. – Она перевела дух, глотнула воздуха. – Но там, наверху, – женщина подняла тонкий указательный палец вверх, – думают ли там о нас хотя бы когда-нибудь?
Ее неожиданные слова сначала струились дымком, но к окончанию фразы уж трещали с вызовом разгоревшимся костром сомнения. Полковник вздохнул и грустно улыбнулся, – он был в этой гостиной старшим по званию, по возрасту, имел больший жизненный опыт и, может быть, больше других размышлял о перипетиях жизни. В пылу войны он остался без семьи: жена его с сыном пару лет как уехала в Санкт-Петербург к родителям; и хотя формально семья все еще существовала в скупых записях ЗАГСа, возвращаться они, кажется, не собирались. Однажды он был легко ранен, но все обошлось. Он получил квартиру и правительственную награду, был еще не стар и мог рассчитывать на кусочек обычного человеческого счастья. Но почему-то не спешил к этой новой, послепенсионной жизни…
– Честно?! – спросил он с таким же вызовом, хотя в глазах его было больше печали, чем задора.
– Конечно.
– И да, и нет. Да, потому что кроме крыши над головой и мелких материальных благ мы получаем с войной чудовищные полномочия. Такие на гражданке есть только у именитых воров в законе. Никто никогда не спросит нас за замордованных, за судьбы многих людей, которые мы самочинно решаем. Мы передали наверх ответственность за судьбу целого государства, и взамен нам дали колоссальную, немыслимую власть над небольшой частью этого государства. Мы – нормальные опричники XXI века, вот почему мы поливаем землю огнем и способны очень многих людей поставить на колени. Мы боимся признаться, что нам это нравится. Нам порой выгодна война, потому что это замещает нам значимость в обществе. Мы прикрываемся всякими двусмысленными законами, указами и приказами, общественным заказом на героев. Но в глубине души только себе способны признаться: мы совершили ужасающий обмен – продали душу в рабство взамен за право вести себя звероподобно, так, как нам втайне хочется. Естественно, и у нас есть свои ограничения. Градация. То, что может сделать капитан или майор, не рискнет совершить солдат. То, что способен совершить Шаманов, недоступно Кандырю. Пока…
– Ну вы, Филипп Андреевич, загнули… – возмутился Лапов. – Мы пришли сюда, чтобы Родину защищать. Очистить ее от нечисти. И так далеко, как вы тут описываете, никогда не заглядывали.
Игорь Николаевич, нахмурившись, подумал, что все это он уже где-то слышал. Ну конечно, Вишневский! Андрей Ильич твердил ему не однажды нечто похожее на выводы артиллериста. Сговорились, что ли, летчики с «некрылатой» пехотой, черт бы их побрал! И мутят нам мозги…
– Может, конечно, и приврал, – примирительно улыбаясь, ответил Кержен. Хотя Игорь Николаевич точно знал, что Филипп Андреевич просто не желает ввязываться в бесполезный спор с захмелевшим товарищем. Все, что полковник хотел сказать, он уже сказал. И кто сумел его услышать, тот услышал. И Игорь Николаевич понимал, что сказал Кержен пусть не кристальную правду в последней инстанции, но честно и правильно, и это честное и правильное было колким, неприятным и раздражающим.
– Не-ет, – не соглашался Лапов с такой концепцией, которая, очевидно, подрывала его устои, его взгляды на реальность. – А как же карьера, слава, награды, трофеи?! Почему под знамена талантливых полководцев всегда добровольно собираются десятки сильных военачальников, сотни честолюбивых офицеров, тысячи, десятки тысяч солдат?! Что, Цезарь и Македонский были кровожадными убийцами?! Не верю, неправда!
И Кержену ничего не оставалось, как принять навязанный бой.
– Несомненная правда в том, что война открывает много новых возможностей. Все крутится быстрее – можно за год пройти путь, который обычно проходят за три-пять лет. Тут и выдвижение, и слава, и реализация честолюбивых планов. Нами управляют, как говорил Наполеон, страх и личный интерес. Но это на поверхности. Это искусственно созданные стереотипы. Идолы, высеченные из дерева умными правителями государства и ими же освященные. Но, знаете, почему, когда говорят пушки, музы молчат?! Разрушителю выдвинуться легче, чем созидателю. Потому-то многие и любят войну. Ну, скажите, кем бы стал ваш Паша Кандырь в мирное время в мирном, освященном цивилизацией месте? Чем бы он мог отличиться, кроме дурковатости? А тут – несомненный герой! Но если нам сулят выдвижения, награды и квартиры за истребление народов, то это в моем понимании лишь форма легализации наших скрытых желаний. А еще скрытое требование дающей руки, чтобы мы безоговорочно передоверили ответственность. Естественно, в больших городах для нас всегда готовят подспорье – в виде националистических доктрин. Там ученые подробно объясняют, почему правильно поступали Иван Грозный, Петр Первый и Иосиф Сталин, когда с царственной небрежностью посылали тысячи людей на смерть. Всякий раз, когда надо отстоять формообразующую идею великой державы, стоимость человеческой жизни уменьшается до пятака. Самодержцы создали великодержавный шовинизм, и научные деятели в обмен за дипломы докторов наук формируют общественное мнение, что это в самом русском народе заложена страсть к беспредельной монаршей власти, а традиция веротерпимости русского народа предопределила готовность поклоняться кнуту и плахе. По-новому это сегодня трактуется как исполнение давней мечты русского народа. Загляните в говорящий ящик, и вы через четверть часа, если только не помешает вездесущая реклама, на любом канале обнаружите готовность поклоняться Сталину как историческому герою, забыть, что он мерзкий убийца и душегуб, подвергшийся мифологизации приблизительно так же, как мясо – тщательной кулинарной обработке. Не догадываетесь зачем?
– О-о-о, да вы, товарищ полковник, провокатор! – не выдержав, с округлившимися от изумления глазами заявил Лапов. Но было видно, что воскликнул он не из-за осуждения Кержена, а вследствие неожиданно прорвавшейся эмоции, охватившего его возбуждения.
– Погоди, дорогой, дай уж мне высказаться. Коль спровоцировали… И пока в голове мысль не парализовало… Так вот, я продолжу… – Кержен поднял глаза кверху, словно старался поймать утерянную нить размышлений. И похоже, нашел ее. – Итак, герой-Сталин нужен – для того чтобы из больной России сделать микро-СССР. Но я даже не о нем, а о национализме и великодержавном шовинизме. Всякий раз, когда надо поднять его знамя, необходимо с усилием растоптать национализм чужой. И прикрыться историческими мифами. Вот чем мы сейчас тут на Кавказе занимаемся? Мы просто топчем чеченский национализм, и это наша главная задача, а не какие-то там военные победы. Нам беззастенчиво талдычат о том, что малые народы Кавказа и Средней Азии добровольно присоединились к России, и мы это вдалбливаем в головы наших детей. Потому что солдаты наши – это те же дети. Да что там, и в школах рассказывают, как чеченский предводитель Шамиль в XIX веке сам привел народ в услужение царю. О, кстати, – и тут взгляд Филиппа Андреевича наткнулся на внимательно слушавшего его Игоря Николаевича, – коренному украинцу Игорю Николаевичу мои намеки должны быть близки и понятны.
– Не понимаю, о чем вы, Филипп Андреевич…
– О том, например, что и украинский национализм был ловко задушен и представлен отступничеством, преступной деятельностью. Петлюра, Бандера и Шухевич ведь у нас преступники…
– А разве не так? – искренне засомневался Игорь Николаевич.
– Конечно, так. Если мы несем знамя империи, то только так! Чтобы развить свой, имперский национализм, мы обязаны силой оружия, огнем и мечом подавить любое проявление чужого национализма. Чеченского, грузинского, украинского, неважно. Но как люди думающие, как пресловутые homo sapiens мы должны хотя бы понимать, за какие такие ценности нас гонят убивать и умирать. И решать для себя, надо ли это нам…
– А что, Филипп Андреевич, надо это вам? – полюбопытствовал Лапов с некоторой иронией и ехидством в голосе. Но Кержен то ли не заметил этого язвительного замечания, то ли не захотел замечать.
– Все зависит от того, кем мы сами себя считаем, как мы себя идентифицируем. Я – русский человек, и потому мне, вероятно, надо. Потому-то я тут, хотя царь Грозный, Сталин, Басаев, Радуев – для меня в одном ряду, одинаковые бандиты. Нелюди, которых я в душу не принимаю, но разумом понимаю, – тут он поднес палец к голове и указательным пальцем ткнул в свою лысину, – так вот, мне надо. А вот Игорю Николаевичу надо ли, вопрос.
– Почему вопрос? – удивился Игорь Николаевич, – я – русский украинец…
– Не-ет, дорогой мой, – зло перебил его Кержен, – не-ет! Ты русский украинец, когда избиваешь чеченский национализм, когда «чеха подлого» бьешь нещадно. А когда надо будет хохла зарвавшегося бить, ты кто тогда?! На чьей стороне будешь?!
Игорь Николаевич вдруг осекся, на мгновение задумался. Так вот куда он клонит! Вот на что он намекает! Но у него был ответ на этот вопрос. К его удивлению, даже женщины оставили давно свои разговоры и заслушались этим мужским спором.
– Вы, Филипп Андреевич, правильно говорите. Тут все зависит от того, кем мы себя считаем. Если грузин Иосиф Сталин на торжественном приеме в честь победы над Германией поднял первый бокал прежде всего за русский народ, то кто он и за кого?! Если украинец Никита Хрущев создал разделительный, но могущественный Варшавский договор и давил западноукраинских националистов, как клопов, то кто он и за кого?! Если еще один украинец, Леонид Брежнев, построил железобетонный социалистический лагерь, в котором не то что волки в Карпатах, а чехи с поляками языки в задницы засунули, то кто он и за кого?!
Тут уж и Игорь Николаевич впервые за вечер возбудился. Вопросы личной мотивации и теперь оставались для него красной тряпкой, и он за них готов был горло перегрызть. Потому что именно эти вопросы составляли каркас его внутреннего здания, без их решения невозможно было бы воевать. Чтобы стать героем, надо очень четко представлять себе грани героизма и понимать те омуты, в которых герой может утонуть, породив в себе преступника, убийцу и изверга. Теперь он победоносно смотрел на Кержена, полагая, что его аргументы более чем основательны. Во всяком случае, слишком весомы, чтобы их оспаривать. И Игорь Николаевич прекрасно знал, что эти аргументы будут до тех пор значимы, пока будут устраивать лично его.
– Ох, ничего-то, батенька, ты и не понял… Ну да ладно. Ты, как я понимаю, против Сталина ничего против не имеешь? – уточнил Кержен.
– Не имею! – громко и внятно подтвердил Игорь Николаевич.
– Хорошо, время всех рассудит. – Полковник хотел, кажется, закончить спор, но вдруг отыскал в глубинах своего интеллекта еще одну зацепку. – Хотя хочу, Игорь Николаевич, обозначить будущую проблему для тебя. Чтобы ты к ней был готов. Хочу тебе напомнить, что национализм чужой по отношению к российскому возникает в те времена, когда наш собственный национализм ослабевает. Так получилось к концу войны с немцами. Так потом произошло, когда либерал Горбачев ослабил гайки советского режима – националисты тотчас подняли головы. А сейчас пошел обратный процесс. Путин эти гайки начал закручивать. И если раньше это происходило тихонько, незаметно, то сейчас уже есть признаки противостояния выросшего российского национализма с подросшим украинским национализмом. Чувствуешь, куда я клоню?
Кержен в этот момент был похож на преподавателя академии с указкой, разбирающего великие исторические сражения. Но Игорь Николаевич молчал, как бы переваривая слова артиллериста.
– Так вот, попомни мои слова: пройдет не так много времени, и тебе придется выбирать, на чьей ты стороне, на чьей баррикаде. Так что готовь себя, закаляйся да смотри внимательно по сторонам.
Непомерно громоздкие, огромные напольные часы в этот момент томно, тяжело и надрывно пробили полночь. Запахло стариной и усталостью минувшего дня, хотя расходиться еще не хотелось. Часы, оформленные под антиквариат филигранной резьбой по красному дереву, были одним из двух заметных украшений гостиной – то был полковой подарок в первый день рождения в должности начальника штаба. На самом деле, они вовсе не были старинными и имели молодое электронное сердце, которое настраивалось на два режима – сотрясать воздух каждый час или только в полдень и в полночь. Невзыскательного Игоря Николаевича больше устраивал второй. И когда часы чудесным образом врывались в позднюю беседу, это было намеком на окончание застолья. Часы были ночным стражем, и Игорю Николаевичу казалось, что они имели собственную душу, тяжеловесную и благородную, как у цепного пса. А гости, невольно бросая взгляды на угловатого собеседника на деревянных ножках, непременно спотыкались о еще одно неординарное украшение – висевшую неподалеку от них большую картину в золотистой раме-обманке, национальным колоритом напоминавшую о корнях хозяина. То было бессмертное зажигательное полотно «Запорожцы пишут письмо турецкому султану», которое Игорь Николаевич получил в подарок от отца, хозяина другого дома, старого, уже обветшалого, но просторного и уютного, построенного его дедом на пересечении двух самых известных украинских рек: Днепра и Роси.
– Ну, Игорь Николаевич, пора и честь знать, – засобирались гости.
– Да куда же вы? – взмолилась Оксана. – Чай, торт, конфеты…
Но тут уже ни уговоры, ни аргументы не подействовали на военное сообщество, дисциплинированное по сути, носящее в себе свод незыблемых правил, касающихся всех ипостасей жизни. И затеянная живая беседа, переросшая в спор, оборвалась, как недоигранная мелодия, оставив каждому место для додумывания, создания собственной версии понимания или непонимания людской натуры, брошенной в искусственно созданный на земле ад.
И только в дверях, уже прощаясь последним, полковник Кержен ненароком ввернул вопрос:
– Слушай, Игорь, а что там у тебя на малой Родине? Действительно революция? Смена власти, и Украина строевым шагом марширует на Запад?
– Вот поеду, с отцом поговорю… – ответил Игорь Николаевич и почувствовал, как в груди его зародилось нечто, похожее на беспокойство. Как у отца, провожающего сына в первый класс. Или как у сына, который стоит, прислонившись к холодной больничной стене, и, возведя глаза к небу, ожидает результатов операции больного отца.
– Ты поработай там активно, чтоб мы Украину-то не потеряли. Нельзя нам без Украины!
И с этими словами командир полка исчез, оставив после себя лишь след улыбки на умном бесстрастном лице, улыбки лучистой и одновременно хищной, вампирической, какая проскальзывает иногда у насмешливого, знающего о своей силе человека.
4
Поздним вечером, когда они остались одни, Игорь Николаевич живо взялся помогать жене с уборкой и мытьем посуды.
– Да сядь же, отдыхай, ты в отпуске, наслаждайся жизнью и набирайся сил, в самом деле, – ворчала Оксана, но он знал, что ей приятна эта помощь.
Он вообще страстно хотел сделать что-то для жены, быть с ней нежным, погладить ее и… не мог этого делать. Он сам не раз удивлялся, что ему именно на физическом уровне трудно проявлять любовь и нежиться, как это показывают в красивых кинокартинах. А фальшивить ему не хотелось. Он чувствовал себя угловатым и неуклюжим, косолапым, как медведь, и ничего не мог с этим поделать. И знал, что жена понимает его сложную незадачливую природу, его противоречивость. Его любовь часто проявлялась в такой вот незамысловатой помощи, сугубо мужских поступках, в мужской компетенции.
– Это ты отдыхай, ты сегодня весь день у плиты. Я хочу, чтобы ты почувствовала, что твой муж дома.
– Я уже почувствовала, – игриво ответила она, прильнув к мужу. И он, не понимая до конца затеянной женщиной игры, попытался ответить ей благодарным объятием, полным тихой радости. Сжал ее крепко, слишком крепко, потому что она вдруг взметнула молящие глаза кверху и прошептала:
– Да ты так задушишь меня…
Мужчина опомнился, ослабил руки, взятые несуразно в замок за ее спиной. Но Оксана не освобождалась. Она потянулась губами к его губам, совсем как во время первого поцелуя. Он неловко ответил на поцелуй, и тот получился каким-то дружеским, скомканным, неловким и неуместным.
– Мне кажется, я забыл уже, как это делается, – сказал он, слегка сконфузившись, тихо и печально.
– Ничего, я научу тебя, это легче, чем водить колонны через перевалы, значительно легче, – и женщина легко, по-матерински провела рукой по его коротко остриженным волосам, в которых уже виднелись островки седины, и опять прижалась к груди. Они так долго стояли и молчали, понимая друг друга без слов, хотя думали о разном, да и счастье представлялось им неодинаково. Ей – в форме единения семьи, спокойных вечеров где-нибудь в украинском селе Черкасской области, где все здоровы и не искалечены, – за что и молилась непрестанно тягучими и томными ночами. Ему – в виде успешного штурма какого-нибудь неприступного города и генеральских лампасов как логического подтверждения победы, – и это он приближал силой своего воинственного, мужского намерения.
«Вот оно, наше бытие, водка с соленым огурцом да ошалевшие дети от приезда своих обветренных отцов. И мы сами, порядком одичавшие и озверевшие, тоже испуганные тем, как они быстро и незаметно растут. Как все быстро меняется перед глазами, как будто фантастический калейдоскоп, который мы можем лишь наблюдать, и, даже видя себя со стороны, неспособны повлиять на волю Творца. И как долго в нашей скоротечной жизни сможем мы балансировать в тисках своих противоречивых ощущений, между раздирающим горло запахом плавящегося от кумулятивной ракеты металла и благодатным ароматом рожденного младенца?» Так думал Игорь Николаевич, застыв в крепких, бережных объятиях, долго не отпуская жену и с томной радостью ощущая, как тепло ее тела растекается по нему, наполняя непривычным спокойствием и небывалым, медовым томлением плоти.
Глава пятая
(Чечня – Краснодар, 2005 год)
1
Игорь Николаевич очень близко от уха услышал какое-то непонятное и вместе с тем настойчивое копошение. Оно было ему неприятно, вырывало из дивного, сладкого до умопомрачения мира электронных образов, среди которых медленно и беззвучно плыл он сам. Никогда ранее он не испытывал такого радостного душевного ликования от бессознательного плавания, не подозревал, что такое волшебство вообще существует. Независимо от его сознания и воли он превратился в мягкое пушистое облако, беззвучно, безмятежно, со смутным вожделением плывущее среди таких же невыразимо приятных, неосязаемых и приветливых облаков. Было много, очень много яркого света вокруг, как бывает жарким летним днем. Вот только усталости от жары не было, не выступал пот на лбу и под мышками, как в привычной обстановке, когда он с рюкзаком, увешанный оружием и боеприпасами, поднимался в горы. Напротив, присутствовала непостижимая для безветрия прохлада, и он даже подумал, что рядом, наверное, есть вода, может быть, даже море, куда он собирался через два месяца повезти жену и детей. А сейчас несказанное спокойствие, ошарашивающее и причудливое безмолвие сказочного сна. «Мама дорогая, как же тут хорошо и тихо, век бы так плыл в безмолвии, неведомо куда, бесцельно, навсегда оторвавшись от времени и пространства», – думал Игорь Николаевич, оставаясь в неге. А может, ему просто почудилось, что он так подумал. Потому что и мысли его застыли, стали ленивыми и неповоротливыми, аморфными, как то облако, в которое он превратился. А тут это чье-то навязчивое, липкое желание растормошить его, как в детстве, когда он хотел еще поспать и понежиться в кровати, а строгая мама с непреложным спокойствием возвращала его к действительности. Игорь Николаевич с трудом открыл глаза, свинцовые веки почему-то не повиновались, и голова, подобная двухпудовой гире, неподвижно застыла на жесткой, похожей на казарменную, подушке. Из мутного пространства выплыли две фигуры в белом, оказавшиеся после наведения резкости в глазах мужчиной и женщиной в белых халатах. По зашевелившимся губам женщины Игорь Николаевич понял, что она что-то сказала, а мужчина, вероятно, что-то ответил. Точно ему не было ясно, потому что мужчина-то, наклонившись в тот момент, и копошился у его тела, которое сам Игорь Николаевич чувствовал как нечто удаленное от сознания, едва-едва подающее ему сигналы. Мужчина выпрямился, и Игорь Николаевич увидел у него в руках кривой кавказский тесак с пилообразными зубчиками на верхней стороне лезвия. Хотя вид оружия в незнакомых руках был страшен сам по себе, Игорь Николаевич почему-то не испугался, не усмотрев враждебности во взглядах и выражениях лиц этих людей. «Мама, дорогая, где это я? Почему я неподвижен? Почему вокруг такое могильное безмолвие?» Действительно, тишина теперь уже не казалась естественной, как в том ирреальном полусне, из которого его выудили. Теперь отсутствие звуков стало настораживать и, по мере возрастания напряжения внутри, приняло угрожающие формы, превращаясь в свидетельство анемичности окружающего его мира. За короткий промежуток времени в несколько мгновений он пролетел головокружительный отрезок меняющихся эмоций, от полного безразличия до жуткого страха. Теперь он откровенно боялся одеревеневшей действительности, потому не знал ее, не понимал происходящего, и каждое будущее мгновение казалось непредсказуемым, не поддающимся прогнозам. Между тем мужчина и женщина уже вместе склонились над ним, и Игорь Николаевич увидел, как легко и увлеченно этим тесаком мужчина рассекает его камуфляж вдоль его тела на две симметричные половинки, а женщина заботливо поддерживает за обрезанный край, чтобы тесак не поранил его тела. Еще Игорь Николаевич вдруг обратил внимание, что спереди обтрепанный и в нескольких местах порванный камуфляж забрызган кровью, обильные, расплывшиеся пятна которой засохли черной хлебной коркой и превратили его в негнущийся каркас над телом. И вот верхнюю часть сняли с него, как крышку гроба с ожившего мертвеца, и первая мысль стыдливо понеслась от Игоря Николаевича к женщине в белом халате: «Как же можно, я же голый совсем?» Но лицо женщины оставалось бесстрастным, своей серьезностью она не уступала сфинксу. И тогда он понял, что его нагота – ничто по сравнению с чем-то другим, несоизмеримо более серьезным. Следующая мысль огненной волной прокатилась по безучастно развалившемуся, почти чужому телу: «Почему оно не слушается меня? Почему я не могу пошевелить пальцами? Почему такая глупая, глумливая тишина, как будто я нырнул в море на несколько метров и, придавленный толщей воды, не могу вынырнуть на поверхность?» И стон бессилия и безнадежности вырвался из его груди, поразив еще больше, потому что мужчина и женщина вздрогнули, как застигнутые врасплох воришки, удивленно посмотрели на него, а сам он своего стона не слышал. «Но ведь ран-то на теле нет. Может, рана на спине? Тоже нет, иначе бы лежал спиной кверху. Тогда что же? И где я вообще?» Мыслей теперь было сонмище, он не мог их ни переварить, ни осмыслить; они навалились на ленивое, окоченевшее сознание нескончаемым потоком, как камнепад на нерасторопного горного ходока.
2
Игорь Николаевич закрыл глаза. Стал лихорадочно размышлять, бороться за восстановление событий и действительности, цепь которой где-то самым абсурдным образом оборвалась. Сначала он вспомнил грязь – сплошная каша под ногами, неимоверное количество налипающей на ботинки грязи. Въедливая и тяжелая, она налипала на броню, на траки, как пластилин, в ней увязали гусеницы десантных БМД, в ней даже плевок не растворялся, оставаясь застывшим инородным пятном, как будто любое проявление человеческого тут было чуждым. Пепельно-мутный, кислый запах выбрасываемых порыкивающими дизелями паров тоже растворялся в этой самой грязи, ничуть не делая ее жиже и проходимее. После грязи всплыли в памяти нависшие над горами и над колонной темные, массивные тучи на рваном небе. Вместе с грязью на земле они казались челюстями фантастического животного, в сырой пасти которого двигалась колонна. И только вдали, несмотря на непролазную грязь, копошились, не обращая внимания на движущуюся колонну, большие, черные, непримиримые вороны, о которых он с роковым чувством обреченности подумал, что вот они уж точно переживут Армагеддон. Бросая взгляд на вершины, величественные в любую погоду, Игорь Николаевич всякий раз хотел сказать самому себе о них что-то типа «Какие же они великолепные!» Но всякий раз из груди вырывались лишь бранные слова, тяжелые, отравленные, как шарики разлившейся ртути.
Затем были ничего не значащие, но запомнившиеся одинаково унылые лица чеченских женщин и детей: грязные, не знающие мыла, странно взрослые лица детей и неухоженные, с черными усиками, заостренные лица женщин. Застывшие восковые фигуры беженцев стояли вдоль дороги по щиколотку в привычной грязи, провожая колонну унылыми, лишенными эмоций взглядами стеклянных рыбьих глаз. Живые памятники войны, неслышно посылавшие им вслед проклятия. Он представил себе, как мольбы их жен и матерей о том, чтобы они выжили и вернулись домой, сталкивались с грозным потоком ненависти и жажды им всем Анафемы, Ада. И понимал, что сила Зла и всеобщей Ненависти тут, на отдельно взятом участке земной поверхности, давно победила силу Молитвы. Потому что накопилось этого ожесточения, темной, злой желчи и желания мстить так много, что вся энергия смерти уже не могла так запросто исчезнуть… Его щелчком отправленная в пространство недокуренная сигарета несколько раз перевернулась в воздухе, сверкнула красной, раскаленной точкой и увязла в грязевой каше…
Игорь Николаевич восстановил в памяти, что он вел колонну из Ханкалы на Шали, помнил неимоверно холодное утро и вспотевшую от росы грязную броню, группки водителей, с наслаждением докуривавших свои огрызки сигарет. А еще необъяснимую тревогу, распиравшее грудь жуткое предчувствие, вызванное неизвестно чем. Может быть, тем, что накануне похода, буквально за несколько дней, вместе с сапером погиб один из двух великолепных помощников – старая опытная овчарка Машка. Как ему пересказали очевидцы, собака обнаружила «черную вдову», одну из самых коварных мин, но сапер не заметил, что совсем рядом с нею была установлена еще одна мина на растяжках. Осколки раздробили ногу и бок солдату, а несколько кусочков смертоносного металла перебили позвоночник несчастному животному. Они испустили дух почти одновременно, завершив земной путь на боевом посту. Из-за этой нелепой истории на рискованных участках страховать колонну пришлось с опорой на неказистое саперное снаряжение да молодого пса, едва обученного военному ремеслу. Но, может быть, предчувствие томило из-за того, что сопровождать и поддерживать его колонну с воздуха должна была пара винтокрылых «крокодилов». А скорее и больше всего потому, что низко нависшие над горами водянисто-болотные тучи не позволят вертолетам прикрыть колонну, когда они войдут в зону облачности. И он хорошо видел озабоченность на напряженных лицах опытных офицеров, когда проводил последний, перед тем как тронуться, инструктаж. Расставил всех по своим местам, отправил в голову колонны черепахообразный танк с минным тралом, клокочущий и чадящий вокруг себя, как остервенелый дракон, поджидающий свои жертвы.
Человек чувствует, когда за ним наблюдают. Игорь Николаевич за годы нахождения в Чечне приобрел особую форму интуиции, высшую душевную субстанцию, которая не раз необъяснимым, мистическим образом спасала его от гибели. И в тот день, когда железный караван плыл по грязи, он каждой клеточкой кожи ощущал, что чей-то зоркий, злонамеренный взгляд со стороны гор пристально рассматривает колонну, примеряется к ней, собирается с силами и ждет удобного момента, чтобы мертвой хваткой вцепиться в ее глотку или в незащищенный бок. Когда, оставив далеко позади последние блокпосты, длинный, из порядка трех десятков нагруженных грузовиков и настороженных боевых машин, железный удав с лязгом вполз в горы, великаны встретили его сырым дыханием промозглого ветра и оглушительным холодом, от которого вмиг стыли руки. Помахав винтами, как бы кивая на прощанье, «крокодилы» сделали два круга и растворились в матовом небе. Тотчас, как будто караван лишился небесного покровителя, улыбка вечно живущего тут привидения, сжавшего горный серпантин дороги тисками обильно заросших склонов, леденящим холодом обдала души оставшихся. Дребезжащие рыки охладевших железных монстров бронегруппы, охраняющих караван, стали более робкими, как будто машины лишь огрызались против необъятной силы изувера, противостоять которому невозможно. Караван давно уж стал единым организмом, в котором все оставалось взаимосвязанным и взаимозависимым. И этот организм съежился от ужаса, оцепенел. Развитие ситуации все меньше нравилось начальнику штаба, и Игорь Николаевич дернул за плечо связиста с радиостанцией, через которого собирался передать в голову колонны, чтобы увеличили скорость до максимально возможной. Угловатый мальчик-солдат резко, почти испуганно повернулся к командиру, и Игорь Николаевич вмиг прочитал на его детском, неряшливом лице выразительный страх, волнение, трепетание юной, встревоженной, как птичка, души. Голова, пугливо втянутая в плечи, испарина безнадежности на лбу с прыщиками, словно у подростка, и расширившиеся целомудренные зрачки от ядовитого и пошлого запаха настоящей войны. Необстрелянный, совсем школьник, пронеслось в голове, пока еще не открыл рот для отрывистого распоряжения. Зачем злой рок занес его сюда, и за какие такие ценности его послали воевать? Вот с чего началось его познание…
Но Игорь Николаевич не успел ничего сказать. Вдруг, всего мгновение спустя, начался сущий Ад, тот, который слали им вслед детские и женские глаза чеченцев. Все произошло почти мгновенно, как будто прозвучал одновременный залп сотни орудий, засверкали огни тысячи огненных молний, в колеснице вихрем пронесся над горами какой-нибудь языческий бог огня, и запылала, закричала от боли потревоженная каменистая земля. Пепел, откуда-то сыпался пепел, будто все они попали под Везувий. А может, то был не пепел, а просто комья поднятой с земли грязи, мелкие каменья, куски вырванной, некогда зеленой и живой травы. И съежившимся душам этих людей как-то независимо от их суетящихся тел казалось: это уже с ними было, в Римской ли кровавой империи, или во время наполеоновской лихорадки, а то, что вовсе не исключено, в час всеобщего гитлеровского сепсиса.
Самый мощный взрыв – начальник штаба отчетливо различил и отделил его от всех остальных – прозвучал в голове колонны. Отброшенный могучей силой детонации, развороченный танк оказался поперек дороги, а минный трал, подобно гигантскому клюву птеродактиля, уткнулся в каменистую почву. Издали начальник штаба видел, что взрывная волна перевернула и следующую за танком БМД, но уже в следующее мгновение десант спешился, рассыпался и, ощетинясь огнем, отвечал на безудержный огонь атакующих со всех видов оружия. Неискушенный наблюдатель подумал бы, что это просто земля вздыбилась вокруг, и различить, кто и куда стреляет, невозможно, но наметанный взгляд подполковника улавливал вспышки вражеских гранатометов и видел, что уже одна машина в голове колонны и две в середине горят сизым, чадящим пламенем. Многотонные, грохочущие каскады звуков заслонили реальность. Сквозь гул, хруст и лязг металла, сквозь звуковой барьер и непрерывные вспышки огня до него прорывался привычный и где-то даже приятный слуху площадный мат озверевших людей. Если орут матом, значит, живы и озлоблены, значит, будут крепко драться. Интуитивно он рванулся, чтобы спешиться и, прикрываясь машиной, рассмотреть обстановку, начать управлять боем настолько, насколько вообще можно управлять хаосом. Находиться на броне было слишком опасно, он знал, что со склонов по ним работают не только гранатометчики, но и снайперы. Но, с другой стороны, он должен был во что бы то ни стало связаться с ротным в голове колонны. Еще раз схватил за плечо бойца с радиостанцией и на мгновение опешил: на него смотрели страшные, покрытые прозрачной пленкой слюды мертвые глаза мальчика. Обмякшее тело, придавленное снаряжением, не падало, а просто просело, превратившись в тряпичную куклу. «Где-то рядом бьют, точно различили антенну радиостанции», – пронеслось в голове, когда Игорь Николаевич уже кричал в микрофон: «Мангуст, я Лис. Машины могут пройти мимо танка?» Услышал в наушнике тяжелое, прерывистое дыхание и затем дребезжащий от волнения голос: «Лис, я Мангуст. Проход узкий, сейчас проверю на предмет прохода машин и доложу». Нельзя, нельзя оставаться на броне, ты как мишень, твердил ему внутренний голос, но нельзя так оставить ситуацию, колонну могут сжечь, если она не тронется. «Мангуст, твою мать, срочно организовать проход. Колонна должна двигаться…» Он не успел договорить. Какая-то чудовищная, неописуемая сила вдруг возымела над ним полную власть, подняла его в небо, и Игорь Николаевич с ужасом увидел сверху люки своей боевой машины и взлетевшего мертвого солдатика с радиостанцией. Затем все в одно мгновение смолкло, и стало невыносимо темно и загадочно беззвучно. Как в могиле. Весь живой мир, парализованный, безразличный, пораженный людским натиском, пропал неизвестно куда, канул в преисподнюю, и сам он тоже куда-то провалился в виртуальный мир без времени и расстояний.
3
– Вы меня слышите, Игорь Николаевич? – глубокий бархатный голос молодой женщины лет двадцати восьми-тридцати в белом халате звучал как из потустороннего мира, глухо и тихо, хотя она почти кричала ему на ухо. Ее умные пытливые глаза впились в него, изучая сокращение каждого мускула на лице.
– С большим трудом… – Подполковник Дидусь быстро распахнул глаза, как будто услышал сигнал тревоги, и тут же закрыл их от нестерпимо ослепительного света. Но затем он открыл глаза медленно и осторожно: сверху на него уставились бело-желтые зрачки ламп, какие бывают в операционных.
– Ваша контузия – частое тут явление. Мы считаем, что ваш слух можно восстановить, современные технологии позволяют это сделать, – она опять кричала ему почти на ухо, наклонившись настолько, что Игорь Николаевич тонул в обворожительном плену ее запаха, смешанного с безраздельно господствующим тут неприятным, с детства нелюбимым и устрашающим запахом медицины. И мимика женщины-врача, и ее отчаянная жестикуляция казались героическими, как будто она стояла на баррикаде, выдвигая требования мятежников. Но слова до него доходили не сразу, они словно протискивались через невидимый фильтр.
– Что я должен делать?
– Вам необходима операция. Завтра утром сходите на базар и купите пару куриных яиц. У хозяйки, которая держит кур. Будем вживлять вам пленку…
Игорь Николаевич смотрел на женщину с тоской и с надеждой. Что она может уметь в свои-то годы, думал он, рассматривая взглядом пациента ее свежее, строгое, слегка румяное лицо, открытый кусочек античной шеи, обрамленный отутюженным, пугающе белым воротничком халата. Все-таки она излучала неподдельную уверенность, которая становилась зацепкой, намеком на желанную компетентность. С другой стороны, а на что, на кого еще он может рассчитывать? Пусть все будет, как должно быть, как распорядится судьба. Он ни о чем не жалеет и не перекраивал бы свои действия наново, если бы все вернулось опять. Он никому не признавался потом, что чувствовал в эти сумрачные времена. Дни тянулись долгим резиновым жгутом, ночи были убийственно нескончаемы. Он чутко прислушивался в надежде распознать хоть какие-то звуки, и это перенапряжение в конце концов вызывало пугающие галлюцинации. Кто-то орал ему истошным голосом из непроглядной темени: «Почему на броне? Прыгай, быстрее прыгай, ты на прицеле!» Это продолжалось так долго, что через несколько дней Игорь Николаевич стал путать явь со сном, и всякий раз все заканчивалось одним и тем же. Он пытался снять радиостанцию с мертвого солдата, чтобы укрыться с нею за машиной, потому что как командир он обязан был управлять боем. То была непреложная, не подлежащая обсуждению аксиома. И вот он уже перебросил лямку с обмякшего, бездыханного тела, осталось лишь дернуть сумку с радиостанцией на себя и прыгнуть… Но в этот самый момент все повторялось с точностью до микрона: из-под земли возникала могущественная потусторонняя сила, и фантастическим толчком, как отправленный виртуозным ударом ракетки шарик для пинг-понга, он поднимался в воздух и пропадал затем в клубах горячего черного дыма. Когда это случалось, Игорю Николаевичу казалось, что он все слышит, все видит как на ладони, участвует в событиях, но остается бессильным повлиять на них. И когда панорама боя пропадала, его тело помимо воли хозяина сотрясала нервная конвульсия, а весь мир опять оказывался вакуумным, леденяще беззвучным, застойным, как непроходимое болото.
У соседа по палате Игорь Николаевич выпросил спортивный костюм, который мешком висел на его отощавшем теле. Одноглазый капитан, которому гранатометом посекло лицо, отчего он стал теперь похож на Квазимодо, угрюмо молчал, когда подполковник примерял костюм прямо на высохшее, голое тело. Один осколок у этого несчастного все еще был не извлечен из глазной ямы, и он ждал операции. Было ясно, что внешний вид Игоря Николаевича его не впечатляет. Дидусь не поленился, подошел к зеркалу, заглянул в него и остолбенел. Из-за цинковой амальгамы на него ошалевшими глазами смотрел живой труп с землисто-серым унылым лицом. Вот тебе и начальник штаба воздушно-десантного полка! Скажешь, никто и не поверит – скорее бомж. Как все человеческое быстро меняется! Как вода со своими состояниями: еще только вчера он был твердым, как лед, сегодня стал лужей талой воды, а уже завтра может испариться, исчезнуть с лица земли. И ничего не изменится! На его место придут десятки других, более осторожных, более удачливых и более немилосердных к окружающему миру. И вдруг на миг, только на один миг он испытал неуемный толчок боли изнутри, нет, не жалости к себе, а озарения, понимания тщетности всего предпринятого им, попытки совершить невероятное, славное, выдающееся. Он понял, что ни он, ни этот одноглазый капитан с изуродованным лицом, ни все остальные… никому, абсолютно никому не нужны. Они тут – отработка, дизельный чад, который позволил боевой машине взобраться на горную высотку, а дальше работают другие атомы, литры, килограммы. Вот этой необратимости, против которой он ничего не мог сделать, стало несказанно жаль Игорю Николаевичу. Но уже в следующий миг он совладал с собой и зло прошептал отражению: «Ничего, мы еще за себя поборемся! Пробьемся!»
Выходя из госпиталя, Игорь Николаевич обнаружил, что обитает на пятом этаже просторного здания, которое можно было бы без натяжки назвать «Чеченским домом». По мере спуска вниз он встречал на лестничных площадках курильщиков, и чем ниже опускался, тем больше ему казалось, что он участвует в каком-то кошмаре, чудовищной фантасмагории. Внизу были молодые парни без одной или двух ног, разорванные на части люди, выжившие по какой-то идиотической случайности, по воле назидательной насмешки Всевышнего, его немого послания этому глупому, сбившемуся с пути миру. На втором этаже, увидев молодого парня без одной ноги, в тельняшке, молча смолящего окурок, он хотел подойти и расспросить, откуда тот и как сюда попал. Но вдруг вспомнил, что почти ничего не слышит, и пошел прочь. И только за пределами здания почувствовал, что на свете существуют иные запахи, кроме больничной койки, самого острого, самого подлого и самого ненавистного из всех известных ему.
Опомнился он уже на рынке, который нашел по рисунку все того же капитана. Отыскал лотки с яйцами и остановился у двух тучных продавщиц с неимоверно грязными руками и почему-то напомаженными губами. Подумал, что, пожалуй, надо взять с запасом, не два, а три яйца. Вдруг одно разобьется по дороге.
– Дайте мне три яйца, пожалуйста, – попросил он, протягивая деньги.
В ответ женщины залились хохотом. Игорь Николаевич подумал, что что-то не так с его внешним видом, и смущенно оглядел себя. Но ничего, кроме того, что он уже видел и знал, не заметил. На всякий случай он улыбнулся продавщицам, подумав, что, верно, выглядит наивным дурачком, сбежавшим из лечебницы. Из-за прилавка на него смотрели две пары тупых и наглых глаз.
– Я бы хотел купить три яйца, – попробовал он еще раз.
Женщины успокоились, но еще кривлялись, заразительно хмыкали, прикрывая рты замаранными ладошками и стараясь удержаться от смеха.
– А зачем вам три? – спросила одна из них.
– А-а? – переспросил контуженый подполковник, не понимая подвоха.
– Зачем три?! – почти крикнула женщина, показав «три» пальцами рук, и зазывно подмигнула.
– Вживлять будут, – с непроницаемым лицом объяснял Игорь Николаевич.
В ответ они опять прыснули.
– Так вживлять же надо два, – придвинувшись к нему ближе, на ухо прокричала торговка, и затем они обе опять, дурашливо скалясь, беззлобно заржали, и далекие звуки этого лошадиного ржания докатились даже до его притупленного слуха. В ответ он фальшиво улыбнулся, удивляясь больше не самой шутке, а своей толстокожести. В это время у него было такое ощущение, что он сидит в бункере, отделенный от всего мира трехметровой толщей железобетона. Внутри не было никакой обиды на торговок; внутри него на время поселилась пустота. Но чтобы разрядить ситуацию, Игорь Николаевич с напускной веселостью сказал:
– Ну, тогда давайте четыре.
4
Ему в который раз повезло. Молодой фее удалось непостижимым способом вживить яичную пленку в его организм – несмотря на войну здоровый и быстро восстанавливающийся. Слух был чудесным образом спасен. Только нырять запретили, ну да он и так не аквалангист. Не прошло и десяти дней, как Дидусь смог натянуть на себя новый камуфляж, заботливо привезенный из Ставрополя специально присланным к нему офицером. В считаные дни настроение его изменилось коренным образом, он вдруг стал деятельным, начал строить планы во всех возможных направлениях, от мероприятий в полку до ремонта квартиры. Начальник штаба опять приобрел былую невозмутимость и упорство, снова собирался на войну и не желал думать ни об опасности, ни об угрозе здоровью, ни о близости смерти. В нем проснулся и подобно горячему гейзеру забил солдатский дух, воинственный пыл, снова возникла навязчивая жажда прикосновения к автомату и ощущения себя на броне. Он понял, что это и есть истинное состояние его личной гармонии, что подлинное счастье он испытывал лишь входя в селения, очищенные десантниками от «чехов», да еще возвращаясь на броне на базу с докладом о безупречно выполненной задаче. Сам того не подозревая, он испытывал удовлетворение волкодава, который давит, теснит, не дает покоя стае. И который никогда не сможет спокойно дремать у теплой печки, как иная мирная собака, выросшая, не зная схваток и крови. Надев форму подполковника, Дидусь опять подошел к зеркалу. На этот раз он был удовлетворен: на него взирал командир, непреклонный и сильный, тот, которого боялись и уважали «чехи».
«Да, ты живуч, Дед!» – весело сказал он сам себе и пошел прочь.
С воодушевлением зашел попрощаться с Ириной Анатольевной, – так звали его спасительницу. Принес букет из пяти самых лучших роз, большую коробку сладостей и незаметно оставил на этой коробке конверт, внутри которого поместил две зеленые купюры с портретами американского президента Франклина, которого хоть не знал, но уважал почти так же, как хозяина Кремля.
И только когда уже выходил с полупустым дипломатом, опять на лестничной клетке того же второго этажа столкнулся с парнем на костылях, без одной ноги. И опять тот стоял в тельняшке, опершись спиной о стену, и сосредоточенно, с каким-то отрешенным видом курил, выпуская вокруг себя клубы белого дыма. Он был почему-то совершенно один, вероятно из-за утреннего часа, и смотрел на подполковника странным, невидящим взглядом, будто сквозь него. Черные, опустошенные, запавшие глаза выглядели страшными на небритом, щетинящемся лице с тонкими, обкусанными губами. Игорю Николаевичу показалось, что парень находится в невесомом сомнамбулическом полусне, между беспамятством и исковерканной явью. И только в самой глубине черных ям можно было высмотреть его далеко загнанные ощущения: не то сожаление, не то осуждение, не то тоска. Все одно что-то скорбное, фатальное, обреченное. Игорь Николаевич не выдержал…
– Парень, ты из какого полка?
– Я-то, – на Игоря Николаевича смотрел не то наркоман, не то безнадежно больной, говоривший тихо, монотонно, тяжело переводя дыхание после каждого предложения, – я из мотострелков. С десантурой совместная зачистка была. Мой товарищ на фугасе подорвался… Я рядом был, – чтобы не было сомнения, что он был рядом, парень немного помахал своей культяпкой – остатком левой ноги… – Видел его без половины головы, с растекшимися мозгами… А тело… двигалось…
А теперь тут, среди гноя и крови… Тут всех режут, вдоль и поперек, часто без обезболивающего… Чтоб войну лучше запомнили… А родители Алика, парня, которому полголовы снесло, два дня назад письмо прислали… Получили четыре с половиной тысячи рублей… За сына… А тельник мне десантники подарили… На память…
Игорь Николаевич молча достал из дипломата две пачки недавно купленных сигарет, подошел ближе к парню и вложил в его ладонь.
– Держись, парень, не сдавайся. С этим твоя жизнь не закончилась. Просто надо бороться. Есть протезы, есть технологии, нужно только немного воли, держись!
– Думаете?! – Его глаза на миг вспыхнули, но, как перегоревшая лампочка, тут же погасли. – У меня девушка до армии была… Я даже не спал с ней, берег, как у нас говорят… Догадайтесь с трех раз, дождется ли она меня?!
В этом вопросе воплотилась вся горечь, вся скорбь мира.
– Нельзя ныть! Нельзя раскисать! – Игорь Николаевич крепко схватил парня и сжал до боли повыше локтя. – Слышишь?! Иначе пропадешь! А ты – здоровый, сильный мужик! Ты – русский солдат, и потому был там! И потому у тебя сил хватит и дальше бороться! Борись и победишь!
После этих слов Игорь Николаевич быстро, не оглядываясь, зашагал вниз по лестнице.
– Лучше б это мне полголовы снесло! – донесся до его излеченных ушей крик души, похожий на предсмертный вопль смертельно раненной на лету и уже пикирующей в последней конвульсии, в последнем акте жизни птицы.
«Господи, сколько же судеб искалеченных, искореженных, изломанных, как будто по ним танк проехал! Куда они теперь, эти мальчики, выдюжат ли?! Хорошо, я знаю, за что воюю, а вот эти деморализованные юноши, за что они воевали, за какие такие имперские ценности?! За имидж державы? Или за рейтинг?» И Игорь Николаевич впервые испугался своих мыслей о войне.