Принятие решения на борьбу является ключевым моментом жизни будущего гения, ибо предполагает разработку стратегии и тактики продвижения к цели. И безусловно, испытание собственной воли. «Всякий сам назначает себе цену, и мы велики или малы, смотря по собственной силе воли», – справедливо заметил Смайльс. Действительно, момент принятия решения является фактической взвешенной оценкой себя и своих амбиций. Те, кто сомневались в себе, обычно проигрывали. Возможно, что проигрывали и те, кто назначал себе слишком высокую цену, – о них история молчит. Но совершенно очевидно, что сокрушительных жизненных побед достигли лишь те, кто отваживался очертя голову броситься в водоворот яростной борьбы. Это те, кто никогда не сомневался в себе и в собственной силе воли.
Фактор психологической установки прямо связан со способностью любого человека активно и целенаправленно действовать. Он чаще других оказывался решающим в жизни любого не только гениального, но и просто добившегося успеха человека. «Наша беда не в неграмотности, а в бездействии», – заметил по этому поводу Дейл Карнеги.
Действительно, наибольшим отличием гения от обыкновенного человека является его необъяснимое и, казалось бы, сверхъестественное и даже какое-то фатальное стремление к достижению цели. Настоящие титаны всегда поражали неиссякаемой энергией, работоспособностью, граничащей с патологической душевной болезнью. Но для них, как ни для кого другого, было очевидно: главной переменной в формуле успеха является то, что удается сотворить за предельно короткий период человеческой жизни.
Потому недоступные для понимания остального мира в своем остервенелом и упоительном движении к цели, они часто были отвергнуты современным светом. Но став изгоями, многие из них осознавали, что это и есть плата за бессмертие. Еще при жизни титаны взмывали в небеса и жили в воображаемом, ими созданном и несуществующем мире, презирая плотские усилия тех, кто сопровождал их эпоху. Все они стремились к одному – обогнать время. И тем, кого впоследствии назвали гениями, это удалось.
Леонардо да Винчи
Уже работая в мастерской своего учителя Андреа Верроккьо, Леонардо, как утверждает биограф итальянских художников эпохи Возрождения Джорджо Вазари, умел выступить в роли искусного помощника и порой придать раскрываемому образу даже больше колорита, выразительности и чувственности, нежели сам мастер Верроккьо. Так, к примеру, произошло с работой «Крещение Христа», где еще молодой Леонардо выполнял небольшой фрагмент в виде ангела. Практически после этой работы и учитель, и ученик осознали, что их дороги очень скоро должны разойтись, так как рождение нового мастера произошло и никто из двоих не желал и не мог сдерживать его неизбежного полета.
В этот период своего становления художник, которому едва исполнилось двадцать, работал с неослабевающим усердием, чрезвычайными тщательностью и последовательностью. Сознание Леонардо не упустило, что огромная плеяда художников-ремесленников буквально грибным семейством вырастала на фоне новых исторических условий, и детский, уже несколько приглушенный, но еще сверлящий комплекс ущербности привел его к ясному пониманию необходимости выделяться из массы по большей части поверхностных искателей счастья, избравших для продвижения своего ремесла кисть и краски. Душевное смятение, внутренняя дисгармония и страстное желание изменить отношение к себе остального мира толкали Леонардо на поиски чего-то такого, что могло бы стать решающим штрихом, отделяющим его от остальных. Задавая себе гораздо больше вопросов, чем окружающие его живописцы-ремесленники, молодой художник начал искать собственный неповторимый стиль. Нужна была изюминка, глубина, отражающая нечто новое и еще не познанное, основанное на всеобъемлющих знаниях Человека и Природы. Уже начиная осознавать грань, за которой ремесло приобретает формы искусства, Леонардо твердо решил преодолеть эту высоту. Становясь истинным исследователем, он с пылкостью влюбленного ударился в поиск собственного искусства, основой которого должны были стать глубокие знания. Однако отсутствие базового образования привело начинающего живописца к сознательному и очень четкому решению – самостоятельно приобрести недостающее, опираясь больше на результаты анализа собственных наблюдений, чем на опыт предшественников, который можно отыскать в книгах. Леонардо да Винчи всегда отдавал предпочтение своим собственным изысканиям, хотя часто не брезговал интеллектуальными приобретениями человечества. Он все поддавал сомнению и искал собственных доказательств относительно любого, даже устоявшегося и принятого миром утверждения. Сомнения и поиски собственного пути в решении любой задачи – качества, неизменно сопутствующие удаче.
Отвержение авторитетов у Леонардо-исследователя уходило корнями во внутренние проблемы, порожденные несчастливыми детством и юностью: желая стать самостоятельным кристаллом и будучи невозмутимым гордецом, что, без сомнения, являлось сверхкомпенсацией внутреннего чувства ущербности, он частью не знал, к каким источникам обратиться, частью не мог их осилить из-за незнания языков, а частью не желал слышать о каких-либо авторитетах, страшась оказаться в положении невежды. Кроме того, по меткому замечанию Фрейда, обхождение без авторитетов для Леонардо связанно еще с одним штрихом его детства: он был способен на это благодаря тому, что научился обходиться без отца, отказавшегося принимать участие в его судьбе. Едва достигнув возраста Христа, Леонардо да Винчи пришел к выводу о верховенстве восприятия или эксперимента как основы опыта. Его знания не были просто накопительством – он добывал их тяжелым скорбным трудом, как будто трудился в каменоломне, и использовал все без остатка для продвижения творчества на новый, более искренний и обескураживающий уровень. Лишь жуткая страсть постичь и передать постигнутое, перенеся духовное понимание мира на материальную основу, давала страстному искателю новые грандиозные импульсы, служащие пищей для его необыкновенной формы фанатизма.
Вырабатывая почерк живописца, он кропотливо испробовал большинство существующих способов нанесения рисунка: уголь, серебряный карандаш, темперу… Все более углубляясь в анатомию для совершенного понимания строения человеческого тела и его изображения в одежде, Леонардо изготавливал модели фигур, которые облачал в пропитанные глиной тряпки. Мимо внимания страстного ученика не проходило ничего: он с тщательностью запрограммированной машины анализировал жесты, мимику, изменение осанки людей с возрастом – все то, что остальным часто казалось несущественными мелочами. Леонардо почувствовал великую связь между внутренними порывами и внешними жестами, движениями конечностей; его понимание языка тела было настолько точным и ясным, что он мог бы описать поведенческие закономерности тех, чьи фигуры и лица запечатлевал на своих полотнах с фотографической точностью. Он, бесспорно, двигался глубже, мягче и обширнее, чем его известный учитель. Он пытался забраться в самую суть, достичь корня и ответить на те вопросы, на которые мастера-современники еще не знали ответов. Хорошего художника не бывает без философии – философия же Леонардо да Винчи настолько опередила мировоззренческие стандарты его века, что ответ на этот феномен может быть лишь один – своему уникальному проникновению в глубь Человеческого мастер обязан исключительно своим самоотверженным поискам. Уже к тридцати пяти – сорока годам его жизнь приобрела такую форму, при которой не остается ничего для мирского счастья и все становится подчиненным счастью познания и победы над собой.
Небезынтересным является тот факт, что во время сложного шествия к своему художественному образу и уже по достижении определенных успехов один заказ – на «Поклонение волхвов» (от монаха Сан Донато) – Леонардо получил благодаря посредничеству отца. Даже в период, близкий к становлению, в нем продолжала жить сжигающая боль оставленного без любви ребенка, все еще жаждущего получить ее. Леонардо, как в детстве, все так же с вожделением искал возможности заполнить болезненный вакуум.
Обескураживающая искренность и бесконечная сентиментальность, пронизавшая все его творчество, была скорее всего следствием этой неугасающей внутренней боли и бегства к искусительным воздушным иллюзиям побед великого и выстраданного над мелочностью обывательщины. Леонардо поначалу не мог не верить, что своим самоистязающим творчеством он приносит себя в жертву для всего человеческого рода и будет рано или поздно им высоко оценен, но время и познание человеческой натуры убедили его, что лишь немногие будут способны ответить ему такой же любовью, какую он сам бросил к ногам человечества.
Главный перелом в душе живописца произошел в течение десяти лет после своего двадцатилетия, когда буря смятения и внутреннего натиска сменились совершенным спокойствием, ставшим главным козырем. В этот период Леонардо да Винчи пишет целую серию блистательных полотен, среди которых ставшие бессмертными «Благовещение», «Мадонна Бенуа», «Мадонна Литта» и оставшаяся недописанной, но уникальная по глубине работа «Поклонение волхвов».
С внутренним переломом и приближением тридцатилетия у художника появляется стойкое желание покинуть родную Флоренцию и начать новую жизнь. Скорее всего, такой поворот в жизни Леонардо обусловлен окончанием периода творческой зависимости и начало собственного пути в живописи. Некоторые исследователи, правда, считают, что это связано с разочарованием в любви. Вполне возможно, учитывая найденные записи о воздыханиях молодого мастера. Но так же верно, что места для женщин в сердце Леонардо было несоизмеримо меньше, чем для творчества. Поэтому скорее всего истинные причины отъезда – в первом серьезном творческом поражении, которое художник впервые испытал в этот период. Речь идет о том, что как раз в этот период происходил отбор лучших живописцев для росписи Сикстинской капеллы, и Леонардо не попал в список избранных. В то время как для работы были приглашены художники, которых Леонардо знал лично и которых не считал более одаренными, чем он сам: Боттичелли, Гирландайо и Перуджино. Самолюбие Леонардо было ущемлено настолько, что он некоторое время даже ушел в изучение музыки и создание музыкальных инструментов. Потом таких земных поражений, связанных с непониманием его устремлений, в будущем еще было предостаточно, и с каждым новым толчком-отторжением связь Леонардо с миром становилась все тоньше, но его вера в себя неизменно крепла, появлялось желание действовать, однако не для современников. Леонардо научился не воспринимать человеческие укусы, имеющие чуждую ему меркантильную природу.
Однако конкуренция всегда являлась исключительным стимулом, и особенно для сильных и терпеливых людей. И в жизни великого живописца создание им оригинальной лютни в конце концов также сыграло судьбоносную роль – его рекомендовали влиятельному в Милане вельможе. Подыгрывал ли Леонардо современному ему обществу? Бесспорно. Живя в невообразимом, возведенном своим могучим пламенным воображением мире, с одной стороны, абсолютно недоступный для окружающих – с другой, Леонардо очень даже нетвердо стоял ногами на земле, был легко уязвим и находился в глубокой зависимости от сильных мира сего. Он вынужден был следовать светским правилам еще и потому, что именно эти короли, герцоги, высочества и превосходительства, которых мастер в душе презирал, были способны оградить его от внешних мирских потрясений и отвлечения от того, что он определил своей главной миссией. Именно поэтому Леонардо, не благоговея перед придворной камарильей и слегка напуская на себя таинственности, настойчиво обещал им «приоткрыть некоторые секреты, постигнутые благодаря долгим и тщательным упражнениям».
Порой он действовал с просто блестящим использованием законов психологии, пытаясь завоевать свое место под крышей этих знатных и всесильных вельмож. Многие недоумевают, почему, посылая письмо правителю Милана с просьбой взять его на службу, Леонардо предлагает себя прежде всего в качестве опытного конструктора военных машин, создателя огнеупорных сооружений, архитектурных новинок, а уже потом – в качестве скульптора и художника. Причем прекрасно осведомленный относительно желания миланского правителя водрузить огромную конную статую своего отца, Леонардо, не мешкая, среди прочих осторожно предложил ему эту услугу. Другими словами, художник в поисках спокойного и недостижимого для грубого вмешательства пристанища для своего творчества просто перечислил все то, что хотел услышать и чего, собственно, искал герцог, причем назвал в порядке потребностей герцога, а не в порядке своих собственных желаний и интересов. Расчет мастера попал в десятку, и он добился тактической цели – работать некоторое время над своими собственными задумками, пребывая в состоянии полнейшего спокойствия и отрешенности от суетливой возни реального мира. Несмотря даже на то что порой его сильно отвлекали, беззастенчиво поручая подготовку эффектных пиршеств, разработку пышных костюмов для придворных дам и реализацию еще многих сумасбродств камарильи. Становясь известным в придворных кругах именно благодаря способности организовывать фантастические зрелища, сам ученый не придавал им практически никакого значения – его мозг был занят глобальными проблемами…
Его центростремительные чувства и непрекрагцающееся желание творить ничуть не изменились даже в период мрачного нашествия эпидемии чумы, когда страх и смятение обуяли всех, даже его богатого и властного покровителя Людовико иль Моро. Единственное, что заставило отвлечься и задуматься, – бессилие врачей. Оно же, очевидно, и подтолкнуло Леонардо к более скрупулезному изучению природы человека: его физического строения и его страстей. Как с ножом анатома Леонардо внедрялся в неведомые глубины человеческих тканей, так и пытливым, проницательным, порой фотографическим взглядом он фиксировал тайны оборотной стороны человеческой души. Он пытался воссоздать для себя цельный человеческий образ и так потом перенести его на полотно – в этом заключалась немыслимая и непредвиденная сила его могучего творчества.
Леонардо почти всегда был недоволен собой, и это сжигающее чувство толкало его на новые продолжительные поиски, которые не прекращались до самого смертного часа мастера. Именно после отъезда из Флоренции живописец приблизился к свойственному ему впоследствии почти божественному умиротворению – состоянию, близкому к полной отрешенности от существующего мира, состоянию глубочайшей силы таинственного и великого покоя внутреннего духа. Именно эта сила увела его от мирских волнений и напрочь лишила жажды земной славы. Чем дальше он шел, тем меньше ему хотелось что-нибудь кому-то доказывать – он был справедливо уверен в том, что удаляется от ныне живущих настолько далеко, что нет смысла что-либо объяснять, поскольку все равно не поймут… Мастер да Винчи становился мыслителем, посылающим свои энергетические импульсы, заложенные в его творениях, далеко за пределы эпохи Возрождения. Кроме того, именно в этот период он благодаря смелому проникновению в недра философии обнаружил свою несовместимость с религией, а это уже просто надо было скрывать.
Хотя, если быть до конца откровенными, стоит признать, что художник, начав зарабатывать деньги, не избежал мимолетных мирских желаний, таких, например, как щегольство модной одеждой. Но это была не просто дань времени или капризы молодости – корни таких не свойственных образу Леонардо поступков снова уходят в искалеченное детство – слишком сильно было гнетущее томление увидеть себя полноценной частичкой общества и продемонстрировать это окружающим. Однако позже мастер почти полностью освободил свое сознание от этого комплекса, так же как и сумел излечить свой дух от мировоззрения и страстей, присущих среднему, или просто цивилизованному, человеку своего времени.
Леонардо работал медленно и основательно – работа поглощала его целиком, так, что он жил ею. Это была другая жизнь, отличная от реальной, и для мастера было слишком тяжело возвращаться в шероховатый мир грубой и негармоничной действительности. Медлительность часто раздражала заказчиков, и порой они обращались к другим живописцам, не дождавшись окончания работ Леонардо да Винчи. Многие значительные работы он не довел до конца, что говорит не только о преследующих мастера внутренних сомнениях и жажде создать нечто совершенное и уникальное, но и о высвобождении в душе мыслителя желания служения окружающим его людям. В нем не было тщеславия и тем более чисто плотской страсти к материальному – Леонардо признавал силу тишины и леденящего безмолвия больше, чем мощь яростного урагана, и потому не гнался за обманчивым сиюминутным успехом, а шел тихой поступью гения к непостижимым далям. В этом художник видел свою миссию. Как любой из великих созидателей, известных истории, он не собирался похоронить результаты своего творчества вместе с собою. Как раз наоборот, вера в высокое восприятие своих усилий и щедрых откровений души всегда являлась истинным источником любого творческого действия, и Леонардо тут не был исключением. Даже когда творец с презрением относится к миру, его творчество, в конечном счете, предназначено для изменения этого мира. Или, по меньшей мере, для тех немногих, кто почувствует ответственность и волю изменять мир к лучшему. Потому работа была для Леонардо всем, и он вряд ли сомневался в том, что даст людям нечто такое, чего еще до него не было, что еще было скрыто для осознания современниками покровом великой тайны – не случайно исследователи жизни Леонардо да Винчи приходят к выводу, что очень многое из своего творчества он адресовал будущим поколениям.
Уже выйдя из мастерской Верроккьо, Леонардо да Винчи никогда не останавливался на своем пути, никогда не оглядывался на усталость или препятствия. Решимость предпринимать новые и новые шаги стала его повседневным кредо, а сознательное подавление всех мирских желаний ради возвышения «страсти духа» сделало его внутреннюю энергию несокрушимой. Однажды потерпев неудачу в общении с женщиной, художник сознательно направил свою сексуальную энергию на творчество и сумел найти удовлетворение в такой сублимации. Превращение психической энергии в различного рода деятельность скорее всего невозможно без потерь, как и превращение физических тел, считает Фрейд. А раз так, небезосновательно предполагает основатель психоанализа, расплатой Леонардо за его познания и умение тонко исследовать мир было отсутствие ярких страстей и жизненных переживаний. Точно так же Фрейд объясняет и отсутствие сексуального влечения у Леонардо, который еще с юношеского возраста перенес его на свою профессиональную деятельность. Именно способность направить свое либидо в страсть к исследованию Фрейд назвал «ядром и тайной его существа». Эта же способность обусловила отказ от обычной жизни и предопределила такую своеобразную расплату за гениальность. Художник сам не раз подтверждал, что не лишен желания испытывать полноту жизни, но удивительным образом он все же отказывался от поверхностных прелестей и обманчивых красок внешнего мира, перенося все картины внутренних переживаний своего воображаемого мира на полотна.
Во второй половине жизни Леонардо да Винчи оказался настолько нелюдимым, а его одиночество и эгоцентризм – настолько острыми, что он уже не мог жить в согласии с окружающим миром. Пытаясь латать болезненные бреши сознания, он приютил и обласкал однажды встреченного на улице бродячего мальчика, ставшего едва ли не единственной близкой душой, которая в течение долгих лет соединяла его с внешним миром. Многие исследователи склонны усматривать в этой странной привязанности зрелого мужчины к мальчику гомоэротическое влечение, хоть большая часть из них исключает наличие реальной физической связи между ними. Скорее всего, влечение действительно имело место, но было подавлено усилиями воли, как, впрочем, и все остальное, что могло бы даже косвенно идентифицировать мастера как мирянина и обывателя, что он ненавидел и презирал более всего на свете.
Леонардо не общался с живописцами своего времени и не приобрел друзей, хотя изредка на его пути возникали сильные интересные личности, общение с которыми так или иначе повлияло на трансформацию мировосприятия мастера. Но ни талантливый теоретик государственности Никколо Макиавелли, ни известный анатом Марк Антонио делла Торре, ни еще целый ряд исторических личностей, с которыми пришлось общаться Леонардо, не стали близкими ему людьми. Хоть правда и то, что сильные личности редко бывают близки – они обречены творить и действовать в одиночестве, поскольку им ненавистна даже мысль чьего-нибудь влияния. И Леонардо не захотел или не сумел сформировать и оставить после себя команду учеников и последователей. Единственный талантливый ученик – Франческо Мельци, скорее всего, не в счет, поскольку и ему Леонардо не передал многих своих секретов и не посвятил в главные таинства своего творчества. Может быть потому, что не верил в способность ученика нести тяжелый груз нового мышления. С точки зрения распространения своих идей и мировоззрения, это определенно был просчет, но учитывая особенности психологии живописца, например защиту своих трудов «зеркальным почерком» и различными символами, это выглядит вполне закономерным.
Несмотря на жесткое отношение к себе, великий живописец не избежал в жизни множества ошибок и потерь. Так, из-за неправильного выбора грунтов и красок были потеряны такие уникальные работы, как «Тайная вечеря» и «Битва при Ангиари», а рассредоточение энергии и фатальная медлительность не позволили завершить работу над гигантским конным всадником в Милане. Но в то же время бесстрастные размышления и ошеломляющий глубиной синтез мироздания открыли двери в такие завораживающие каморы, куда во время Леонардо еще не ступала нога исследователя и где он оказался восторженным первооткрывателем. Да Винчи испытывал и пробовал без конца, не останавливаясь на неудачах и не оглядываясь на конкурентов: он всегда шел к искомому результату, хотя, может быть, и ценой немалых потерь. Порой он пытался наверстать недостаток формальных знаний – упущение молодости, связанное с «незаконным» рождением. Уже в возрасте около сорока лет Леонардо с упоением взялся за изучение латинского и итальянского языков, отсутствие знаний которых ограничило и без того скромные контакты мастера при дворе.
Берясь за какую-нибудь часть, нить в общей цепи вопросов на пути к сердцевине мироздания и зеркально отображая свое понимание, Леонардо настолько глубоко вникал в проблему, что внезапно открывал доселе не вскрытый пласт знаний, порой достаточно далекий от живописи или слишком прикладной, чтобы восприниматься как искусство. Так было с его открытиями в анатомии, которые оказались настолько глобальными, что даже до начала XX века еще служили врачам-практикам и анатомам. Точно так же получилось с механикой и геометрией, в дебри которых он влез настолько, что оказался у истоков создания принципиально новых машин. И с проникновением в тайны Природы, где он тоже успел сказать свое слово в виде нескольких потрясающих предположений и открытий (например о том, что Солнце не движется). Результаты бесконечного упорства, нескончаемых и непрерывных сознательных усилий разума медленно направляли мастера в неведомый обычному смертному мир незыблемого, совершенного и цельного, подчиняющийся единому Закону. На закате своего чудовищно одинокого, но титанического и праведного пути Леонардо интуитивно чувствовал свое превосходство над остальным человечеством, но это знание так и осталось приобретением лишь его одного – маэстро так никогда и не поверил в возможность разделить его с современниками…
Кто-то может справедливо заметить, что в погоне за слишком многим мастер растратил себя и мог бы достигнуть большего, сосредоточив свой развитый непрерывными усилиями гений. Очень может быть, хотя никому не дано взвесить, что больше повлияло на появление дошедших до нас великих творений Леонардо да Винчи: его занятия геометрией или острая непреодолимая жажда свободы, его точные беспристрастные наблюдения за людскими страданиями за несколько секунд до смерти или отказ от мирских благ, его работа над техническими машинами и универсальной энциклопедией или познание тайн в выборе красок и цветов после долгих неудачных проб. Все это настолько переплетено и взаимосвязано, что невозможно отделить одну деталь из жизни гения от другой, назвав ту важной, а иную второстепенной. Некоторые исследователи указывают на наличие некой инфантильности в жизни Леонардо, проявлением которой были не только периоды увлечений весьма странными для подобного титана занятиями, такими как организация фейерверков и надувание бараньих кишок, но и кратковременные периоды не свойственного художнику полного бездействия наряду с целыми неделями непостижимой работы без перерыва даже для того, чтобы поесть. Однако не исключено, что странные игры с самим собой были просто способом расслабления и сознательного уменьшения концентрации мозговых центров на глобальных проблемах. Одно безусловно верно: рассредоточение усилий во многом погубило его великие начинания. И на закате жизни мастер сам признал это. Именно так можно трактовать запись Леонардо: «Как королевство катится к гибели, когда оно делится на части, так и душа становится слабой и запутанной, когда она занимается большим количеством различных тем».
Вряд ли можно найти еще в плеяде знаменитых живописцев такого, кто, подобно Леонардо, держал под уздцы свои страсти. Волевым решением мастер вычеркнул всякие попытки удовлетворения тайных желаний. «Кто не может обуздать сладострастие, тот уподобляется животным» – такой девиз, начертанный мастером да Винчи, свидетельствовал не только о внутренней борьбе сильного характера, но и о самоподавлении смутных влечений. Возможно, сознательным отречением от радостей обычной жизни он частично компенсировал рассредоточение своих усилий на множество направлений…
Подобно большинству творцов, питающихся идеей, Леонардо приучил себя работать всегда и везде. Он постоянно имел при себе карандаш и бумагу – он тотчас фиксировал все новое, что отобразил его непрестанно кипящий мозг. Мысли ученого будто всегда находились в кипящем котле – он не позволял им ни секунды пребывать в аморфном бездеятельном состоянии. Были ли это новые зарисовки увиденного, или сверлящий его вопрос для трактата о правилах бытия, или новое техническое решение, тот факт, что мастер мог заниматься этим независимо от места и времени, говорит о пребывании в состоянии работы ВСЕГДА. Из 13 тысяч рукописных листов сохранилось около половины – была ли судьба благосклонна к маэстро, настойчиво ищущему пути к великой гармонии и совершенству? И если бы даже ни одна его работа, ни одна записанная мысль не докатились до ныне трепещущих перед мифическим образом Леонардо потомков, его усилия не были бы напрасны, поскольку он дал раскрыться по меньшей мере собственному цветку, увидев его божественное, космическое цветение.
Как истинный творец и мыслитель Леонардо да Винчи был наднационален: он оценивал свое творчество выше людских споров и войн, которые считал «самой зверской из глупостей». Его возвысившийся дух не тревожили ни захват его родной Флоренции, ни смены власти, неизменно сопровождающиеся людскими бойнями и кровавыми потоками, – он был самососредоточен, самодостаточен и не желал растрачивать свою энергию на борьбу с призрачными иллюзиями масс, всегда борющимися лишь с сам о в ы рожде н и ем. Пожалуй, как никто другой, настроение великого живописца во время военных действий сумел отразить Дмитрий Мережковский: «Среди толпы обезумевшего народа – в сердце художника был вечный покой созерцания, подобный тихому свету луны над заревом пожаров…Войны, победы, поражения своих и чужих, перемены законов и правительств, угнетение народов, низвержение тиранов – все, что кажется людям единственно важным и вечным, – проносилось мимо него, как пыльный вихрь мимо странника на большой дороге». Хотя, конечно, результаты людских волнений оставили глубокие раны на творчестве Леонардо – даже возвысившись над обществом, он не нашел способа уйти от его пагубного влияния, хотя бы потому, что его труды так или иначе были призваны повлиять на это же общество, особенно в части восприятия мира. Так, к примеру, от рук ослепленной психозом, оголтелой толпы, ворвавшейся в Милан при свержении его покровителя Людовико иль Моро, погибло одно из самых величественных творений да Винчи – пятнадцатиметровая гипсовая фигура всадника, которую мастер готовился отлить из бронзы, на тот момент уже опробовав (и кстати, тщательно описав) несколько новых технологий литья.
Мастер никогда не имел собственного дома и практически всю жизнь провел «на колесах», без сожаления меняя города и государства. Для любого переезда существовало лишь одно важное условие – наличие возможности работать над претворением в жизнь своей идеи. Его отношение к материальному на закате жизни стало настолько бестрепетным, что он, мечтавший когда-то обосноваться на собственной земле, без тени сомнения отдал эти благодатные площади, некогда полученные в дар за работу, – за многие годы он так ни разу и не воспользовался этой землей. Леонардо включил в завещание всех родственников, даже сводных братьев, с которыми когда-то судился. Смутно он понимал, что лучшим доказательством непонимающим будет всепрощение – мастер заставил себя забыть, что его умирающий отец не вспомнил о нем…
Принадлежа по духу к племени великих победителей, Леонардо да Винчи до последнего дня продолжал бороться. Даже после паралича правой руки он не бросил кисть и творил, пытаясь забыть физические мучения. Маэстро заставлял себя работать до последнего часа – он всегда жил самовыражением. Он словно спешил, что не успеет досказать все то, что задумал. Еще с юношеских лет навсегда ушедший в свой собственный мир грез, Леонардо, кроме того, жил переживаниями исключительно своего внутреннего мира. Это также оказало огромное воздействие на все его творчество – всякий творец нуждается в сильном воображении и фантазии. Сложно не согласиться с Эрихом Нойманном в том, что Леонардо до конца своих дней оставался «мечтателем и игривым ребенком», а все, что он создал, было, в конце концов, «символическим выражением [его] внутренней реальности».
Главным в жизни бесконечного творца Леонардо да Винчи была его фанатичная страсть мыслить и раздвигать пределы бытия и сознания, его гордая и пламенная идея, бессмертные отпечатки которой, воздвигнутые его почти нечеловеческой волей, остались в лучших музеях мира в виде назидания потомкам – безмолвного, но заставляющего содрогнуться. Несмотря на многие поражения, он остался в восприятии мира великим универсалом, раздвинувшим представления о возможностях человека. Так или иначе, деятельность Леонардо да Винчи как художника, ваятеля и ученого психологическими корнями уходит в непреодолимое скрытое желание преобразовать несовершенный мир.
Альберт Эйнштейн
Исследователи жизни этого уникального человека и замечательного ученого утверждают, что переломный момент в его жизни наступил, когда ему исполнилось двадцать шесть. Альберт Эйнштейн стал доктором и только за первую половину текущего года сумел опубликовать четыре научные работы в главном европейском журнале для физиков. Стиль работы Эйнштейна был сродни периодическим длительным погружениям на океаническое дно, в ходе которых до окончания какого-либо назначенного им самим этапа никто не мог вырвать его из непробиваемых толщ тишины. Он умел уходить от мира, решительно оставляя его ради высшей цели. Его творческая производительность, явившаяся результатом таинственной одержимости, поражала даже самых талантливых и непредвзятых современников. Вулканический поток идей и их парадоксальных, но удивительно точных решений извергался из его головы. Он работал как сверхмощное взрывчатое вещество, направленными взрывами пробивая себе дорогу в глубь твердой породы непознанных пластов человеческого бытия, а промежуточным финалом его работы в первое десятилетие научных поисков, кроме сладострастного изнеможения, стала специальная теория относительности, а также ряд новых открытий в области движения света, явившихся предвестником квантовой механики.
Комичность ситуации состояла в том, что Эйнштейн в это время все еще работал в патентном бюро и использовал для исследований лишь свободное время. Другими словами, исследования в области теоретической физики все еще были его странным, не понятным окружению хобби. Стоит вспомнить, что рецензенты докторской работы Эйнштейна (в то время никому не известного самозванца) не преминули сделать справедливое замечание по поводу стиля научного изыскания – он был назван «неотесанным», а сама работа содержала множество описок и технических недоработок. В этом, очевидно, вся суть великих творцов: не замечать второстепенные мелочи, не оглядываться на тактические отклонения ради стратегических решений и глобальных побед. Творцы не бывают педантами. Пока педанты растрачивали крупицы внимания на проверку правильности оформления работ и прочие бюрократические детали, Эйнштейн и ему подобные приближались к таким далеким неопознанным объектам, вполне постигнуть которые смогло лишь уже следующее за ним поколение ученых.
Наиболее удивительным казалось то, что первоначально уникальные открытия Эйнштейна были обойдены молчанием. Не понимая, почему научный мир не отреагировал на его феноменальные открытия, Эйнштейн какое-то время был удручен и даже подавлен всеобщим равнодушием – он и не предполагал, что мир представляет собой настолько инертное болото, для пробуждения которого нужна специальная специфическая подготовка общественного мнения и не менее специальная подача информации о нем как о новом чуде света. Несмотря на просто океаническую скромность и решительное пренебрежение почестями – чувства, которые ученому удалось пронести через всю жизнь, – он запечатлел это в подсознании и в дальнейшем использовал всякую возможность, которая только служила распространению действительных доказательств справедливости его достижений. И все-таки если ученому или исследователю в большинстве случаев необходимо подтверждение значимости его работ в глазах общественности, то самые сильные и независимые личности могли обходиться без аплодисментов и действовать с опережением своего поколения, порой не воспринимая не только молчания окружающих, но и лая всегда находящихся для травли собак. Эйнштейн как раз принадлежал к плеяде таких победителей, с одной стороны, чувствующих душу толпы, а с другой – способных игнорировать ее колебания и не терять при этом любви к истинно человеческому.
Единственное, чего он действительно боялся, – НЕ УСПЕТЬ. Эйнштейн всю свою жизнь был одержимым работой – проведением все новых и новых теоретических исследований и решений все новых загадок вселенной. Он трудился ровно столько, на сколько хватало сил продуктивно мыслить. Где бы ни находился, он подсознательно искал ответы на сформулированные ранее задачи. Они были постоянной мотивацией к движению и доминировали в его сознании, вытесняя все остальное. Поэтому не удивительно, что его мозг был настроен на поиск и даже во время отдыха его мысли возвращались к эпицентрам его возбуждения – тем вопросам, решение которых не давало покоя ученому. Там, где другие, менее увлеченные искатели умели дать себе передышку, Эйнштейн, напротив, непреклонно действовал и опережал не только современников, но и само время. Он поступал словно по наитию, но это было всегда продиктовано желанием внутренней воли. Он, кроме того, ничего не принимал на веру и все подвергал жесткому анализу – это стало его чрезвычайным преимуществом уже в молодые годы.
При этом Альберт Эйнштейн всегда оставался недовольным собой. Последнее качество – возможно, самое необходимое для достижения подлинного успеха. Оно позволило ученому не только не принимать близко к сердцу многочисленные отклонения его революционных работ, но и всегда быть готовым твердо отстаивать полученные результаты. Ведь они дались нелегко: для получения ответов ему приходилось жертвовать всем временем, в том числе и тем, что было предназначено для семьи. И всеми имеющимися в наличии силами…
Независимость ума исследователя, его способность не подпадать под слепое влияние имен оказалось одним из решающих качеств для реализации себя как ученого мирового значения. Поэтому, когда через два года после рождения теории относительности руководитель факультета Бернского университета отклонил статью Эйнштейна как «невразумительную», у никому не известного исследователя хватило внутренней воли и уверенности в себе для того, чтобы объявить известного на континенте физика невеждой. Уже тогда он доверял лишь себе и был уверен, что обходит современников на многие годы. Он оказался прав, так так вписанная в работу формула о соотношении массы и энергии была практически проверена лишь через двадцать пять лет…
Никак не отразилась на его исследованиях и женитьба. Эйнштейн не собирался менять свои привычки – в этом тоже проявляется его отношение к миру: творческий эгоизм ученого не позволял ему приспосабливаться к окружающим, даже к очень близким людям, он предлагал им либо принять его такого, как он есть, либо не принимать вообще. Уже будучи отцом двух взрослых сыновей, он заметил младшему сыну по поводу его переживаний из-за безответной любви, что женщины являются восхитительной необходимостью, но было бы роковой ошибкой делать из них предмет своей главной заботы. Эйнштейн, без сомнения, любил женщин (и даже имел вполне определенные романы), порой боготворя их, но они никогда не ослепляли его и не становились на пути к его главной цели.
Уже в двадцать семь лет Эйнштейна начал посещать страх, что он не успеет завершить свои искания и доказать миру верность теории относительности, которую он представил на суд общественности в двадцатипятилетием возрасте. Будущий всемирно известный ученый-физик отдавал работе над развитием идеи практически каждую свободную минуту, даже если эта минута официально предназначалась для других дел. Он часто забывал о еде или, подобно безумцу, неутомимо работал целыми сутками напролет, отвергая все земные радости только из-за того, что это может нанести вред его темпам продвижения вперед. Позже, получив всемирное признание и проводя много времени в поездках с лекциями, Эйнштейн научился работать на ходу, не прекращая своих теоретических исследований, где бы он ни находился.
Семья лишь формально кое-что значила для ненасытного исследователя – когда того требовало дело, он не задумываясь отодвигал в сторону и семью, и женщин, и двух сыновей, которых все же безумно любил. В период, когда ему приходилось жить одному, Эйнштейн настолько погружался в свою работу, что порой с целью экономии времени и сил готовил себе пищу в одной кастрюле, смешивая при этом все, что только можно смешать. А по свидетельству его второй жены Эльзы, во время вспышек чрезвычайной активности Альберт мог по нескольку суток не выходить из своей комнаты, требуя не беспокоить его и оставлять еду на подносе у двери. Если принять во внимание, что как раз в это время вокруг бушевали безумные сражения Первой мировой войны, в работе его поистине отличала высшая степень организованности. Он практически никогда не выполнял домашней работы, очевидно, считая ее непозволительным отвлечением от реализации главной идеи. Позже Эйнштейн сумел отказаться от реальных забот о собственных сыновьях (исключая, правда, финансовую помощь, которую он исправно оказывал им в течение всей жизни), причем он сознательно устранился от встреч с младшим сыном, после того как тот оказался в клинике для душевнобольных. Практически Эйнштейн вычеркнул его из жизни, хотя не исключено, что порой остро переживал эту потерю, заботясь о финансовом обеспечении отпрыска в течение всей жизни.
Альберт Эйнштейн, как и полагалось человеку большого полета, абсолютно не был обременен тягой к материальному, его не волновали страсти по обогащению и раздражало стяжательство других. Результатом этого была дикая, просто вопиющая неприспособленность ученого к обыденной жизни и к необходимости решать множество мелких, но жизненно необходимых мелочей, которые вызывали в нем бурю отрицательных эмоций и отвлекали от обдумывания колоссальных по смелости и масштабу идей. Но это не мешало Эйнштейну абстрагироваться от несущественного – плоскость его изысканий лежала далеко за пределами материального и он научился не отвлекаться ради того, чему решился посвятить жизнь. Более того, к вещам, недостойным внимания, Эйнштейн также относил свою одежду, предметы роскоши и даже предметы туалета, необходимые, например, для бритья. Биографы утверждают, что этот «одинокий путник» искренне считал всякое имущество бременем, а для бритья довольствовался лишь обычным мылом. Он мог ходить в немодном костюме, не желая отвлекаться на поиски соответствующей одежды и заставляя мир приспосабливаться к себе. Он никогда не надевал носки, возможно, чтобы не беспокоить окружающих его женщин их чинкой, а возможно, искусно создавая свой собственный неповторимый образ, частью которого были невообразимые чудачества с одеждой и ироничным отношением к сильным мира сего. Не придавал значения Эйнштейн и домашней обстановке: на закате жизни, даже будучи всемирно признанным учеными, он не имел в кабинете ничего, кроме полок, тяжело провисающих от книг, нескольких картин в старомодных рамках да древней радиолы.
Вообще о материальном Альберт Эйнштейн вспоминал лишь когда это давало ему новые дополнительные возможности в проведении исследований. Его крошечную семью полностью удовлетворяла работа в патентном бюро, где он в течение нескольких лет лишь по вечерам и в выходные дни находил возможность синтезировать опыт физиков-предшественников. Но едва ему удалось добиться места лектора в Цюрихском университете, как он оставил прежнюю работу. Еще позже, когда Эйнштейн почувствовал, что в случае переезда в Пражский университет его исследования пойдут быстрее при увеличении жалования, он не задумываясь решил участвовать в конкурсе на замещение вакансии. Более того, ученый не колеблясь приписал себе несуществующее вероисповедание только для того, чтобы получить должность. Иногда, когда того требовала его идея, он оказывался гибким практиком и выказывал готовность совершить множество таких поступков, которые ни за что не совершил бы ради чисто материальной выгоды или семьи. А еще некоторое время спустя Эйнштейн согласился переехать в Берлин, только потому, что условия контракта резко увеличивали время для проведения его исследований и предполагали полное освобождение от лекций, которые забирали достаточно много времени. Финансовая часть контракта снова была не на первом месте при принятии нового решения. Его не останавливали ни трудности переездов, ни возрастающий немецкий антисемитизм, ни резко негативное отношение его жены к германской столице. Определяющим в таких решениях всегда было одно: возможность реализации идеи. Эйнштейн рано осознал свою наднациональность и чисто по-набоковски «страны менял, как фальшивые деньги».
Интересно и отношение Альберта Эйнштейна к людям, его окружавшим. Лишь однажды он позволил себе в течение короткого времени придерживаться светских условностей научного мира: приехав в Прагу, Эйнштейн некоторое время посещал по вечерам своих коллег по университету. Но как только он почувствовал, что это тяготит его, тотчас прекратил непривлекательную житейскую практику, вызывавшую внутренний протест и отвращение в его независимой, привыкшей к размышлениям в тишине душе. Эйнштейн навсегда решил не делать того, что ему не по душе и к тому же отбирает его драгоценное время. Отношение к этому всего остального мира его не волновало абсолютно.
В то же время Эйнштейн всегда находил время для того, чтобы поддерживать искренние творческие отношения с коллегами-учеными, обмениваться с ними новинками научных достижений и, таким образом, не позволять себе вариться исключительно в собственном соку. Со многими исследователями мирового значения – Лоренцем, Бором, Эренфестом, Планком, Гейзенбергом – у него установились личные чрезвычайно теплые отношения, а на стене в его кабинете всегда присутствовал портрет Исаака Ньютона (несколько позже домашнюю галерею дополнили портреты Фарадея и Максвелла), что говорит о признании и даже некотором почитании Эйнштейном работ предшественников и окружающих его современников. Он не был сумасбродным отшельником или таинственным провидцем от физики, никого не признающим и всех презирающим. Он был несносным и неисправимым трудоголиком, делавшим все возможное, чтобы продвинуть человеческое понимание некоторых загадок, и все, что не являлось «игрой в одни ворота», годилось для синтеза и глубокого переваривания в его внутренней мастерской. Его натренированный мозг, вынесший многие годы сверхчеловеческого напряжения, был готов поглощать и анализировать все, создаваемое рядом.
Сказать, что отношение ученого к войне было крайне отрицательным, значит ничего не сказать. Пацифист до мозга костей, он не просто был далек от политики и сути военных действий – он не понимал и не принимал войну уже как отвлечение от своей цели! Своим могучим интеллектом Эйнштейн осознавал, что человечество обречено на вечные страдания от неискоренимого инстинкта к тирании, может быть, поэтому он убедил себя в наличии более важной, более серьезной и даже более великой цели – цели, по разумению ученого, дававшей ему полное моральное право игнорировать все остальное, происходящее рядом и не имеющее отношения к научным поискам. Его идея справедливо и объективно была вне межгосударственного или межнационального соперничества – он жил в ее окутанном густым непроницаемым туманом мире, совершенном и абсолютно недоступном при внешней доступности, мифическом и недосягаемом при очевидной близости. Не то чтобы война была ничем по сравнению с нереальным сладострастием его заоблачной жизни – он просто не желал думать о ней, поскольку это несло угрозу выполнения той миссии на Земле, которую Эйнштейн определил себе сам.
Эйнштейн сделал свою жизнь рациональной и его рационализм был настолько выше войны, что ему удавалось даже вести переписку с физиками из «вражеского лагеря». Ученый также старался не обращать внимания и на дикие вспышки нацизма и антисемитизма в Германии, касавшиеся его непосредственно. И даже прямые угрозы жизни и недвусмысленные преследования его «еврейской науки», последовавшие после убийства германского министра Вальтера Ратенау, еврея по национальности, не заставили Эйнштейна покинуть страну и, тем более, прекратить научную работу. Хотя несколько позже он совершил переселение в Америку с легкостью совершенно умиротворенного человека, только затем, чтобы в незабвенной принстонской глуши продолжить свою борьбу за новую реальность и заботиться о проявлениях всего существующего в человеке нечеловеческого лишь тогда, когда надо было прибавить свой голос к отчаянному возгласу против варварства нескольких оголтелых фанатиков XX столетия.
На первый взгляд кажется забавным, что уже будучи признанным ученым, Альберт Эйнштейн то выходил к громадной аудитории в мятой одежде, то удивлял всех, беря с собой в путешествие лишь дешевые зубную щетку и порошок. Однажды он не стал надевать специально купленные для него комнатные тапочки, назвав их «ненужным балластом». Эйнштейну некогда было оглядываться на внешнюю сторону жизни – интуитивно он понимал, что рассредоточение внимания и отвлечение от ГЛАВНОГО хоть на миг может лишить его способности стремительно мыслить и находить укрытую от большинства современников логическую нить. В науке он научился двигаться со скоростью света, который изучал, а тем, кто заботился об уюте, кошельке, домах, автомобилях и еще тысячах несущественных мелочей, так же легко улетучивающихся, как и приходящих, не суждено было не только уловить виртуозные ходы его страстных рассуждений, но даже понять большинство из его открытий. Один из впоследствии прославившихся американских физиков метко заметил об Эйнштейне, что «он выглядел наивным, потому что срезал углы и сразу шел к сердцевине любой проблемы». Он не желал растрачивать время на второстепенные вещи! Он быстро осознал, что избрание другого пути лишило бы его единственной возможности успеть. При этом Эйнштейн искренне изумлялся глупости обывателя, которого интересовала отнюдь не его теория относительности, а что он ест на завтрак и с кем. Человек, жизнь которого практически всегда была расписана по минутам, не мог понять, как кто-то может растрачивать себя на такие откровенно бессмысленные вещи.
Безусловно, Альберт Эйнштейн в определенном смысле был обязан своим успехом и предшественникам. Но он никогда и не отрицал влияния на него криптомнезии, например того, что к теории относительности его привело глубокое изучение идей Эрнста Маха и Дэвида Юма. Но новаторство и величие ученого как раз в том и состояло, что никто из современников не сумел синтезировать и сопоставить, казалось бы, несовместимые явления. Никто из современников не был способен «сфокусироваться подобно лазеру», как метко заметил его биограф Дэнис Брайен, и никто не был готов продемонстрировать альтернативный способ мышления – результат колоссального умственного напряжения, приведший к великим открытиям. Однажды, когда ученый впервые посетил Америку, он сказал журналистам, что без идей Ньютона, Галилея, Максвелла и Лоренца он никогда бы не пришел к теории относительности.
Интересно, правда, что Эйнштейн, не вникая в природу обывателя и не стараясь привлечь к себе внимания широких масс, подсознательно делал это, когда участвовал в публичных выступлениях, давал многочисленные интервью и связывал свое имя с различными проектами типа создания Еврейского университета или государства для евреев. Ученый, как бы это странно ни звучало, достаточно внимания уделял мифологизации собственного образа. Не исключено, что это были чисто интуитивные или просто непреднамеренные действия, но так или иначе, они были ему присущи. Непомерное отращивание густой копны волос, хождение в мятой одежде, демонстративное нежелание надевать носки, в том числе даже в тех случаях, когда он отправлялся на официальные встречи, бесспорно, относятся к «игре в собственный образ». Эйнштейну, как и всем гигантским личностям, нужна была яркая, запоминающаяся индивидуальность, он ощущал на уровне подсознания, что должен идентифицироваться в определенном временном отрезке существования человечества. Скорее всего, к части собственного мифа относится и неприятие религии, являющейся «суеверием, сохраненным в интересах привилегированного класса», а также вера в того Бога, который является «полнотой закона и порядка в мире». Что ж, его набор «причуд» был достаточно безобидным и в то же время весьма впечатляющим для идентификации. Он как нельзя лучше подходил общему образу ученого: непритязательного, отзывчивого, застенчивого и проникновенного человека.
Но так же не вызывает сомнения, что Эйнштейн прекрасно осознавал при жизни, что его имя будет вписано в историю, причем не только физики и математики. Он осознавал, что дал миру нечто важное, и оценивал себя достаточно высоко, несмотря на действительно уникальную скромность и человечность исследователя. Он действительно верил если не в свое мессианство на Земле, то, по меньшей мере, в свою исключительную проницательность – без этого не может состояться ни один великий ученый. Что же касается Альберта Эйнштейна, то дополнительным подтверждением такой веры являются его нередкие удивительно смелые и яркие выступления на политические темы. Если бы он не верил и в свою уникальность, то в ответ на появление проблемы с визой в США из-за боязни коммунистических идей ученого никогда бы не произнес фразу: «Разве не будет забавно, если они меня не впустят? Думаю, весь мир смеялся бы тогда над Америкой». Он знал и верил, что останется для мира «великим Эйнштейном», хотя и предпочитал помалкивать об этом.
Его напряженный труд не был абсолютно отстраненным от жизни процессом – как любой искатель, он жаждал не только самовыражения, но и признания. Вернее, признание необходимо было по той причине, что являлось неоспоримым доказательством весомости вклада в науку. Кроме того, признание всегда давало дополнительные возможности высказаться, чем Альберт Эйнштейн пренебречь не мог, в том числе и для публичной деятельности, которая порой выходила далеко за рамки физики, и вообще науки. Потому, напрочь лишенный чувства превосходства и вульгарных форм тщеславия, искренне отвергая показное и будучи очень доступным в быту, он, тем не менее, никогда не отказывался позировать скульпторам и художникам, полагая, что заработал себе место в истории потом и кровью.
Но в то же время было бы смешно полагать, что ученого интересовало человечество в той части, что его исследования могли бы принести новые возможности для людей. Любя человека, Эйнштейн, подобно всем сильным личностям, не мог не презирать обывателя; суть же его исследований состояла в яростном желании познать природу и дать родиться себе. Подлинная любовь к себе и нежелание быть безразличным к собственной судьбе, как большинство песчинок-людей этой планеты, а также сжигающее чувство неутоленности искателя подталкивали Эйнштейна к беспрестанному творческому напряжению.
Было бы глубочайшей ошибкой считать, что Эйнштейн шел по жизни без потерь и добился потрясающих успехов, избежав личных жертв, слишком тяжелых для обычного человека, но вполне типичных для титанов. Ученый абсолютно отстранился от своих сыновей, посвящая им после развода с первой женой лишь несоизмеримо короткие промежутки времени. Даже когда его второй сын был признан душевнобольным, он не проявил к его судьбе сколько-нибудь внятного интереса и ограничился перепиской с друзьями, навещавшими больного. Практически Эйнштейн отказался от сына в пользу продолжения своей работы – он чувствовал, что вряд ли сумеет ему помочь, а рассредоточение сил будет более чем губительным для его работы. Не слишком много Эйнштейн дал и старшему сыну – лишь некоторыми ремарками и отдельными редкими мазками могла бы характеризоваться картина их взаимоотношений, особенно в годы, пришедшиеся на детство первенца. Работа всегда была превыше всего, и одержимость неизменно брала верх над отцовскими чувствами. Если быть полностью откровенным, Эйнштейн принес сыновей в жертву своим научным победам. Жалел ли он об этом? Возможно. Но суть победителей всегда состояла в том, что мысли об идее являются доминантными и вытесняют из головы все остальное.
Мог ли Альберт Эйнштейн приносить боль близким окружавшим его людям? Ненароком – да. Он почти не питал никаких чувств к женщине, ставшей его второй женой и отдавшей заботам о нем всю свою оставшуюся жизнь. Он отвечал на множество писем от незнакомых людей, но оказался удивительно равнодушным к смертельной болезни своей жены… Это было беззлобное равнодушие – ученый наслаждался собственной изоляцией и непроницаемостью созданного для себя мира и не хотел жертвовать ими даже для очень близких людей.
Близко знавшие Эйнштейна утверждали, что он порой выглядел настолько отстраненным от жизни, что, казалось, обладал «иммунитетом от чувств». Ученый прожил необыкновенно ровную жизнь, а едва ли не единственным его мирским развлечением оставалось катание на лодке или яхте под парусом. Он сохранил ясность ума до самой смерти в семидесятишестилетнем возрасте, скорее всего именно в силу своей ярко выраженной настойчивости и непреклонного желания двигаться – у него всегда был парус, направленный на непрерывный поиск. Ему было зачем жить. Лучше всего характеризует Эйнштейна его собственное высказывание о восприятии людей окружающими: «Существует слишком большая диспропорция между тем, что собой представляет каждый человек на деле, и что о нем думают другие»…
Зигмунд Фрейд
В книге о Фрейде «Страсти ума» Ирвинг Стоун утверждает, что у Зигмунда было немало тяжелых, почти критических моментов, когда он начинал сомневаться в том, что сможет взойти на вершину Олимпа и стать официально признанным ученым. Но если такие моменты и случались, то они завладевали мыслями исследователя лишь на очень непродолжительный период времени. Ибо аксиомой для любого успешного человека всегда рано или поздно становилась установка бороться до конца. Для людей, подобных Зигмунду Фрейду, успех отождествлялся с самой жизнью, и потеря веры в способность победить означала бы смерть – как духовную, так и физическую. Люди, подобные Фрейду, не привыкли останавливаться или оглядываться назад – в этом их основное преимущество перед остальным миром и в этом, очевидно, состоит главный секрет их успеха. Великие победы никогда не даются легко, иначе этот удивительный феномен не стал бы предметом многочисленных исследований.
Как только Зигмунд Фрейд обрел то, что искал многие годы – достойную идею, которой можно посвятить жизнь, он медленно, но по очень четко продуманному плану двинулся к своей вершине. Как опытный охотник осторожно загоняет сильного и опасного зверя в сложно расставленный лабиринт ловушек, так доктор Фрейд двинулся на баррикады успеха. Он понимал, что слишком связан с обществом, и его продвижение, по меньшей мере на начальном этапе восхождения, находится в обескураживающей зависимости от того, как бутафорский научный мир примет его гипотезы, результаты исследований и новые концепции. Кроме того, Фрейд пока еще не мог до конца освободиться от власти денег, хотя для него они никогда не были главной движущей силой к успеху. Чтобы раньше времени не спугнуть дичь, ему нужно было параллельно решить несколько важных задач: официально закрепить свое медицинское положение, подготовить почву для прорыва на общественном фронте в виде какого-нибудь публичного движения и взрастить ряд преданных идее сподвижников, готовых продвигать его идею как можно дальше в мир. И все это на фоне новых, заметных для медицинского мира достижений.
В тридцать лет проанализировав свой путь, Фрейд дал вполне адекватную оценку себе, позволяющую не терять уверенности на серьезный успех, и наметил жесткую десятилетнюю программу действий, а также срок для нового отчета перед самим собой. Разбивка жизни на рубежи и расстановка вех – еще один важный элемент, присущий Фрейду и многим другим успешным личностям (например, Эриху Фромму или Генри Форду), продвижение к успеху маленькими шагами, каждый из которых позволяет захватывать все новые рубежи так прочно и основательно, что лишить их раз завоеванной частички успеха становится практически невозможным.
Фрейд был порой невероятно смел. С одной стороны, он очень спешил, с другой – разве у него был выбор?! По одну сторону лежала безвестность и вечная бедность, по другую – признание, успех, слава, а также исчезновение необходимости ежечасно думать о том, как оплатить накапливающиеся счета. Поэтому доктор мало колебался относительно применения в медицине ряда новаторских и необычных, а порой и сомнительных методов. Такого, к примеру, как гипноз. Перейдя к частной практике, он с каждым днем оттачивал свое мастерство вводить пациентов в «состояние повышенной внушаемости», и нельзя сказать, что эти усилия не дали всходов.
У Фрейда почти не было друзей за пределами медицинского мира, но он научился четко разделять время на работу и отдых с семьей, с легкостью отбрасывая все, что могло стать помехой к движению вперед. Те коллеги, отношения с которыми перерастали в достаточно крепкую дружбу, должны были в конце концов принять его точку зрения относительно сексуальной основы неврозов – либо оставить его навсегда. В этом патриарх психоанализа был непреклонен до конца своих дней, и никакие переживания по поводу потери друзей не могли изменить поразительной жесткости его позиции, говорящей об основательности и остроте восприятия собственной идеи. Вера Фрейда в создаваемую теорию была незыблема, как горная система: настолько же величественна, насколько и самодостаточна. Он не ждал аплодисментов со стороны, но и не особенно тяготился непониманием большей части научно-медицинского мира. В ответ исследователь мог представить множество доказательств, проверенных практикой и подтверждающих верность гипотез, а неготовность современного общества (он был в этом твердо уверен) необходимо исправлять временем.
Вполне возможно, что вопрос дружбы Фрейд рассматривал как раз с точки зрения решения своих стратегических задач. Это как нельзя лучше подтверждает тот факт, что он, неизменно стремясь построить отношения теплой дружбы с целым рядом людей, сумел в течение жизни пронести дружбу лишь с несколькими людьми, почти никак не связанными с его медицинскими исследованиями. Возможно, его отношение к людям менялось постепенно, а после ряда разочарований и, как он трактовал, предательств роль дружбы в медицинском мире стала сводиться к решению специфических задач: обеспечения распространения идей психоанализа как можно дальше за пределы Вены. В значительной степени подтверждением этого служит проснувшаяся на закате жизни сильная привязанность к животным, и в частности к собакам. Возможно, именно нетерпимость к людям стала ее первопричиной. А страстную и довольно откровенную переписку Фрейда с друзьями разных временных периодов современные психоаналитики причисляют скорее к сублимации слишком пресной интимной жизни самого ученого и его постепенному бегству от реального мира в мир впечатлений и размышлений. Он сам косвенно подтвердил такое предположение, когда написал, что «исповедь – это освобождение, а именно в этом заключается суть психоаналитического лечения». Фрейд, по всей видимости, занимался сознательной коррекцией своего психического здоровья…
Нельзя сказать, что провал первых книг, которые почти не раскупались и вызывали лишь волны бурной критики, не волновал ученого. Но это не заставило его хоть на миг усомниться в правильности избранного пути. Более того, Фрейд был уверен, что и оголтелая ругань в его адрес вскоре окажется полезной, ибо прикует любопытных обывателей и думающих ученых к его новой и, в конце концов, весьма занимательной теории. Будут ли ее принимать – другой вопрос. Но ее будут знать, идентифицировать. А это уже половина успеха, полагал исследователь.
Конечно, он искал и опять использовал всевозможные способы изменить представление мира о себе и своем учении: книги, публикации, медицинские конференции, психоаналитическое движение. Но для успеха нужно было время. Пионер нетрадиционной медицины осознавал, что открытие – всегда результат иного мышления, нового подхода к проблеме. В конце концов он так изучил подсознание, что, как ему казалось, видел людей без какого-либо покрова и, как волхв, мог легко предсказать и объяснить их будущие поступки, словно их души были полностью обнажены. Незримым и неосязаемым скальпелем этот странный врач вскрывал очень многие нарывы, недосягаемые для скальпеля стального, и так же ненавязчиво и тихо лечил их. Неугасимое желание поскорее добиться успеха все больше стимулировалось положительными результатами практики. Оно заставляло ученого спешить, действовать решительнее и напористее, чем менее уверенные в себе коллеги и соперники. Случай совместных исследований Зигмунда Фрейда со старшим и более опытным коллегой Йозефом Брейером является классическим для понимания активной установки успешной личности. Даже имея солидный по объему и весьма колоритный по качеству материал исследований подсознания, Брейер сначала просто побоялся выступить на стороне Фрейда, а потом и вовсе отказался как от исследования нового направления, так и от самой дружбы с первооткрывателем психоанализа. Он оказался неспособным бросить вызов обществу современников и счел более приемлемым для себя отступить. Слишком огромным и неоправданным показался Брейеру риск потерять все. Хотя в душе он принимал очень многое, достигнутое в результате исследований вместе с Фрейдом. Тем, кому важно спокойствие и согласие с формальными, уже признанными лидерами, никогда не добиться чего-нибудь стоящего, ибо успех – это не только тяжелый пот и бессонные ночи, но и агрессивное, порой хищническое наступление на старое, необходимость активных, отважных, а часто и авантюрных действий. Именно так можно охарактеризовать действия Фрейда, который, бросив вызов всему медицинскому миру современников, без малейшего сомнения обрек себя на десятилетнюю изоляцию. А ведь он понимал, что такая изоляция могла бы продолжаться всю жизнь. Его не выбили из седла ни отказ от психоанализа близких друзей, ни ужасающая критика со стороны видных медиков Европы вышедших в свет книг. Можно утверждать, что это лишь закаляло его стремление донести до мира свою идею.
Интересным представляется отношение Фрейда к авторитетам. Он готов был прислушаться к гипотезе, которая казалась ему перспективной, даже если исходила от еще не известного в медицинском мире врача. Но при этом Фрейд никогда не испытывал благоговейного трепета перед именами, даже самыми неоспоримыми авторитетами. Он воспринимал только фактические результаты, достигнутые тем или иным ученым. Он, например, признавал мировой авторитет Теодора Мейнерта в области неврологии, но в то же время авторитет Мейнерта никак не отразился на ходе исследований самого Фрейда только потому, что сам Мейнерт не принимал фрейдовской концепции подсознания и сексуальной основы неврозов. Когда медицина сдержанно оценила доклад Фрейда об этиологии истерии, Зигмунд, комментируя происходящее, бросил жене: «Ослы холодно приняли ее». Эта фраза ярко подтверждает, что уровень самооценки и уверенности в себе позволял ученому философски относиться к авторитетам: «Принимаете – спасибо, не принимаете – не мешайте». Если бы он позволил себе хоть на миг оказаться во власти медицинских светил того времени, это не только лишило бы его сил продолжать исследования, но и попросту разрушило бы его самого как пионера новой области. Тот, кто не может вознестись над устоявшимися правилами и теми, кто их создал, никогда не создаст нового направления и навечно будет прикован незримыми цепями к скале консерватизма.
Зигмунд Фрейд никогда не брезговал применением знаний законов психологии, если чувствовал, что это может помочь делу. Так, узнав, что величина номер один в венском медицинском мире профессор Мейнерт занемог, он нанес ему визит, захватив с собой ящик чудесных гаванских сигар, от которых профессор был без ума. Воспользовавшись таким простым и действенным приемом, Фрейд практически выпросил у старого профессора право проводить лекции по анатомии головного мозга. Яркий и типичный для успешных людей случай, красноречиво свидетельствующий, что Фрейд, подобно многим неординарным личностям, мог легко переступить через собственную гордость, когда она становилась на пути к успеху. Он мог, когда это было необходимо, сыграть роль смущенного или покорного, он мог принести в жертву условностям медицинского мира свою гордость, с тем чтобы однажды неожиданно обойти на извилистом повороте судьбы своих менее расчетливых и менее работоспособных оппонентов и безоговорочно выиграть.
Вполне возможно, что отвержение психоанализа научным миром сыграло и свою положительную роль. Не имея путей к отступлению, Фрейд надолго погрузился в работу. Если он принимал пациентов, то работал с восьми утра до девяти вечера с небольшим перерывом на дневную прогулку – завидное трудолюбие даже для очень упорных людей. Кроме того, почти каждый день допоздна, а часто и в выходные дни, он записывал собственные наблюдения и работал над книгами. Даже если бы общество не созрело настолько, чтобы принять новые идеи о сексуальной природе человека, Фрейд даже фактическими результатами своей практики добился бы признания в научно-медицинском мире. Это упорствующий доктор без сомнения и страха брался и за те «безнадежные случаи», от которых решительно отказывались другие, опасающиеся излишнего риска врачи. Для него это была еще одна возможность испытать новые методы и подтвердить на практике формирующиеся выводы. И удивительное дело, фортуна часто оценивала смелость первопроходца науки, и то, что другим казалось немыслимым и невозможным, ему часто удавалось.
Мозг ученого в течение многих десятилетий был в постоянной работе, непрерывно прокручивая бесчисленное количество раз различные эпизоды из практики для нахождения им научной основы. Однажды он написал своему другу Флиссу: «Этиология неврозов всюду преследует меня, словно песенка о Мальбруке – английского путешественника». У Фрейда не было повода лукавить перед другом, а в том, что идея заполнила практически все пространство как внутри Фрейда, так и вокруг него, существует бесчисленное множество подтверждений. Обожая до безумия Рим и все, что связано с его историей и культурой, Фрейд много раз посещал Вечный город. Долгими часами он простаивал у статуи Моисея, но не просто любуясь детищем Микеланджело, а пытаясь вновь и вновь поддать детальному анализу каждое застывшее в камне движение, каждый внутренний порыв могучего пророка, чтобы увязать их с чувствами и психологическим состоянием ваятеля. «Там, где большинство людей видело интересную впечатляющую работу в камне, Фрейд разглядел голограмму истории и человеческого духа», – написал об исследовании Фрейдом статуи Моисея один из современных психоаналитиков Роберт Дилтс. Поразительные и порой феноменальные попытки рассмотреть «под микроскопом» жизни великих творцов говорят, что еще одной важной характеристикой феноменальных личностей всегда было увязывание и синтез того, что, на первый взгляд, не может быть связано и проанализировано.
Конечно, нельзя сказать, что сомнения не мучили Фрейда. В период изоляции в его переписке иногда появлялись пессимистические нотки. Но то были сомнения другого порядка: он не был уверен, успеет ли дожить до того момента, когда общество окажется настолько подготовленным к новому и настолько раскрепощенным, что сумеет не морщиться, воспринимая его медицинскую концепцию. Даже перешагнув порог сорокалетия, он все еще не был принят, не был понят и не был оценен современниками как ученый, сумевший преодолеть новые, до той поры неизведанные рубежи знаний о человеке. Фрейд отдавал себе отчет в том, что провозгласив себя первым психоаналитиком, он надолго заточит себя в невидимую темницу изоляции. «Эта участь гораздо привычнее евреям, чем представителям любых других национальностей», – объяснил он психологическую готовность к оппозиции.
Но то, что неминуемо должно было рано или поздно случиться, случилось. Именно тот самый Мейнерт, яростно критиковавший своего ученика и коллегу, оказался первым предвестником победы Зигмунда, вселив в него еще большую уверенность и радость ощущения, что вот-вот стена непонимания и изоляции рухнет. Почти на смертном одре старый профессор неожиданно признал правоту Фрейда, что явилось одним из наиболее сильных толчков, побудивших ученого к вежливым, настойчивым требованиям получения от научно-медицинского мира почетного звания профессора. Фрейд отчетливо понимал, что для развития учения ему как первому учителю необходим внушающий почтение официальный статус, который служил бы заменителем признания. Поэтому, с определенной долей скепсиса относясь к внешним атрибутам влияния на окружающий мир, он решительно пошел напролом, подключив к решению проблемы все возможные связи, в том числе и связи своих высокопоставленных пациентов. Ученый понимал, что блеск упаковки заставит мир быстрее вникнуть в ее содержимое. В конце концов последовательная напористость Фрейда увенчалась успехом – он стал почетным профессором. Унизительные походы к мэтрам медицинского мира, большинство из которых он вовсе не считал заслуживающими внимания учеными, были сполна окуплены. Важные черты победителя обнаружились у Фрейда во время этой подковерной битвы с консервативными мужами, находящимися на вершине научной пирамиды и не желающими ни прогрессировать, ни разглядеть величия других с мнимых высот. Ради будущей большой победы Фрейд продемонстрировал готовность на игру роли, явно не присущей его образу мышления. И даже перед теми, кого он либо презирал, либо просто не воспринимал. Истинное отношение Фрейда к запоздалому признанию, да к тому же еще лишь формальному, обнаружилось в письме к одному из друзей-единомышленников того времени: «Меня вновь зауважали, и мои самые трусливые поклонники ныне приветствуют меня на улицах!» В этих словах столько же сарказма, сколько и внутренней силы первопроходца.
Кстати, щепетильное отношение к влиятельной силе внешности Фрейд сохранял в течение всей жизни. Это выражалось не только в тщательном позировании фотографам, но и в незыблемом правиле появляться на людях исключительно с отутюженным воротничком и при галстуке. По сути, официальное звание было для Зигмунда Фрейда лишь последним штрихом для того, чтобы начать серьезное наступление, о котором еще не подозревало напыщенное медицинское сообщество, снисходительно даровавшее ему профессорство. Фрейд сделал верный расчет: если он уже сейчас, находясь в изоляции, имеет нескольких сторонников, то показав практические результаты своей работы, он расширит число единомышленников и разорвет заколдованный круг непонимания. Для того чтобы психоанализ стал практическим течением с ярким оттенком научности, ему нужны были верные последователи. Сильные, решительные и упорные люди, которые готовы были бы проповедовать психоанализ. Это было средство из разряда тяжелой артиллерии. Фрейд же был человеком действия и вел себя агрессивно и наступательно, искусно перемешивая тактику опытного хищника и обескураживающего искусителя. Причем так же быстро, как и последовательно.
Как только последняя формальность с официальным статусом была решена, Фрейд довольно оперативно создал собрание единомышленников, которое вскоре превратилось в настоящий форум прогрессивных психомедицинских идей. Скорее всего, в момент создания своего психоаналитического общества и сам Фрейд не отдавал себе отчет, сколько сторонников он обретет. Хотя, бесспорно, ему, как и многим великим первооткрывателям, было присуще глобальное понимание мироустройства – другими словами, он не только предполагал распространение своих идей в обществе, но и предопределил этот процесс. Ученый небезосновательно считал, что общество, и медицинский мир как его авторитетная часть, выработало некую психологическую защиту в силу отсутствия предпосылок принять его идею. Но и ученый решил себя защитить, обзаведясь многочисленными соратниками, учениками и последователями, что является наиболее трудоемкой, опасной и неблагодарной задачей для любого мыслителя.
Несколько лет упорного публичного продвижения психоанализа в мир дали неожиданно удивительные всходы: Венское психоаналитическое общество во главе с Фрейдом превратилось в рассадник новых идей в Европе, а немного позже учение даже перекочевало за океан и весьма охотно было принято Новым светом. Отростки-филиалы появились в Швейцарии, Германии, Венгрии, а люди, которые возглавили региональные общества, в будущем превратились в маститых ученых. Карл Юнг, Карл Абрахам, Альфред Адлер – все они начинали вместе с учителем Фрейдом и, хотя позже отошли от него и двинулись своим путем, внесли немалый вклад в развитие идей самого Фрейда. Ежегодные конгрессы напоминали научному миру, что психоанализ и «фрейдизм» живут независимо от того, готово общество их принять или нет. Несмотря на то что со временем большинство тех, на кого сам Фрейд возлагал надежды как на последователей, бросили его, они сделали свое дело. И особенно важно, что благодаря единомышленникам психоанализ неожиданно вышел за пределы медицины. Именно ставки на публичность психоанализа сделали Фрейда всемирно известным ученым и связали его имя с появлением нового учения еще при жизни автора – честь, удостоенная не многих мыслителей. Мир готов принять любую идею, лишь бы она была преподнесена убедительно. Именно такой оказалась стратегия Фрейда – когда мир оказался неготовым выслушать его одного, он вложил свою идею в уста многих лучших представителей этого мира и заставил прислушаться к коллективному голосу.
Безусловно, самой тяжкой утратой для Фрейда стала потеря Юнга. Карл Юнг не только был фигурой, равновеликой самому Фрейду в плане научных исследований и разработок, но и недюжинным организатором продвижения психоанализа как нового мирового движения. Фрейд делал серьезную ставку на своего младшего товарища и был уверен, что последний обеспечит блистательный выход «фрейдизма» в свет. Юнг должен был стать крестителем мирового движения и одновременно главным последователем, которому можно будет передать дело. И Юнг действительно стал во главе движения, но только не фрейдизма, а своего собственного психоанализа. Особенно тяжелым ударом для Фрейда был не просто уход Юнга, а его открытая оппозиция. Фрейд был очень сильным человеком, и его воля не дала трещины из-за потерь. Потери бывают на любом фронте, справедливо рассудил мыслитель. Он пошел дальше, уже без Карла Юнга. А потом и без других талантливых помощников, которые разбрелись по миру уже со своими собственными идеями. Но идея Фрейда, как незыблемая платформа, ассоциировалась с истоками нового великого учения.
Неудивительно, что отчаянные и последовательные попытки в течение всей жизни, помноженные на трезвый расчет и понимание человеческой сути, сотворили из Фрейда настоящего титана – когда ученый выступал в Америке, послушать его приехали такие известные личности, как Уильям Джеймс и Джеймс Патнем, а зал был переполнен желающими видеть и слышать знаменитого пионера. Подходя к шестидесятипятилетию, Фрейд имел больше последователей, нежели пациентов, а Лондонский университет объявил курс лекций о пяти великих философах-евреях, среди которых был и Зигмунд Фрейд. Еще при жизни его имя было поставлено в один ряд с Бенедиктом Спинозой и Альбертом Эйнштейном – это была плата прежде всего за отрешенность от внешнего суетного мира и самозабвение в упорном труде. Но и если бы ничего этого не было, Фрейд сражался бы за свою идею до конца, ибо его счастье исследователя состояло не в том, чтобы быть со щитом или на щите, а в наполнении собственной жизни великим сакраментальным смыслом. В подтверждение этих слов можно добавить, что ученый до последних минут продвигался по крутой тропе нового учения, отметая непонимание непонимающих и не зачаровываясь хвалебными возгласами восторженных. Пытаясь успеть как можно больше, в восемьдесят лет Зигмунд Фрейд работал с такой же самоотверженностью, как и в двадцать. Когда однажды, уже на закате жизни, Фрейд неожиданно встретил находящегося в расцвете творческих сил Альберта Эйнштейна, он все же не удержался и посетовал на то, что из-за бесконечных сражений с научным миром, не желавшим в свое время принимать его психоанализ, он успел сделать слишком мало. Невероятно, но Фрейд, будучи неизлечимо болен раком челюсти в течение семнадцати последних лет жизни, продолжал работать в изнурительном, почти предельном режиме, более всего заботясь о том, чтобы успеть как можно больше сделать, а не о том, как продлить себе жизнь. Как все победители, он до последнего мгновения оставался бесстрашным борцом, подтвердив, что творческая ненасытность является едва ли не самым главным условием во всегда мучительном процессе рождения великой личности. Даже фатальная болезнь, которая менее упорного человека уничтожила бы за год-два, отступила перед невообразимой силой духа мыслителя, еще более подтвердив, что изначальная цель человеческого существования есть вечная непрекращающаяся борьба, наградой за которую и будет жизнь.
Фридрих Ницше
«Сдерживайте себя, чтобы быть сильным» – это наставление старого профессора Ритчля из Лейпцигского университета Ницше запомнил на всю жизнь. Именно поэтому преподавание в Базеле с самого начала было лишь идеальной базой для развития более глубоких намерений. Кафедра, доверенная молодому ученому, превратила Ницше, как он сам выразился, «из блуждающей звезды в звезду, прикрепленную к небесному своду». Новоявленный профессор первое время не отказывался от волнующих и льстящих его самолюбию поручений: он без колебаний берется за внезапно предложенный курс риторики, тут же обещает участие в проекте нового обозрения, учрежденного его любимым учителем по Лейпцигскому университету профессором Ритчлем. Все это неимоверно отвлекает и не дает сосредоточиться, хотя идея уже вызрела. С еще большей силой и неотвратимым стремлением познания Ницше обращается к истории, снова и снова перелистывая страницы вековых творений, чтобы яснее представить себе настоящее и научиться видеть главные симптомы будущего. Почти все его будущие работы стали глубоким синтезом античного, к которому Ницше относился как к наиболее глубокому и самому откровенному периоду человеческой эволюции. В конце концов, это оказалась гигантская по замыслу и непревзойденная по смелости работа – синтезировать опыт древности и извлечь из него уроки для будущего.
Чтобы не отвлекаться на мирскую суету, Фридрих Ницше вообще не читает газет. Он живет, словно ангел, бестрепетно взирая с высоты на суету человечества и его страсти. Не захватывает молодого ученого и война – единственное спасение от суеты одинокий искатель видит в затворническом уединении. В захватывающей и всепоглощающей силе тишины он усматривает едва ли единственную возможность сосредоточенного и наполненного энергией свободы творчества. Правда, со временем переживания молодости все же взяли верх над едва выкристаллизовавшейся идеей, и рождающийся философ-мистик принял кратковременное участие во Франко-прусской войне. И даже неожиданно зажегся ложными символами патриотизма, манипулирующими во время истребления человеком себе подобных. Однако очень скоро его великие современники Рихард Вагнер и Яков Бурхардт, ставшие благодаря исключительным стараниям самого Ницше близкими друзьями, остудили его невесть откуда взявшийся пафос и опьянение проблемами нации и патриотизма.
Несмотря на патологическое влечение к одиночеству, в молодые годы Фридрих искал возможности общаться с теми, кто был способен свободно и страстно мыслить, отвергал шаблонность и мог дать подпитку еще трепещущей ницшеанской мысли. И Вагнер, и Бурхардт, и профессор Франц Овербек еще могли скорректировать направления усилий пылкого и горячего темперамента революционно настроенного Ницше. Последний же был чрезвычайно настойчив, хоть и соблюдал все тонкости внешнего такта и предупредительности. Он неизменно сам избирал себе круг людей для общения и никогда не отходил от принципа. С детства Фридрих привык быть центром вселенной и не имел намерений отказываться от внушений и самовнушений раннего периода своей жизни. Только в этом кругу избранных, чувственных и близких людей профессор-филолог осторожно «обкатывал» свои новые постулаты, созревавшие в его беспокойной голове. А смелые и даже безумные формулы жизненного бытия рождались под прессом сверлящих его мыслей: с каждым днем работа в университете все меньше беспокоила Фридриха, а бесконечные прогулки в полном одиночестве он стал посвящать тщательному синтезу устоявшихся философских истин.
В двадцать семь лет, не без благословения и помощи Рихарда Вагнера, все больше игравшего в жизни университетского профессора роль ненавязчивого наставника, молодой ученый издал свою первую книгу – конгломерат философии, истории и филологии. Несмотря на ободрение друзей, для широкой публики она осталась непонятой. А для самого Ницше – первым мучительным провалом и первым жестоким разочарованием. Он начал грубеть – с того часа большую часть времени он становится сосредоточенно мрачен. Нет, он нисколько не раскаивался, ибо написал горделивые строки о том, что «книга мирно совершит свой путь через течение веков, так как многие вечные истины сказаны там мною впервые и, рано или поздно, они будут звучать всему человечеству». Но удар был настолько тяжел для честолюбивого автора, жаждущего внешних проявлений успеха, что он даже слег и на некоторое время прекратил лекции в университете.
Но даже к тридцати годам Фридриха Ницше все еще посещают сомнения в правильности выбранного пути – временами даже «жизнь становится для него тяжелым бременем». Хотя это скорее не сомнения в направлении, а первые издержки одинокого нервного существования, первые результаты жесткого отношения к себе и обществу. В окончательном уходе философа из университета, последовавшем еще через некоторое время, скрыт самый обжигающий психологический символизм – в течение нескольких лет ощущавший постоянно растущее бремя внутренних противоречий из-за откладывания «настоящей» работы, кажущейся ему особенно важной, Ницше вместе с нелегко давшимся решением отойти от преподавательской деятельности почувствовал и некое облегчение – с того момента он окончательно и бесповоротно принадлежал лишь своей идее – гнетущей и пожирающей его душу и плоть. Этот процесс психической трансформации сопровождался такими тяжелыми приступами меланхолии, душевной слабости и упадка, что Ницше со своей хрупкой чувствительностью с трудом преодолел его. Впрочем, вся его диковатая жизнь никогда не была последовательной и состояла как раз из воображаемых падений на самое дно человеческого бытия и неожиданных возвышений на волне нового взрыва воли к жизни над душевной слабостью, во время которых он выплескивал неблагодарному миру «в лицо» все новые и все более жестокие откровения. Но решения рвать обольстительные и сладкие путы отлаженной, как хорошие швейцарские часы, светской жизни, сулящей безмятежную обеспеченность и спокойствие, являются прерогативой лишь великих искателей, лишенных покоя демонов, готовых бросить на плаху все ради единственного мига победы. Их критериями оценки жизненного пути всегда являлись мгновения и вечность, удаленные по значению как звезды, но такие же родственные по яркости и притяжению. Слабый, унылый и жутко одинокий, Ницше-изгой решился быть упрямым до конца – такое поведение диктовала ему его идея. Он должен был разрушить сам себя, чтобы потом заново родиться новой личностью, по твердости духа подобной кристаллу алмаза, и дать еще совершенно невиданный по яркости свет этому заблудшему, покорному и потерявшемуся в дебрях собственной слабости миру обывателей. Он сказал себе, что своей словесной мозаикой должен затмить солнце – хотя бы на миг. Ницше свято верил, что способен на это, иначе никогда не взялся бы за такую работу.
Пребывание в университете явно не вписывалось в жизненную концепцию профессора Ницше, причем зная об этом с самого начала своей академической деятельности, он, если бы не испытал острой обжигающей боли первого поражения, не исключено, тянул бы университетскую лямку сколь угодно долго – ведь надежда на кафедру связывалась с трибуной, открывающей врата к самому благородному, критическому и одновременно податливому разуму. Но Ницше горько ошибся, а терять время дальше не имело смысл. Словно подгоняемый невидимым бичом, щелчки которого периодически улавливало его чуткое естество, Ницше очень спешил. Что касается его отношения к ученым, то даже за первые три года преподавания он еще больше укрепился в мысли, что академические звания и должности сами по себе бессодержательны и пусты и, означая в конечном счете полный нуль, предназначены лишь для воздействия на психику слабых духом. Задолго до своего тридцатилетия Ницше собирался «ткнуть немецких ученых в такие вещи, о которых не имеют понятия их подслеповатые глаза». И все-таки тут он еще долго шел на сделку со своими убеждениями – ведь это были средства к существованию. Лишь после десятилетия преподавательской работы ученый решился на окончательный разрыв, получив при этом пенсию в три тысячи франков.
Однако постепенно Фридрих Ницше пришел к потрясающему выводу – его творчество может быть предназначено лишь для избранных – он устремился в такие дали, что неподготовленная рафинированная публика современного общества никогда не сможет подняться настолько высоко, чтобы можно было понять полет его безудержной дерзкой мысли. Ницше выдержал и этот удар. Отказавшись от желания доказать высшую мудрость всем, он отнюдь не отказался доказывать. Он твердо решил, что его жизнь должна быть подобна яркому пламени, а не тусклому тлению. Заключив, что «мыслитель не нуждается в аплодисментах», Ницше решил двигаться дальше своей абсолютно одинокой, еще не изведанной дорогой. Что она ему принесет? Великую славу или великие разочарования? Он был готов и тому, и к другому.
Он не сумел приобрести учеников, последователей или даже просто сторонников. Немногочисленные друзья все меньше понимали Ницше, и их ободрения скорее были авансом моральной поддержки, выданным в надежде на то, что этот заблудившийся в своих необузданных сентенциях станет когда-нибудь на путь истинный. Что означает – будет как все. Но Фридрих Ницше уже бросил вызов всему миру, и в нем не было и тени сомнения относительно своего феноменального превосходства над остальными людьми. Вместо того чтобы сломаться, перестать извергать из своего внутреннего естества все новые загадочные утверждения, он зажегся жаждой раскрыть глаза безумному и слабому поколению, начал отождествлять себя с мессией. Словно гипнотизер, Ницше истязал свое сознание, заставляя думать о себе как о великом. И в этом заключалась его самая удивительная победа, и в то же время самая страшная проблема человека-одиночки, позже переросшая в безумие.
Продолжая в жестоком темпе работать над синтезом древних культур, Ницше пережил еще одно потрясение, касающееся его представления о собственной миссии: он осознал, что как философу ему не суждено испытать земную славу – ведь ни один из великих философов древности не сумел увлечь целый народ. В который раз Ницше пересмотрел свою жизненную платформу – ему необходимо было принять окончательное и уже бесповоротное решение: стать великим, но безвестным мыслителем современности или искать более земной путь. Победили знания – уже созревший сказать миру нечто значительное не может отказаться сделать это в пользу осязаемого, но химеричного комфорта во время своего кратковременного земного пути. Ницше был готов к тяжелым испытаниям судьбы. Он решился противопоставить им зарождающуюся новую философию воли и силы – он знал, что рано или поздно эта философия одержит победу над обывательщиной и варварством. Ницше в который раз убедил себя, что готов заплатить за торжество своей идеи любую цену.
И началась безумная работа на износ. Она прерывалась лишь тогда, когда истощенный жутким напряжением мозга, усиливавшимся одиночеством Ницше начинал корчиться от болей в голове, глазах и желудке. Лишь когда ослабевающий организм отказывался подчиняться мыслителю, он на время прекращал свой авантюрный и очень рискованный поиск. В пути странного философа не было места ничему другому, кроме работы. Он исключил из своей жизни все возможные блага. Женщины не вдохновляли его, и, по всей видимости, он сумел направить силу своего либидо на достижение духовного удовлетворения. И хотя сквозь истерический язык его полубезумных писем часто прорывался мотив семьи, он, очевидно, жалел для этого свой энергии и времени, а может быть, с какого-то времени просто осознал, что не сможет полноценно общаться с женщинами – просто и обывательски. Ведь даже с близкими по духу друзьями общаться он так и не научился. Кроме того, подсознательно он осознавал, что это противоречило бы его ореолу великого мученика, приземлило бы его взметнувшийся ввысь непостижимый образ и сделало бы простым смертным. Он же собственноручно выткал себе ореол святого, героически страдающего ради будущих поколений. Чем дальше он шел, тем острее было чувство утраты спасительной связи с миром и тем больше он ощущал, что возврата нет.
На фоне все большего отчуждения от людей происходит неизбежное отдаление, а затем и полный разрыв с Рихардом Вагнером, которого Ницше втайне чтил, как своего учителя. Главная психологическая причина ухода из-под покровительственного крыла могучего гения композитора крылась в собственном росте ученого. Почувствовав свою внутреннюю силу и осознав, что он сам сможет высказаться, Ницше стал раздражаться неизменно растущим количеством поклонников Вагнера. И уж, конечно, он не мог позволить себе быть «одним из»… Болезненное тщеславие толкало Ницше, полубольного и почти всегда несчастного, на героические одинокие пробы, направленные в ту же сферу, что и усилия его учителя, – на нахождение алгоритма изменения общества, запутавшегося в своих целях и средствах. Более того, чем ярче был триумф Вагнера, тем больше страданий это причиняло Ницше, тем больше он впадал в отчаяние. И проблема здесь не только в необузданном честолюбии Ницше – он осознавал, что с величием Вагнера угасает его возможность общаться с этим человеком, ибо он, Ницше, считая себя гением такой же величины, согласился бы только на равные отношения. Но какие могли бы быть равные отношения между двумя гениями, один из которых находился в зените славы, а второй был лишь непризнанным экзальтированным искателем Истины. И Ницше сознательно сделал себя отверженным – он не мог позволить себе играть отводимую ему роль второго. То, что Ницше воспринимал Вагнера как соперника в философии, – факт, который признал сам ученый. Ницше не мог простить своему учителю невероятного успеха при жизни, предназначавшегося ему самому. После разрыва с Вагнером и практически до конца своей сознательной жизни Ницше подчинил свою деятельность доказательству того, что именно он является великим философом, а однажды обронил своему другу-музыканту фразу-напутствие: «Побеждайте Вагнера-музыканта, как я хочу победить Вагнера-философа». Это обстоятельство, среди прочего, подтверждает великую роль соперничества и фрустрации в процессе появления гения. У Леонардо был Микеланджело, у Юнга – Фрейд, у Ницше – Вагнер… Жажда доказательств гнала Ницше вперед лучше любого попутного ветра и заставляла преодолевать слабость тела и болезнь духа. Его герои были всегда контрлицами самого мыслителя – он наделял их теми качествами, которые были его жгучей проблемой, и в этом также была самовизуализация, помогавшая играть роль до конца и выживать.
Его самоотверженные, порой просто остервенелые попытки дать своей личности возможность возвыситься слишком долго не имели успеха – пока его учитель Вагнер праздновал неоспоримый успех, книга Ницше «Человеческое, слишком человеческое» была обойдена почти абсолютным молчанием. Но философ продолжал действовать, то и дело от перенапряжения ума и полного истощения впадая в состояние безнадежно больного человека. После официального ухода из университета он считал себя едва ли доживающим последние дни и даже дал распоряжения по поводу церемонии своих похорон, вернее, по поводу «отсутствия лживых церемоний на своих похоронах». Но с другой стороны, разве не играл Ницше роль самого себя – Великого мученика, знающего, что нужно делать заблудшему человечеству, чтобы выжить? Разве не противопоставил он религии, которую отверг, свою собственную мистическую систему ценностей, которую в течение всей жизни старался навязать миру. И Ницше начал активно создавать миф о себе.
Косвенным подтверждением актерского подхода к жизни служит желание философа творить, которое оказалось в нем сильнее действительно слишком быстро угасающих жизненных сил. Причем если в минуты болезни он бессознательно искал поддержки у людей, например у своей сестры (хотя на словах и отвергал это), то в то время, когда болезнь отпускала его и философ набрасывался на новую работу, продлевающую жизнь, как дикий голодный зверь на последнюю жертву, он видел врага во всяком, кто прерывал работу его бушующего мозга.
Ницше был настолько поглощен работой, что абсолютно не придавал значения никаким внешним сторонам жизни. Строгость жилища и одежды, простая пища, полное отсутствие роскоши и увеселительных мероприятий – и все это на протяжении всей жизни. Главным условием при выборе места обитания для Ницше была малая посещаемость людьми этого клочка планеты: он полагал вредными для себя и для своей мессианской роли излишние встречи с обывателями. Его отдых заключался в тихом созерцании природы, от которой он черпал силы, потому что отсутствие в душе искателя Бога не позволяло ему опираться на глубокую силу религии. И конечно же, Ницше, подобно людям со стратегическим образом мышления, был человеком без родины: территория и ее название не имеют значения для тех, у кого все подчинено идее. Все остальное – преходяще, а значит, вторично. Философ жил в себе – в нем практически не было зависти и злости к кому бы то ни было, ему нужно было ровно столько денег, чтобы не умереть с голоду и продолжать работу, его не интересовал никто из обитающих в том же пространстве и в том же отрезке времени – даже те немногие друзья, которые поддерживали ученого. Более того, этих же друзей он использовал исключительно для достижения своей цели – для реализации великой идеи, кажущейся современникам сумасбродной. В разработанных им правилах философ-отшельник писал: «…не читай журналов; не гонись за почестями; не посещай общества, за исключением людей высокой умственной культуры…» Порой
Фридрих Ницше, конечно, лукавил, а может, хотел обмануть самого себя. А еще более вероятным кажется, что это была неотъемлемая часть все того же мифа о герое-мученике. Если не почести, то признание было тем, чего он жаждал. Презирая аплодисменты, он ждал их, ибо хотел сверить курс – не настолько ли он противоположен, что будет напрочь и навсегда отвергнут человечеством? Подсознательно ученый осознавал, что свое влияние на мир он будет способен распространить лишь посредством взаимодействия с этим миром, вызывая цепную реакцию обратной связи.
Ни один из биографов философа не упоминает о каких-либо физических связях Ницше с женщинами. Не исключено, что в этом была еще одна внутренняя проблема ученого, угнетавшая его в течение всей жизни. Так же как его угрюмое отшельничество и одинокая борьба со всем миром, отсутствие достойной женщины рядом стало веским дополнением к основным причинам потери рассудка в 45-летнем возрасте. Дело не столько в отсутствии физических контактов с противоположным полом, сколько в сознательном волевом лишении себя всякого общения с миром, который этот вечно странствующий рыцарь считал безнадежно потерянным. Женщина рядом с творцом-затворником часто становится последним, но самым важным посредником в его взаимоотношениях с остальным миром. Ницше жаждал присутствия женщины в своем мире, но его требования к человеку, с которым можно было бы разделить очаг и судьбу, были слишком жесткими, если не сказать жестокими. Он был лишен и такого посредника, а с отходом от него почти всех из без того немногочисленных друзей жизнь в себе лишила его подтверждения своего влияния на мир. Без этого философ не может испытывать гармонию. После того как выход его очередной книги встретило гробовое несносное молчание, Фридрих Ницше совершенно серьезно заявил, что через «каких-нибудь 600—1000 лет» ему будет воздвигнут памятник. Это внезапно прорвавшееся горькое откровение – свидетельство, с одной стороны, непоколебимой веры в свою идею, а с другой – понимание, что при жизни ему не испытать успеха. Это знание свой участи и готовность к забвению подрывали здоровье Ницше, но не его желание трудиться над идеей.
И все же попытка обрести спутницу жизни была предпринята, хотя и не самим философом, а одной его доброй знакомой. Последняя, испытывая чувство сострадания и материнской ответственности за судьбу одинокого ученого, попыталась женить его на «молодой русской» Лу Саломэ. Но суровый в противостоянии со всем миром Ницше оказался настолько беззащитным и слабым в отношениях с хрупкой женщиной, что даже не сумел признаться ей в любви, хотя девушка его, безусловно, тронула. Дальнейшие отношения с ней принесли лишь разочарования и страдания, а также свидетельство трагической необходимости забыться в полном одиночестве. Увлекшись единой идеей, ставшей болезненно навязчивой, Ницше уже не мог вернуться в «нормальный» мир, где он чувствовал себя уязвимым, неприспособленным и ущербным. После провала попытки найти в лице женщины поддержку Ницше окончательно заполз в свою раковину – единственное место, где он был героем: сверхчеловеком с космическим духом. Большую часть своей жизни он обитал в нереальном воображаемом мире борьбы, который, однако, философ искусно и настойчиво проектировал на бумагу. Будучи слабым физиологическим существом, Ницше иллюзионно создавал новое существо – великое духом и подчиняющееся не искусственным правилам обитания в обществе, а высшему закону, предусматривающему полное высвобождение духа.
Чем дальше продолжалось космическое странствие мыслителя по дебрям сознания, тем меньше в душе оставалось личного – жажда божественного сияния затмила в нем все земное, а отсутствие психологической «подпитки» от людского общения неизменно вело философа в ад… Фатальный отказ Ницше от общества вызвал обратную реакцию – отказ общества от него. Если быть более точным, Ницше пренебрег условными символами современного общества и не стал тратить энергию на разработку и внедрение стратегии распространения своего учения. Он мог, но отказался использовать в покорении человечества высокие внешние звания, которых мог бы легко достичь. Было уже слишком поздно, когда Ницше осознал, что имя собственное весьма тяжело сделать именем нарицательным, если оно не обременено сопутствующими званиями и должностями. Но странный философ считал себя слишком великим, чтобы снизойти до общения с миром.
Отчаянный и непримиримый, он наконец нащупал путь к той безраздельной силе, о которой грезил, но нашел ее внутри человеческого естества. Ему были не важны ее корни – ангельские или дьявольские – они должны были дать ответ лишь на один вопрос: как управлять волей? Той, что управляет миром, – в этом он со страстью влюбленного глубоко верил Шопенгауэру. И именно оставшись после отказа русской интеллектуалки в полной тишине, в окружении спасительной живописной природы, оживленный мыслитель в десять недель полного безмолвия создал бессмертный образ сверхчеловека – Заратустру. Нереальный образ, вдохновляющий реальных людей и толкающий их на борьбу с ограничениями, которые несет действительность. В конечном счете, на поиск новых идей. И на поиск сил в себе для их реализации. Вот почему мифический, неземной и недостижимый образ, созданный отверженным философом, имел такой успех у людей – но уже много позже, когда упрямый отшельник давно отошел в мир отцов.
Но, удивительное дело, воображаемый сверхчеловек Ницше пришел на страницы книги не только для того, чтобы спасти мир – еще в большей степени он служил спасительным лекарством для самого физически умирающего, неотступного и озлобленного философа. Создавая его, Ницше оттягивал момент своего конца, и в этом психологическая драма ученого-одиночки. Ницше разговаривал с Заратустрой, а ответы мистического полубога часто предназначал самому себе, чтобы найти силы преодолеть собственную физическую слабость. Это была жестокая игра с самим собой, но иной путь для философа означал физическую смерть, к которой он не раз стремился и от которой удерживался, чтобы закончить задуманное – принести идею отвергнувшему его человечеству. За семь лет до своего безумия философ предложил новую иерархию мироздания, высшая ступень в которой отводилась творцам – людям-символам, способным синтезировать знания и создавать из них новые, еще более могучие зерна – предтечи будущих великих побед. Символической показалась Фридриху Ницше и смерть Рихарда Вагнера – как раз накануне рождения последних строк его Заратустры. Изнемогающий от одиночества, философ в своих болезненных визуализациях решает, что судьба назначает его последователем ушедшего гения-музыканта, и это дает ему новые силы жить и творить. В сущности, пророк – это сам Ницше, вечно брошенный всеми, так же как и его отверженный герой, несущий миру слово Истины.
В движении Ницше, как в деятельности любого другого человека, было много ошибок, и не раз он попросту сбивался с курса, как подмагниченная со стороны стрелка компаса. Цепь его попыток не была ни беспрерывной, ни последовательной. Но Ницше всегда восставал против действительности, презирая обстоятельства. Немощный физически и подверженный в силу удивительно тонкой чувствительности всем людским страхам и болезням, он все же возвращался на курс усилием воли. В конечном счете, экзальтированный немецкий мистик делал то, что было ему по душе. «Я авантюрист духа, я блуждаю за своей мыслью и иду за манящей меня идеей», – говорит он о себе, и ему импонирует быть горделивым отшельником, ибо как еще можно позволить себе презирать мир и оставаться в нем самым великим из смертных? Периоды грандиозного воодушевления и прилива энергии почти циклично сменялись приступами невообразимого бессилия. Жизнь Ницше была борьбой в полном смысле – он сражался с собой едва ли не каждый день, и его воля закаляясь все больше, превращала самого философа в тот идеал сверхчеловека, который много позже, рожденный из мучительной тоски, явился миру. Пожалуй, с точки зрения стратегии достижения успеха (но не реализации идеи) главной ошибкой Ницше оказался его отказ от публичности. Работай он в одном из наиболее престижных университетов Европы, даже несмотря на гневную радикальность его работ, они бы были приняты – неважно, положительно или отрицательно, но о них говорили бы. Оставив едкий мир суеты и земных проблем, Ницше не обрел полной свободы, о которой мечтал, но и не сумел возвратиться. Так никогда и не покаявшись и оставшись на перепутье, он глиссировал, пока духовные силы не оставили его, отдав в объятия дикого безумия и полного забвения.
Модель поиска этого философа заключалась в попытке найти выход для себя – как жить в согласии с собой и при этом сосуществовать с миром, который его подавлял своей неизменной обывательщиной, гнусной неприемлемой моралью и слишком узким набором ценностей. Живя в иной, неосязаемой и призрачной системе координат, он был не согласен с той, что навязывали с детства, и потому искал возможность совмещения этих координатных сеток. В пользу решения этой проблемы Ницше был согласен перекроить свой образ, но еще больше изменений и поправок необходимо было внести в алгоритм обитания самого человечества. Для этого его нужно было глубже понять, изучить, примерить все возможные варианты «спасения» – отчаянный скептик при этом ежедневно поднимал планку решения задачи своего понимания мира все выше, считая предыдущую работу лишь черновым опытом. Проваливаясь в трясину человеческого естества, Ницше все больше убеждался, что во всем мире и в каждом человеке есть только одна сила, способная земное тяготение, имя этой силы – Воля. Фактически в результате этих продолжительных и жестоких поисков, даже несмотря на полное игнорирование предыдущих произведений, на свет появились шедевры революционной философии «Воля к власти» и «Так говорил Заратустра».
Неприятие философской силы Ницше, без сомнения, ускорило фатальную развязку: с одной стороны, он был не в состоянии достичь необходимого влияния на мир, а с другой – уже не мог и не желал изменить себя. Это наибольшее противоречие выбивало почву из-под ног ученого. Но весь смысл пребывания на земле одинокого искателя сводился только к одному – успеть высказаться, изложить на бумаге то, что рвалось наружу из его мрачного неутоленного разума. После разрыва с Вагнером Ницше потерял самое главное – обратную связь. Дальше дорога вела в бездну. Ницше знал это и принял вызов.
Вера в собственную звезду у Ницше была потрясающей: даже когда в сорокатрехлетнем возрасте издатели отказались печатать его новую книгу «По ту сторону добра и зла» и он, отчаявшись после ряда неудачных переговоров, решил издать ее на свои крошечные сбережения – даже тогда он твердил немногочисленным окружающим, что «через сорок лет он станет европейской знаменитостью». Роль такого гипертрофированного самовнушения позволяла не только жить, но и создавать новые вещи без оглядки на то, что скажут критики и законодатели мод в философии и психологии. Он был одним из самых лучших фанатиков собственного имени и заставлял верить в его демонический звук всех окружающих, неустанно твердя, что «профессора в европейских университетах глупы». Самую страшную боль этому стойкому человеку доставляли моменты, когда он убеждался, что в этих обителях науки его имя не известно. Тогда его душили долгие приступы меланхолии и он ненавидел и весь мир, и себя – за просчеты в распространении своего учения. «Мы живем в разных мирах, говорим на разных языках!» – выразился он о друзьях, о которых прежде думал как о последователях своего учения. Чтобы преодолеть жестокие периоды, каждый из которых мог оборвать его жизнь, Ницше принимал даже такие средства, как индийская конопля. Но тот факт, что философ не стал рабом мощных наркотических стимуляторов, действующих на мозг, подтверждает, что всей его жизнью руководила только воля, путь же указывала идея.
И все же в конце сознательной жизни Ницше почувствовал, что ростки его мыслей осели в нескольких горячих головах, а в мире появились первые почитатели его творений. За два с половиной года до психической катастрофы ученого он получил письмо от иностранного авторитета в области философии с весьма лестными оценками его работы. Позже появилось еще несколько людей, поверивших в путеводную звезду странного гения. Философу прислали деньги – за подписку на его сочинения. Сам же он уже не надеялся, что успех может посетить его при жизни. А его последними мыслями перед тем, как рассудок помутился, были размышления о старой боли – учителе Вагнере. Последним памфлетом духовно умирающего человека был «Ницше против Вагнера». Уже в полном сумасшествии Ницше поведал миру и о второй, может, еще более сильной боли своей жизни, чем Вагнер, – о тайной безответной любви к жене умершего композитора. Козима Вагнер была символом женщины – спутницы гения, и Ницше в течение всей жизни знал, что ему никогда не достанется такое счастье, как его учителю, которого он боготворил и ненавидел одновременно.
Среди наиболее ярких откровений Фридриха Ницше – объяснение фатальной тяги к религии. В соблазне христианства беспокойный философ усматривал малодушие слабого человека смотреть жизни в лицо. Подверженность религиозным убеждениям и душевное спокойствие были для Ницше идентичны слабости воли и отсутствию готовности искать свой собственный путь. Человек верующий стал для Ницше человеком стада. Мистик был уверен, что человек «фатально впадает в христианство», если не может найти в себе достаточно сил, чтобы жить, что тождественно словам «Бороться и создавать».
Хилый и безнадежно пораженный, Фридрих Ницше всегда шел наперекор – бросать вызов было его жизненным правилом. Даже тот факт, что он несколько раз пытался покончить жизнь самоубийством, свидетельствует о его желании не мириться с судьбой – философ не мог не чувствовать приближающегося сумасшествия.
Удивительно, но благодаря своим мучительным и неустанным размышлениям о человеческой природе Фридрих Ницше вплотную подошел к мистической тайне людской гениальности: раскованность разума, свобода мысли и торжество воли над всеми предрассудками людского сообщества, скованного собственными правилами и моралью.
Гай Юлий Цезарь
Трудно утверждать, что действительно существовал поворотный момент в судьбе Юлия Цезаря, учитывая, что вся его
жизнь состояла из беспрерывной цепи действий, ряда отважных и пламенных порывов, сознательно и очень продуманно направленных на утоление жажды власти. Медленный, но неуклонный рост Цезаря, постепенное приобретение им политического веса в государстве и влияния на все слои населения империи, без всякого сомнения, было результатом предшествующих яростных усилий и расчетов, бесчисленное количество раз проработанных в воображении ситуаций. Верил ли Юлий Цезарь в свою всемогущую звезду? Создается впечатление, что да, хотя историки утверждают, что он часто сомневался в себе и в правильности избранной дороги к власти. Но скорее всего, сомневался будущий император, изменивший историю Европы, не в себе и выбранной стратегии, а в проведении конкретных тактических мероприятий, связанных, однако, незримой цепью со всеми последующими. Об этом свидетельствует и довольно частая смена векторов, в направлении которых он совершал надрывные рывки в молодые годы, и принятие главного решения, давшегося не без долгих тревожных раздумий в достаточно зрелом возрасте. Просто он старался взвесить все, не потеряв ни единой детали, включая даже те стороны дела, которые в силу ограниченности окружения, предусмотреть мог лишь он один.
И все же главное достоинство Цезаря проявилось как раз в неистощимости идей для привлечения всеобщего внимания к своей персоне, и хотя многие из попыток в результате оказались провальными, но именно благодаря им он подобрался к первой ступени своего восхождения – возможности набрать и приручить могучие легионы, ставшие потом основой окончательной победы над собственным идеалом. Цезарь никогда бы не сумел стать выдающимся общественным и государственным деятелем целой эпохи с дерзко присвоенным себе правом неограниченной власти, если бы с самого начала не считал себя способным управлять народами и если бы не двигался к этой волнующей цели последовательными решительными шагами. Почему же судьба, которая в течение жизни не всегда была благосклонной к нему, все же капитулировала перед его страшным и неумолимым напором? Очевидно, потому что Цезарь никогда не ждал милости от госпожи Удачи, он сам потрудился повернуть свою судьбу в нужном ему направлении.
Восхождение Цезаря началось в двадцать семь лет, когда он внезапно (но не без помощи влиятельных родственников) был избран в коллегию жрецов-понтификов. Одним из наиболее важных решений будущего вождя нации была ставка на плебс в целом, и на самых отчаянных и оголтелых его представителей в частности, что говорит о раннем понимании Цезарем мощи толпы, массы, организованной сильной рукой. Внимательно пронаблюдав за последними веяниями в среде римской бедноты и не менее тщательно изучив историю своего народа, Цезарь получил четкое представление о психологии столичной толпы и вполне определенно знал, какие шаги необходимы для поэтапного завоевания ее расположения. Другой особенностью, сыгравшей значительную роль в судьбе Юлия, стала его неизменная и решительная психологическая установка на успех: он сумел поверить и убедить себя и окружающих в своей собственной исключительности, что дало ему силы к великому терпению, уберегло от сомнительных авантюр, погубивших менее благоразумных современников (таких как Катилина или серьезный римский полководец и самый богатый человек империи Марк Красс), и в то же время позволило придерживаться ровной линии поведения, исключавшей грубость и высокомерие. Этот имидж человека, излучающего спокойную уверенность, самообладание и твердость духа, весьма импонировал не только массам, всегда жаждущим подчинения, но и значительной части безвольного или распутного римского нобилитета, уважающей мощь и готовую поддерживать сильную личность. Тем более что Цезарь постарался убедить своих кредиторов, что он не из тех, кто забывает финансовых покровителей. Удивительным образом Цезарь научился убивать двух зайцев одним выстрелом – он получал деньги и в то же время привязывал к себе сильных людей республики, ссудивших ему значительные суммы. Он же не скупился и так же охотно покупал людей, как и делал долги. Благодаря неиссякаемому обаянию, немыслимой щедрости и откровенному подкупу (правда, практически всегда через подставных лиц) Цезарь успешно добивался расположения народных масс.
Цезарь не принимал близко к сердцу огромные, порой убийственные суммы, взятые в долг на привлечение внимания простонародья. В тридцать один год, будучи выбранным одним из двадцати римских квесторов и впервые получив доступ в сенат, Юлий сумел вызвать одобрение народа демонстрацией восхищения перед своим знаменитым дядей Марием (кстати, также почитаемым народом, но запрещенным со времен диктатора Суллы) и произнесением во время похоронной церемонии хвалебной речи своей умершей молодой жене. А в тридцать четыре, когда он уже успел побывать в Испании в свите наместника богатой провинции и рассчитаться с частью бесчисленных долгов, Цезарь был избран эдилом – должность, учрежденная для поддержания внутреннего порядка в городе и совершенствования внешнего вида самой столицы империи. Эта должность открыла просто фантастические возможности напоминать о себе небывалым расточительством, а как опытный политик Цезарь понимал, что главное искусство общественного деятеля и государственного лидера – постоянно быть на виду и ни при каких обстоятельствах не отойти в тень. Так, однажды он дошел до того, что оплатил выход на арену 320 пар гладиаторов в доспехах и с вооружением из чистого серебра. Колоссальные усилия и неиссякаемая активность Цезаря очень скоро вызвала беспрецедентную восторженную поддержку низшего класса – он сумел претворить в жизнь с трудом укладывающуюся в голове политическую эквилибристику – почти не имея средств, продемонстрировать за взятые в долг деньги такой потрясающий размах, который надолго застыл в памяти Вечного города и был связан с именем расточительного эдила, любящего дарить народу исключительные фейерверки. Но проявления благородного вкуса в украшениях комиций (места народных собраний), построение новых портиков для Капитолия, выставление напоказ зевакам редкого антиквариата и организация невыразимо дорогих зрелищ были отнюдь не пустой тратой непомерно растущих долгов. Напротив, за чужие деньги он покупал себе имя, а делая пышные подарки, «лепил» преданных людей и надолго привязывал их к своему лагерю, выбирая при этом наиболее одаренных и способных.
Долгое время сам Цезарь жил относительно скромно, а будучи магистратом, в отличие от многих других высокомерных римских политиков, не считался с трудоемким процессом личного приема простого люда и среднего класса (всаднического сословия), среди которых подкупами, подарками и обещаниями в поддержке создал целую сеть информаторов и глашатаев, тайно или открыто занимавшимися рекламой его личности. То же самое касается и переговоров Цезаря с представителями высшего и самого влиятельного класса – сенатского сословия. Действуя осторожно, но весьма решительно, он приобрел в это время поддержку многих сенаторов и известных народных трибунов, и среди них – одного из самых богатых маститых людей Рима – Марка Красса, который часто тайно одалживал Цезарю гигантские суммы.
Долги Цезаря ко времени его отъезда в Испанию в качестве пропретора достигли умопомрачительной суммы, что, правда, мало тревожило уверенного и расчетливого интригана. Дошло даже до того, что его не желали выпускать за пределы Рима, пока он не расплатится, но благодаря вмешательству Красса, неожиданно выступившего поручителем, скандал был улажен. Все это – подкупы, умение вести переговоры и плести тайные, хитроумно запутанные интриги позволили Юлию Цезарю быть выбранным в тридцать семь лет верховным понтификом – главным религиозным лицом Рима, избиравшимся пожизненно. Интересно, что Цезарь и тут отличился – вместо существующего порядка избирать верховного понтифика коллегией жрецов Цезарь при помощи влиятельного народного трибуна и своих людей в сенате изменил законодательство и ловко подкупил основную часть электората. А лишь только после оглушительного успеха на этих выборах, что означало яркую политическую победу и ознаменовало завоевание нового рубежа на политическом поле брани, Цезарь позволил себе переселиться из скромного дома в богатое государственное здание.
Пестрые изнурительные выборные баталии продемонстрировали Риму не только политическую продуктивность Цезаря, но и неистощимость его энергии, а также обескураживающую точность расчетов – он молниеносно оценивал внутреннюю политическую ситуацию и ожесточенно, с какой-то роковой готовностью брался за такие дела, которые другие считали абсолютно невыполнимыми. Его не пугали масштабы усилий – все, что годилось даже для самого незначительного продвижения вперед, пускалось в ход, и это упорство, помноженное на удивительную осмотрительность, постепенно начали приносить сочные плоды успеха. Наконец, он всегда был одинаково трезв в оценке своего собственного положения и окружающих. Подсознательно понимая, что усилить свой имидж можно путем прибавления к нему политического веса наиболее сильных мира сего, он ухитрился сделать своими друзьями сначала упомянутого уже известного в стране полководца и общественного деятеля Марка Красса, а затем и наиболее внушительного по влиянию на сенатское сословие и почти всемогущего в империи человека – Гнея Помпея. Зная, что Помпей и Красс ненавидят друг друга и в то же время готовы на все, чтобы удовлетворить свое ненасытное тщеславие, Цезарь реализовал почти немыслимый план – организовал тайный тройственный союз – триумвират, которым, по сути, ловко манипулировал в течение нескольких лет. Практически, он выбрал себе выгодную роль посредника между двумя наиболее влиятельными и ненавидящими друг друга людьми, чем обеспечил себе консульство – высшую выборную должность в древней республике.
Тут не лишним будет вспомнить, что ради консульской должности Цезарь пожертвовал триумфом – высшей почестью, которой удостаивались лишь победитель значительных сражений в пользу государства. Просто не успевая к выборам консулов, он выказал редкое благоразумие, не колеблясь отказавшись от менее важного в пользу более серьезных, хоть и призрачных перспектив.
Замечательный и изворотливый ум этого крайне амбициозного человека мастерски находил возможность выпутаться из самых, казалось бы, безвыходных ситуаций как политической, так и военной борьбы. Как-то, тайно взявшись поддержать заговорщиков вместе с Крассом (на чем настаивает большая часть его многочисленных биографов и историков), Цезарь едва не попал в смертельную ловушку после того, как заговор был раскрыт. Согласно договоренности, в случае победы Красс должен был стать диктатором, а Цезарь – начальником конницы, то есть вторым человеком в империи. Отнюдь не провидение, а длительные размышления и моделирование ситуаций определили позицию Цезаря – в последний момент он решил не участвовать в заговоре, несмотря на то, что тайно поддерживал его. Потом, когда сенат, ловко подстрекаемый знаменитым оратором Цицероном, бывшим в то время римским консулом, настаивал на смертной казни заговорщиков, Цезарь вдруг оказался в щекотливом положении, поскольку поддержка смертной казни означала бы отречение от народной партии, на которую он поставил, а выступление против – выдало бы его истинную позицию. В этот тяжелый момент Цезарь, всегда старавшийся обходить законы, обратился к ним, как их наиболее послушный почитатель. Он осудил действия заговорщиков, но при этом напомнил, что осуждение на смертную казнь граждан Рима противоречит законодательству, и склонил бы большую часть сенаторов к своей якобы умеренной точке зрения, если бы не Цицерон и один из лидеров сената – Катон, яростно выступавшие за радикальную меру наказания. Тем не менее Цезарь отвел от себя опасность, так и не выдав собственных планов.
Другим впечатляющим примером был случай с его второй женой Помпеей и юным развратником из патрицианского рода Клодием во время праздника Доброй богини. Клодий был обнаружен в доме Цезаря в женском одеянии, в результате чего разразился ужасный скандал, пикантной изюминкой которого были подозрения жены Цезаря в интимной связи с Клодием. Поскольку дело дошло до суда, Клодию грозило тюремное заключение или изгнание из города, что поставило бы точку на его многообещающих начинаниях. Все так бы и окончилось, если бы не непредсказуемая позиция Цезаря, который должен был выступить главным свидетелем. Все вдали, что он обвинит Клодия, но Цезарь внезапно заявил, что не будет выступать в суде, и, подчеркнув, что «жена Цезаря» должна быть вне даже порочащих ее слухов, тотчас развелся с нею, чем и изменил весь ход дела. Таким образом, получив лимон, наш герой сумел ловко превратить его в лимонад. Своими действиями он освободил свое имя от грязных пересудов и приобрел в лице Клодия наиболее преданного товарища по партии. Что же касается супружеской жизни, то роль женщины в тот исторический период была весьма ограниченна и ради семейной жизни Цезарь не пожелал рисковать своей репутацией, созданием которой он занимался все предшествующие годы.
Цезарь досконально овладел искусством ведения двойной жизни, что, впрочем, всегда было свойственно политикам. Однако этот расчетливый и элегантный интриган продвинулся в искусстве влияния на окружение необычайно далеко – будучи учтивым, мягким и дружелюбным ко всем без исключения в своей публичной жизни, он так виртуозно использовал свое природное обаяние, что добился расположения многих влиятельных и информированных женщин столицы. Историки и биографы Юлия Цезаря небезосновательно утверждают, что через своих многочисленных любовниц и просто страстных почитательниц его таланта он не только своевременно получал всю нужную ему информацию о замыслах во враждебном стане, но и вполне мог влиять на своих явных и потенциальных соперников через их жен и любовниц. Например, среди тех женщин, которых удалось совратить Цезарю, были Муция, жена Помпея, Тертулла, жена Марка Красса, Лоллия, жена известного народного трибуна из враждебного Цезарю лагеря Авла Габиния. Иногда Цезаря можно было сравнить с режиссером кукольного театра: он дергал за одну нить – и определенная фигура на римской политической сцене выполняла странные, только Цезарю понятные трюки; потом он дергал за другую нить – и другая, не менее важная фигура принималась за еще более сложную эквилибристику. А Цезарь, сохраняя свойственное лишь не многим гениям самообладание и спокойствие духа, почти никого не посвящал в свои планы и из тени продолжал манипулировать безвольной, податливой для сильной руки публикой.
В Риме же роль верного советника и самого непредвзятого критика продолжала выполнять его родная мать Аврелия, прекрасно осведомленная не только о подводных политических течениях Рима, но и об интимных похождениях своего сына. Кроме того, выезжая за пределы столицы, Цезарь всегда оставлял там бесчисленное множество преданных соратников и приверженцев его партии, которые не только осведомляли его о происходящем, но и действовали по его сценарию. Как политик он понимал, насколько важно сохранить свое имя на устах сограждан, пусть даже оно будет нацарапано на стенах домов.
Цезарь, не отличавшийся физическими данными исполина из древних легенд, немало внимания уделял сохранению хорошей формы как на случай военных действий, так и для своих амурных похождений. Он не ленился по многу часов упражняться в подготовке своего тела к серьезным испытаниям, и «его прекрасный бюст» (о котором упоминает итальянский историк Гульельмо Ферреро), выставленный в Лувре, был исключительно личной заслугой неистощимого воителя. Стоит упомянуть, что Цезарь практически никогда не употреблял вина во время роскошных пиршеств, что само по себе было довольно оригинально и не свойственно этому развратному и пресыщенному веку. Все у него было подчинено воле, а воля приказывала двигаться вверх, несмотря ни на что. Один сенатор из враждебного лагеря даже заметил по этому поводу, что Цезарь «один из всех борется за государственный переворот трезвым».
Одним из его уникальнейших самостоятельных нововведений исключительной важности во время первого консульства было создание прообраза современной газеты – обнародование ежедневных собраний сената, через которые Цезарь просто играл общественным мнением. Став любимцем народа, почитаемый средним классом и внушающий уважение и страх крупным рабовладельцам, он легко добился передачи в управление сроком на пять лет огромных территорий на севере страны с правом иметь армию и основывать колонии. С того момента Цезарю пришлось не только проявить свой блистательный военный гений, но и удерживать политические завоевания в Риме через подставных лиц в течение долгих десяти лет.
Действительно, самых замечательных успехов Цезарь достиг в искусстве управления своими армиями. Многое он, безусловно, перенял от своего знаменитого дяди – Мария. Например, он питался и жил в таких же, как и его солдаты, условиях. Про энергичность и хитроумные военные авантюры Цезаря еще при его жизни ходили легенды: он совершал самые немыслимые и самые рискованные действия, на которые никогда бы не решились менее отважные и менее верящие в себя. Эта уверенность и маниакальная страсть стремительных действий удивительным образом передавалась солдатам, и они чувствовали, что их ведет не человек – демон, не способный проигрывать. А непобедимость Цезаря была предопределена тщательно продуманным планом гибкого ума и безбрежной фантазии, помноженных на напористость, смелость и стремительность.
Немаловажным для людей, которыми он управлял, была постоянная связь со своим военачальником: и Цезарь, зная это, не скупился на внимание – он постоянно внезапно появлялся то тут, то там и, выучив имена и семейные проблемы более половины воинов своей армии и при удобном случае награждая солдат (или обещая им награды), имел на нее просто невероятное влияние. Как ребенку нужны любовь и строгость в обращении, постоянный физический контакт и контакт глаз, так и армии, чтобы быть однородным и сильным организмом, нужны любовь, понимание и твердая рука полководца.
Иногда Цезарь даже становился заложником своей холерической нетерпеливой натуры: так, едва прибыв в Галлию, он тут же нашел повод для войны и из-за того, что не до конца разобрался в политической обстановке в провинциях, едва не поплатился карьерой и жизнью. Лишь хладнокровие полководца и боязнь со стороны воинственного племени расплаты всемогущего Рима привели к заключению мира. Но с каждым новым боевым крещением, с каждой последующей схваткой и войной, присоединениями к империи огромных территорий и обложением народов внушительными налогами рос и авторитет Цезаря в Риме, росло и мастерство его солдат, а с ним крепла взаимная привязанность воителя и воинов, которых он щедро одаривал в соответствии с рангом. Буквально вскармливая свое войско, Цезарь придумал собственную, доселе невиданную систему поощрений и наказаний солдат. Он публично дарил наиболее отличившимся дорогое оружие и драгоценности. Хитроумно уменьшив число легионеров в легионе и увеличив, соответственно, количество самих легионов, он продвигал по служебной лестнице лучших, так что даже простолюдин мог стать генералом и завоевать силою меча богатства. Увеличением количества легионов он, по традиции, сделал два важных дела: во-первых, создал больше должностей для награждения ими своих воинов, а во-вторых, в глазах малосведущих врагов искусственно «увеличил численность» всей своей армии.
Чужеземцам он легко даровал почетное римское гражданство. Он создал такие чудесные стимулы, что сильные и отчаянные стремились попасть к нему на службу и попытать счастья, идя на смерь ради заоблачных притязаний своего полководца.
Даже находясь далеко от Рима, Цезарь львиную долю усилий тратил на то, чтобы просто произвести впечатление на жителей Вечного города: то он решается на авантюрную кампанию по завоеванию Британии, о богатствах которой в Риме ходили легенды (не без помощи тайных глашатаев самого же Цезаря), то во всеуслышание объявляет о присоединении Галлии к империи, что вызвало не просто резонанс, а взрыв в столичном обществе, тут же провозгласившим его первым полководцем империи, то, наконец, делает такие умопомрачительные переходы, что одно лишь появление его во главе войск полностью деморализует неприятеля, и последний, отказавшись от боя, сдается. И в пользу Юлия Цезаря трепещущий Рим отодвинул в тень даже славу Помпея, которому в свое время был дарован титул Великого. Цезарь, заботясь о том, какое впечатление произведет в Риме та или иная битва, предусмотрительно отправлял в столицу собственные, умело сфабрикованные комментарии, в которых умудрялся даже не выигранные сражения представить как безупречно реализованные планы. Позже, уже став диктатором, он не пожалел труда, чтобы опубликовать две книги – «Записки о Галльской войне» и «Записки о гражданской войне», в которых ловко закамуфлировал причины своего решения захватить высшую власть в Риме. (Согласно этим книгам, Римский сенат во главе с Помпеем вынудили его защищаться и применить силу.)
Судьба всегда ставила Цезаря перед выбором, и он никогда не ошибался относительно того, что является наиболее важным. Получая же в виде консульства высшую власть, Цезарь разрабатывал такие хитроумные планы, которые перерастали в просто убийственные для знати законы. Например, аграрный закон имел невероятный успех и способствовал росту его популярности среди народных масс, поскольку касался раздела части государственных земель в пользу многодетной бедноты. Цезарь был настолько активным во время одного из своих консульств, что своей деятельностью не просто затмил, а практически устранил от управления государством своего напарника (каждый год в Риме избиралось два консула). Тот год был назван в Риме годом «Юлия и Цезаря», что подчеркивало его единоличное правление при живом напарнике.
Одной из наиболее важных интриг Цезаря стал ловко организованный им брак практически первого по влиянию в империи человека Гнея Помпея со своей собственной дочерью Юлией. Этот шаг надолго устранил Помпея как возможного оппонента Цезаря, превратив его в крепкого союзника до самой смерти Юлии. Но безусловно, наибольшую пользу от консульства Цезарь извлек из возможности по окончании консульства получить в управление огромную провинцию, где в его руках была сосредоточена высшая власть с правом применения военной машины Рима. С оговоркой, конечно, что наместник сумеет обосновать для Римского сената наличие прямой угрозы империи. Наверное, излишним будет говорить, что опытный интриган-профессионал сполна позаботился о нагнетании страстей вокруг «коварства» галльских племен, их «заговоров» против империи, а также о важности присоединения новых земель для усиления могущества Великого Рима.
Цезарю позарез была необходима собственная армия – сильная, преданная и закаленная в боях. И предусмотрительный политик не преминул воспользоваться своим правом при первой же возможности. К тому же ему самому для усиления личного влияния определенно важны были великие победы. И этот страстный искатель удачи обрек себя на смертельный риск, чтобы поразить современников силой непримиримого, устремленного в неведомую высь духа. Ради маленькой, но исключительно важной для самого полководца тщеславной цели – прославления собственного имени, а также для добычи денег, необходимых для последующих подкупов в Риме, он сумел так приручить набранные легионы, что без труда отправлял десятки тысяч людей в смертельные схватки. Про щедрость уникального воителя, ориентировавшегося исключительно на победу, ходили легенды. Он умел отблагодарить, порой немыслимо одарить и обласкать командира и рядового солдата – последнего, в сущности, всегда человека из простого народа, который Цезарь на протяжение своей жизни ненавязчиво покупал и перед которым заигрывал. И который, тем не менее, презирал. Но мало кому даже из ближайшего окружения завоевателя почти всей Европы было достоверно известно, сколько раз он и все его войско действительно находилось на краю гибели, и лишь поистине неземная воля Цезаря и его непостижимо изощренный, способный на самые фантастические повороты ум спасали дело.
До нас дошли исторические факты полного опьянения окружающих и иногда даже немного странного гипнотического действия на них воли Цезаря – он играл роль стремительного военного и политического гения и подсознательно чувствовал, что массы хотят иметь над собой железную руку, могущественно указующую перстом путь к славе и богатству и, если необходимо, жестоко карающую. И он умел играть, ибо принадлежал к числу великих актеров, ставящих перед собой глобальные цели и ведущих себя сообразно необходимости, пуская в ход для управления собой и другими удивительно редкую волю.
Даже если он сомневался, этого не чувствовал никто, но зато там, где появлялся Цезарь, земля начинала гореть от избытка излучаемой им силы и энергии. Он, конечно же, иногда допускал ошибки в политике, и некоторые из них были из разряда критических, из таких, которые на редкость трудно исправлять. Но все та же смелость, упорство, порой почти немыслимая отвага и способность влиять на людей, а никак не случай, помогали превратить почти роковую ошибку в хитроумный военный замысел. Люди не могли не верить Цезарю и его обещаниям, поскольку он был лучше и сильнее их. К нему охотно примыкали буйные и холерические авантюристы, его просьбы охотно выполняли лучшие женщины развратившейся империи, а его деньгами пользовалось более половины жителей Вечного города.
Еще одна черта определенно и выгодно отличала Цезаря от своих, даже талантливых современников: он никогда не был ослеплен жаждой наживы и рассматривал деньги или другое материальное лишь как средство для прокладывания дороги к цели. Даже произведения искусства и антикварные редкости, которыми он любил наслаждаться и которые собирал, он бросил бы, не раздумывая ни секунды, если бы был уверен, что такой шаг хоть на немного приблизит его к осуществлению планов. Цезарь обладал также редчайшим даром делать из своих лютых врагов сторонников. Прекрасно проникая в область истинных желаний своих врагов, он предлагал каждому именно то, что тот хотел. Своему недругу авантюристу Куриону он открыл путь к славе и деньгам, чем купил на долгие годы его преданность; плебея Тита Лабиена (правда, позже изменившего ему) сделал полководцем; покоренным диким племенам дал почетное и важное для них римское гражданство; мужественным галльским воинам, жившим исключительно за счет войн, обеспечил возможность умножать богатства, приняв их в состав своего войска; симпатии простого плебса ненавязчиво и деловито покупал или способствовал принятию законов, которые были на руку неимущим и в считанные дни делали его популярным.
Цезарь никогда не верил в случай, при этом его риск, по мнению современников, часто граничил с безрассудством – именно внезапными, стремительными и рискованными действиями он достигал военного превосходства над неприятелями. Как любой профессионал подсознательно чувствует границы собственных возможностей, так и Цезарь тонко чувствовал свои силы и пределы своего влияния. Хотя объективно, часто он действовал, стимулируемый лишь единственным импульсом – выжить и сохранить людей. Единожды дрогнуть – означало конец всему, и закаливший свой дух полководец не мог позволить себе и своей армии расслабиться. Другими словами, он настроил свой мозг играть роль храбреца и великого полководца до конца, поэтому и показывал не единожды смелость, казавшуюся безрассудной. На самом деле это было мужество человека, загнанного в угол, для которого девиз «Победа или смерть» стал суровой реальностью. Именно способность принимать решения и брать ответственность на себя предопределили рост Цезаря как полководца и политика.
Он умело использовал малейшее замешательство среди римских магнатов и политиков, чтобы тотчас поставить их перед фактом уже свершенного действия, кроме того, всегда имеющего разумные, вполне логичные обоснования. Он рано осознал общую слабость мира и готовность аморфного общества подчиняться воле сильного человека. Он почитал общественную мораль и законы лишь в той мере, пока они не шли вразрез с его собственным честолюбием.
Жизнь Юлия Цезаря, как и жизнь всех политических деятелей, была полна удивительных парадоксов: всегда «работая» на общественное мнение, он презирал плебс и не принимал близко к сердцу все, что говорил и думал народ. Напротив, он, очевидно, был одним из первых политиков, который научился манипулировать общественным мнением.
Семья и женщины слишком мало значили в жизни этой титанической личности, хотя он искренне любил и уважал жен, боготворил свою единственную дочь Юлию от первой жены. Неизвестно, как бы сложились отношения двух самых могущественных людей Римской империи, если бы Юлия внезапно не умерла в расцвете сил и звено, связывающее Цезаря и Помпея, не разорвалось. Чувствуя в лице необычайно окрепшего Цезаря угрозу республике, сенат фактически вынудил Помпея стать диктатором и приказать Цезарю вернуться в столицу частным человеком. Кто-нибудь менее смелый и более впечатлительный подчинился бы подобным решениям, но только не Цезарь, сознательно шагавший к своей цели почти сорок лет.
Несколько дней он взвешивал все за и против, но однажды приняв решение, так стремительно двинул войска на Рим, что просто парализовал деятельность своих недругов, что в конце концов решило исход кампании в его пользу. Однако победив соотечественников в гражданской войне, он не стал наказывать их, считая позором казнить римлян, чем также вызвал расположение большинства сограждан. Правда, сосредоточив в своих руках высшую власть, Цезарь осознал, что захватить ее легче, чем удержать. Форма существования республики настолько изжила себя, что даже такому гениальному и подготовленному человеку, как Юлий Цезарь, было нелегко управлять разлагающимся обществом.
Кроме того, сам вождь в конце своей карьеры и жизни допустил ряд серьезных просчетов, способствовавших резкому снижению его популярности и росту недовольства во всех слоях населения. К счастью, Цезарь не допустил разрушения своей личности – человек действия, он в минимально короткие сроки провел десятки преобразований, направленных на укрепление империи и закрепление собственного исключительного положения. Среди них такие, как чеканка нового золотого денария со своим изображением, ужесточение наказаний за уголовные преступления, обеспечение своих ветеранов землей, обложение пошлиной ввозимых товаров, привлечение в столицу наиболее известных ученых, усовершенствование календаря и многое другое. Кроме того, он тут же сформулировал перед собой новые, еще более грандиозные цели: захватить Парфию и превзойти самого Александра Македонского, соорудить роскошные храмы, создать библиотеки, провести каналы…
Всему этому не суждено было сбыться. Ставка Цезаря на многочисленный и разношерстный народ, окружение себя преданными авантюристами разочаровали сенатское сословие, которое, к тому же, приводили в ужас последствия возможной победы Цезаря над Парфией. Цезарь стал заложником собственных успехов, разрушительной мощи и стремительного движения, в котором он намного обогнал свое поколение. Его пренебрежение к магистратурам, ставшее результатом веры в свои неистощимые силы, откровенное игнорирование римских традиций (выразившееся, например, в интимных отношениях с царицей Египта Клеопатрой), содействие собственному обожествлению, вызванное негласным соперничеством с бессмертным образом Александра, и, наконец, навязывание царского единовластия в обществе, которое исторически не было к этому готово, – все это явилось причиной сначала глубокого недовольства, а потом и заговора и убийства Юлия Цезаря в период его политического расцвета и расцвета его духовных сил. Юлию Цезарю в момент убийства было пятьдесят шесть лет…
Карл Густав Юнг
Для достижения абсолютной и неоспоримой победы Юнг, хорошо понимавший слабости неглубоких по восприятию мира человеческих масс, выбрал симбиоз науки и мистики как способ влияния, а позже и давления на психику окружающих. Он оперировал, когда это было выгодно, то как ученый, то как неподвластный пониманию, полурелигиозный харизматический лидер. Он сменял маски с виртуозной ловкостью, почти не совершая ошибок относительно того, кем выступить в данный момент.
Его первым шагом, направленным исключительно на усиление блеска своей внешней оболочки, было написание докторской диссертации. Но в дополнение к собственной значимости он должен был также получить и официальный легализованный доступ к чужому людскому сознанию. Молодой врач рассчитал все предельно точно. Прежде всего для того, чтобы приступить к работе, надо было заручиться поддержкой Блейера – человека, который до определенного периода должен был своим достаточно известным именем прикрыть Юнга от непредвиденных случайностей превратной карьеры ученого. Он предложил Блейеру исследование феномена спиритического медиума, а для красивого наглядного примера легко решился пожертвовать своей кузиной (дочерью того самого родственника Прайсверка, так серьезно помогавшего семье Юнг в тяжелый период безденежья) и сделать вывод о ее патологической истерии. Особенно этот факт интересен тем, что начинающий психиатр-практик был отлично осведомлен о глубоких чувствах девушки к нему. Но молодой Юнг исходил из того, что как сам Блейер, так и значительная часть лидеров европейской психиатрии в тот период проявляли интерес именно к некоторым психическим явлениям, сопутствующим спиритизму и проявляющимся у так называемых медиумов-провидцев. Ассистент не ошибся ни в оценке обстановки, ни в выборе покровителя и был благословлен на работу – как само решение, так и его реализация являются свидетельством недюжинной внутренней работы ума. Уже в таком возрасте он прекрасно осознавал, что одной нечеловеческой работоспособности недостаточно для качественного рывка к славе и коренного изменения своего положения. Так или иначе, диссертация появилась ровно через два года после прихода в клинику – по оперативности срок почти невиданный и в какой-то мере шокирующий, учитывая, что Юнг работал без отрыва от практики, где он также ухитрялся преуспевать. Научная работа имела неожиданный колоссальный успех и даже озадачила старого Блейера. Выстрел начинающего психиатра попал в десятку.
Естественно, Юнг и не думал сбавлять обороты: едва переведя дух, он берется за докторскую диссертацию. Наряду с работой над ней ему хватает сил на дальнейшие исследования и постоянное внимание профессиональным публикациям: он отдает себе отчет в том, что лишь оперативное освещение собственных исследований может «зажечь» его имя и помочь совершить новый качественный скачок, адекватный неуемным амбициям. Совершенно очевидно, и это не вызывает каких-либо сомнений, что примерно в возрасте около тридцати Юнг соизмеряет свои силы относительно возможности «величия» и «гениальности» как ученого и пионера-первооткрывателя в области психиатрии. Но с другой стороны, также очевидно, что поставленные задачи не являются пустой самоцелью. Юнг жаждет большой известности, у него есть предмет-идея для эксплуатации, но он, прежде всего, увлеченный исследователь и творец, а уже как следствие таланта, развитого исключительно самодисциплиной и глубокой работой до бесконечности, он исполнитель собственной задачи, которую условно можно было бы обозначить так: «Как сделать себя великим?».
Докторская диссертация, написанная через три года после первой медицинской диссертации, и ее защита были не фееричными, но достаточно успешными, чтобы фамилия Юнг стала не просто новым звуком среди европейских светил медицины. Юнг знал, что его имя должно звучать, он должен просто идентифицироваться в как можно более широком пространстве, если хочет превратить свой творческий потенциал в реальную потенцию-власть. Конечно, в конструктивном и гуманном понимании. Почти одновременно он становится старшим врачом. И так же почти одновременно приходит к пониманию, что уже нащупал тот кряжистый хребет, когда дальше уже некому указать путь, ибо его надо прокладывать самостоятельно.
Как раз в этот момент ключевой находкой для уже становящегося маститым врачом-практиком явился Зигмунд Фрейд – титаническая фигура с колоссальным будущим, но еще не превратившаяся в монумент и нуждающаяся в молодом подкреплении для развития и распространения на планете нового уникального учения о человеческой сущности, названного психоанализом. Вряд ли стоит полагать, что встреча двух великих первопроходцев самых скрытых лабиринтов человеческой души, распространение взглядов которых так сильно повлияло на будущие поколения, была предначертана свыше. Они не могли не встретиться на таком узком пространстве, как планета Земля, – если Фрейд был озабочен поиском учеников и последователей, то и Юнгу еще было нужно подтверждение собственной внутренней силы, готовности интеллекта самостоятельно указывать путь. Ему еще не хватало самодостаточности. Зато хватило решимости сделать первый шаг навстречу Фрейду. Едва узнав о существовании неординарного человека, решившегося торпедировать общество неслыханным образом, Юнг, имеющий дальновидный аналитический ум, тотчас осознал, насколько далеко вперед ушел Фрейд в своих изысканиях. Ни секунды не колеблясь, Юнг устремился к еще не признанному ученому, чтобы предложить себя в качестве ученика.
Несмотря на изначальное несколько иное понимание природы человеческих поступков, Юнг признавался, что он «многим обязан гениальным концепциям Фрейда». Действительно, Фрейд был первым настоящим титаном на пути Юнга и это не могло не отложить отпечаток на его дальнейшем творчестве. Хотя стоит заметить, что очень тесная связь с Фрейдом была и чрезвычайно рискованной для репутации начинающего ученого европейского уровня: на момент присоединения Юнга к новому психоаналитическому течению Фрейд еще не был широко известен. Даже напротив, в то время, когда Юнг решился встать на защиту едва пустившего ростки прогрессивного движения на континенте, венского пионера психоанализа не принимал не только европейский медицинский мир, но и даже местная академическая камарилья из медицинских университетов. Более того, Фрейд в начале своего пути испытывал и натиск исступленного антисемитизма, ибо не только он сам, но и все его первые ученики были евреями. В то же время сила, смелость и проницательность молодого Юнга как раз в том и состояла, что именно он одним из первых почувствовал, что за фрейдовским учением – будущее мировой психологии. И не только психологии: очень быстро Юнг увидел в психоанализе более широкий контекст, чем просто направление медицины. Его точка отсчета уже была достаточно высока и бесспорно намного выше, чем у негибких и консервативных современников. Это был, без сомнения, результат его уникального синтеза, плод постоянных внутренних усилий и размышлений. В конечном итоге, это было следствие стремительного вмешательства его воли – воли земного существа, жаждущего большего, нежели предлагает ему судьба.
И все же: почему Юнг, влияние которого в медицинском научном мире начало возрастать, решил присоединиться к сомнительному с точки зрения успешности движению психоаналитиков, совершенно по-иному трактовавших природу психических расстройств? Ведь он отдавал себе отчет в том, как трудно вырвать из закостенелых мозгов укоренившиеся взгляды. Анализ действий молодого врача приводит к заключению, что уже тогда он подсознательно чувствовал, что ему самому в скором времени придется столкнуться с коррекцией восприятия человечеством очень многих вещей. А поддержка Фрейда (конечно же, при твердой вере в правоту его многих взглядов) означала еще и публичность, в которой Юнг нуждался для освоения совершенно новой для себя деятельности (в отличие от творчества и исследований в плодоносной тишине) – получении навыков влияния на людей, используя свои знания о них и прогрессируя на высокой волне новаторства. Когда произошла их первая встреча, Юнгу не было еще и тридцати двух, в то время как Фрейд уже разменял шестой десяток. Но несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте, они проговорили тринадцать часов без перерыва. К слову, лишь через год после этой встречи произошло эпохальное для новой медицинской теории событие – первый конгресс Международной психоаналитической ассоциации.
Со многим в теории Фрейда Юнг не соглашался с самого начала и очень многое не принял, но это не помешало ему впитать лучшее из разработанного Фрейдом как в области познания психики, так и в области воздействия на психику окружающих. Особенно коллективного, так называемого ритуального воздействия, феномен которого так четко уловил отец психоанализа. Речь идет в том числе и о том, что собрания психоаналитического общества проходили согласно любопытной ритуальной схеме, такой, которую некоторые исследователи сегодня склонны рассматривать как создание атмосферы религии и поклонения, где Фрейд отводил себе незыблемое место пророка. Действительно, современные анатомы фрейдовского психоанализа довольно небезосновательно полагают, что он намного превзошел первоначально отводимую ему скромную роль нового метода лечения психических расстройств. Внутренне освобождение и достижение полной свободы на фоне превращения медицинской теории во всеобъемлющее мировоззрение со своим собственным пророком-прорицателем во главе очень много значило для осознания Юнгом, чего он, в конце концов, жаждет и каким образом следует строить жизненную стратегию.
Вряд ли будет ошибочным утверждение, что именно годы с Фрейдом дали Юнгу возможность если не ревизии, то определенной коррекции собственных целей. Именно общение с таким колоссом, как Фрейд, позволило Юнгу поверить в возможность создания собственной ветви-модели медицинско-религиозного движения, превратить ее в целостное обособленное и влиятельное направление и, возглавив дело, распространить как можно шире на планете. Что и говорить, задача, достойная титана. Но Юнг не был бы Юнгом, если бы не верил в свою правоту, в свои силы и не смотрел на себя как на мессию. Если Ницше ставил перед собой задачу изменения системы человеческих ценностей на более рациональную и приближенную к природе, Фрейд – создания нового мировоззрения, основанного на осознании роли сексуальности, то Юнг хотел быть не только создателем, но и полноправным обладателем новой харизматично-мистической религии. Юнг становится одержимым этой идеей. На ее реализацию у него ушла практически вся жизнь – от встречи с Фрейдом и до последнего для.
Ясно, что рано или поздно Юнг и Фрейд должны были разойтись, ибо ни одного из них по своей человеческой сути не устраивало второе место. Оба были самодостаточными лидерами, способными продуцировать и реализовывать идеи. Оба были готовы не оглядываться на большие и малые жертвоприношения на пути к цели. Хотя интересно утверждение историков психоанализа (например, Джона Гедо и Питера Хоманса) о том, что еще находясь в рядах фрейдовского движения, Юнг предложил старшему товарищу трансформировать психоанализ в движение, которое с помощью его «могучих прозрений смогло бы освободить целую культуру». То есть Юнг еще колебался, и, может быть, если бы Фрейд дал ему неограниченные полномочия, подкрепленные собственной поддержкой, швейцарец не покинул бы своего учителя так скоро. Более того, предложение Фрейду говорит о том, что Юнг мыслил очень рационально и готов был действовать столь же последовательно, сколь и энергично. «Две тысячи лет христианства должны получить равноценную замену», – написал он Фрейду в своих откровениях, обрисовывая, как виртуозно можно было бы обыграть психоаналитические толкования мифов с точки зрения создания мощных рычагов для воздействия на массы. Молодой Юнг придавал огромное значение символам, понимая их исключительную роль для развития религиозного течения.
Но принятие такого предложения своего лучшего ученика означало бы недопустимую модернизацию взглядов самого Фрейда, и в частности появления некоего религиозного культа, возвеличивавшего духовное и ставящего на вторые роли открытую им сексуальную природу человеческих взаимоотношений. Естественно, такого не могло бы случиться никогда – Зигмунд Фрейд был ортодоксом и ничто не могло заставить его что-либо поменять. Поэтому Фрейд отказался стать основателем религии, оставив себе роль основателя психоанализа…
И потому же Юнг, который уже почувствовал в себе силы для движения своей собственной дорогой, не желал более оставаться в учениках. Он уже знал, как придать психоанализу более широкий контекст, его учитель отказался от его предложения, значит, путь вперед был свободен. Юнг был склонен видеть впереди свет, и он видел его. Он больше не чувствовал финансовой, психологической или какой-либо другой зависимости. Он успел устроить и личную жизнь, женившись и произведя на свет детей. А отдаваясь во власть полигамии, в том числе имея интимные связи со многими своими пациентками, он избавлялся от избытка сексуальной энергии, часто свойственного активным преобразователям мира. Он также избавился от дискомфорта времен юности, устранив при помощи самоанализа большую часть собственных комплексов. Он начал строить собственный дом – будущую обитель нового, невиданного доселе учения, имеющего религиозно-мистическую основу. Он жаждал новых головокружительных высот, и бившая в нем загадочными ключами энергия позволяла строить гигантские планы. Поэтому разрыв с Фрейдом, которого он все же назвал «первым по-настоящему значительным человеком» из всех встреченных на жизненном пути, Юнг прошел психологически достаточно легко. Это была веха, точка на местности, которую следовало отметить, после чего двигаться дальше еще более быстрыми и решительными шагами. Юнг пережил разрыв намного легче, чем стареющий учитель: после разрыва судьба Зигмунда Фрейда его больше не заботила. Он достиг высот своего идеала и одновременно поднялся над ним. Он свято верил в силу харизматических движений и в то, что они нужны всегда блеклому и всегда нуждающемуся в воле человечеству. Из этой веры и родилось желание создать новую систему – набор мистических символов, который имел бы внутреннюю силу, достаточную для влияния на мир.
Со свойственной ему решительностью Карл Густав Юнг бросился реализовывать свои амбициозные планы. Во-первых, благодаря защите научных трудов он получил доступ к университетам и вообще к публичной практике – классический и очень надежный способ возвестить миру о своих идеях. Во-вторых, он не только не прекращал своих исследований, но и активизировал свои поиски, в результате чего его имя все больше звучало и звук этот становился все более внушительным. Уйдя с поста президента Международного психоаналитического общества после четырех лет управления им, Юнг уже через два года организовал собственный Психологический клуб в Цюрихе – недюжинная работа, учитывая необходимость наличия значительного количества сподвижников. И наконец, в-третьих, Юнг кардинально решил вопрос обеспечения собственной деятельности, для чего еще раньше – в возрасте тридцати четырех лет – оставил клинику и перебрался в уединенный дом на окраине тихого городка Кюснахте. Еще через несколько лет была построена «Башня» – собственный дом на берегу Цюрихского озера, оформленный в стиле пристанища одинокого и великого оракула-провидца. Подлинное творчество требовало существенного ограничения общения с людьми, а работа в уединении стала потребностью великого искателя. Высокая самоорганизация сделала его работу более рациональной и эффектной. Последнее является не таким уж простым делом, поскольку предусматривает сосредоточение на стратегически ценных направлениях, что возможно лишь посредством отказа от многого, представляющегося на первый взгляд не менее важным. История знает много примеров, когда достойные идеи не были реализованы из-за рассредоточения усилий.
По утверждению многих исследователей, выбор Юнгом сферы клинических исследований был во многом связан с желанием разобраться в себе и совершить акт собственной психокоррекции. Но тщательный и многосторонний синтез человеческой творческой деятельности привел его к совершенно неожиданным выводам, ставшим впоследствии основой всей юнговской системы воздействия на общее сознание современного мира.
Для начала Юнг сделал совершенно невероятный вывод о влиянии бессознательной памяти на творчество, на чем позже сформировал новою уникальную теорию об архетипах. Первые публичные заявления о том, что великие творения так или иначе являются в основном продуктом бессознательной переработки информации, полученной в процессе жизнедеятельности человека задолго до появления самого творения, Юнг сделал, еще работая в клинике Бургхельцли. Это открытие, хотя фактически было в какой-то степени лишь фиксацией очевидного, дало ему чрезвычайно мощный толчок для дальнейших исследований в этой области. К тому же, уже в клинике он был близок к четкому осознанию того, что гениальность не рождается из ничего, а является уникальным продуктом объединения внутреннего восприятия – синтеза человеческого опыта и движущей идеи. В этой связи весьма любопытно, что уже много лет спустя Юнг, отрабатывая и шлифуя миф о собственном посвящении, признался, что возникновению беспрецедентных полуфантастических образов в воображении он обязан прежде всего книгам по мифологии. А на закате жизни в своих воспоминаниях Юнг написал: «…все, что я создал в области духа, вышло из инициальной силы воображения и сновидений».
В то же время, из-за того что Юнг постоянно находился в двух параллельных мирах и жизнь заставляла его беспрерывно балансировать между этими двумя мирами, он без сожаления принимал такую внешнюю форму, которая была ему выгодна в определенный момент. Так, в ответ на критику своих изданий со стороны академических ученых он утверждал, что его работы (в частности, типология личностей) основаны на многолетнем практическом опыте, «который остается совершенно закрытым для практического психолога».
А уже в возрасте тридцати шести – тридцати семи лет он заговорил о своих намерениях «спасти мир». Официально разойдясь с Фрейдом, Юнг практически взялся за покорение мира. Хотя если быть до конца откровенным, Юнг приступил к своей работе задолго до расхождения с Фрейдом – на самом деле он начал готовиться к осаде мира уже после оставления клиники. Но то была еще скрытая, смутная, возможно, до конца не сформулированная в собственном сознании форма с определенной оглядкой на своего более старшего коллегу. Развивая же дальше фрейдовские разработки после прекращения отношений со своим учителем, он внезапно объявил на американском континенте, что психоанализ является религией, а не наукой, – и это было ярчайшим свидетельством глобальных притязаний Юнга. Почувствовав внутреннюю силу и уверенность в верности избранного собственного пути, он не желал считаться ни с кем и ни с чем. Он решил полностью покорить ВСЕ человеческое сознание и готов был ради этого как на титанический труд, так и на определенные уловки.
Поистине мозг этого неординарного человека в течение всей его жизни находился в состоянии нескончаемого синтеза, и попытки усилить свое собственное влияние как в среде практиков, так и в среде теоретиков говорят лишь о его стремлении к всеобъемлющему безграничному обладанию миром в разрезе своей теории. И лишь такой подход к жизни в режиме непрерывного поиска и непрекращающихся опытов сделал возможным те открытия, что в конце концов принесли ему всемирную известность и славу ученого. Ричард Нолл, написавший обескураживающие откровенностью исследования юнговских устремлений, тем не менее, заметил, что «одной из сильных сторон Юнга была его замечательная способность синтезировать крайне сложные и на первый взгляд никак между собой не связанные области исследования». Юнг был титаном, потому что уверовал в свое титаническое начало и потому что неутолимая жажда победы заставляла его постоянно думать о тех вещах, которые и сегодня кажутся недоступными большинству людей.
Так, уже через три года после разрыва с Фрейдом он развивает целый ряд собственных теорий: заканчивает структуру коллективного бессознательного и фиксирует феномен, получивший название индивидуации. Еще через три года «рождаются» знаменитые юнговские архетипы. Еще через несколько лет после этого тщательная работа с пациентами привела Юнга к выводу о значимости глобальной направленности психической энергии человека либо на свой собственный внутренний мир, либо на внешнее окружение. Исследователь создает учение о психологических типах, фокусируя внимание на таких новых вещах, как «интроверсия» и «экстраверсия». Ему было сорок шесть.
Но конечно же, он понимал, что только открытий и уникальных результатов прикладных исследований недостаточно для такого прорыва, который вызревал в его беспокойной голове. Открытия, какими бы революционными они ни были, могут оставаться мертворожденными детьми на многие годы и десятилетия. Поэтому вовсе не случайно он сосредоточился на комплексной работе, включающей, кроме всего прочего, мероприятия по распространению собственного учения.
Его научные работы поразительным образом увязывались с общественно-административной работой, направленной на внедрение своих взглядов в мир. Когда Юнг понял, каким прекрасным непаханым полем для его учения может стать американский континент, он решительно освоил чтение лекций на английском. Он в срочном порядке сформировал определенную команду, в которой его ассистенты немедленно взялись (естественно, по рекомендации учителя) за «увязку» с психоанализом таких направлений, как археология, мифология, филология и языческая античность. Юнг не только начал активно внедрять идею исключительной важности криптомнезии – синтеза памяти предков, но и сумел убедить свое ближайшее окружение в том, что «коллективная память», передающаяся по наследству, намного важнее индивидуальной – приобретенной в процессе жизни. Он действовал, словно ослепленный навязчивой мыслью фанатик, агрессивно, жестко и центростремительно. Это также содержало серьезный вызов Фрейду, поскольку подрывало его главенство в мире теории сексуальности. Интересно, что, не ставя на первое место фрейдовское сексуальное начало, Юнг в своей собственной жизни отводил сексу довольно значительное место – практически во все периоды жизни ученый имел внебрачные связи.
Величайшим приобретением для его быстро пускающего корни учения стало привлечение на свою сторону дочери американского денежного мешка Джона Рокфеллера – лишь за несколько лет тесной работы с Юнгом под влиянием его необыкновенного харизматического обаяния Эдит Рокфеллер-Маккормик позаботилась о выделении на развитие аналитического психоанализа в Швейцарии таких баснословных сумм, что счет им вскоре пошел уже на миллионы долларов. Иными словами, отдавая много творческих сил непосредственно развитию собственного учения, Юнг в то же время использовал все подручные средства для его формального внедрения. Он прекрасно осознавал, что его идеи в практической жизни будут слишком мало стоить, если никто не позаботится об их распространении. Именно это заставило Юнга стать одновременно и создателем, и менеджером нового мировоззрения, основанного на аналитическом психоанализе.
Вообще же, борьба за Америку во время первых шагов психоанализа по планете была довольно жестокой. Отвоевывая у Фрейда сферы влияния, Юнг действовал не только чрезвычайно решительно, но и порой просто агрессивно. Так, он пытался контролировать американцев и влиять на них через весьма известного в США ученого-медика Джеймса Патнэма, родственница которого обратилась к нему с целью прохождения психоаналитического курса. И хотя в конце концов Юнг проиграл в этом частном случае, маленький эпизод «передела мира» говорит о необыкновенной хватке швейцарца. Одновременно Юнг вел борьбу и за очаги психоанализа в Европе, а Р. Нолл упоминает и о том, что «Юнг вел колониальную войну с Фрейдом» за влияние в Великобритании.
Знатоки жизненного пути Юнга утверждают, что когда он убедился в колоссальной силе своих идей и способности посредством них подвергать психокоррекции восприятие мира многих других людей, он вспомнил и о Христе, а также о его опыте распространения взглядов. Многие люди, лично знавшие Юнга, небезосновательно утверждали, что последний страдает «комплексом бога».
Действительно, одержимость Юнга обладать миром и стать для человечества религиозно-научным оракулом была просто потрясающей, хотя он продвигался не так быстро, как хотел, а изнурительная внутренняя работа мозга порой доводила его до исступления. Постепенно он становился нетерпимым к инакомыслию и со временем потерял многих сильных приверженцев своего направления. Слишком сильный, чтобы принять какого-либо учителя, Бога или признать чей-либо авторитет, Юнг предпочитал быть непоследовательным в проведении своей идеи, чем наступить на горло яростной гидре собственного тщеславия. В этом состояло одно из самых главных противоречий юнговской натуры, которое не позволяло ему двигаться без потерь. Бесспорно, он был крейсером, грациозно скользящим по волнам жизни и легко преодолевающим преграды, непосильные более мелким судам, но именно это исключало маневрирование Юнга и замедляло его исторический ход. Хотя, с другой стороны, до конца жизни ему удалось сохранить умение носить несколько масок, меняя их попеременно.
Все же следует признать, что главная идея Юнга была направлена на конструктивное преобразование мира – он пытался доказать, что человечество нуждается в духовном возрождении и сознательном усовершенствовании системы ценностей. Понимая слабости несовершенного мира, он считал, что люди достойны иметь более высокие знания о себе. Он искренне верил, что возрождение человечества вполне возможно. И если Ницше твердой непоколебимой рукой просто навязывал иные ценности, то Юнг предлагал поглубже заглянуть в себя, чтобы самостоятельно совершить акт преобразования. Именно это сделало успех самого Юнга важным не только для него самого, но и для того мира, который он неустанно анализировал и который заставлял меняться. Необыкновенные эгоизм, тщеславие и воля Юнга были источниками и причинами величайшего напряжения духа, а в итоге они заставили его «произвести на свет» ряд потрясающих открытий, которые действительно во многом изменили современного человека, по меньшей мере того, который желает думать, принимать решения и изменяться.
Несмотря на отвержение фрейдовского учения, Юнг именно его взял за основу и в конце концов раздвинул границы психоанализа до философии и до целой системы мировоззрения, что сделало новое учение достоянием не только медицины, но и всего человечества. Конечно, он не сделал всего, что намечал, ибо по-настоящему демоническим образам свойственно строить такие гигантские по размаху планы, что даже реализация их малой части может поразить и ослепить мир своим великолепием. Юнг сделал себя победителем и прожил долгую жизнь победителя, по сути не только достигшего успеха, но и знавшего наверняка, что он сумел реализовать собственный потенциал.
Лев Толстой
Толстой – это высшее откровение и безупречная честность. Прежде всего, по отношению к самому себе. Он никогда не боялся признаться в том, что его терзают сомнения.
Один из наиболее ярких феноменов Толстого состоит в том, что он на собственном примере продемонстрировал практически бесконечные возможности самопреобразования посредством включения воли и установки для себя рубежей-целей, которые необходимо достичь на подступах к большой идее. Толстой в своих устремлениях и психологических установках всегда опережал время: когда литературный мир только признал его талант равным талантам корифеев времени, молодой писатель уже поднял планку до написания романов эпохи; когда мир только знакомился с появившимися произведениями, искрометный и непоколебимый русский дух уже превращался в мыслителя, пророка своего времени. Неописуемая воля, нескончаемый поиск нового и немыслимый для обычного человека ежедневный труд перекроили мягкого, податливого, впечатлительного молодого человека в монолит, лазерную установку, излучающую настойчивые импульсы с призывами современному миру измениться, чтобы выжить.
«Ни один писатель мира не явил нам таких образцов каторжного писательского труда, как Лев Толстой», – написал о нем один из многочисленных исследователей. Действительно, основа успеха Толстого – и в этом нет никакого сомнения – в его уникальной, порой немыслимой работоспособности. Все пороки, которых он не скрывал и которые искоренял со скрупулезностью хирурга, все человеческие слабости, которые он бичевал, в процессе роста мотивации движения к единственной цели исчезали, отступая пред могучей нетленной волей. Воля сделала из легкомысленного картежника и недоверчивого к людям сквернослова гениального и сурового волхва от литературы.
С самых первых несмелых творческих шагов Толстой проявил себя удивительно терпеливым тружеником. Порой он работал целые дни напролет, что для человека обеспеченного и даже богатого означает наличие крайне высокой степени мотивации. Уже в двадцать два года Толстой просто бредил своей литературной работой, превращая ее в стойкую идею с сакраментальным философским началом. Один из исследователей-текстологов приводит любопытную запись в дневнике Толстого, красноречиво говорящую о почти немыслимом трудоголизме его автора: «Завтра. Встать рано, писать “Отрочество” до обеда – после обеда писать “Дневник кавказского офицера”». Он работал одновременно над несколькими вещами, позволяя мозгу для отдыха лишь переключаться с одного произведения на другое. И магическая мотивация, и безумная работоспособность проистекают из одного начала – неуемной жажды оставить значительный след в истории, стать признанным, обрести крылья славы.
Примечательно, что женившись, Толстой нисколько не изменил образа жизни. Любовь и семья были для него важны, но работа, замешанная на великой идее, – святое. Жена Толстого Софья вспоминала, что совместная жизнь в первые годы была «очень замкнутая». «…Мы жили в деревне безвыездно, ни за чем не следили, ничего не видели, не знали – да и не интересовались. Никаких других потребностей у меня не было, я жила с лицами из “Войны и мира”», – писала она, добавляя, что «только иногда по вечерам, уложив детей спать и отправив в Москву рукописи или исправленные корректуры, мы садились за рояль и до глубокой ночи играли в четыре руки». Более того, в течение долгого времени жена была и секретарем, и помощником, и переписчиком произведений Толстого, обладавшего к тому же ужасным почерком и неиссякаемым желанием переделывать тексты десятки раз, внося бесчисленное множество корректур. А воспоминания детей писателя свидетельствуют, что стараясь быть заботливым и чутким отцом (признавая роль домашнего образования, он даже преподавал своим детям арифметику), он, тем не менее, подчинил весь жизненный цикл семьи своей нескончаемой работе. Часто в доме Толстого абсолютная тишина властвовала долгими часами: глава семьи трудился над созданием нового романа, а его неутомимая подруга корпела над правками. В доме было железное непререкаемое правило: никто не должен был входить в кабинет писателя во время его работы! Как истинный труженик он никогда не ждал вдохновения, работая порой целый день почти без перерывов. Он не верил в дар, данный свыше, и признавал великую пользу самодисциплины. Он был абсолютно убежден, что долгие и упорные усилия в одном направлении развивают у обычного человека талант гигантских масштабов, гениальность. Правда, стоит сказать, что взамен от домашних он получил в конце концов равнодушие и непонимание. «Вера его передалась лишь трем его дочерям, самая любимая из которых, Мария, умерла. Среди своих близких он был одинок душой», – писал Ромен Роллан. Не бывает великих побед без потерь…
Но мастер шел вперед. Толстому, до умопомрачения поглощенному работой над образами, не было дела и до собственных костюмов. Один из знакомых писателя вспоминал во время работы Толстого над «Войной и миром», что у того был «только один сюртук», но «и тот с короткими рукавами и талией не на своем месте». Толстой знал цену главному и не позволял себе увлекаться второстепенным. Главным было время – нужно было так много успеть! С годами и признанием писательского гения отношение самого Толстого к внешней оболочке человека становилось еще более упрощенным. Он намеренно довольствовался малым и одевался как крестьянин – в серую суконную блузу, подпоясанную ремнем. Впрочем, не исключено, что показное выпячивание простоты служило символом самого мыслителя. Безусловно, оно пришло из глубоких внутренних ощущений и было комфортным для самого Толстого. Но в то же время подчеркнутая акцентуация писателя на простом, максимально приближенном к природе образе жизни была призвана не просто выделить мастера слова из современного общества, а провести разграничительную линию между ним самим и остальным литературным миром России. Даже кабинет писателя, согласно впечатлениям его современников, был обставлен скромно, и лишь функциональными вещами, необходимыми для работы. Везде царствовал нетленный порядок, и единственным исключением были охотничьи принадлежности. Что же касается других комнат, то, как указывали гостившие у него, в семье Толстых не слишком много внимания уделяли поддержанию идеальной чистоты, а убранство комнат было далеко не роскошным и тем более мало соответствовало графскому титулу. К слову, с возрастом отношение Толстого к материальному стало подчеркнуто безразличным; временами он даже пытался доказать, что деньги составляют существенное зло для человека и их надо уничтожить.
Можно смело утверждать, что Толстой ВСЕГДА думал о работе. Общаясь с людьми, он не упускал ни одной важной для литератора детали. Он непрерывно расспрашивал собеседников, вникая в такие детали, на которые они сами не обращали внимания; он казался дотошным сыщиком, пытающимся сопоставить все узнанное. Любопытно, что Толстой всегда намеревался вникнуть во все сам, словно усматривал во всех событиях, происходящих вокруг, потенциальные сюжеты новых произведений. Когда соседка покончила жизнь самоубийством, из-за ревности бросившись под поезд, он сам ездил на судмедэкспертизу. Другой раз, когда Толстой узнал, что в Тулу пригнали пленных турок (во время русско-турецкой войны), он тотчас бросился в город, чтобы лично познакомиться с пленниками. Писатель настолько пытался вникнуть в образ, что предпринимал невероятные психомыслительные усилия для внедрения в чужую оболочку. Более того, Толстой ставил перед собой задачу проникнуть в коллективное сознание и осмыслить психологию той или иной прослойки общества, почувствовать дух эпохи. Неудивительно, что за многие годы тщательного и чуткого труда, в основе которого было переваривание и анализ человеческих поступков, Толстой превратился в мощного психоаналитика, способного к самым изумительным визуализациям. Один из знакомых Толстого вспоминал сцену, когда, прогуливаясь вместе с Тургеневым, они неожиданно набрели на старую изможденную клячу. Толстой ни с того ни с сего стал рассказывать, что чувствует и о чем думает это несчастное существо, причем настолько ярко и правдоподобно, что трудно было усомниться в наличии реального сознания у животного. И конечно же, это не было даром природы или чем-то сверхъестественным и необъяснимым; это было результатом долгих лет упорных раздумий, неслыханного труда, которого с лихвой хватило бы на несколько других жизней.
Скорее всего, и отношение Толстого к физическому труду имело ту же природу: с одной стороны, он уверовал в нравственное очищение простым трудом, с другой – пытался самолично проникнуть в образ трудящегося. В разные периоды жизни этот странный титулованный аристократ становился то бойцом, то посетителем публичного дома, то заядлым азартным картежником, то пахарем, дровосеком или сапожником. Некоторые разнополюсные поступки Толстого действительно сложны для объяснения, но нет сомнения, что в каждом из них присутствовало исследование своих ощущений, сложный самоанализ, который позже всегда находил применение в литературных произведениях русского мастера.
Интересно, что Толстого часто упрекали в нетерпимости к людям. Это тем более интересно при наличии у него постоянного живого и уважительного интереса к простому сословию. Но такое утверждение справедливо лишь отчасти. Проблема, по всей видимости, в том, что, общаясь с простолюдинами или примитивными богачами своего времени, писатель относился к ним лишь как к объектам своих пристальных исследований. Что же касается серьезных взаимоотношений с коллегами-литераторами, основой тут всегда была идеология. И поскольку в подавляющем большинстве случаев толстовское философское начало резко отличалось от взглядов на жизнь подавляющего большинства столичных писателей, споры и даже ссоры были для деревенского затворника более приемлемы, нежели благоразумное молчание. К примеру, однажды из принципа он едва ли не навсегда поссорился с Тургеневым, с которым, хоть и не был духовно близок, обсуждал многое из литературной жизни. Правда, через шестнадцать лет Толстой первым сделал шаг навстречу, искренне принес извинения и восстановил былые отношения. Толстой был крайне тщеславен и почти не скрывал этого, очевидно считая, что жесточайшим трудом заработал себе право быть таким, каков он есть. Ромен Роллан высказывал уверенность, что время усиливало отвращение Толстого к литературной среде. «Я убедился, что почти все… были люди безнравственные и в большинстве люди плохие, ничтожные по характерам – много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни, – но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть люди совсем святые…
Люди эти мне опротивели». Впрочем, в этом нет ничего необычного. Став на путь собственного очищения и активного преобразования личности, Толстой должен был ориентироваться на нечто более духовное и более сильное, чем столичная литературная богема. Но фактически уже через некоторое время писатель осознал, что единственным реальным и справедливым ориентиром может стать лишь его собственное представление об идеале. Люди, претендовавшие на роль проповедников, оказались в десятки раз слабее духом его самого, и осознание этого еще больше усилило мотивацию Толстого к высшим достижениям. Он четко почувствовал, что прохождение через внутреннее чистилище даст ему право в будущем самому играть роль непререкаемого пророка.
Мэтр тщательно изучал всех современных писателей, и нет никакого сомнения в том, что каждого из них он исследовал как возможного конкурента в смысле влияния на общественное сознание. И будучи безусловным мастером слова, он предельно точно характеризовал сильные и слабые стороны соперников. Так, по поводу «Братьев Карамазовых» Достоевского он заметил, что все его герои говорят одним языком, языком автора. Тургенева он тоже оценивал не очень высоко, высказавшись, что «слава его сочинений не переживет его». Сочинения иностранных авторов Толстой, по замечанию Ромена Роллана, вообще лишь перелистывал с «высокомерным пренебрежением». Пожалуй, больше всех он ценил Лермонтова и говорил о нем как о великом потенциале, прерванном смертью. Но высказываясь так о других, Толстой, прежде всего, примерял на себя маску вечности. Он был уверен, что именно его произведения должны стать классикой русской литературной мысли. Да, конечно, он считал себя идеалом! Но разве может быть иначе в судьбах победителей?! Ведь признание чьего бы то ни было авторитета может подорвать веру в себя.
Удивительно, что этот отшельник достаточно болезненно переживал назначения на высокие государственные должности своих знакомых, каждый раз словно сопоставляя их достижения со своими собственными. Но всякий раз он соглашался с внутренним голосом, говорившим о призрачности и тщетности усилий любого чиновника. «Я сделался генералом от литературы» – после такого самоутверждения этот завзятый аристократ обычно успокаивался. Всякий раз он сверял курс, сопоставлял собственный вклад в формирование эпохи с сотворенным другими активными участниками общественной жизни. К этому остается добавить еще и резко негативное отношение Толстого к участию в каких-либо публичных действах. Он четко определил свою плоскость самовыражения в создании глубоко нравственной и психологической литературы, и потому решительно отказывался растрачивать время на другие формы самовыражения. Так, несмотря на уговоры, он отверг просьбу участвовать в празднике по случаю открытия памятника Пушкину.
Такой подход к окружающему миру отражает и построение многослойного, крайне эгоцентричного внутреннего мира писателя, в котором он определил себя центром, немеркнущей звездой. Это светило зажглось для того, чтобы открыть некие вечные истины, которые не в состоянии постичь человеческое стадо. Но в то же время всепроникающий толстовский эгоцентризм был насквозь пронизан конструктивным желанием усилить мир пониманием истинной красоты и духовности, и это позволяло ему действовать сообразно воображаемому творцу-мессии: он ежечасно заставлял себя совершенствоваться, он никогда не позволял себе озираться на чье бы то ни было мнение, он с чуткостью зверя во время охоты прислушивался к собственному голосу – он шел вперед, несмотря ни на что. Потому что он был – ВСЕ, мир – всего лишь часть общего и несовершенного, к чему мыслитель устремлял свой пристальный взор решительного преобразователя. Толстой, искренне веря в победу нравственности, с каждым годом все больше погружался в мир созерцания и внутренних переживаний. С одной стороны, его сознание было подавлено растущим ощущением тщетности усилий одной короткой человеческой жизни, с другой – неуемным желанием оставить после себя нечто энергетически емкое и претендующее на долгую жизнь после физического исчезновения оболочки. Несмотря на удивительную физическую форму (даже к пятидесяти годам мыслитель выглядел подтянутым и статным, с развитой рельефной мускулатурой), Толстого преследовали периодические призрачные ощущения острой тоски и ужаса перед скорой кончиной. Но это был не физический страх смерти, а невыразимый ужас перед скоротечностью жизни и боязнь не успеть исполнить всего задуманного. Именно поэтому такие кризисы чередовались с безудержными потоками создаваемого, перерабатываемого и издающегося.
Толстой выработал в себе настолько четкое представление о нравственности и чистоте души человека, что отвергал любое проявление отклонений, даже если эти отклонения признавала целая нация. Самым ярким примером непримиримости Толстого с общественным мнением является отторжение им тематики петровской эпохи. После длительного изучения деятельности русского самодержца великий аналитик заявил во всеуслышание, что его мнение о личности Петра I «диаметрально противоположно общему». Хотя имеются черновики 17 глав начатого романа об эпохе Петра, писатель напрочь отказался продолжать работу и с тех пор стоял на своем: личность и деятельность Петра не только не имели отношения к великому, но и были явлением безнравственным, недостойным и даже позорным. Этим заявлением Толстой опять отделял себя от всех – он должен был одновременно с выражением позиций сотворить и собственный неприкасаемый образ, легко узнаваемый облик титана от литературы. И к слову, Толстой отношением к самодержцу определил наднациональность своего образа, что есть одной из наиболее характерных черт исторических личностей, признанных гениями. Как истинный преобразователь Толстой никогда не подстраивался под общество, приучая его к своей позиции, своему видению происходящего, к своей духовной мощи. И беспрерывные потоки уникальных толстовских им-пульсов-проповедей, вещаемых из сельской глуши и талантливо заложенных в его произведения, действительно превратили его в необычайного волхва, получившего исключительное право указывать обществу на его духовные болезни.
Пренебрежение Толстого условностями, царящими в светском обществе, возрастало вместе с восприятием его литературного таланта. Он не мог довольствоваться единственной возможностью самовыражения и продвижения своих идей лишь посредством художественных произведений. Когда Толстой осознал, что его имя имеет определенный политический и общественный вес, он немедленно обратился к статьям, которые вследствие жесткости позиции автора и его категорического отвержения части правительственной политики неминуемо оказывались резонансными. Но Толстой прибегал к изощренным действиям (например, передал одну из крайне резких статей английскому журналисту, который не упустил случая напечатать ее в Лондоне). Почему писатель пренебрегал реальными опасностями? Во-первых, он просто хотел высказаться. Любой литератор намеревается максимально воздействовать на аудиторию, и если он действительно творец, то никогда не будет колебаться со своими высказываниями. Во-вторых, общественно-политическая публицистика позволяла гораздо дальше и гораздо скорее распространить влияние своего имени. Толстой не мог не использовать такого внезапно открывшегося канала. Это говорит о качестве, присущем всем баловням успеха: использовать все возможные пути для того, чтобы новая идея, как джинн, выпущенный из бутылки, в которой он вызревал, распространился по миру и захватил власть над возможно большей частью человечества, не разучившегося думать. К слову, и противопоставление себя канонам существующей Церкви, и настойчивое утверждение, что Церковь и Бог – далеко не одно и то же, говорят о желании продемонстрировать миру свое высшее понимание духовности, признании Бога, поощряющего действие, а не безумное религиозное растворение личности. Тут писатель уже реально претендует на роль современного пророка, способного восстать даже против такой могучего и непререкаемого авторитета, каким пользовалась на рубеже столетий Церковь в России.
Психологи, и в частности Карл Леонгард, указывали на примечательную особенность Толстого: в его психологическом романе «Война и мир» «не выведены акцентуированные личности». «Герои романов Толстого отличаются друг от друга не как индивидуальности, а как типы», – подчеркивает психоаналитик, высказывая в связи с этим предположение, что целью писателя было показать идеи, а не мир идей, исходя из структуры личности конкретного человека. Это замечание весьма интересно, поскольку оно свидетельствует о сознательном выходе Толстого за рамки писателя-романиста и о попытке стать в ряд творцов, не только открывающих новую реальность, но и формирующих отношение к ней. Эти поступки сродни действиям Микеланджело с его собственным видением образа Моисея или Зигмунда Фрейда с новым, неведомым учением о внутреннем мире человека. Ведь в произведениях писателя всегда речь идет об идеях самого Толстого. Хотя к этому стремится каждый серьезный литератор, Толстой отличается тем, что создает объемное взаимосвязанное видение преобразовывающегося во всех измерениях мира, в то время как большинство писателей пытаются вложить в образ одного или нескольких ярких героев обособленные, а то и вырванные из жизни идеи. Хотя, безусловно, одной из сопутствующих задач, которые Толстой ставил перед собой как художник и историк, было намерение запечатлеть историческую эпоху. Надо признать, обе задачи были весьма успешно выполнены, несмотря на то что аналитики находят малозаметные психологические нестыковки в его художественных образах.
Но до Толстого фактически никто не брался за такую многогранную задачу в исключительном психологично-художественном обрамлении, и это трансформировало образ самого автора из просто популярного глубокого писателя в мыслителя, с пророческой ясностью и хирургической откровенностью представившего прошлое, настоящее и будущее человечества.
Пабло Пикассо
Несмотря на свои внутренние противоречия и приступы маниакальной депрессии, Пикассо отличался невероятной самодисциплиной. Даже будучи полуголодным, он ежедневно «выдавал» по законченному полотну. Продавая свое искусство за бесценок, чтобы не умереть с голоду, Пабло медленно, но неотступно двигался к новому стилю. И бесконечные часы размышлений в Лувре дали ему совсем иные выводы, нежели тысячам таких же искателей счастья с кистью в руках – его восприятие было сформировано задолго до этих походов, и он никогда не позволял себе поддаться давлению имен или виду гениальных творений. С юных лет он знал, что спасти его, а заодно и дать рождение великому имени Пикассо может лишь нечто ошеломляющее и трепетное одновременно, настолько новое, чтобы были отброшены самые нелепые попытки увидеть в его стиле подражание. Пикассо стремился найти такую форму выражения своих чувств, чтобы идентификация его была обеспечена раз и навсегда.
Несмотря на лишения, нестандартный художник шел по жизни настолько твердой и уверенной поступью, что магнетизм его внутреннего стержня поражал всякого, с кем он соприкасался, а неутолимая жажда бесконечного превращала его в часы мучительного поиска себя и депрессивного больного в великого оптимиста с неиссякаемой верой в победу.
И успех пришел, как всегда, внезапно. Его «Девушки из Авиньона», написанные в двадцать шесть (в 1907 г.), открыли путь новому направлению в живописи – кубизму. И хотя некоторые признанные мастера не приняли нового сразу (например Анри Матисс), главная победа Пикассо состояла в том, что он заставил спорить о своем творчестве. Это была та самая долгожданная идентификация, о которой он грезил. Пабло Пикассо переживал те же чувства, что и Христофор Колумб, увидев с корабля новую землю, неизвестно что таящую.
Однако сам первооткрыватель, вместо того, чтобы витать в облаках успеха от того, что его картины начали покорять Европу и Америку, еще больше углубился в работу. Он никогда не успокаивался, и в этом главный секрет его постоянного движения вперед, а также, не исключено, и секрет долгожительства: как в творчестве, так и в самой земной жизни. Этот до удивления нестандартный живописец, движимый потрясающей маниакальной силой, создавал за год более трехсот полотен, а его ежегодный доход после сорока лет составлял около полутора миллиона франков.
Как все талантливые художники, Пабло Пикассо не просто боготворил себя, а относился к своей особе с почтительным благоговением и искренне считал себя самым ярким гением своего исторического периода.
Однажды, демонстрируя юной Франсуазе Жило (впоследствии спутнице жизни на долгие годы) гравированные портреты известного в кругу художников торговца картинами, мастер не очень скромно заметил: «Его писали, рисовали, гравировали чаще, чем любую красавицу, – Сезанн, Ренуар, Боннар, Форен, чуть ли не все художники… Однако мой кубистский портрет является лучшим из всех». Не поэтому ли весь мир ныне уверен, что портрет, выполненный Пикассо, действительно самый лучший?
Но в то же время все это не было матерым самохвальством: Пабло Пикассо не просто старался – он страстно искал новых творческих решений, беснуясь и откладывая работу, если что-то в этих решениях буксовало. Считая живопись драматическим действом, он всякий раз пытался сотворить не просто новое и неповторимое, а, по его же словам, «кровоточащее и ранящее чувства». Он работал самозабвенно и фанатично, имея всегда с десяток неоконченных полотен, к которым прикасался тогда, когда чувствовал, что может привнести действительно уникальный и неповторимый штрих в одну из них. Но в то же время не было и дня, чтобы художник не уделил несколько часов своей работе, словно питаясь от нее и находя новые жизненные силы в вожделенном сосредоточении. Его близкие утверждали, что часто страдая по утрам приступами разрушительного уныния, мастер, тем не менее, к середине дня думал лишь об одном – как спрятаться от мира в своей мастерской с кистью в руках. Нередко его работа продолжалась до глубокой ночи – время и наваливающаяся усталость мало беспокоили художника. Говорят, что Пикассо обладал загадочной способностью видеть и вскрывать на своих полотнах самые гнойные нарывы и пороки, накопленные человечеством. Если так, то это лишь подтверждает готовность художника отдавать время и душевные силы без остатка, чтобы заглянуть в самую бездну человеческого естества. Даже став признанным мастером он был готов усердно учиться новому, при этом думать, думать и еще раз думать, чтобы однажды, после длительных неудачных попыток, выплеснуть что-то настолько оригинальное и настолько завораживающее, что оно прикует внимание всего мира. Так, например, было с его керамикой: Пикассо в течение нескольких лет отрабатывал только технологию, причем начав почти с самого нуля, он сумел добраться до вершин и этой ветви искусства. Он победил могучим терпением и удивительной выносливостью стайера, затеявшего замысловатый марафон длиною в жизнь.
Утверждая, что большинство людей лишены способности творить, художник возводил себя в ранг великих посредников, явившихся в мир, чтобы объяснить подслеповатому человечеству высшие законы и символы. Он считал себя если не мессией, то по меньшей мере одним из основных законодателей мод в искусстве для всего своего поколения.
И конечно же, Пабло Пикассо знал себе цену: он сознательно взял на себя функцию маркетинга своего творчества, и в этом заключалась одна из главных причин того, что полотна этого более чем плодовитого творца не стали дешевым и оригинальным заполнителем для удовлетворения людской потребности новизны. Тут Пикассо оказался непревзойденным – реклама, даже отрицательная или сомнительная, для художника не менее важна, чем его работы. Пикассо же готов был скорее похоронить свои картины, чем продать их дешево: он знал, что высокая цена на полотна является лучшим стимулом для распространения славы – уже при жизни от его творчества веяло чем-то таинственным и мистическим, и это была исключительная заслуга самого Пикассо. Он сумел навязать миру свое видение художественного творчества и совершил свое завоевание с агрессивностью солдата, идущего в штыковую атаку. Пикассо пришел в мир хищником и оставался таковым до конца дней. Весь мир был в его представлении огромным охотничьим угодьем, а его оружием были полотна: он метал свои работы, словно стрелы, поражая ими воображение. Повествуя о жизни мастера, Джин Ландрам упоминает, что после него осталось около пятидесяти тысяч работ, не считая подаренных и проданных. Даже для обычного высокоорганизованного человека, выполняющего механическую работу, это много. Для творческого же гения, который каждый раз обязан сказать что-нибудь новое, это просто немыслимо.
Но назначая умопомрачительные цены за свои картины, Пикассо никогда не был стяжателем. Ему нужна была неземная слава, деньги были лишь ее приданым. Его редко интересовали внешние стороны жизни – даже будучи безмерно богатым, он практически не заботился об одежде, его устраивала любая обстановка, если только в ней можно было работать, его не тревожили желания развлекаться. Кроме, пожалуй, одного – боя быков, который, как считают многие исследователи творчества этого живописца, питали его художественное воображение так же, как и многочисленные женщины, с которыми он, ничуть не стесняясь, заводил умопомрачительные романы. В целом, все в жизни Пабло Пикассо было подчинено работе – он не утруждал себя занятием чем-либо, не связанным с работой, и порой проявлял редкую непреклонность и жестокость. Например, он отказался приехать к сыну от первой жены, когда тот лежал при смерти. Ничто земное и преходящее не могло отвлечь его энергию и сосредоточение от того, что он определил главным в своей жизни. Однажды мастер поведал тайну своего успеха: «Энергетический потенциал у всех людей одинаковый. Средний человек растрачивает свой по мелочам направо и налево. Я направляю свой лишь на одно: на мою живопись, и приношу ей в жертву все…»
Что же касается людей, то, пожалуй, самым удачным определением взаимоотношений Пабло Пикассо с миром является воспоминание одной из любимых им женщин Франсуазы Жило: он обращался с людьми, «как с кеглями – ударять шаром одного, чтобы повалить другого». Живописец, когда речь шла о его интересах, мог быть неумолимым, беспощадным и даже коварным. В жизни, как и в творчестве, Пикассо демонстрировал высшую степень свирепого и порой гнусного эгоцентризма, действующую на менее волевой окружающий мир обезоруживающе. Своими поступками он, как разряд молнии, наносил подспудные удары и ввергал в шок. А потом от души веселился, превознося свою оригинальную способность действовать. Для него не существовало ничего, кроме собственного порыва – своей волей он заставлял весь мир вращаться вокруг себя.
Когда, к примеру, ему понравилась молодая жена друга – поэта Поля Элюара, он без колебаний завел с ней роман, нисколько не беспокоясь о том, насколько глубокой может оказаться душевная рана ближнего. Похоже, что и позже он был весьма неравнодушен и ко второй жене поэта, молча взиравшего на действия друга-живописца. Отношение к женщинам – особая глава жизни мастера. Или, лучше сказать, совершенно отдельная и весьма красноречивая часть его отношения к миру. Зажигаясь дикой пламенеющей страстью почти мгновенно, словно новогодний бенгальский огонь, Пикассо после завоеваний женских сердец нередко разбавлял заботливость и нежность довольно грубыми выходками, подавлял их всех своим гигантским самомнением и демонической энергетикой. Он уничтожал женщин, отталкивая и раня их, так же внезапно и основательно, как и притягивал. Его многочисленные любовницы часто становились жертвами головокружительного, бушующего, но всегда не слишком продолжительного и фатального полета с этим обольстительным, но предельно опасным дьяволом в облике художника, в конце концов с невинной улыбкой наносящим смертельные удары своим любимым. Наиболее ярким выражением его отношения к дочерям Евы, и к жизни вообще, стала картина «Минотавр, похищающий женщину» (1937 г.), где он изобразил себя существом, способным брать власть.
За всю свою жизнь Пабло Пикассо сменил потрясающее количество спутниц жизни, и всякий раз новая пассия оказывалась моложе предыдущей. От многих из них он имел детей, но привязанность к ним была скорее проявлением долга, во всяком случае по его шкале ценностей дети находились много дальше работы. Пикассо жил для себя, требовал, чтобы мир вращался вокруг него, и иногда создается впечатление, что он действовал как энергетический вампир, впитывая щупальцами живительную сочность молодости и упругости, чтобы использовать для рождения нового всплеска вдохновения и получения права новой жизни в своем стремительно меняющемся искусстве. Нет сомнения, что женщины питали его творчество, и, часто осознавая это, они были довольны своей ролью «увековечивания» собственных образов рядом со всемирно известным художником-гением. Пикассо же, без стеснения называя своих любовниц то «богинями», то «подстилками», заботился о том, чтобы они в равной степени чувствовали себя и теми и другими. В сущности, он никогда и не скрывал, что никто для него не может занять в сердце такое же прочное и основательное место, как его искусство. Хотя зачастую в общении со своими спутницами он находил и успокоение от внешнего беспокойства и нередких приступов меланхолии. «Ничто так не похоже на пуделя, как другой пудель, то же самое относится и к женщинам», – не раз говорил художник в минуты откровений, и этим лишь подчеркивается его самозабвенная и неизменная единая страсть – к идее, выражавшейся в самореализации в искусстве. Своей работе он приносил в жертву все, и своих любимых в первую очередь. Даже мать живописца, после того как он представил ей накануне свадьбы свою первую жену – русскую балерину Ольгу Хохлову, по словам самого Пикассо, в порыве эмоций воскликнула: «Я не верю, что с моим сыном женщина сможет быть счастлива. Он озабочен только собой».
Но «питался» Пабло Пикассо не только от женщин. Он настойчиво и виртуозно умел окружать себя лучшими современниками, в основном поэтами и писателями. Словно паук, он изобретал для них пленительные и завораживающие сети своей хитроумной паутины, чтобы принять живительные силы в свои липкие объятия. Они, в конечном счете, создавали язык живописи Пикассо, который сам плотоядный мастер умело подхватывал и развивал. Но конечно же, он не принимал чуждые формы, не пленялся взглядами теоретиков, отвергая все неприемлемое для чувствительной художественной интерпретации. Он лишь подпитывал себя новыми идеями, скрупулезно отбирая крупинки чужих полуфабрикатов для собственной новой идеи. Оставаясь всегда самим собой, он виртуозно эксплуатировал окружающих. Даже тех, кого Пикассо обожал, как, например, Матисса. Он либо заманивал его к себе, либо наведывался к нему сам. Но и его, и очень многих других, часто известных современников, живописец откровенно использовал, всегда больше беря, чем отдавая. «Я не даю, я беру», – заявлял он не однажды.
Некоторых, чьи имена уже были легендами, он зазывал на встречи, чтобы в конце концов внутренне подняться над ними и провозгласить триумф собственного имени. Так было, например, с Шагалом или Чарли Чаплином. Порой признавая мастерство других (как, например, способность Матисса управлять цветовой гаммой), Пикассо всегда заботился только об одном – утвердить себя хотя бы в собственных глазах как самого лучшего, самого великого и самого оригинального.
Еще одна особая тема в жизни мастера – отношение к родине. Подобно многим другим гениям, положившим свои таланты и саму жизнь на алтарь творчества, Пикассо мало заботило место для жизни. Оно должно было отвечать лишь двум требованиям – быть предельно комфортным и максимально безопасным. Не получив необходимого в родной Испании, он без колебаний сменил ее на Францию. Когда же для обретшего уют и гармонию Пикассо забрезжила опасность объединения фашистских режимов, он без колебаний попросил французского гражданства. Правда, получил отказ… Но он не бросил Париж именно за возможность работать, рискнув безопасностью и покоем…
Художник довольно много сил уделял рождению мифа о великом гении Пикассо. Он виртуозно играл роль человека, способного раскалывать действительность на части и безошибочно подбрасывать публике именно ту часть, которая шокировала более всего. Наиболее бережно он относился к своей собственной личности, презирая земные ощущения плоти и всегда поступая так, как это выгодно мифу, а не живому человеку Пабло Пикассо. И уже упомянутый факт, что он не покинул оккупированный Париж и решительно остался в «столице мира», будучи запрещенным нацистами живописцем, не имея возможности выставляться, но в то же время имея полное основание для опасений оказаться в творческом забвении. А после освобождения города Пикассо тут же вступил в Коммунистическую партию, очевидно желая поразить мир своей обескураживающей выходкой. Художник словно беспрерывно находился на сцене и действовал так, как будто целая планета была аудиторией. Его не смутил тот факт, что на фоне скандального членства в партии он стал менее популярен в США – Пикассо, нутром чувствовавший людскую породу, просчитал, что это временное явление, а резонанс стимулирует новый всплеск популярности его имени. Расчет оказался верен, ибо благодаря скандалам, сопровождавшим первые послевоенные выставки, он тотчас превратился из частного лица в общественное достояние. А как только интерес к коммунистам преуменьшился, Пикассо быстро позабыл о нем. Он достаточно берег силы, не позволяя себе слишком распыляться, чтобы не потерять нити своего искусства. Он никогда не позволял втянуть себя в спор с толпой или тратить время на объяснения с окружающим миром, считая непозволительным снизойти до такого. Когда в телеграмме его попросили написать и отправить несколько слов в защиту свободного выражения живописи, мэтр лишь усмехнулся и без колебаний отправил трепетное воззвание о содействии в корзину для мусора.
Ему импонировало внимание прессы, и для поддержания интереса к себе он часто совершал безрассудные с точки зрения обычной логики поступки. Он был настоящим мастером сцены и мог пойти на самый пикантный шаг, лишь бы это было подхвачено восторженной публикой. Пикассо всегда смеялся над условностями общества, а моральные принципы были чужды его буйному и свободному мировосприятию. Он мог не покупать себе нового костюма, но при этом устроить дорогое сногсшибательное театрализованное представление боя быков, объявленное в его честь. Он действовал как символ столетия, и такая позиции заставила мир поверить в то, что его поступки, причину которых он часто сам не мог объяснить, являются частью божественного и неприкасаемого, снизошедшего в облике этого сумасброда.
Словно упрямый бык, Пабло Пикассо пропахал глубокую борозду через целое столетие и сумел оставить в наследство так много нового и непонятого, что если не его работы, то непреклонный и чудовищно раскованный дух творца должен вселять уважение. Но все же то, что он делал, все равно не было самоцелью – поступки были частью его естества и легко вписывались в рамки его всеобъемлющей души, мятежной и привыкшей полной грудью впитывать атмосферу свободы. Живописец по сути должен всегда оставаться не только неординарным, но и недостижимым для понимания – памятуя об этом, Пикассо искренне верил, что нелепость лучше посредственности. Художник настойчиво приучал мир к собственной гиперэксцентричности: он должен был резко выделяться из толпы – и мир охотно воспринял новизну, потому что человечество нуждается в периодических потрясениях. Карл Юнг, ошарашенный откровениями живописца, усмотрел в его работах не только «мотив снисхождения в подсознательное», но и шизофрению.
И все же мастером двигало страстное стремление к совершенствованию. Пабло Пикассо, разрушая все на своем пути, грезил об одном – создать что-то предельно уникальное и божественное, передать миру по наследству не столько совершенный образ, сколько саму центробежную силу поиска, жажду жить и достигать бесконечного…
Исаак Ньютон
В течение тридцати лет затворнического пребывания в Кембридже Исаак Ньютон написал лишь одно личное письмо. Да и оно, пожалуй, было написано с целью некой разгрузки мозга и отвлечения от какой-нибудь сложной научной задачи. Это были годы изумительного и непонятной для обычных людей консервации, или даже отступничества: отгородившись от человечества непроницаемой стеной отчуждения и отвергая принятые обществом негласные нормы общения, Ньютон неутомимо, с невероятной болезненной одержимостью вел неустанный поиск ответов на вопросы, порой казавшиеся внедрением в область фантастики. Впрочем, диковатое отшельничество будущего великого ученого было своеобразной мимикрией в людском мире: он как бы маскировался, стараясь привлекать к себе как можно меньше внимания. В этот самый плодотворный и самый отверженный период жизни он не только отказался от необходимости общения с людьми, но и даже свел до крайнего минимума посещение церкви, а также время на приемы пищи и сон. Для жителя Европы XVII века, к тому же весьма обремененного пуританской системой ценностей, такое решение было не просто невероятно смелым – оно свидетельствовало о необыкновенной склонности разума, развивающегося на опасной грани с паранойей.
В чем причина столь, казалось бы, жестокого обхождения с собой? Мир Ньютона, как, впрочем, мир практически любого гения, в высшей степени напоминает сложное движение канатоходца: нужно двигаться вперед, чтобы избежать падения. Бесконечное балансирование человека, не научившегося общаться с себе подобными и обратившегося к многогранному и непознанному миру природы, являлось скорее психологическим заслоном, щитом от стрел искушенного обывателя, чем сознательным намерением совершить научную революцию. Точнее, осознанность действий и, тем более, их жесткая продолжительная мотивация пришли потом, когда в результатах проявился высший смысл этой деятельности. Пожалуй, есть все основания полагать, что на первых порах создатель классической механики лишь совершал бегство от реалий, даже не подозревая, какую степень научной актуализации он сумеет пробудить в себе. В любом «нормальном» обществе он был бы тотчас признан сумасшедшим, поскольку действия и сам способ обитания Ньютона казались вопиющей социальной аномалией. С такими людьми окружающие начинают считаться лишь при наличии материализованных атрибутов их деятельности – неоспоримых плодов, являющихся доказательствами социальной состоятельности. Не важно каких, но всегда обязательно весомых для общества определенного исторического периода. Не таких ли плодов интуитивно искал Исаак Ньютон, когда стал медленно погружаться в бездонные шахты знаний и открывать скрытые завесой тайн законы природы? Может быть, он искал простого человеческого признания, но, неожиданно попав в гигантский чертог высших ощущений и познав превосходство над остальным миром, уже не стал искать обратного пути из вечного лабиринта? Внезапно обретя предназначение и четкий смысл жизни, этот человек, даже не доросший до уровня обывателя, вдруг перешагнул незримую мрачную пропасть и оказался у подножья Олимпа, где восседали гении науки. Безусловно, можно сколь угодно долго говорить об историческом моменте, заключавшемся в желании британской короны любой ценой продемонстрировать свое превосходство. И в том числе в научных достижениях, что объясняет резкое возвышение Ньютона в глазах современников. Но на самом деле это вторичный фактор: подобные находятся всегда, когда внутренние усилия и мужество отверженных рождает новую могучую личность.
С самого начала своей творческой жизни Ньютон все подчинил научным поискам. Пока он работал со страстью, мало поддающейся логическому объяснению, каждое новое научное достижение, действительно, будто оправдывало его существование в мире, который его так настойчиво отвергал. Казалось, Ньютон завоевывал право находиться в этом мире и с каждой научной победой креп духом и телом. В неотступном загадочном поиске долгое время заключалась жизнь или смерть, потому что, кроме науки, у него ничего и никого не было. Психологическая основа безумного стремления к достижению становится вполне понятной, если принять во внимание двусмысленное положение Ньютона: человек, бежавший из родового гнезда и отвергнувший идею стать хозяином поместья; человек, не имеющий средств к существованию, кроме студенческой стипендии; и, наконец, человек, ищущий уважения, признания и любви, имеющий в жизни только одно-единственное – жажду самоутверждения. За гранью науки и безумного стремления к высшим достижениям была пустота и, в конечном счете, смерть. Так же как и в раннем детстве, у Ньютона не было альтернативы. С одной стороны, он по-прежнему не умел общаться с окружающим миром и, более того, для такого общения даже не было основы; но с другой – окружающий мир готов был на уровне чуда принимать высшие научные достижения и их творцов. Осознанное и мотивированное на уровне выживания стремление Ньютона к высокой научной результативности было напрямую связано с бессознательным движением ученого навстречу окружающему миру. Но обретая социальное право общаться, ученый, вместе с тем, получал возможность возвыситься над миром и общаться с позиции великана. Потому что если в раннем возрасте сверстники не могли простить Ньютону превосходство его разума, то в зрелый период жизни они с благоговением готовы были принять то, что не могли осознать их головы, и то, что уже казалось окутанным ореолом мистики и гениальности. А сам Ньютон мог гарантированно сохранить от трансформации свою личность и, не подстраиваясь под окружающий мир, приучить его к себе. Поэтому неудивительно, что, постепенно превращаясь в живого демона в глазах современников, Ньютон ненавязчиво способствовал созданию мифа о самоотверженном герое-отшельнике, который получил свой непостижимый дар свыше и преподнес людям нечто важное, равное по значению подарку Прометея. И лишь он сам знал, что это результат каторжной работы вечного труженика. Самоотречение, таким образом, было вполне оправданным.
Отношение Исаака Ньютона к людям поражает. Однажды в школе, оценив свое магическое превосходство над сверстниками, он поверил в свою исключительность. Ясно осознав, что его мозгу подвластны такие интеллектуальные упражнения, которые кажутся сказочными чудесами окружающим, Ньютон забредал все дальше в своем бесконечном творческом поиске, основанном на нескончаемых сериях экспериментов. Первоначально – для компенсации своего социального уродства. Позже развитие мыслительных качеств не только дало ему в руки неоспоримые аргументы для внутреннего возвышения над окружающими, но и позволило не тяготиться обществом, легко и без внутреннего противоречия отвергая тех, кто так настойчиво и продолжительно отвергал его самого. По всей видимости, психическое зацикливание Ньютона на научных поисках выражалось в полной сублимации социальной составляющей в течение большей части его жизни: все, что не являлось научными изысканиями, просто отбрасывалось как отвлекающий раздражитель, ненужная помеха. Любопытно, что таковым оказывалось все, или почти все. Ученый предпочитал не общаться с людьми, если становилась ясной бесполезность такого общения для дальнейших научных опытов. Он поддерживал отношения лишь с несколькими учеными, имея практическую пользу от таких отношений. Его исключительная одержимость дошла до такой степени, что с человеком, в течение двадцати лет делившим с ним комнату и являвшимся незаменимым помощником при проведении многих научных экспериментов, он расстался практически без малейших эмоций, а их личное общение было сведено лишь к обмену несколькими записками скорее делового, чем личного характера.
Позже, когда вместе с оригинальными научными решениями появились и критики, ученый возненавидел их – как более мощные отвлекающие раздражители, которые при некоторых обстоятельствах становятся преградой на пути к намеченным достижениям. Но критики, как это часто бывает, сыграли свою положительную роль. Именно они вытащили сурового обитателя мрачной кембриджской келии на свет публичности и заставили общаться с миром. Сначала осторожно, путем длительной и детальной переписки, а затем все более откровенно и настойчиво. В какой-то момент ученый осознал, что если он не ввяжется в борьбу, многие его достижения попросту могут отобрать. Быть первопроходцем лишь перед Богом, как он хотел раньше, теперь было явно недостаточно: дельцы от науки, как полагал Ньютон, намеревались присвоить его успехи, опять оставив его ни с чем, то есть безоружным против людей. Ученый, внутренним движителем которого было скорее желание достичь высот, обеспечивающих неуязвимость, нежели любовь к сомнительному ближнему, так и не сумел заставить себя уважать соперников. Он сохранил к ним отношение униженного ребенка и оскорбленного подростка, кем ему много раз приходилось быть. Упрямец отказывался признавать в своих достижениях роль предшественников, не позволяя себе даже упоминать их имена. Хотя многие решения были так или иначе стимулированы чтением и детальным изучением научных трактатов, Ньютон упорствовал, относя результат лишь на свой счет. Он действительно невероятно развил свои способности к синтезу и научился совмещать и увязывать то, в чем никто до него не усматривал никаких связей. Но людей он признавать не мог!
Можно смело утверждать наличие у Ньютона крайней степени нетерпимости к себе подобным. Существа с язвительными языками и обывательскими плотскими желаниями вызывали у него преимущественно раздражение или, по меньшей мере, тихое презрение. Особенно это характерно для кембриджского этапа жизни ученого, когда все силы отдавались исследованиям и открытиям (позже, после переезда в Лондон, обретения славы, признания и богатства, публичный Ньютон стал гораздо спокойнее и терпимее). Интересным является замечание Галлея, аккуратно и по-дружески упрекнувшего ученого в рецензии его эпохальной работы «Начала» в том, что он никак не упомянул роль предшественников в произведенных на свет открытиях. А уже будучи состоятельным человеком и живя в роскошных условиях столицы, ученый после переиздания своих «Начал» отказался послать экземпляр признанному современнику Иоганну Бернулли. Не потому ли, что опасался даже глубоко внутри признать величие еще и тех, кто пытался идти с ним в ногу? Более того, некоторые биографы ученого небезосновательно утверждали, что знаменитое выражение Ньютона: «Если я видел дальше, то лишь потому, что стоял на плечах гигантов» – отнюдь не означает благоговения перед мудрецами, проторившими часть сложного пути до него. Учитывая, что фраза эта впервые промелькнула в переписке Ньютона с другим ученым-современником – Робертом Гуком – дотошным карликом-горбуном, в ней содержится скорее издевка, чем почитание. Но это говорит и о другом: Ньютон бесконечно ценил себя и свой вклад в науку. Он, безусловно, считал себя мессией от науки. Он был искренне убежден, что природа позволила ему одному проникнуть на недосягаемую глубину, чтобы понять и объяснить подслеповатым современникам многие тайны мироздания. Общаясь с внешним миром, он будто просил не мешать ему двигаться дальше. И если первоначально он предпринимал попытки объяснить что-либо вопрошавшим его ученым, то, наткнувшись на едкие уколы и вызовы предприимчивых современников, мыслитель предпочитал спрятаться в свою раковину подобно улитке и на долгие годы похоронить себя во мраке университетской келии, нежели доказывать свои достижения в обществе словоохотливых обывателей. Сделав первые открытия, он уже ни на миг не сомневался в уготованной ему роли великого ученого, приоткрывающего миру завесу тайн. И эта необыкновенная вера в себя и в саму науку заставляла его жить в полном затворничестве, отказавшись от внешнего лоска жизни. Хотя нет сомнений и том, что много позже публичный период жизни ученого сполна компенсировал отшельничество: в это время обществом были официально признаны и зафиксированы его достижения периода добровольного заключения. Сложно подозревать Ньютона в абсолютной рациональности жизни, но, тем не менее, даже период творческого истощения он сумел использовать с максимальной пользой, решив совершенно новую задачу – распространения своего влияния в глубь будущих веков.
У Ньютона, по всей видимости, никогда не было и отношений с женщинами – исследователи утверждают, что на смертном одре великий физик признался, что умирает девственником. Он, похоже, опасался всего, что может не только помешать, но даже немного отвлечь от идеи. Так же очевидно, что его либидо в процессе становления личности претерпело такую степень трансформации, при которой сексуальная энергия преобразовывалась в постоянное влечение к научным достижениям, которое с годами заметно подкрепилось острой конкурентной борьбой с коллегами, претендовавшими на роль первооткрывателей в тех же сферах научного поиска. Впрочем, канадский профессор Стивен Снобелен настаивает на наличии у Ньютона чувственности, которую тот неизменно подавлял. В письмах ученый упоминал, что борется с искушениями плоти при помощи… усиленной научной работы, а также теологических и алхимических изысканий.
Исаак Ньютон явно не вписывался в стандартную организацию быта нормального человека: в течение всей жизни он не признавал никакого другого занятия, кроме научных исканий и опытов. Думая почти исключительно о решении какой-нибудь задачи, пытаясь экономить время на всем, он тихо, но уверенно ежедневно бросал вызов всему обществу современников. Этого человека не интересовали развлечения, он почти равнодушно относился к одежде и убранству жилища. Он мог ходить со стоптанными башмаками или спущенным чулком, а главным условием места обитания считал возможность в любой момент оградиться от внешнего мира. Вызов стал его внутренним кредо. Роскошь, декорации и внешний лоск до самого заката жизни никак не волновали ученого; главной задачей было успеть представить миру доказательства своего величия, своего права жить, что так долго отвергал окружавший его мир. Ньютон не посещал театра, не гулял, не ездил верхом, не купался – он был абсолютно сосредоточен и до безумия поглощен идеей. Идея была не частью его странной жизни, она была всей его жизнью, наполняя смыслом опустошенное человеческое «Я». Довольно интересными для понимания глубинного мира ученого могут служить его замечания по поводу поэзии и скульптуры. Однажды коллекцию римских статуй известного скульптора-современника он назвал «каменными куклами», а поэзию – «наивной чепухой». Не потому, что он так люто ненавидел искусство – Ньютон просто и бесповоротно отвергал ВСЕ, что не вписывалось в рамки идеи. Порой даже кажется, что известность его тяготила, но он сознательно сделал шаг к ней, понимая, что только так его успехи будут иметь вес, а имя не будет предано забвению. Долгими, упорными усилиями он развил в себе высшую степень сосредоточения на идее.
Можно как угодно относиться к Ньютону-человеку, но нельзя не признать, что он научил себя быть человеком действия. Это оказалось одним из ключевых условий его успеха как ученого. Он всегда и во всем рассчитывал исключительно на себя, что заставляло его действовать немедленно и напористо. На склоне жизни ученый сделал любопытное замечание по поводу созданного им телескопа и инструментов для этого прибора. Его отношение к тому факту, что он не только все спроектировал, но и сделал собственными руками, в том числе инструменты для создания уникального прибора, настолько естественно, что потрясает исследователей больше, чем сами достижения. В поиске сил исключительно внутри себя кроется большая часть секрета успешности мастера: приступая к решению какой-либо научной задачи, Ньютон рассчитывал только на свои силы, и это давало ему большие преимущества перед другими искателями, поскольку требовало равной активности во множестве связанных между собой направлений.
Поражает и довольно стройная система в распределении сил при решении научных задач: работая на пределе, Ньютон, тем не менее, старался построить свою работу рационально. Хотя он использовал для продвижения к цели время, отведенное на еду и сон, все же при пристальном рассмотрении его жизни просматривается тактика экономии жизненной энергии. При решении научных задач имела место разработанная самим ученым цикличность, а позже он при помощи медицинских стимуляторов даже заставлял себя спать не менее восьми часов.
Никто никогда не видел его без работы; он не знал иного времяпровождения, кроме научных исканий, а в поздние годы, когда не знал чем заняться, просто переписывал старый текст. Очевидно, с мыслью, что где-то сумеет наткнуться на зерно новой идеи, получить новый импульс к поиску, что, в принципе, означало жить. Он признавал процесс, воодушевляясь при этом даже более, чем от получения результата. В своих собственных глазах, в собственном восприятии он, без сомнения, был счастлив. Но не благодаря открытию законов и созданию уникальных приборов. Нет! Благодаря тому, что дал себе возможность заново родиться и ощутить силу человеческой мысли и прелесть безумного, хотя и одинокого полета.
Джек Лондон
Действительно, желание успеть и победить у этого человека зиждилось на необыкновенной, почти нечеловеческой воле. Жизненный путь Джека Лондона представлял неописуемую, порой фантастическую борьбу за успех. Оценивая свой небывалый поход, подбивая результаты своих неимоверных усилий в течение многих лет чудовищного напряжения, писатель так обрисовал свое жизненное кредо: «Вот три главные вещи: ХОРОШЕЕ ЗДОРОВЬЕ, РАБОТА и ФИЛОСОФИЯ ЖИЗНИ.
К ним я могу, нет, должен добавить четвертую – ИСКРЕННОСТЬ. Без нее первые три ничего не стоят».
Удивительное упрямство, постоянная тревога о завтрашнем дне и жажда победы заставляли его работать в неподвластном обыкновенному человеку темпе, за счет которого он с невероятной быстротой восполнил бреши в познаниях, оставшиеся вследствие полудикого воспитания и отсутствия образования. Заменителем того, что он мог бы получить, но не получил в детстве, стала воспитанная им же самим титаническая воля. Ей он был обязан всем. «…Упорная воля может сделать все. Такой вещи, как вдохновение, не существует вовсе, а талант – это очень мало. Усидчивость дает то, что мы принимаем за вдохновение, и, конечно, она делает возможным развитие того первоначального зародыша таланта, который, может быть, и имеется. Упорство – чудеснейшая вещь, оно может сдвинуть такие горы, о которых вера не смеет и мечтать. Действительно, упорство должно быть отцом всякой уверенности в себе».
Итак, после северной одиссеи Джек с бесстрашием обреченного на смерть приступил к реализации своей, казалось бы, эфемерной идеи. Начав писать, он не имел ни малейшего понятия, как опубликовать написанное. Он не знал лично ни одного живого редактора или издателя, не представлял даже, как может выглядеть человек, который уже опубликовал или хотя бы хотел опубликовать написанное. Короче говоря, это был новый, неведомый, зыбкий и явно непростой путь.
Джек, ежечасно подгоняя себя, начал извлекать из несметных складов своего воображения образы, создавать сюжеты и писать колоритные картины жизни, участником и свидетелем которых был он сам. Смесь фантазии и необычайной чувствительности, помноженная на продиктованные волей условия дисциплины, дала быстрый количественный результат: на свет начали появляться многие и многие вещи. Однако процесс общения с редакциями журналов, в которые он посылал свои рассказы, ничего не дал: с необратимой цикличностью все неизменно возвращалось импульсивному автору обратно.
В конце концов Джек дошел до исступления: многие месяцы изнурительной работы на голодный желудок, мучительные думы о том, что он не может не только заработать, но и даже просто прокормить мать и усыновленного ею малыша (во время путешествия Джека на Север его отчим умер, и молодой человек взял на себя все заботы о семье), привели его к старой доброй мысли, становящейся навязчивой, – продавать на рынке свои пока еще сильные мускулы. Больше всего он боялся возникновения чувства ущербности и безысходности – это действительно могло его подорвать. Те, кто хорошо знал Джека Лондона в тот период, свидетельствовали, что он настолько серьезно подумывал о суициде, что даже занялся составлением прощальных писем. Но он снова не сдался. Хотя та грань, на которой он находился, давно стала бы последним пределом для очень многих искателей счастья. Сильный человек с неустойчивой психикой, но непоколебимой волей, Лондон продолжал бороться и, пожалуй, несмотря на все свои сомнения, скорее бы умер от голода, чем сдался. Вся жизнь Джека является неоспоримым доказательством верховенства борьбы до последнего над покорностью обстоятельствам.
Джек получил настоящий впрыск свежей крови, когда в один из угрюмых, ничем не выделяющихся дней получил сразу два спасительных письма с предложениями напечатать его рассказы. Правда, первое настолько его разочаровало, что, не будь второго, оно подорвало бы его веру. Некоторое время начинающий литератор пребывал в жутком трансе: журнал соглашался напечатать его рассказ за… пять долларов, при том что, по самым скромным подсчетам, его многочасовая работа стоила долларов сорок. Его работу теперь оценили гораздо дешевле, нежели в тот период, когда он гробил себя в кочегарке, работая один вместо двоих кочегаров. Неизвестно, чем бы закончилось сражение Джека с самим собой, не получи он в тот же день второго письма: другой журнал соглашался заплатить ему сорок долларов при условии сокращения рассказа вдвое… Начинающий литератор воспрянул духом.
Однако самым большим испытанием Джека на прочность оказалось приглашение через несколько месяцев после согласия двух журналов напечатать рассказы (за эти месяцы он не смог опубликовать ни строчки) на работу почтальоном. Для изголодавшегося, изнуренного беспрерывной работой Джека это был бы не просто выход из положения, но действительно лакомый кусок – стабильные шестьдесят пять долларов в месяц казались фантастической суммой для человека, получавшего за тяжелый труд рабочего не более доллара в день и не заработавшего вовсе ничего в течение нескольких последних месяцев. Они позволили бы ему вести спокойную размеренную жизнь, обзавестись семьей и… стать счастливым обывателем своей страны.
Пожалуй, нельзя точно утверждать, сумел бы Джек Лондон справиться с таким искушением, если бы на помощь ему снова не пришла мать, со страстным пафосом возвестившая, что ее сын – обладатель истинного литературного таланта, и посему должен, обязан писать, а не думать о том, чтобы обречь себя на пожизненное безрадостное прозябание в роли безликого человека с омертвелой профессией. Забвение не для него! Экзальтированная, восторженная личность, она сумела пробудить в легко зажигающемся сыне сильные чувства, взывая к его театрализованно-романтическому началу, всегда присутствовавшему в душе Лондона. И несмотря на то, что духовное состояние Джека было далеко не в лучшей форме, он принял генеральное решение: стать писателем или умереть!
Заковав себя в новые цепи еще более жесткого режима, Джек пошел в наступление. Ни в одной тюрьме так не истязают работой заключенных, как добровольно загонял себя Джек. Он изучил структуру многих десятков журналов, чтобы определить самые существенные зерна в современной печатной продукции, позволяющие ей попасть на страницы журналов. Он стремительно писал, писал и писал, не останавливаясь и не оглядываясь. В перерывах между сражениями за место на литературном Олимпе Джек снова и снова изучал по многочисленным книгам «тайны земли, вселенной, материи и духа, мерцающего в этой материи». Когда он уткнулся в Спенсера, ему показалось, что под воздействием внезапного прозрения в голове у него начинает формироваться собственная система восприятия мира. Он потратил немалую часть времени на всевозможные каталоги слов и понятий, он заучивал наизусть целые отрывки из понравившихся книг, чтобы необходимые слова и выражения всплывали в нужный момент сами собой. Джек продвигался, как всегда, широким фронтом – атакуя редакторов и издателей с их нормами и традициями, ученых с их учениями, маститых писателей с их весомыми произведениями – всех одновременно. Его главными наставниками стали Спенсер, Ницше, Маркс и Дарвин. Его отдых заключался лишь в смене вида работы, а голод и безденежье оказались лучшими на свете стимуляторами внутренней энергии, источник которой в человеке ВОЛЕВОМ, как выяснил Джек Лондон, оказался неиссякаемым.
Главным в его поведении, внутри и снаружи, было то, что он с самого начала представлял себя состоявшимся писателем, думал о себе как о значительном литераторе, готовом не подражать известным именам, а сказать нечто новое. В глубине души он осознавал, что подстраиваться под существующие традиции равносильно самоуничтожению, а подражание у него, как у человека, сильного духом, вызывало откровенное отвращение. Джек был уверен, что окажется способным сказать миру нечто новое и нечто важное – это был результат сознательного развития особо острой формы визуализации. В душе отвергая любые, даже самые именитые голоса, он вел себя как писатель.
Джек, тщательно прислушиваясь к своему собственному голосу, не мог не стать им. Когда он убедил себя самого, ему осталось совсем немного – убедить в этом остальной мир, при этом не изменив свою жизненную философию под прессом мнений и требований редакторов, критиков, читателей, моралистов и прочей убогой духом публики, встающей на пути его самобытности и оригинальности. Джек твердо шел своим путем.
Пришлось на время вычеркнуть из своей жизни все, что не касалось работы: друзей, встречи с любимой девушкой, просто отдых. «Не было и дня, чтобы он не просиживал за машинкой и книгами шестнадцати часов, а если чувствовал, что выдержит, заставлял себя работать девятнадцать часов в сутки», – указывает И. Стоун. Было, правда, еще одно чувство, помимо желания прорвать замкнутый круг, – чисто физическое: по признанию самого Джека, во время своей долгой борьбы он всегда чувствовал невыносимый голод…
В общей сложности в течение первых пяти лет литературной деятельности отправленные в различные издательства рукописи возвращались Джеку 644 раза, прежде чем превратиться в классические рассказы и повести мировой литературы. Только «Любовь к жизни» – безусловно эпохальное произведение, увековечившее имя писателя, возвращалось к нему по меньшей мере триады, прежде чем быть напечатанным. «Я упрям, но упорно иду к своей цели, как игла к полюсу: отсрочка, уклонение, прямая или тайная оппозиция – не важно: БУДЕТ ПО-МОЕМУ!» Кто скажет, что не маниакальная страсть добиться успеха стала его виновником?! Джек Лондон доказал, что с верой в себя и достаточной силой воли возможно не только добиться успеха, признания и денег, но и стать настоящим мастером, вписав свое имя в ряд великих писателей. Это стало возможным еще и потому, что в силу своего мировосприятия Джек никогда не ждал поддержки, нигде не искал сил, кроме как в себе самом. Это отчетливо подтверждают слова одного из его писем, написанного в 1898 году, то есть тогда, когда еще не существовало главных произведений писателя, а он даже не переступил порога признания: «Мне безразлично, если мое настоящее, все, что у меня есть, погибнет, я создам новое настоящее: если завтра я буду наг и голоден, я не сдамся, а пойду нагой и голодный. Если бы я был женщиной, я бы стал отдаваться любому встречному, но я бы добился успеха, короче – я его добьюсь».
И успех пришел. Сначала рассказы Джека, появляясь то тут то там, возвестили о появлении неожиданного и совершенно нового объекта на литературном горизонте Америки. А на самом закате столетия Джек неожиданно получил извещение о готовности наиболее консервативного бостонского журнала «Атлантический ежемесячник» напечатать его короткую повесть «Северная одиссея». По сути, это решение редакции просигнализировало Джеку зеленым светом о том, что для него путь к неприступной литературной богеме свободен.
Отличительной чертой Джека было неослабевающее желание создать что-то лучшее. Это непременное чувство тревожной неудовлетворенности творца всегда было у него доминирующим. Сущая правда, что он начал работать исключительно ради денег, но так же верно, что он не был гонцом за материальными благами. Чем дальше, тем меньше деньги впечатляли Лондона. Им двигало истинное желание создателя – сказать миру нечто такое, чего еще не говорил никто. Будучи демонстративной личностью, он выжимал из себя все, на что был способен. С приходом первых успехов Джек перевел дух и стал работать более взвешенно, осторожнее и спокойнее, но отнюдь не меньше. Он уже видел в перспективе новые, гораздо более объемные и сложные произведения: повести и романы, к которым он считал себя абсолютно готовым. Проникновенное чутье лидера, присутствующее у всех баловней успеха, диктовало Джеку Лондону новые условия – для достижения настоящей победы следует идти на два шага впереди всех прогнозов, предсказаний тенденций, устоявшихся традиций и самого времени. Он знал, что должен сам формировать все это, и убедил себя, что может это сделать. Для рождения такого внутреннего чувства, без всяких сомнений, нужна определенная уверенность в своем превосходстве над остальным миром. А также известная степень презрения к безликим людским массам, порождающая жажду изменения мира. Джек Лондон, человек с чувствительной, но сильной душой, двигаясь по лестнице успеха, возомнил себя готовым преобразовывать неустойчивый, колеблющийся и всегда вожделенно ожидающий мощи мир. Внешне он подтвердил это несколько позже, когда обрел атрибуты славы. Став известным писателем, Лондон не только позволял себе публичные поучения абсолютно любой аудитории – он вообще был довольно невысокого мнения о среднем отпрыске планеты Земля. Однажды Джек написал одному из своих издателей слова (хотя и по совершенно другому поводу), ярко подтверждающие его позицию по отношению к миру: «Жизнь так коротка, а люди так глупы, что с самого начала моей карьеры, когда я только-только начал благодаря газетам приобретать сомнительную известность из-за моего юношеского социализма, я дал себе зарок никогда не опровергать газетных обвинений». Проломив силой дорогу наверх назло заурядному и рыхлому окружению, любя девушку, неспособную ответить ему из-за своей психологической слабости и душевной амебности, став первым писателем Америки, Джек Лондон считал, что имеет право на такие суждения.
После появления на свет первого сборника рассказов Лондон немедленно принялся за первый роман. Начинающего писателя не смутил провал первой пробы – вместо траты времени на горькие думы он, резко переключившись, одним духом создал одно из своих самых значительных произведений – повесть «Зов предков». Когда-то доведенный до исступления голодом, Джек Лондон развил в себе на редкость цепкую хватку, стойкость и трудолюбие; чутье же писателя было не чем иным, как длительным и детальным анализом происходящего. Плоды, долго томящиеся внутри джековского сумбурного, но необычайно богатого внутреннего мира, посыпались, как из чудесного рога изобилия…
За короткий период он начал заваливать американский рынок совершенно новой, невиданной ранее продукцией – завораживающей литературой, от которой веяло силой и жизнью. Джек решительно завоевывал аудиторию. Начав осаду писательских высот в двадцать два года, в двадцать четыре он опубликовал уже первый сборник рассказов, а в период с двадцати семи до тридцати лет создал три своих самых весомых произведения («Зов предков», «Морской волк» и «Мартин Иден»), пополнивших полки не только американской, но и мировой классической литературы.
Но просто писать для Джека Лондона было слишком мало: он научился использовать любой мало-мальски подходящий случай, чтобы активно распространять по миру не только свои идеи, но и свое имя. Узнав об Англо-бурской войне, в то время еще начинающий писатель, ни секунды не сомневаясь, бросился в пекло событий, а уведомленный в Лондоне о завершении военных действий, уникально использовал неудачную ситуацию: вместо отдыха в уютном кругу пишущей братии он «спустился на дно» к лондонским бродягам, после чего в виде «Людей бездны» появился самый откровенный и агрессивный на то время вызов сильным мира сего, а имя Джека Лондона оказалось навсегда окутанным подчеркнуто скандальным и неповторимо рискованным колоритом. Через несколько лет Джек нашел для себя новое, не менее опасное приключение – Русско-японскую войну. А еще несколько лет спустя он организовал собственное кругосветное путешествие на паруснике «Снарк», да так рьяно и с сопровождением таких скандалов, что практически о каждом действии писателя сообщали газеты. Поистине, он ничего не мог делать тихо и спокойно.
Еще одним преимуществом Джека была ежедневная тысяча слов – чистый продукт его неистовой воли. Джек никогда не ждал вдохновения и силой усаживал себя за работу – яркое подтверждение того, что и великие вещи покоряются простой самодисциплине и являются произведением внутреннего духа, а не неожиданного озарения, ниспосланного свыше. Джек просто очень интенсивно работал, не жалея здоровья и не считаясь с колебаниями, происходящими на поверхности: катаклизмами, войнами, революциями… Даже достигнув пика писательской славы, он редко позволял себе просыпаться после шести утра, а проснувшись, тотчас принимался за работу, которую не оставлял до полудня. Только тяжелая болезнь, как это произошло, к примеру, во время кругосветного путешествия на «Снарке», могла выбить его из привычного графика, построенного исключительно волей.
Конечно, отнюдь не все творческие выстрелы попали в десятку. Среди множества стрел, выпущенных Джеком, были и такие, что прошли мимо цели, а многие серьезные начинания даже окончились откровенными фиаско. Главный корень джековских проблем таился в его неимоверной эксцентричности, которую лихо использовали окружающие в пользу своих корыстных интересов. Будучи стопроцентным безнадежным холериком, и притом совершенно беспомощным в быту, все свои решения Джек принимал тотчас, практически не раздумывая ни секунды. Он чудовищно легко поддавался эмоциональным навеиваниям со стороны и потому легко становился простой и бесхитростной добычей для многих деляг. Он сам загонял себя в угол, делая безрассудные покупки и тратя гораздо больше денег, нежели зарабатывал. Так, Джек потратил тройную цену за постройку своего парусника «Снарк» только из-за нечистоплотности людей, которым он доверил дело. Позже он выложил неимоверно огромные суммы за множество навязанных и ненужных ему земель с виноградниками, отвратительно увяз в сельском хозяйстве, сооружая дорогие помещения для еще более дорогостоящих животных. И ссужал, ссужал, ссужал доллары окружающим, давая без разбора деньги всем, кто причислял себя к его друзьям или даже просто к нуждающимся. Из зависти кто-то из окружения Джека поджег его Дом Волка, одним махом напрочь уничтожив его мечту и баснословные денежные вложения. Его обманывали на каждом шагу, а он поражал всех тем, что прощал и… продолжал отдавать деньги. В результате необходимость работать все больше и больше начала превращать любимое дело в скорую поденщину и откладывать тяжелый отпечаток усталости и загнанности в душе.
Но хотя его достаточно часто использовали, Джек умел заботливо относиться к собственному имиджу. Внутреннее чутье подсказывало, что ему необходимо иметь привлекательную товарную оболочку – ведь от того, что скажут газеты относительно тех или иных его поступков в какой-то мере зависит и спрос на написанные им новые вещи. Даже к тому времени, когда он стал профессиональным, известным в стране писателем и осознал, что любой сделанный им шаг моментально попадет на страницы газет, Джек слишком мало просчитывал, каким именно окажется результат от столкновения этого шага с кисейным восприятием публики. И если принятые им суматошные решения в подкорке мозга все же соизмерялись с тем внешним эффектом, который они могли вызвать, Джек Лондон наверняка знал лишь одно: он должен быть оригинальным, ни на кого не похожим и таким же правдоподобно сильным, как и все его героические образы. К счастью, ему мало приходилось играть, чтобы соответствовать эффектному образу – появление искреннего, великодушного, волевого и способного отчаянно играть с жизнью Джека и так оказалось в диковинку для неподготовленного заскорузлого общества, вековые традиции которого почти не заботили смутьяна из Окленда. Даже слишком поспешная повторная женитьба Джека тотчас после получения развода с первой женой, несмотря на бесспорный вред крайне непродуманной акции для его репутации, привела к увеличению количества читателей его книг.
Некоторые шаги Джек Лондон все-таки сделал очень продуманно. Так, например, было с социализмом, которым он пропитался до мозга костей и который практически стал частью его имиджа. Со временем Джек научился его умело эксплуатировать. Причем даже став частью капиталистической системы, он усердно ратовал за социализм во время публичных выступлений. Это было новое и скандальное, а потому действовало безотказно. С бесстрашной откровенностью он вызывал немыслимые волнения государственных масштабов, зажигался во время речей таким искренним пламенем революционного задора, что не раздумывая обвинял богатую часть американской аудитории во всех грехах… А в результате – спрос на его книги резко подскакивал вверх, свидетельствуя, что он на правильном пути, а сопровождающие писателя скандалы – лучше самой дорогой рекламной кампании. Джек с первого и до последнего дня оставался неисправимым максималистом.
Корни его публичной деятельности, многочисленных выступлений, которые не приносили ни гроша, но от которых Джек Лондон не отказывался даже в периоды самой жуткой нищеты, лишь отчасти уходят в глубины его демонстративного темперамента. Да, он готов был трепетно и неподдельно играть на публике, как непревзойденный актер гигантского театра, сценой которого становился весь мир, но он научился и извлекать пользу из публичности.
Что значили женщины в жизни Джека Лондона? Как часто бывает с людьми, обладающими жарким темпераментом, весьма много, и очевидно поэтому этот вопрос обойти невозможно. Хотя женщины не были важнее работы, Джек действительно не мог долгое время жить законсервированным. Он все в своей жизни сделал рано – рано познал и прелесть отношений с женщиной. Уже после двадцати лет он сознательно стремился к созданию полноценной семьи, в которой супруги – одновременно и духовные братья, и страстные любовники. Он бы, наверное, создал семью, если бы не голодное время, когда он был кораблем без парусов и руля. Интересно, что он так и не нашел варианта одновременной духовно-физической близости и в жены взял не возлюбленную девушку, оказавшуюся слишком слабой, чтобы переступить через морально-социальные условности общества, а невесту погибшего друга, которая неожиданно стала помогать Джеку редактировать его произведения, признавая его сильный литературный талант. Очевидно, духовная близость все же брала у Джека верх над физической, ибо еще большая духовная близость была характерна для первоначального периода отношений со второй женой – эта пара стоила друг друга. Они вмести преодолевали океанские волнения на маленьком паруснике, причем эта женщина наравне с мужчинами отстаивала смены у штурвала. Они вместе скакали десятки миль на лошадях, не зная усталости, а каждый день она исправно помогала мужу в работе, перепечатывая написанное им накануне. Джек нашел в ней на какое-то время психологическую защиту от внешнего мира – несмотря на общительность и порой даже странную экстравертированность, в творчестве он оставался одиночкой, подобно всем настоящим искателям истины. Ему, лишенному в детстве любви, не знавшему даже игрушек, нужна была сильная опора, и он как будто нашел ее в образе женщины, остававшейся с писателем до самого смертного часа. Однако отношения с женами оказались недолговременными – женщины не поспевали меняться так же стремительно, как их избранник. А кроме того, ни одна ни другая не смогла подарить ему сына. А их нежелание или неспособность помочь писателю быть более практичным стало фатальным для последнего. В результате, оказавшись в жизненном тупике, Джек обратился к алкоголю и не сумел модернизировать угасающую идею или найти ей достойную замену – это была жестокая расплата за феерически быстрое восхождение к вершинам успеха…
Когда после пожара Дома Волка на Джека навалились новые финансовые проблемы, под прессом непостижимых долгов он начал ощущать, что извлекать из себя романы, повести и рассказы становится все труднее. К этому времени он уже стал автором пятидесяти книг, самым знаменитым и высооплачиваемым писателем в мире, получая более 70 тысяч долларов в год. И именно потому, что имя теперь работало на него, он не желал разрушать его, поставляя некачественную продукцию. А Джек чувствовал себя опустошенным и разочарованным в людях. Он, как сбившийся с пути корабль, плыл некоторое время, доверившись течению. Попробовал найти новую идею в сельском хозяйстве, но это не могло стать эрзацем такого духовно высокого самовыражения, как создание литературных произведений. Слишком рано исчерпав себя, Джек почувствовал, что не сможет создать лучше того, что уже создал. Скорее всего, именно эта мысль, став навязчивой фобией, а также подкрепленная алкоголем, разочарованиями в жене и друзьях, подтолкнули его к мысли ускорить развязку…
И все же Джек Лондон своей жизнью разрушил миф о наследственной гениальности, ибо добился восхитительных успехов лишь благодаря собственной воле, собственной неиссякаемой вере в себя, собственной удивительной внутренней энергии и собственному порой просто нечеловеческому ежедневному труду. В течение всей творческой жизни работая по пятнадцать-восемнадцать часов в сутки и отводя на сон лишь пять часов, всегда имея при себе лишь молчаливых, но дьявольски красноречивых мудрецов в разных переплетах, он в кратчайший отрезок времени покорил сознание современников. Джек Лондон ушел слишком рано, так же внезапно и загадочно, как и ворвался в этот мир. Многие уверены, что его смерть была самоубийством, ведь и в молодые годы он нередко подумывал о суициде. Скорее всего, это так, но он, пожалуй, имел право на такой шаг. Он всегда все решал сам и сам приводил в действие решение посредством включения механизмов крепкой, как алмаз, воли. В случае с Джеком не стоит говорить о слабости характера, скорее о силе, способной определить для себя и эту самую главную черту. Он слишком любил жизнь и очень четко осознавал, что эта любовь не имеет ничего общего с продолжительностью пребывания на земле. Он жег свечу с обоих концов, причем старался жечь ее как можно быстрее…
Отто фон Бисмарк
Что по-настоящему удалось Бисмарку уже на первых порах становления как государственного деятеля – так это стать заметным. Этому делу он отдавал значительную часть своих сил и не ошибся.
Семье он традиционно уделял минимум времени и внимания, предпочитая общаться через письма. Даже став отцом, Бисмарк почти не отрывался от политической жизни столицы – еще одно подтверждение способности окунаться с головой в реализацию собственных идей и умения отмежеваться от всего, что могло бы стать на пути к достижению собственных целей. Черта, которую Бисмарк периодически демонстрировал и позже, придя к власти. Более того, впервые став прусским послом во Франкфурте, он сумел настолько ловко использовать свое приближение к первым лицам, что предложил принцу и руководителю внешнеполитического ведомства стать крестными отцами его сына. Все это говорит о присутствии строгого расчета в деятельности начинающего дипломата – он одинаково хорошо заботился как о внешней, чисто дипломатической работе, не брезгуя ненавистными его характеру формальностями, так и о внутренней стороне дела: построение связующих звеньев команды своих сторонников он считал едва ли не самым главным в вопросе достижения вершин власти на благодатной почве государственности. Довольно любопытно, что едва ли не с самого появления Бисмарка на политико-дипломатической ниве у него появилась феноменальная и коварная идея объединения германских земель в империю.
И все же на впечатлительный и не поддающийся ничьему влиянию темперамент будущего железного канцлера влияли внезапные порывы, имеющие довольно сомнительную природу, – свидетельство уникальной способности откликаться на самые сумасбродные авантюры, которые были такими губительными в молодые годы. Речь идет о том, что смутные связи или совершение такой критической ошибки, которая могла бы погубить его, очевидно, благодаря способности Бисмарка чувствовать меру и вовремя возвращаться в водоворот общественной жизни остались всего лишь занимательными историями. Например, достаточно легкомысленное и очень чувственное увлечение им молодой Екатериной Трубецкой-Орловой и возникновение между ними довольно глубоких, хотя и платонических отношений не нанесли удара по бисмарковской карьере даже тогда, когда Бисмарк напрочь забывался и переставал читать газеты. Однако прозрение наступало так же внезапно, как и решение окунуться в бездну романтической чувственности и сентиментальной влюбленности. Уже много позже, когда, даже находясь на пороге власти, Бисмарк с неожиданной легкомысленностью увязался за четой Орловых, желая еще хоть немного побыть рядом с возлюбленной, он все же нашел в себе достаточно воли для поддержания переписки (хоть и запоздалой) с Берлином. Хотя формально его поведение было критической ошибкой, Бисмарк, очевидно, осознавал, что в глобальном смысле в тот момент уже ничто не могло повлиять на развитие событий – он находился в том удивительном положении, когда последнее слово относительно его судьбы должен был сделать монарх. Другими словами, как бы ни забывался Бисмарк, его интуиция, развитая многолетним опытом и обдумыванием событий, контролировала происходящее. Однако говоря о якобы легкомысленных поступках дипломата, нельзя умолчать о его необыкновенной предусмотрительности: именно срочная телеграмма от высокопоставленного представителя прусского правительства известила его о необходимости срочно прибыть в Берлин, ибо политическая ситуация там благоприятствовала приходу к власти. Именно агрессивному приходу, почти захвату должности, а не покорному ожиданию решения кем-то своей судьбы! Бисмарк хорошо заботился об информаторах и источниках информации, и в этом также одна из составляющих его успеха.
Почти не вызывает удивления пробудившийся интерес короля Вильгельма к личности Бисмарка – флегматичный, слабовольный и нерешительный консерватор по натуре, король не мог не остановить свой взор на молодом политике, чья воля искрилась от соприкосновения с внешним миром, а решимость и знания позволяли не только дать трезвую оценку происходящего в мире, но и уверенно очертить возможности и пути преобразования с точки зрения немецких интересов. Правда, именно последнее долго отпугивало от Бисмарка аморфного короля, хотя и не помешало его притягательности как умелого реформатора. На первый взгляд, уникальное мастерство Бисмарка встречаться и «решать вопросы» с лицами первого семейства удивительно. Однако и тут просматривается тонкий расчет, помноженный на необыкновенную решительность, приправленную недюжинным обаянием. Молодой политик без колебаний не только искал встреч с монархом и его наследником, но и охотно использовал встречи с «первыми» леди для «впрыскивания» в их мозги собственных реформаторских идей. Сами идеи, естественно, мало интересовали приближенных к властному
Олимпу женщин, но волевое начало бисмарковского характера и поистине бесподобный талант изысканного общения так часто оставляли глубокий след в сознании собеседниц, что союзничество на критические моменты было обеспечено.
Чрезвычайная активность и деятельность не могла остаться за пределами внимания политиков, государственных деятелей и монарха. Кроме того, после потрясений времен наполеоновской империи Германия нуждалась в духовном возрождении и националистическом подъеме, и именно Бисмарк старался, как никто другой, сыграть на национальном патриотизме.
Однако победы, даже самые мелкие, поначалу давались крайне тяжело, а жизненный путь политика все еще сопровождался порой грубыми просчетами. Правда, ошибаясь, он тут же все компенсировал еще большим рвением, еще большими хитросплетениями интриг и еще более профессиональной сценической игрой. Каждый миг он чувствовал себя игроком большой сцены, и это помогало сосредотачиваться и все чаще страховало от неизбежных просчетов. Он, например, боролся за место в парламенте, который позже с легким сердцем не раз распускал, так, словно это была последняя битва в его жизни, и преграды расступались. Добившись известности на критике официальной позиции, проницательный политик и государственный деятель вскоре, казалось бы, неожиданно сменил позицию на более выгодную для монарха. В то время он не стеснялся работать на всех фронтах – например, появляться в обществе лишь для того, чтобы поддерживать знакомство с влиятельными в высшем обществе женщинами. В конце концов усилия Бисмарка увенчались успехом – король Вильгельм предложил ему быть посланником Пруссии во Франкфурте.
В тридцать пять лет, почти через три года после скандального выступления в парламенте, началось практическое восхождение к образу человека-легенды – железного канцлера. С новым назначением от Бисмарка требовалось избавиться от темпераментных выходок и стать уравновешенным дипломатом. Нельзя сказать, что он легко преодолел эту ступень. Но он заставил себя вникнуть в суть дипломатии и даже… был готов учиться. Бисмарк неустанно работал, чтобы быть оригинальным, что было особенно нелегко в то время, когда практически все дипломатические должности были заняты военными.
По своему личному разумению и с целью улучшить качество дипломатической работы посол предпринял ряд частных визитов, например во Францию и Великобританию, где использовал все свое обаяние для того, чтобы «запомниться» монархам и дипломатам. На этом отрезке своей жизни он сделал все, чтобы его идентифицировали как будущее главное действующее лицо
Пруссии. Логика такой тактики была основана на взаимовлиянии первых лиц ключевых европейских стран. Сознательно или интуитивно, но Бисмарк начал разыгрывать такую схему, когда первые лица своей державы должны были получить «правильную» информацию о нем, Бисмарке, от влиятельных лиц других государств. Это было особенно нелегко еще и потому, что интересы европейских держав всегда пересекались, и всегда по-разному. Необходимо было тонко чувствовать и знать, какое именно мнение, какого именно дипломата или монарха, какой страны может помочь, а какое навредить делу. При этом не менее важным оказывалось мгновенное понимание психологии собеседника, чтобы разыгрываемая роль оказалась верной. Но тот факт, что далеко не юный дипломат отважился на такие рискованные шаги, говорит не только о вере в себя и свои силы, но и о готовности к большой игре – использовании того шанса, который лишь иногда дается игроку, но, не применив который, он отбрасывает момент реализации цели на многие годы и десятилетия назад, а порой и навсегда. Не слишком обходительный с женщинами, Бисмарк научился очаровывать: встретившись на одном из балов с английской королевой, он сумел произвести на нее такое впечатление, что последняя не преминула упомянуть об этой встрече в своем дневнике.
Все же бурная и потрясающе динамичная деятельность не была в жизни столь же эффективной, как в планах. Многофакторность влияния на карьеру любого политического или государственного деятеля сказалась и на судьбе Бисмарка-дипломата. В погоне за влиянием на короля он выпустил из виду состояние его здоровья и, как следствие, недооценил позиции принца Прусского. В результате, когда из-за резкого ухудшения здоровья короля было введено регентство, принц, не питавший особой любви к радикализму и потенциальной тяги к риску Бисмарка, отправил последнего в политическую ссылку – послом Пруссии в Петербург. Не помог повлиять на позиции Бисмарка даже чрезвычайно объемный и исключительно оригинальный анализ прусской внешней политики, создание которого, к слову, демонстрирует сформировавшуюся еще в юные годы привычку Бисмарка бороться до конца, используя в том числе и самые необыкновенные и нетрадиционные средства. Не исключено, что именно этот труд и сохранил Бисмарку дипломатическую карьеру, учитывая, какую объемную чистку произвел новый управитель государства. Бисмарк слишком хорошо знал, что бездеятельность есть болезнь, имя которой – нерешительность. В его действиях всегда присутствовали решимость, смелость и большая доля риска, и главное – он всегда действовал…
И все же редкий изворотливый ум Бисмарка сумел не только пережить нелегкие времена, но и превратить полученный кислый лимон в сладкий лимонад. Впечатление, произведенное на русского царя и влиятельного министра иностранных дел Горчакова, оказалось настолько серьезным, что даже спасло уполномоченного посланника от увольнения, когда он позволил себе отнюдь не присущую матерым дипломатам ошибку – возмутиться действиями принца-регента в присутствии того же царя, о чем тут же донесли прусскому лидеру. Вкупе с большой отдаленностью от Берлина она отбросила его далеко назад от успешной карьеры. Какое-то время даже ему самому казалось, что дальнейшая борьба бесполезна. Но и в такие трудные минуты он сумел побороть собственные человеческие слабости и депрессию, чтобы оставаться последовательным в своем движении к цели.
Когда Бисмарку исполнилось сорок пять и король Фридрих испустил дух, казалось, на дальнейшем восхождении по служебной лестнице можно поставить крест. Но и тут незаурядная выдержка и просто немыслимое для бисмарковских темпов терпение были вознаграждены: внутренний кризис в Пруссии и отсутствие в стране серьезной политической фигуры заставили вспомнить нового короля о колоритности неустрашимого Бисмарка. Король достаточно долго колебался, не назначить ли эту бушующую, жаждущую деятельности натуру министром, но его природная нерешительность так и не позволила сделать окончательный шаг. Вместо этого он, очевидно, чтобы с относительно близкого расстояния рассмотреть восходящую звезду, отправил Бисмарка посланником в Париж. Для последнего это было еще одно поражение, удар судьбы, которым он уже потерял счет. На самом деле это была не воля рока, а лишь расплата за многочисленные ошибки и за слишком не свойственную дипломату резвость.
Все-таки Бисмарк к тому времени уже добился того, что ни один сколько-нибудь следящий за событиями в Европе политик не мог не видеть в сокрушительной личности немецкого дипломата перспективного государственного деятеля. Это была исключительная заслуга Бисмарка. Он работал с удвоенной энергией, абсолютно не зная усталости, он думал о себе как о будущем государственнике европейского уровня – об этом свидетельствуют его письма того периода. Уже между приездом из России и назначением послом во Францию в письме своей жене Бисмарк упомянул об условиях, на которых он согласился бы сформировать правительство. Для дипломата, чья карьера вряд ли могла бы быть названа блестящей, это было дерзостью. Любопытно, правда, что он не скрывал своих амбиций и от тех, кто близко общался с королем и мог напоминать монарху о существовании постоянного кандидата. Но вера в себя и в победу не покидала его! Нужно было, не теряя ни дня, убедить в своих потрясающих способностях короля и его окружение!
И победа тоже не оставила его. Но, кстати, король не самолично принял решение – не кто иной, как Бисмарк, которого прекрасно информировали о том, что происходит в столице, ринулся навстречу монарху, как только почувствовал его психологическую готовность подчиниться стремительной и неукротимой воле этого не похожего на остальных дипломата, уже свято верящего в собственную миссию. И король сдался под немыслимым и ни на секунду не ослабевающим напором: после долгой аудиенции загнанный в угол внутриполитической ситуацией и собственной неспособностью принимать сильные решения король решился переложить проблемы на плечи вселявшего уверенность Бисмарка. Последнему недавно исполнилось сорок семь…
Поражает решительность, тонкость и гибкость одновременно в деле подбора нужных людей и устранения от двора опасных – тут Бисмарк превзошел самого себя, не жалея при этом никого. Он быстро научился «перехватывать» своего суверена где-нибудь в дороге для решения вопросов чрезвычайной важности и срочности, устранив таким образом сколь-нибудь существенное влияние на короля со стороны своих оппонентов и просто не внушающих ему доверия приближенных первого лица. Однако верха мастерства и превосходства над европейскими лидерами Бисмарк достиг на внешнеполитической арене – он понимал, что для настоящей славы и настоящего успеха нужна серьезная сцена. Национально-объединительная и общенемецкая идея как нельзя лучше подходила для такой цели.
Не отличаясь жестокостью, канцлер, сумевший за долгие годы нахождения у власти создать имидж «железного» (применяя в том числе и чисто искусственные методы), никогда не думал о людях иначе как о строительном материале для своей идеи. Существует множество подтверждений этому утверждению: то в письме своей сестре он заметил, что надо «содрать с поляков кожу, чтобы они пожалели о том, что родились на свет», то без тени сочувствия развязал войну с Австрией, то для скорейшей победы в войне с Францией практически применил тактику выжженной земли, не жалея ни стариков, ни детей. Но так или иначе, все эти действия были подчинены большой цели. Например, польское восстание он использовал для развития отношений с Россией, что для Бисмарка выглядело гораздо важнее, нежели вся польская нация. И такова была философия этого государственного деятеля во всем.
В отношениях с людьми Бисмарк действовал со всем великолепием знатока человеческой психологии и тонким пониманием особенностей их природы. Психически слабого короля-консерватора с неустойчивой волей канцлер периодически весьма успешно шантажировал возможными отставками, французов – возможностью начала войны, русских – заговором в Европе, англичан – нарушением мирного сосуществования ключевых европейских игроков и т. д. Ради первой личной значительной победы – присоединения двух герцогств Шлезвига и Гольштейна – Бисмарк не побоялся развязать почти братоубийственную войну с Австрией, для возвышения над Францией – не менее разрушительную войну с соседом. Не испытывал он чувства смятения или благоговения пред величием городов и святостью их многовековой пыли: канцлер почти требовал начать разрушение Парижа при помощи дальнобойной артиллерии, когда надо было во что бы то ни стало быстро сломить сопротивление французов. Но надо отдать ему должное: именно он позже и прекратил обстрел Парижа, а также разработал условия капитуляции, что характеризует канцлера как прагматичного реалиста. Вообще Бисмарк всегда был готов жертвовать массами ради идеи. «Самый насущный вопрос будет решен не речами и большинством голосов, а железом и кровью», – высказался он как-то.
Достигнув высокого государственного поста, открывающего возможности для реализации своих помыслов, Бисмарк после двух неудачных покушений на его жизнь искренне возомнил свои действия мессианством. Убежденность в том, что он является избранником, и осторожное распространение мифа об этом немало способствовали не только возрастанию роли канцлера как великого реформатора нации, но и придавали ему сил для решения новых, подчас действительно фантастических задач, сформулированных перед самим собой. А еще больше эта мысль помогала оставаться уравновешенным перед лицом психологического натиска и давления оппозиции внутри страны. Все же если говорить о стратегии Бисмарка, то он был уверен в невозможности и губительности составления планов на далекую перспективу. Он был уверен в важности гибкости и динамической, оперативной реакции на события. Можно вспомнить очень известные слова самого канцлера: «…В политике нельзя составить план на длительный период и слепо следовать ему. Можно лишь в общих чертах придерживаться избранного направления; его, правда, нужно придерживаться непоколебимо, однако пути, по которым мы идем к цели, нам не всегда знакомы».
Железный канцлер, даже находясь на вершине власти, более чем часто терпел поражения. Его победы зависели от слишком многого: от настроя короля, от расклада сил на дипломатических полях сражений, от того, как сработает пресса… Но долгие годы непрерывной борьбы и постоянного напряжения настолько закалили его, что дух канцлера стал невосприимчивым к фиаско и уколам любого масштаба. Еще только чувствовался провал одного плана, как у Бисмарка, мозг которого был сродни кипятпему вулкану, уже была готова достойная замена, поражавшая противника как внезапностью, так и удивительной изощренностью. Биограф Алан Палмер небезосновательно утверждает, что виртуозный интриган Бисмарк «всегда видел особую эффективность проведения в жизнь сразу нескольких альтернативных политических линий». Так, например, когда король, проявив небывалую слабость духа, отказался от притязаний на герцогства Шлезвиг и Гольштейн, Бисмарк ловко довел дипломатическое противостояние до такой ситуации, что не начать войну «за утверждение силы» для Пруссии было бы немыслимо.
Одним из главных козырей на пути к достижению своей цели у Бисмарка было четкое знание того, чего он хочет, и четкий план для каждого отдельного хода, как именно это сделать. Причем на самом деле планов было несколько, они разрабатывались канцлером параллельно – он всегда был в готовности на ходу заменить один другим, порой не менее эффектным, но почти всегда гораздо более изощренным. Он ясно представлял себе не только ближайшую цель, но и все возможные способы ее достижения. При этом он всегда сосредотачивался исключительно на решении самой близкой задачи, и только расправившись с ней, этап за этапом двигался дальше.
Объективности ради следует признать, что Бисмарк потратил немало сил и на внутренние интриги, направленные исключительно на укрепление собственных позиций. Это, конечно, приземляет его и позволяет еще яснее увидеть в нем человеческое – сомнения, коварство и хитрость. Тут, как, впрочем, и всегда, он действовал по принципу: «Для достижения целей хороши все средства!». К примеру, вместе с подготовкой новой конституции он не только утвердил авторитарный стиль руководства страной, но и ловко изменил свой личный статус – из министра-президента он вырос до канцлера с новыми обширными полномочиями. К слову, Бисмарк очень заботливо относился к своему имиджу – зная влияние формы на окружающих, он после войны с Австрией появлялся в свете исключительно в строгом, напыщенном и воинственном мундире генерала. Такой вид придавал его образу грандиозность и торжественность, он излучал волю и отделял от остальной придворной камарильи единственного и неповторимого! Воздействие на психику слабого большинства было более чем достаточным.
Позже, когда он усмотрел в особе одного из влиятельных дипломатов – после Германии в Париже Арниме, – угрозу собственному положению, он стал просто доканывать императора тем, чтобы учинить расправу над ненавистным оппонентом. Естественно, настойчивость Бисмарка взяла верх. Во время франко-прусской войны он, исключительно благодаря своему личному влиянию, необыкновенному обаянию и развитому таланту интерпретировать события в выгодном ему свете, сумел добиться ограничения роли Генштаба в решении политических вопросов – достижение небывалое, учитывая тот факт, что война была в разгаре. В результате после окончательной победы именно канцлеру, а не руководителю Генштаба доверили вести дальнейшие переговоры.
И все же все свои основные силы Бисмарк сосредоточил на реализации главной идеи, лежавшей в области внешней политики. Именно наличие рациональных и грандиозных по масштабам планов по изменению роли своей страны в мире и ставит Бисмарка в ряд великих преобразователей, для которых позиционный формальный успех являлся не самоцелью, а лишь средством для создания более великих и уникальных по своей сути моделей. Величие железного канцлера как государственного деятеля состоит прежде всего в том, что имея формальную власть, он сумел использовать ее для того, что навязать мысль о доминировании Пруссии на мировой арене не только внутри государства, но и далеко за его пределами. Удивительный интриган и мыслитель, преуспевший дипломат с необычным для такого рода деятельности темпераментом, научившийся обуздывать парламентские страсти и ловко использовать прессу, он, тем не менее, заявлял: «Мы не станем сильнее, занимаясь политикой на парламентских сессиях или в прессе, нам надо участвовать в большой политике, каждый раз прибегая к соответствующим методам борьбы». Он, борясь даже с оппозиционными мыслями, тем не менее, всегда думал не о том, как удержаться на вершине власти, а о главной цели – как сделать свою страну великой. Ибо прекрасно понимал, что его личное обаяние и величие растут прямо пропорционально возвышению Пруссии. Создание рейха было уникальным способом самореализации, но осознание этого нисколько не преуменьшает заслуг самого создателя, так как национальная идея еще долго будет оставаться движущей силой не только личностей, но и всей нации. Если бы благодаря усилиям Бисмарка после победы под Седаном не была создана империя, победа в войне так и осталась бы просто обычным военным достижением, а о роли в нем канцлера, не исключено, никто бы и не вспомнил через несколько десятков лет.
Стоит также сказать несколько слов и о том, при каких обстоятельствах или в каких условиях зарождались наиболее пламенные океанические по размаху идеи Отто фон Бисмарка. С годами он все более отдалялся от реального мира, словно понимал, что мирская суета и давление множества мелочей есть главный враг творчества. Вполне справедливым будет признать, что деятельность создателя Второго рейха в большей степени, чем это можно себе представить, была творчеством хитроумного ваятеля Европы, человека, чье воображение было развито и натренировано настолько, что могло ясно себе представить развитие целой группы стран, наиболее взрывоопасного региона, бывшего в XIX веке политическим и культурным центром планеты. Все это было достигнуто им самим путем долгих размышлений и беспрерывного напряжения разума. Необыкновенные обаяние и гибкость ума, фантастическая способность управлять своими чувствами, демонстрируя, в случае необходимости, то сочувствие, то лесть, то лютую звериную жестокость, а также стремительность в принятии и реализации решений, позволили этому удивительному человеку, искренне уверовавшему в свое мессианство на Земле, в течение двадцати семи лет фактически управлять не только Германией и построенным рейхом, но и настроениями всей Европы.
Вольфганг Амадей Моцарт
Действительно, уникальность Моцарта, возможно, состоит в том, что зрелость его идеи проявилась в столь раннем возрасте, когда многие еще не думают о том, чему посвятить жизнь. Конечно, родители и изысканное окружение дали ему многое, что можно назвать предтечей жизненной победы. Но только поверхностному искателю истины могло бы показаться, что путь маленького композитора к славе был прост и гладок. На самом деле жизнь отнюдь не устилала коврами его путь, а бесчисленные проблемы подстерегали юное дарование на каждом шагу.
Это продолжалось в течение всей его жизни. Особенно тяжелым оказался период, когда он уже перестал быть чудо-ребенком, но еще не воспринимался как непревзойденный создатель музыки. Окажись Вольфганг послабее духом или менее преданным музыке, он неминуемо был бы сломлен навсегда, смятен и подавлен, невзирая на титанические усилия отца. И если со слабым здоровьем в противоборство вступала всегда неподкупная немецкая воля, то против равнодушия ценителей музыки и подлости завистников найти адекватное оружие было почти невозможно. С этими препятствиями Вольфганг столкнулся еще в раннем возрасте.
Осознанно поднимая планку своего внутреннего потенциала, в двенадцать лет Вольфганг выказывал готовность сочинять практически любые по объему и смелости музыкальные произведения. И когда ему, возможно, больше с надеждой прекратить пленительное восхождение юного таланта, предложили сочинить оперу, мальчик с удовольствием принял условия «дуэли». Первая опера – написанные за два месяца пятьсот пятьдесят восемь нотных страниц – вышла отличной. Даже по мнению ценителей музыки того времени. Но вот ставить ее решительно отказались, ловко воздвигнув сотни невидимых препятствий: зависть и злость всегда идут рядом с успехом, подстерегая его в поисках возможности смертельно атаковать… В случае с первой оперой Моцарту не помогли ни аудиенция у самой императрицы, ни специально организованный для высшей знати концерт – для коллективного тестирования его способностей. Не в силах бороться с низменными человеческими чувствами, семья снова вернулась в маленький родной Зальцбург.
Творческой личности, с пяти лет формирующейся в дальней дороге, во время бесчисленных встреч в высшем свете, испытывая обаяние лучших представителей немногочисленной касты творцов, трудно было усидеть на месте в маленьком городке. Понятие родины становилось все более расплывчатым, а стремление создавать самые неожиданные и самые поразительные вещи все больше диктовало стиль жизни и выкройку дальнейшей жизненной дороги. Словно какая-то путеводная звезда неумолимо манила его в гордые, кипящие жизнью столицы, а жажда сказать свое слово в музыке и быть услышанным заставляла часами просиживать за письменным столом, чтобы успеть записать кружащиеся в голове сочетания звуков. Так уж выходило, что Моцарт с самого раннего детства впал в пожизненную зависимость от слушателя и вообще критика. Его социальный статус требовал поиска новых и новых слушателей для дальнейшего распространения своих идей. Писать музыку «для себя» имело не слишком много смысла еще и потому, что творчество было единственным источником доходов. Этим Моцарт стал заниматься лишь тогда, когда окончательно убедился, что большинство его слушателей слишком ограниченны, чтобы понять всю глубину и остроту его творческих возможностей, разделив с ним часть переживаний. В такой ситуации обычно кроется как опасность, так и благо. Опасность раствориться в посредственных вещах вследствие гонки за золотой монетой. И благо, выражающееся в необходимости продолжать творить, потому что окончание творчества одновременно означает и окончание физического существования.
Вольфгангу Моцарту удалось избежать этой опасности: его главным оружием против рутинной обывательщины было сосредоточение. Этот редкий дар, открытый отцом и развитый до пластического совершенства собственной волей, позволял ему отрешиться от всего – для решения единственной творческой задачи. Один из биографов Моцарта Дэвид Вэйс приводит в своей книге о композиторе эпизод, в принципе являющийся характерным для его творческого стиля. Находясь в Сикстинской капелле и слушая сакраментальное песнопение «Мизерере», Вольфганг задался целью запомнить на слух все произведение. Он был так сосредоточен, что не обращал внимания ни на росписи Микеланджело, ни на помпезные декорации, ни на окружающих. И конечно, он запомнил все произведение, чем наповал сразил духовных особ. В этом заложена вся творческая стратегия музыкального гения: он определял для себя главное, легко и без колебаний отбрасывал все второстепенное в данный момент времени и неукоснительно следовал внутреннему зову, управляемому непоколебимой внутренней установкой. Может показаться невероятным, но множество чарующих мелодичностью произведений Вольфганг написал в дороге или во время короткого отдыха между переездами. Он научился использовать любую внезапно открывающуюся возможность, чтобы сочинять и думать о единственном деле всей жизни. Неудивительно, что большинство этих попыток оказывались на редкость плодоносными. Это еще раз подтверждает высокую степень управляемости творцом своими внутренними процессами, нанося вместе с тем удар по теории, согласно которой все великие произведения создавались во время кратких периодов вдохновения, ниспосланных творцам свыше. Вдохновение для Моцарта и подобных ему гениальных преобразователей мира являлось не чем иным, как разрядкой внутренней энергии, венцом длительного напряженного умственного процесса в одном тщательно выверенном направлении.
Несмотря на провал первой оперы, выразившийся в отказе поставить ее в Вене, это никак не сказалось на самооценке юного Моцарта. Этот факт чрезвычайно важен, поскольку подтверждает, что творец-мыслитель высокого полета – это в большей степени «вещь в себе», то есть вера в себя к какому-то моменту жизни должна стать настольно несокрушимой, что восприятие собственного самовыражения окружающим миром хоть и остается важным, все же находится на втором плане. Моцарт был решительно убежден, что не форма и содержание музыкального произведения стали причиной внезапно выросших баррикад, на которую наткнулось его творчество в Вене. Молодой Моцарт чувствовал себя древним воином, оказавшимся без оружия перед вооруженным кольцом копьеносцев, которые, выставив свое остроконечное оружие, преградили ему путь в храм счастья. Но противодействие никак не повлияло на его намерения все же создать оперу. Напротив, оно еще больше укрепило в нем это желание. Это походило на накипь в чайнике: она неприятна, но не в силах повлиять на кипение воды. А демонстрация умопомрачительной активности в периоды дополнительных трудностей всегда была отличительной чертой успешных людей.
Для дальнейшего восхождения просто была изменена тактика: Моцарты решили пробить дорогу в театр в Италии. Это не просто удалось, неожиданно результат оказался потрясающим. Опера двадцать раз ставилась в Милане, и всякий раз зал был полон. Домой, в Зальцбург, отец и сын возвращались с явной победой: юный Вольфганг сам дирижировал во время постановки собственной оперы, его лично принял папа Клемент XIV, а еще раньше видный и влиятельный в Италии кардинал Паллавичини пожаловал юноше-музыканту символический золотой крест рыцаря Золотой шпоры.
Еще более весомой в жизни маэстро была открытая родителем решительная жилка использовать все имеющиеся возможности, чтобы поднять планку своей известности. Известность всегда была особым оружием музыкантов и художников, и ее важность резко возрастала в условиях вынужденной изоляции творцов. В случае с Моцартом показателен период его жизни во время правления архиепископа Колоредо: то ли из ревности и сущего безразличия к музыке, то ли из еще более низких побуждений он запрещал Моцарту путешествовать с концертами по Европе и приобретать по праву принадлежащее маэстро мировое значение в музыке своего времени. Находясь в провинциальном Зальцбурге, как птица в маленькой, бесконечно тесной клетке, Моцарт неустанно искал ключ к свободе и своему счастью. Наконец, когда все отчаянные попытки найти понимание правителя завершились фиаско, музыкант написал прошение об увольнении. Такой шаг граничил с безумством: отныне добыча средств к существованию целиком зависела от собственных усилий музыканта и ожидать помощи или элементарного снисхождения было абсолютно неоткуда. Но, движимый непреклонной жаждой самореализации и исполненный великой любви к музыке, он решился на это испытание.
Вырвавшись из невидимого плена, Моцарт все так же использовал любую зацепку, чтобы получить новый шанс самоутверждения в музыке. Речь шла в том числе и о физическом выживании, поэтому попытки были с каждым разом все отчаяннее. Вольфганг не стеснялся деликатно задавать вопросы о своем будущем первым особам державы и их приближенным; он использовал для этого любую возможность, которую часто сам и создавал. Например, участием в таких концертах, которые явно не сулили прибылей, но обеспечивали публичность и возможность показать свои таланты императору или богатым вассалам. Моцарт действовал настолько активно, играл настолько искусно и создавал так много новых произведений, что не заметить его было просто невозможно. Часто валясь с ног от полного изнеможения, он не отказал в написании музыкальных произведений практически ни одному из знатных любителей музыки. Даже тогда, когда за это ничего не платили, а заработать на пропитание было непросто. Еще более поразительной была развитая с детства потрясающая способность Моцарта сочинять музыку на ходу, как бы между делом: он умел писать проникновенные симфонии и потрясающие глубиной и четкостью выражения сонаты в дороге, в гостях, где угодно. В бешеной спешке и нечеловеческом темпе, почти не отдыхая и отводя на сон не более пяти-шести часов, Моцарт создавал непревзойденную оперную музыку. Он всегда думал о музыке и о том, что должен добиться в жизни успеха, – эта навязчивая мысль с пяти лет не выходила у Вольфганга из головы. Его мозг был настолько прикован к музыке, что маэстро запоминал сочиненные концерты целиком и часто выступал, не имея перед собой ни единой ноты и пользуясь во время исполнения перед холеной публикой лишь собственной памятью.
Моцарт рисковал. Крайняя степень риска всегда была характерна для гениев, поскольку это та категория людей, для которых любовь к жизни никак не связана с жаждой продлить себе век, а единственно важным делом являлась самореализация. Думая о торжестве своих идей, творцы часто пренебрегают благосостоянием, покоем и даже собственной безопасностью. Именно жажда успеха, признания и удовлетворения в музыке толкнули молодого Моцарта на окончательный уход от своего хозяина. Это был подлинный вызов судьбе и проверка идеи на прочность: когда после нескольких успешных выступлений в Вене архиепископ не позволил своему придворному музыканту выступать перед властной элитой Австрии, и в том числе на концертах, где присутствовал император, Моцарт пошел на решительный и окончательный разрыв с ним. При этом молодой композитор поставил на кон не только благополучие и уют среднего музыканта, а также духовную связь с отцом, но и даже физическую свободу, поскольку реально вполне мог оказаться пожизненным узником деспота. Хотя Вольфганг Моцарт видел большой свет с шести лет, действительно его первым самостоятельным решением был отказ от службы. В это время две чаши были заполнены до критического уровня: во-первых, Моцарт осознал и поверил, что его музыка лучше, чем музыка ВСЕХ существующих в то время композиторов, а во-вторых, он почувствовал, что добровольный отказ от поединка сулит ему забвение. Он четко знал, что не желает повторить жизнь своего отца – талантливого музыканта, не решившегося разорвать кольцо обязанностей и условностей, чтобы с риском для жизни попытаться поймать настоящее счастье.
Надолго осев в Вене – наиболее перспективном музыкальном центре Европы, Вольфганг, как искусный полководец, начал длительную хитроумную осаду австрийского двора. Двадцатипятилетний музыкант без труда конкурировал с признанными кумирами, но доказать это императору было вовсе непросто. И еще более сложно было попасть к нему на службу. Хотя надо сказать, что извечная конкуренция пошла творцу на пользу. Более всего музыкальная Европа того времени аплодировала Глюку и Пиччини. Вовсе не считая себя слабее, Моцарт поневоле осваивал ненавистные ему искусства дипломатии и интриги. Что было делать, если его судьба, независимо от уровня таланта, целиком зависела от благосклонности императора Иосифа. Впервые очутившись один на один с миром, Моцарт осознал, что безмятежные времена чудо-ребенка, покорявшего публику грациозной игрой и детской непосредственностью, давно позади. Отец не мог больше помогать ему в столь рискованном предприятии: оставшись на службе у архиепископа, он взял на себя заботы о финансовых проблемах, растущих потрясающим снежным комом. А смерть матери во время отчаянной и безуспешной попытки привлечь к своей музыке парнасских вельмож многое перевернула в восприятии музыканта. Вольфганг стал решительнее, жестче и хитрее. Столкнувшись с суровым лицом Жизни, музыкант заставил себя быть менее принципиальным, более изворотливым и наряду с творческими усилиями больше уделять внимания хитроумным придворным приемам, без которых, как он понял, пробиться наверх в течение отведенных ему лет пребывания на земле было невозможно. Презирая большинство из тех, кто выступал ценителями его творчества, Моцарт был вынужден принять правила социума своего времени: кланяться тем, кто мог быть его заказчиком, и улыбаться тем, кто выступал его партнерами в грандиозных театральных проектах, наконец, посвящать свои произведения бездарным толстосумам и влиятельным, но беспринципным государственным персонам.
Он принял и не без отвращения освоил все правила светского жителя столицы. В душе ненавидя поединки между музыкантами, Моцарт принимал вызов в угоду сильным мира сего. Однажды победив итальянского виртуоза изысканностью и проникновенностью исполнения своих произведений в присутствии австрийского императора и российского наследника престола, Вольфганг заметно усилил свое влияние как композитора и исполнителя. Но, пожалуй, самое удивительное в Моцарте-композиторе было то, что даже достигнув признанного окружающими совершенства, он продолжал изучать музыку и других знаменитых сочинителей не менее проникновенно, чем делал это в пяти-шестилетнем возрасте. Больше всего мастер восхищался Иоганном Себастьяном Бахом и Иосифом Гайдном. И нисколько не стеснялся этого. Он не просто боготворил музыку, созданную до него, а прорабатывал ее в деталях, осваивая при этом новые музыкальные формы и глубже вникая в преимущества тех или иных инструментов. Реализация жизненной стратегии подразумевала непрерывное движение вперед, и он не жалел сил для поддержания оборотов своего внутреннего двигателя. Он продолжал жить только музыкой, и только звуки имели над ним силу.
В силу того что с раннего детства отец нес тяжелое бремя бытовых забот и сам занимался часто весьма запутанными клубками сопутствующих проблем, эта сторона жизни волновала композитора лишь в той ее части, где она была призвана обеспечить сносные условия для творчества. Деньги существовали лишь для того, чтобы соответствовать образу светского музыканта, каким он был обязан являться, выступая среди обескураживающей роскоши дворцов перед знатными персонами и первыми лицами многих государств. Даже женщины, хотя порой безумно волновали Моцарта, не играли особой роли в его творческой жизни. Фактически восприятие им роли женщины было также унаследовано от отца: жена должна быть рядом, безропотно исполняя роль покладистой женщины-избранницы, целомудренной женщины-матери и покорной женщины-домохозяйки. Это позволяло меньше всего отвлекаться от творчества, которое было ВСЕМ. Все, вся жизнь вокруг творца подчинялась только музыке. Он, безусловно, увлекался другими женщинами, но остается большой знак вопроса, заводил ли он настоящие романы. В любом случае, женщины не могли изменить его, как и получить хоть какую-нибудь видимую власть над ним. Кроме того, Моцарт, зависящий от светского общества, слишком бережно относился к своей репутации. Многие исследователи жизни композитора не без оснований указывают, что отношения с женщинами исключительно ради физической близости были ему по меньшей мере противны. Боялся Вольфганг разрушить кропотливо собираемый, словно замысловатая мозаика, образ великого и гордого маэстро. Поэтому жена должна была оставаться единственной женщиной, его бессменным ангелом-хранителем, пронося тепло сквозь года в глубь истории. Даже тот факт, что Моцарт после отказа любимой девушки не слишком утруждал себя поисками, а в конце концов остановил свой выбор на ее сестре, тоже говорит о многом. Но его болезненное самолюбие не позволило потом простить свою первую избранницу – отторжение было мгновенным и сделанным навсегда. Для человека, колышущегося в колыбели вечной великой музыки где-то очень высоко в небесах, уничтожить в сознании нечто мирское оказалось делом несложным.
С годами Моцарту все больше импонировало одиночество – наедине с самим собой он был счастлив более всего и легко создавал новые музыкальные композиции, от которых его душа переполнялась радостью. Усилия в детстве породили привычку быть одному, чтобы творить, а привычка со временем переросла в потребность, изменить которой было невозможно. Моцарт был настолько поглощен творчеством и жизнью в себе, что будучи в душе чутким и добрым человеком, без сожаления оставил новорожденного сына на руках у тещи. Он потерял первого ребенка, возможно, вследствие отсутствия понимания или подсознательного непринятия роли отца, которая была в общем-то чужда его существу. Об этой роли музыкант начал задумываться после смерти второго ребенка, но восприятие мироздания им в корне отличалось от отцовского и потому не претерпело серьезной трансформации. Запрограммированный отцом в раннем детстве исключительно на творчество, он и действовал, словно маленький уникальный робот, выдавая периодически несравненные шедевры, но почти не снисходя до земного… Естественно, что Моцарт не стал корпеть над музыкальными способностями своего сына – единственного ребенка, уцелевшего между четырьмя детскими смертями, – так же, как это проделывал Леопольд Моцарт с ним самим. И так же понятно, что он никогда не умел правильно расходовать тяжело зарабатываемые средства, как не научился экономить или отказывать ближним.
Моцарт помышлял о службе у австрийского императора, но не потому, что жаждал теплого места, а из-за того, что служебное положение позволило бы не тратить времени на добычу денег, на тягостные думы о том, как прокормить семью, и решать периодически возникающие финансовые проблемы. Композитор хотел лишь творить – заниматься тем, что ему лучше всего удавалось и что приносило состояние душевного счастья, согласия с самим собой и равновесия. Тут он не щадил себя: он работал по ночам, забывая о еде и не обращая внимания на все то, что происходило вокруг. Когда он брал в руки перо, чтобы записать прорывающиеся наружу звуки, весь мир замирал, исчезали условности, а физическое изнеможение отступало пред мощным напором мыслительной активности гения. Земное счастье композитора отождествлялось лишь с созданием чего-то нового и такого же совершенного, как сама Природа. Как и все истинные творцы, Моцарт не испытывал трепета перед территорией: ему было решительно все равно, где жить, в Германии, Англии или Франции, лишь бы условия позволяли творить, не думая о куске хлеба.
Признание приходило, хотя и не так быстро, как хотелось бы музыканту. Все чаще он оказывался в центре внимания на концертах и выступал по заказу, получая предложения написать что-либо для значительных людей державы или приближенных императора. Но он знал, что настоящий успех лежит исключительно через оперу. Поэтому когда друзья свели его с известным итальянским либреттистом Лоренцо да Понте, предложившим поработать над «Свадьбой Фигаро», началась совершенно новая веха в творчестве Вольфганга Моцарта. Эта опера вознесла его творчество на немыслимую высоту – он наконец-то ощутил на себе, что значит безоговорочное поклонение окружающих его таланту. А в Праге, куда маэстро был приглашен на премьеру своей оперы, он ненадолго почувствовал себя счастливым, свободным и… обеспеченным.
Но период сладострастия истек быстрее, чем это можно было бы ожидать. За ним снова была тяжелая кропотливая работа без сна и отдыха, и по большей части за кусок хлеба. Моцарт увидел, какое лицо у славы, но он не ожидал, что этот восхитительный облик так быстро исчезнет из виду. Словно это было манящее в бездну привидение. А он так и не научился быть практичным и сделать из музыки бизнес. Он слишком зависел от своего времени, войн, вкуса императора, но мужественно стоял на своем, не пытаясь подстроить силу великого искусства под скоротечную моду или лишенные вкуса пожелания поверхностной и толстокожей публики, часто не способной выдержать глубины его музыки. Обыватели, как, впрочем, это было во все времена, испытывали трепетное благоговение перед бравурно-простыми и легкими для запоминания мелодиями, но не в состоянии были подняться до Моцарта. А он, великий и несчастный одновременно, не желал и не мог спуститься до вычурного и безликого. Моцарт не мог писать простенького и продаваемого, а его пленительные и бессмертные симфонии, будучи неисполненными, мертвым грузом ложились в ящики семейного сейфа. Борьба за существование, за то, чтобы удержаться между срывом и славой, продолжалась.
Как обычно, облегчение приносил новый заказ. В Праге ожидали новую оперу, и последовавшая затем победа «Дон-Жуана» была такой же ослепительно яркой, как и победа «Фигаро». Публику пленила величественная и уверенная музыка, но еще больше покорила сила духа ее создателя. Очередной спрос на Моцарта, а также появившиеся в газетах статьи о том, что знаменитый композитор может навсегда покинуть страну, наконец произвели впечатление и на австрийского императора, который после кончины своего главного придворного музыканта Глюка все-таки пожаловал высокую должность и Вольфгангу Моцарту. Правда, не столь высокую, как Глюку: Моцарт при своей необычайной творческой плодовитости стал лишь третьим музыкантом после более приближенных Сальери и Бонно. Жалованье Моцарта оказалось в три раза меньшим, нежели у Глюка, и его никак не хватало, чтобы свести концы с концами. Но когда вскоре после этого ушел из жизни престарелый Бонно, императорским капельмейстером стал не Моцарт, а более посредственный Сальери, сумевший благодаря интригам приблизиться к императору. Еще большим потрясением для музыкального мира оказалась смена императора. Нового же монарха слишком мало интересовала музыка и проблемы музыкантов. Безуспешной оказалась и попытка Моцарта устроить свою жизнь в Германии. А предложение попытать счастья в Англии он принять не рискнул – из-за болезни жены.
Наперекор всему Моцарт продолжал творить – в этом было спасение для его загнанной души. Композитор сознательно доводил себя до состояния, когда он обессиленным падал на кровать. Напряжение творческого труда было единственным, что связывало мастера с миром. Миром, оказавшимся слишком суровым и абсолютно не готовым к тому, чтобы принять гения. И его подстегивало не только безденежье, хотя оно почти всегда оказывалось основным стимулом. Моцарт все меньше справлялся с наплывом мирских проблем, захлестывающих его своей лавинообразной мощью. Не помог и успех его новой оперы – в то время, когда публика восхищалась непреодолимой мощью «Волшебной флейты», ее создатель был уже на смертном одре.
Был ли Моцарт отравлен, был ли его отравителем Антонио Сальери, со сменой императора переставший быть «первым композитором империи»? Многие современные исследователи склонны реабилитировать Сальери, оставляя версию отравления венского кумира его недругами. Но тайна смерти великого композитора и мыслителя до сих пор остается за завесой неведомого. Ее раскрытие важно для историка и музыковеда, но уходит на второй план, когда мы пытаемся постичь природу гения. Говоря же о гениальности Моцарта, стоит более всего помнить, что он всегда оставался всего лишь человеком: слабым, ранимым мучеником, бросившим вызов судьбе. Моцарт достиг бессмертной славы не потому, что его вела по жизни незримая рука провидения, а скорее вопреки этому провидению, в дикой жуткой схватке с этим провидением, в течение всего жизненного пути борясь с низменными людскими страстями и уйдя из жизни с полной уверенностью, что красота должна спасти этот мир, столетиями медленно сползающий в бездну безумия.
Наполеон Бонапарт
Нет сомнения, что те из исследователей жизни гения Наполеона, которые приписывали наличие у него невероятной работоспособности к дарам щедрой и благосклонной к нему природы, ошибались. Природа относится ко всем земным существам одинаково, предлагая равные шансы, но вот та их часть, которую мы привыкли именовать homo sapience, имеет всегда различные восприимчивость, самооценку и волю. Поэтому формирование каждого индивида происходит различными путями. Наиболее важный критерий успешного развития личности – способность к упорным и, главное, целенаправленным систематическим усилиям – качество, проистекающее из четкой мотивации и чрезвычайного уровня воли к победе и дающееся не многим. Первое просыпается в человеке с появлением идеи – при условии, что он сам захочет ее разбудить. Второе рождается в мучительной борьбе с самим собой. Разумеется, это лишь поверхностное понятие двигательных процессов рационального развития личности, на которую в процессе становления влияют сотни различных факторов и реагирование на эти факторы, но названные качества характера, тем не менее, являются ключевыми. Без них невозможна ни одна сколько-нибудь значительная победа.
Наполеон сумел развить весь набор ключевых качеств, необходимых для реализации отнюдь не новой идеи – достижения неоспоримой власти. После того как его имя стало известным в высших политических кругах Франции, он небезосновательно уповал на получение нового назначения и проведения успешной военной кампании. И такой случай представился, когда под знамена Наполеона было определено несколько десятков тысяч солдат – для вполне второстепенного участка войны в Италии. В какой-то степени такое назначение было неблагодарным и даже могло оказаться роковым, поскольку риск был велик, а победы предполагались минимальные. Может быть, поэтому никто из маститых военачальников Франции не возражал против попытки протестировать на этом фронте корсиканского самозванца. Так что опять, как и в сражении с мятежниками, двадцатисемилетнему Наполеону досталось весьма сомнительное дело. Но он не был бы Наполеоном, если бы не превратил опасную военную кампанию в триумфальное шествие, великолепием и артистичностью поразившее воображение не только соотечественников, но и военачальников далеко за пределами Франции.
Как указывают историки, моральный и физический дух доставшейся молодому полководцу армии был даже ниже, чем в наспех собранном народном ополчении. Более того, в некоторых ее подразделениях генерал застал полный развал: один из вверенных ему батальонов накануне назначения отказался выполнить приказ передислоцироваться в другой район – из-за отсутствия сапог. Наполеон проявил необычайную даже для военного времени жестокость, расстреливая непокорных и одновременно давая надежду на обогащение и славу тем, кто готов был пойти вслед за ним. Искренне считая своих солдат пушечным мясом, Наполеон, тем не менее, проявил себя в общении с войсками как незаурядный психолог. Тут, скорее всего, сказалось детальное изучение военных походов полководцев Древнего мира. Конечно, как Цезарь, Ганнибал или Александр, он начал с личной храбрости, доходившей до безумия. В одном из таких первых сражений, чтобы раз и навсегда закрепить у подчиненных солдат и офицеров представление о себе как о крайне отважном человеке, он во главе небольшого отряда бросился под самый яростный шквал орудийного огня. Он славно поработал на свой имидж, получив, кроме победы над неприятелем, еще и имя легендарного воина, что потом стало частью великого мифа о Наполеоне-мессии. Одним из наиболее важных тактических шагов нового главнокомандующего стало внедрение в войска многих принципов профессиональной армии, которые стимулируют самих солдат к героизму и выполнению уникальных военных задач. «Вместо плети я управлял честью. Солдат дерется из-за славы, отличий, наград», – коротко резюмировал Наполеон позже. Впрочем, не особенно скрывая, что солдаты для него – не более чем «пушечное мясо». А если точнее, Наполеон рассматривал армию, преданных генералов и министров только как средства достижения цели – он видел лишь себя центром Вселенной и заставлял мир вращаться вокруг этого центра. Вторым важным качеством Бонапарта являлся тот факт, что он вел сражения всегда не ради самих побед, а исключительно для достижения политических успехов. То есть, едва став на тропу большой войны, он стал мыслить как стратег, что не преминули заметить в Париже.
Идя на итальянскую войну едва известным генералом, Наполеон возвратился победителем лучших австрийских армий и сразу же стал центральной фигурой в Европе. Любопытным можно считать эпизод с заключением мира с австрийским императором: генерал Бонапарт осторожно, но последовательно и твердо постарался не передать в чужие руки добытых кровью побед. Во-первых, он проявил себя как виртуозный дипломат, проведя с противником искусные переговоры о мире и в конце концов подписав его на чрезвычайно выгодных для Франции условиях. А во-вторых, он сознательно не дождался посланника Директории, отправившей его на войну, и самолично подписал соглашение. Первым шагом он показал Европе, что является не только серьезным полководцем, но и отменным политиком, вторым – что он является политиком вполне самостоятельным. Другими словами, Бонапарт-победитель повел себя так, что проницательным наблюдателям стало ясно: во Франции появился новый лидер, причем очень крупного масштаба. Будучи крайне демонстративной личностью, Наполеон вполне осознанно направлял свою деятельность таким образом, чтобы попасть в зону особого внимания всей Европы. И он в короткий срок добился этого.
Хотя генерал Бонапарт достиг больших высот в искусстве представить себя окружающим в колоритно-выгодном и одновременно загадочном свете, он частенько не мог совладать со своим взрывным характером и порой, будто вулкан, извергал из себя адский гнев. Правда, относительно этих многочисленных театрализованно ярких представлений вряд ли может быть однозначное мнение, что их следует отнести к слабостям Наполеона. До мозга костей пораженный гигантоманией, он мог инсценировать (и без сомнения, не раз делал это) и разыгрывать окружающих, если только был уверен, что такой путь сулит ему психологические преимущества. Такие извержения случались уже тогда, когда он только-только перешагнул рубеж, отделяющий просто добросовестного, преуспевающего генерала от амбициозного политика. Так, во время переговоров о мире с австрийским дипломатом Наполеон до того разошелся, что в припадке полузвериного остервенения начал крушить все вокруг себя, разбив при этом драгоценный фарфоровый сервис. Не исключено, что именно такое поведение оказалось асимметричным и явно неожиданным ответом маститому дипломату, прекрасно чувствующему себя «на поле дипломатической брани», но совершенно растерявшемуся от наполеоновской психологической атаки. Наполеон действительно был, кроме всего прочего, талантливым актером: качество, без которого не обойтись тому, кому нужны признание народов и власть над массами. Прекрасно изучив человеческую суть, он ловко управлялся с целыми нациями, не забывая, впрочем, о своем войске. Генералы Наполеона всегда возвращались из военных походов обогащенными. «Я бываю то лисой, то львом. Весь секрет управления заключается в том, чтобы знать, когда следует быть тем или другим», – говорил о себе полководец. Он создал совершенно нестандартную, не вписывающуюся ни в какие правила систему управления. Наполеон неустанно награждал – деньгами, чинами, орденами и публичным чествованием, он умел покорять людей совершенно неслыханной щедростью, а если необходимо, уничтожать их с сатанинской жестокостью. Особенно воздействовали на массы его карательные приказы, касающиеся уничтожения целых поселений, заподозренных в убийстве французских солдат. Наполеон решал три задачи: убеждал завоеванные народы, что противиться ему не стоит; демонстрировал своим войскам личную заботу о них и, наконец, поддерживал собственный имидж великого воителя, которому дано право распоряжаться судьбами многих людей и перед которым должны преклоняться все. И при этом он, конечно, искренне презирал народ. Но, презирая людей в целом, генерал тщательно изучал их повадки и душу. Зная народ изнутри и понимая его психологию, еще более тщательно Наполеон выбирал две категории командиров: своих непосредственных помощников и начальников самых маленьких боевых ячеек, на плечах которых лежал боевой дух армии.
Свои большие и маленькие недостатки он с удивительной простотой умел превращать в кирпичики для построения таинственного ореола сверхчеловека, блистательного провидца и внушающего чувство благоговения, государственного деятеля. Свои действия и решения он всегда выдавал за заранее обдуманный план, даже если они были результатом мгновенного порыва души. Все в жизни этого полководца и государственного деятеля было подчинено движению к новым и новым завоеваниям ради славы и власти, что он, впрочем, выдавал за необходимость, направленную на обеспечение безопасности Франции.
Сколько бы времени люди ни уделяли проработке будущих решений, ключевые шаги всегда являются неожиданными и всегда делаются моментально. Именно так поступил Наполеон, когда узнал в далеком египетском походе о нападении на Францию целой коалиции государств. Достигнув с пятью сотнями верных людей французских берегов, Наполеон в течение месяца уничтожил Республику с ее мягкотелой, неспособной к власти Директорией и провозгласил себя единоличным повелителем государства. Как удав, неподвижно и продолжительно готовящийся броситься на завороженную добычу, он стремительно совершил то, что готовился сделать долгие годы. Он знал, как себя вести, как действовать и какую иметь стратегию, потому что тысячи раз совершал эти действия в своем воображении. Хотя наибольшей козырной картой Наполеона была слабость существующего режима, его гений проявился в выборе судьбоносного момента, который, конечно же, мог пройти мимо, не обладай этот человек такой решительностью и внутренней уверенностью. При этом, прибыв в Париж, генерал Бонапарт в течение трех недель так виртуозно играл роль «шпаги» (которую ему отвели представители Директории), что до последнего момента мало кто осознавал истинные намерения этого хищника с лицом проповедника. Для достижения абсолютной власти в решающий день легко и свободно он обманул всех: взрастившую его Директорию, пребывающих в неведении самовлюбленных депутатов, беспрекословно верящую ему армию и забитый, оцепеневший в ожидании сильной руки народ… Для укрепления своего положения он сосредоточил в своих руках всю исполнительную и законодательную власть, создал неповторимую полицейскую систему, предполагающую тотальную слежку всех за всеми, и в дальнейшем повсеместно использовал свое самое главное оружие – жестокость. Квинтэссенция наполеоновского управления четко и просто укладывалась во много раз повторяемый им тезис: «Есть два рычага, при помощи которых можно управлять людьми, – страх и личный интерес». Ему было тридцать лет.
Конечно, Наполеон допускал ошибки и достаточно большие просчеты во время военных кампаний. Но его артистизм, холодные и трезвые оценки происходящего позволяли ловко выходить из невыгодных и даже чрезвычайно опасных положений. Можно вспомнить, что, осуществляя свой второй военный поход – в Египет и Сирию, Наполеон целых девять дней уделил Мальте, из-за чего потом едва не столкнулся с мощным и быстроходным английским флотом во главе с легендарным адмиралом Нельсоном. Такая встреча могла стоить ему головы.
Одной из наибольших «невоенных» проблем Наполеона было отсутствие ораторского таланта и нежелание научиться этому искусству: он был уверен, что деспотическим истреблением многотысячных армий и жесткими формами управления вполне можно компенсировать умение произносить пламенные речи перед народом и строить дипломатические комбинации для сохранения мира. Его любимая формула «Большие батальоны всегда правы» говорит о том, что генерал Бонапарт в основе приведения в действие своей стратегии видел активное силовое давление, а вся дипломатия и, тем более, вербальные игры с народом рассматривались им лишь в качестве временных тактических ходов. Будучи человеком действия, Бонапарт признавал исключительно язык действия, и причем действия агрессивного и хищнического.
Но главным отличием в военной стратегии и тактике этого полководца было нахождение неадекватных, а значит, неожиданных шагов для противника. Как Цезарь и Ганнибал, он совершал маневры, которых никак не ожидали его военные оппоненты. Например, для второго появления в Италии он избрал не просто самый сложный, а почти невозможный и, с точки зрения противника, абсолютно нелогичный тактический путь – через перевал Сен-Бернар в Альпах. Но когда Бонапарт со своей армией появился в тылу австрийского войска, в результате получился эффект внезапно разорвавшейся бомбы.
Основой же общей жизненной стратегии Наполеона был такой непревзойденный эгоцентризм и такая неприязнь к любым авторитетам, что казалось, он ставит в один ряд с собой лишь Господа Бога. Людовику, наивно полагавшему, что «первый консул Франции» жаждет восстановить монархию, властитель с иронией порекомендовал «не желать своего возвращения во Францию», ибо для этого «пришлось бы пройти через сто тысяч трупов». «Пожертвуйте вашими интересами покою и счастью Франции: история это вам зачтет», – добавил он в письме ошарашенному монарху. Разве мог он позволить какому-то там королю, уповающему на свои юридические права, возвыситься до Себя?! Сила – вот его визитная карточка и права!
Впрочем, это вовсе не означает, что Наполеон витал в облаках: он прибегал к дипломатическим тонкостям и коварной хитрости, когда это было необходимо для решения политических задач. Так было, когда он «неожиданно» решил передать русскому царю пленных солдат российской армии, да еще сшил им новую форму за счет французской казны. При этом он не только добился расположения русского царя, но и ловко избавился от нескольких тысяч ртов. В другой раз, когда надо было разорвать мир с Англией, он виртуозно разыграл вспышку гнева во время аудиенции британского посла. И наоборот, когда надо было показать русскому царю свое смятение, чтобы заманить его на Аустерлицкое сражение, Наполеон сумел это сделать, представ перед посланником русского монарха озабоченным и неуверенным.
Не менее интересно, что, веря только реальному авторитету, то есть добытому умом или силой, Наполеон вполне серьезно заботился о приобретенном декоративном авторитете, который предполагал использование всех возможных сценических механизмов влияния на людей: от получения мифических званий и рангов до навешивания орденов. Он постарался над развитием символов, с которыми так или иначе было связано его имя. Однако все манипуляции проделывались с таким мастерством и в таком стремительном вихре, что мало кому удавалось проследить за ходом мыслей властителя, и потому все выглядело если и не естественно, то по меньшей мере приближенно к этому. Наполеон руководствовался определенной логикой: имея дело с массовым сознанием, маг предпочитал его заворожить влиянием символов – чтобы избежать лишних кровопролитий и потрясений. Для этого он реанимировал влияние Папы Римского – для утверждения в стране новой идеологии и создания вокруг собственной персоны ореола величия и божественности, затем менее чем через три года после прихода к власти путем искусно организованного народного волеизъявления добился объявления себя «пожизненным консулом», и наконец диктатор короновал себя императором на глазах у застывшей в странном гипнотическом сне Европы. Европейские лидеры просто не поспевали реагировать и противостоять такому феерическому восхождению. Будучи гениальным психологом (а он не мог не стать им: скрупулезно изучая деяния талантливых полководцев и государственных мужей древности, он тщательно фиксировал в сознании все особенности человеческой природы и методы воздействия на нее), Наполеон, среди прочих рычагов управления армией, ввел так называемые товарищеские суды. Суть солдатского самоуправления заключалась в казнях тех воинов, которые, по мнению самих же участников боя, вели себя недостойно. С одной стороны, страх перед линчеванием, а с другой – возможность получить отличия и награды. Это гнало солдат на самые неприступные стены и заставляло побеждать самого яростного неприятеля. И это было частью гениального управления Наполеона и построения им универсальной военной организации.
В это же время новый вождь Европы распространил немыслимое для свободного духом европейца влияние своего имени и на территории покоренных французами держав. Для начала Бонапарт деспотическим распоряжением запретил газетам выражать мнения, противоречащие его интересам. Он хотел прослыть демоном, чтобы уже звук его имени повелевал народами. И он добился этого. Когда Наполеону вдруг вздумалось изменить государственное устройство в Швейцарии, он лишь известил об этом: учитывая наличие 30 тысяч солдат на границе да дикий нрав французского самозванца, Швейцария покорилась мгновенно и безропотно. К таким же по характеру действиям можно отнести и расстрел Наполеоном члена династии Бурбонов – герцога Энгиенского. Последнее было исполнено исключительно с целью психологического давления и устрашения, которым французский самодержец уделял особое внимание. Более того, уничтожение человека, абсолютно непричастного к каким-либо политическим событиям во Франции, Наполеон тут же ловко использовал для нагнетания обстановки тревожности и объявления себя императором.
Еще одной особенностью Бонапарта была сумасшедшая работоспособность. Он мог спать лишь три-четыре часа в сутки, почти не отрываться для обеда, но точно так же он никогда не давал расслабиться окружению.
Внутренним чутьем понимая, что массовое сознание должно воспринимать его образ с трепетом и благоговением, он делал все, чтобы соответствовать разработанной для себя роли, и играл так ловко, словно вся его жизнь была выступлением на сцене. Этот миф не раз сослужил Разрушителю добрую службу, ибо людская молва так лихо разнесла посаженные им зерна, что одно его имя на поле брани порождало замешательство и неуверенность в рядах неприятеля. Он сам непрестанно твердил, что «работает всегда», «просчитывает», «предвидит» все, что должно произойти. Люди легко уверовали в миф о герое – каждая нация нуждается в образах и не только легко соглашается поверить преувеличениям, но и заботится о продолжении мифов, если только они направлены на поддержание национальной идеи.
Способность этого полководца видеть суть в движении к своей цели заключалась, прежде всего, в том, что он, в отличие от окружения, видевшего лишь частности, умел разбираться в глобальном и представлять свои деяния как необходимые для всеобщего блага. Делая ставку на «большие батальоны», он с легкостью жертвовал этими батальонами, ибо никогда не утруждал себя размышлениями о ценности человеческой жизни. Система ценностей Наполеона формировалась в соответствии с возможностями добиться своей цели, и то, что не относилось к достижению цели, просто и легко вытеснялось. В людях он видел лишь ступеньки. Но с другой стороны, как никто другой, Наполеон понимал, что мелочей в искусстве управления людьми не бывает. Даже некоторые раны, полученные им во время сражений на поле битвы, он скрывал от масс, обходясь помощью ближайшего окружения, – очевидный пример создания образа себя (о некоторых из этих ран стало известно лишь после его смерти, когда обмывали его тело).
Наполеон, безусловно, был великим мастером образа, и свое искусство умело использовал для формирования имиджа среди солдат. Академик Е.Тарле упоминает забавный эпизод из жизни полководца во время тяжелого перехода армии из Сирии в Египет. Когда главнокомандующий отдал приказ всей армии спешиться и предоставить коней для больных и раненых и к нему подошел конюшенный с вопросом о том, какую ему оставить лошадь, Наполеон, зная, что на него смотрят солдаты, закатил сцену ярости. «Всем идти пешком! Я первый пойду!» – кричал он в неописуемом гневе, за что, конечно, снискал любовь и доверие своих солдат.
Профессиональная подготовка императора Бонапарта как военного и весьма высокий для генерала уровень гуманитарных знаний вкупе с неимоверными волей и решительностью позволяли ему в считанные секунды перестраивать мыслительные процессы и, при необходимости, не только полностью менять подготовленные решения, но и моментально приводить в действие механизм их реализации. Страстный воитель, он пытался сокрушить все молниеносным напором, но при этом всегда трезво оценивал текущий момент. Когда, готовясь к войне с Англией, французский император вдруг осознал, что против него выступила коалиция европейских держав, он не задумываясь тотчас отказался от первоначального плана и в считанные дни выступил с войсками совсем в другом направлении. А в другой раз, в течение месяца разгромив Пруссию и посеяв невиданную панику среди немцев (такую, что многотысячные хорошо защищенные крепости сдавали нескольким ротам французских солдат по их первому требованию), Наполеон воспользовался моментом для того, чтобы подорвать устои английского влияния на континенте. Другими словами, в своих действиях Наполеон был настолько раскован и гибок, что казалось, он двигает шахматными фигурами на доске Европы. На самом же деле он просто никогда не изменял своим принципам. Полная, сокрушительная победа, независимо от того, сколько жизней она стоит, сколько монархий придется смести на пути и как воспримет история все происходящее. Что касается истории, то этот человек сам настойчиво пытался ее писать и, как видно, он весьма преуспел в этом.
Наполеон, как и многие знаменитые завоеватели, действовал яростнее и решительнее в состоянии стресса и опасности – его мозг и все человеческое естество с самого детства были настроены на ритм борьбы, и чем больше впадали в состояние шока окружающие, тем более раскрепощенным становился воитель. В такие моменты последовательная цепь действий Наполеона становилась похожей на цельное упражнение воздушного акробата: начав его выполнять, спортсмен движется по четко отработанной траектории; и точно также, словно «по схеме», действовал Бонапарт. Можно с высокой долей вероятности утверждать, что раннее программирование на силовой успех и обеспечивало в течение столь долгого времени расположение Фортуны к отчаянному искателю счастья на полях сражений. Эту мысль подтверждает и тот факт, что практически все военные кампании начинал Наполеон, а не его противники. Это он стремительно двигался навстречу сражениям, вселяя ужас в ожидавших. Это он слал ультиматумы и угрозы, вожделенно желая распространения неземного влияния. Это он решительно отказывался от дипломатии и с презрением бросал вызов мирному сосуществованию, потому что оно разрушало его воспаленную психику и подрывало устои его дикой животной идеи. Ростки этой идеи, к сожалению или к счастью, в разно выраженной степени свойственные всему человеческому роду и подавляемые в глубине естества, Наполеон откровенно развил и без колебаний дал волю вырвавшемуся наружу вулкану.
Успешность усилий на ранних этапах реализации цели Наполеоном была обусловлена не только его трепетным отношением к работе, но и осознанием необходимости создания значимого мифа о себе. Действительно, хотя он все свои человеческие страсти без сожаления положил на алтарь цели, неимоверные усилия не остались просто усилиями вола, вспахивающего землю. Скорее это были усилия хищника, без устали готовящегося к схватке. С самого начала артиллерийский офицер вполне осознавал, что для стремительного восхождения по лестнице власти необходим не только набор исключительных качеств, но и знание как можно большего круга людей о том, что он такими качествами обладает. Именно поэтому Наполеон уже с самого начала пути начал создавать свой образ Человека, способного на все. Любую, даже самую маленькую победу он немедленно провозглашал результатом предусмотрительности, дисциплины и жесточайших усилий воли.
Еще одним важным достижением Бонапарта в создании безупречного механизма влияния на массы и народы и, как результат, безоговорочного восприятия ими его образа как чего-то данного свыше стало понимание Наполеоном и использование уже апробированных систем воздействия. Одним из наиболее эффективным из них он считал духовенство, сковавшее коллективный разум Европы настолько, что им можно было легко манипулировать в течение неограниченного времени. Поэтому, подавив Церковь и заставив ее служить себе, Наполеон стал действительным магом, даже сомнительные действия которого интерпретировались как божественные символы. А ведь сам Наполеон даже толком не умел выступать публично.
Правда, во всех достижениях Наполеона, так же как и в самой сути власти, существовала чрезвычайная опасность: основанная на насилии, власть всегда пребывает в ожидании еще большего насилия, чтобы пасть пред ним и покориться. Наполеон, укрепляя свои позиции на уровне целенаправленного воздействия на массовое сознание, не мог не осознавать этой жестокой, но справедливой оплошности Природы. Раз завоеванное никогда не бывает завоеванным навечно! И тут оказалась бессильной даже полнейшая, можно сказать, безупречная для руководителя его масштаба беспощадность ко всему, что вставало на пути. Будь это коалиционные армии или шайки грабителей, критикующие газеты или поднимающие головы политики – все устранялись без малейшего душевного смятения. В этом деструктивная суть побед одних людей над другими. Именно эта непреодолимая опасность толкала Наполеона-воина на поиск новых авантюр, призванных поддерживать наэлектризованным то самое массовое сознание, являющееся самым важным элементом в реализации безрассудной идеи Наполеона.
Большая часть усилий Наполеона, его захватнические походы, военные и политические победы были потрачены на создание колоритной легенды о полководце-сверхчеловеке, пришедшем в мир, чтобы преобразовать его. Тут, как всегда, он смотрел далеко в будущее: действенная легенда, сказка о герое должна была, пережив самого гения, на многие века сохранять в чужом сознании его неповторимый образ. Он хотел покорить всех, даже еще не родившихся потомков.
Обладая в высшей степени демонстративным темпераментом, Наполеон жаждал неземной славы и искренне верил в нее. Ему хотелось, чтобы тысячи людей – неважно, каких наций и из чьих армий, – к которым он приближался, восторженно трепетали и сотрясали воздух пронзительными возгласами признания. Ради этих мгновений, которых хотелось еще и еще, Наполеон готов был принести в жертву чьи угодно жизни, и в том числе свою собственною. Потому что без этого мир не был бы его миром: он был бы пресным и лишенным напряженной остроты, не дающей покоя Наполеону. Ему незачем было бы существовать в таком мире.
Все годы правления Наполеона в Европе шла почти беспрерывная завоевательная война. Он превратил свою жизнь в единый крестовый поход – военную кампанию против всего мира. Интересно, что в короткие периоды между войнами, когда Париж становился столицей мира, а большинство победителей позволяло себе расслабляться, утопая в золоте и роскошных пирах, Наполеон не увлекался этими прелестями. Его место было в походном строю или боевом порядке – лишь там он чувствовал себя уютно и гармонично с внутренними желаниями, лишь там было счастье. Но он двигался такими немыслимыми темпами и забрался так далеко наверх, что остановиться уже было нельзя, а дальше дорога вела в преисподнюю. Психоз саморазрушения уже овладел буйным разумом человека, добившегося императорского трона и начинавшего верить в собственное божественное предназначение: его сокрушительное падение после поднебесного взлета на властный олимп, казалось, было предрешено.
Снежный ком начал собираться, когда у Наполеона вдруг появился второй фронт в Испании: бесконечно храбрые испанские крестьяне, по меткому замечанию историков, первыми начали рыть могилу империи, созданной для ублажения тщеславия одного человека. Возможно, испанская военная кампания была одной из основных ошибок Наполеона, если могло быть ошибкой для этого человека новое вторжение вообще. Победы были продолжением его «Я», и он не мог отказаться от войны, так же как не мог бы отказаться от себя.
Но внешне не слишком ощутимые проблемы в Испании очень скоро отчетливо отразились на политике: союз с Россией затрещал по швам, а многие министры и маршалы победоносного воителя засомневались в целесообразности следования идее, попахивающей адом. И все же никакие близлежащие проблемы не могли остановить императора Бонапарта от новой великой военной кампании. Двигая своих пешек-солдат, пешек-офицеров, пешек-генералов на Россию, передвигая огромные массы вооруженных людей на европейском континенте, страстный искатель славы намеревался, как всегда, решить несколько проблем. Подавить Россию как потенциального сильного противника, подавить Англию как союзника России и, наконец, возвеличить себя как величайшего завоевателя и вождя в истории. Если первое и второе было средством реализации идеи и тактическими шагами, то последнее было тем, ради чего Наполеон существовал. Историки утверждают, что когда австрийский министр иностранных дел Меттерних решил спросить Наполеона, на каких условиях тот согласится на мир, последний не дал ему четкого ответа. Таких условий для корсиканского демона просто не существовало – он признавал только один лозунг: «Все или ничего!». «Я солдат, мне нужна честь и слава. Мне нужно оставаться великим, славным, возбуждающим восхищение!» – поведал Наполеон в порыве страсти свою жизненную философию австрийскому дипломату уже после войны в России.
И еще более поразительным для наблюдателя было психическое состояние Наполеона после военного фиаско в России. Он сумел легко и достаточно быстро вытеснить боль поражения из головы: полководец был настолько спокоен и исключительно сосредоточен, а анализ военного похода был настолько беспристрастным, что, как писал Евгений Тарле, это больше походило на анализ гроссмейстера у шахматной доски, чем на впечатления человека, должного осознавать собственную катастрофу. Естественно, завоеватель не сожалел о десятках тысяч людей, бестрепетно приведенных им на смерть. Напротив, он уже раздумывал о том, как расправится с Россией в новой войне. «Они [неудачи] должны быть пропорциональны моему счастью; да, впрочем, они скоро будут заглажены», – заявил французский император по дороге в Париж.
Но даже фактически проигрывая военную кампанию против многочисленных союзников в 1813 году, Наполеон неустанно готовился к борьбе. Более того, он готовился исключительно к победе. Тот факт, что он на начальном этапе переговоров с коалицией не согласился на мир на весьма приемлемых условиях, свидетельствует не столько о его негибкости и упрямстве, сколько о последовательности в реализации жизненной стратегии, выражавшейся в непримиримости к чужим условиям и любым компромиссам. Если бы только он был дипломатом, например, уровня Меттерниха, он сумел бы удержать империю в узде, пусть даже путем уступок. Казалось, он с благодарностью принял бы смерть на поле боя, чтобы только не уступить победителям и не изменить своему жизненному кредо. Но смерть не брала его (хотя, по многочисленным свидетельствам императорского окружения, он жаждал смерти на поле боя, когда осознал близость конца своей империи), а дикая самозабвенная воля требовала удовлетворения, не желая считаться с изменением ситуации. Он не мог не чувствовать, что конец гигантской империи близок: многочисленные измены вассалов на ее окраинах и помощников в самой Франции, растущее воодушевление крепнущих союзников и четко слышимый ропот в верхушке французских войск были предвестниками завершения звездной эпопеи. Но внутреннее «Я» фатального разрушителя не могло смириться с поражением и заставляло его вести на поле боя новые и новые тысячи смертников. Как и все великие победители, он умел в трудный момент сосредоточиться на борьбе еще в большей степени, чем в минуты спокойного мира. Если люди склонны терять самообладание или даже паниковать в экстремальных условиях, то Наполеон и подобные ему люди только в схватке на грани жизни и смерти обретают настоящие крылья. Именно так и было в его последней императорской военной кампании: имея перед собой почти впятеро превосходящего по численности противника, Наполеон одержал ряд блистательных военных побед. Даже будучи загнанным в угол многочисленными союзниками, Наполеон не только не падал духом, но и вселял неимоверную уверенность в своих подчиненных. А на неожиданное взятие Парижа союзниками Наполеон отреагировал не как полководец на собственную катастрофу, а как созерцатель чьего-то отличного военного замысла. Он, очевидно, считал, что пока жив физически, никакой успешный маневр противника не в состоянии остановить сатанинского движения одержимого страстью войны. Вместо того чтобы сокрушаться о проигранной кампании, Наполеон уже через каких-то пятнадцать минут имел новый план борьбы. И если бы хоть один из его маршалов поддержал этот план, гений войны ринулся бы на Париж. И скорее всего, силой вырвал бы себе еще одну отсрочку.
Дальше ему оставалось только играть роль до конца, используя весь свой актерский талант. Наполеон утверждал, что он всегда думал о Франции и о том, чтобы дать ей возможность властвовать над миром. Но конечно, на самом деле о Франции он думал меньше всего. Просто его цель легко накладывалась на национальную идею, и при условии хорошей игры свои действия всегда можно было объяснить заботой об отечестве. Этим корсиканский завоеватель пользовался сполна, как, впрочем, и другие полководцы, вписавшие свои имена в историю. Низвергнутый Наполеон, покупавший души солдат за почести, славу и деньги, думал об окончании своего парадного шествия и своей чести. И если для возвращения своего прежнего положения нужно было бы сто тысяч французских жизней, этот человек не задумался бы ни на секунду. Он был словно поражен неизлечимым вирусом одержимости. Но мысли о расплате его не тяготили; напротив, с первых секунд падения он думал лишь о новой борьбе. Такова была суть наполеоновской идеи, которая, сначала возвысив до невиданных высот, в конце концов поглотила его так же, как гигантская змея заглатывает ловко пойманного кролика.
Феноменальные сто дней правления Наполеона являются великим и неповторимым эпизодом истории тоже исключительно благодаря одержимости одного человека: ему легче было погибнуть на поле брани, захватив с собой тысячу солдат, очарованных обаянием и мастерски нарисованными перспективами, чем пользоваться спокойной роскошью предоставленного острова Эльбы. Тишина и покой для Наполеона были сродни смерти. И неумолимый непобежденный дух фанатика вновь сломал стереотипы, приблизившись к французскому берегу: сильные не решались использовать против него свою мощь, а колеблющиеся тотчас переходили на его сторону. Поступки Наполеона, такие как высадка на юге Франции с тысячей солдат, выходили за грань нормального. Но и это было на руку Наполеону: он потрясал противников психологической атакой и одновременно вписывал свое имя в анналы истории. Нельзя, правда, сказать, что Наполеон действовал как безумный. Напротив, зная, что многие связывают его возвращение к власти с началом новых изнурительных войн, Наполеон неожиданно провозгласил, что собирается «дать людям свободу внутри Франции и мир извне». Это позволило сразу же получить огромные массы сторонников и вернуть личные симпатии.
И даже кровавое Ватерлоо, положившее конец уникальной эпохе Наполеона, не перевернуло его представления о мироздании. Как всякое живое существо, идентифицирующее себя, Наполеон боролся за то, чтобы быть первым и лучшим. Он боролся за новую реальность для себя, не считаясь с болью всего остального мира. Он жаждал счастья для одного себя, пытаясь выстроить его на костях своих солдат. Несметное количество раз он и сам рисковал ради своего счастья, но ему всегда было наплевать на весь остальной мир. Удивительная отличительная черта любого победителя, вызывающая, как цепная реакция, неизменную горькую расплату. Для самого Наполеона мучительная расплата выражалась в осознании крушения всех надежд и смерти в одиночестве и забвении. Хотя он, безусловно, знал, что оставил свое имя в истории.
Он любил себя неистовой любовью, как и подобает гению, еще при жизни причислил себя к безусловным талантам, жизнь которых начинается после физической смерти. «Как? Великий человек? Я всегда вижу лишь актера, разыгрывающего свой собственный идеал!» – это восклицание Фридриха Ницше подходит более всего к Наполеону Бонапарту.
Эрих Фромм
Когда Фромму было чуть больше тридцати, он всерьез задумался над проведением достаточно жесткой ревизии психоанализа и развитием его до новой, практически самостоятельной ветви, где базовые понятия должны определенно расходиться с фрейдовскими. Если Фрейд поставил во главу угла развитие либидо и внутренние сексуальные переживания человека, то Фромм усмотрел в обществе и в социальном окружении человека, а не в нем самом главную причину воздействия на характер и на его психическое здоровье. После длительных исследований всего спектра психоаналитических, философских и социологических направлений Фромм был твердо уверен в необходимости видоизменить теорию о приоритете либидо и сексуального мира Фрейда. Пытаясь развить и внедрить несколько иную теорию, по сути являющуюся вызовом психоаналитическому миру. Любопытно, но Фромм при этом даже не имел медицинского образования. «Я считаю человека существом прежде всего общественным и не думаю, подобно Фрейду, будто он прежде всего самодостаточен и только во вторую очередь нуждается в других, чтобы удовлетворять свои инстинктивные потребности» – так определил он свою позицию, едва перешагнув тридцатилетний возраст. Главное, что он сумел сделать в период своего исследовательского становления, – четко сформулировать задачу, которую намеревался выполнить. Безусловно, речь не идет о том, что ученый видел конечную цель, скорее он нащупал направление, которое было новым, интересным и достаточно противоречивым. Что касается воли, тут молодой искатель истины был полностью уверен, что доведет начатое до конца. Практически, с этого момента волевое рациональное начало окончательно берет верх во всей деятельности Эриха Фромма: все, что он сделает в будущем, станет результатом реализации достаточно четко обозначенной последовательной стратегии.
Благодаря чрезвычайно избирательному окружению (что является одним из наиболее важных отличительных качеств сосредоточенных и ориентированных на успех людей) Фромм получил приглашение работать в Соединенных Штатах. Среди прочего, следствием этого стала возможность продолжать серии на редкость смелых исследований и публикаций, а также открытое выдвижение собственной психоаналитической теории. Именно к тридцати двум-тридцати трем годам Эрих Фромм созрел для формулировки одной из собственных идей (в США он переехал в тридцать три), заключавшейся в совмещении социологии и психоанализа. В это время он окончательно отказался от фрейдовской теории, в которой либидо занимает центральное место. Это случилось тогда, когда исследователь основательно проникся мыслью, что этическое лечение и совершенствование человека возможно лишь при условии изменения общественного сознания и общественного уклада в целом. Он считал человеческий индивидуум слишком локальным и слишком зависимым элементом общества, чтобы верить в его самодостаточность. В связи с этим Фромм решился осознанно и публично отвергнуть многие предшествующие авторитетные учения, чтобы расчистить дорогу собственному учению, которое еще предстояло доказать, отстоять и внести в научный мир, как знамя, с которым революция врывается в оцепеневший город. Учению, которое должно было основываться на иных, скрытых ценностях, позволяющих, по убеждению Фромма, «обеспечить процесс рождения самого себя».
Приехав в Америку, Фромм как профессор-психоаналитик был практически неизвестен не только широким кругам, но и большинству исследователей. Да и достижения его не носили глобального характера, хотя как раз в этот период он начал мыслить поистине революционными категориями. Его смелое объединение психологии и социологии являлось абсолютно новым направлением и нашло поддержку не только в студенческой аудитории, но и с воодушевлением было воспринято рядом ученых. Он полностью сосредоточился на этой идее, стараясь развить и распространить ее по миру. Фромм прекрасно осознавал, что просто поддержки части окружения будет слишком мало для принятия его взглядов и распространения своего влияния. Для зарождения зерен в широких массах должны предприниматься активные действия по широкому фронту, среди которых первые роли должны отводиться публикации книг и статей, написанных в популярном, адаптированном для понимания большинством стиле. А также живому общению с теми, кто в будущем будет формировать мнение: с коллегами-учеными, с исследователями академических структур и, наконец, со студенчеством. Как истинный трудоголик, одержимый неодолимым стремлением достичь если не невозможного, то ощутимо высоких результатов, Фромм взялся за работу сразу в нескольких плоскостях, так или иначе соприкасающихся с его идеей. Конечно, такой подход стал возможен лишь в силу того, что он не мыслил свою собственную жизнь без всеобъемлющей творческой активности и был, прежде всего, сам насквозь пропитан духом новой теории, которая, как ему казалось, должна помочь человечеству выбраться из тупика цивилизации.
Продвижение идеи Фромма на американском континенте началось с Института социальных исследований в Нью-Йорке. Но этот форум ученых-психоаналитиков оказался лишь первичной базой для формирования нового статуса. Как только критика Фроммом фрейдовских идей стала резко выделять его из институтского коллектива, ему пришлось уйти из учебного заведения. Впрочем, этот институт и другие академические школы Фромм оставлял без особого сожаления, поскольку был уверен в том, что под развитие сильно действующей идеи всегда можно создать общественную трибуну. Потому что первична идея, а институты, звания и должности могут служить лишь декоративным обрамлением. Хотя он придавал важность блестящей упаковке, которой можно привлечь внимание к той или иной идее, Фромм никогда не переоценивал ее роль и потому никогда не шел на сделку с собственными убеждениями. Все, что мешало развитию его идеи, должно было либо немедленно устраняться, либо переставать существовать для него. То есть вытесняться из сознания. Фромм удивительно ловко обходился со своими раздражителями. Конечно, было бы преувеличением утверждать, что он был абсолютно невозмутим после различных потерь. Но уверенность в себе и высокий уровень самообладания позволяли очень скоро справляться с душевными переживаниями. После Института социальных исследований было Нью-Йоркское психоаналитическое общество, потом Американский институт психоанализа, затем Институт имени Уильяма Э. Уайта и т. д. Неважно, как это называлось; важно, как эти вывески каждый из участников предприятия мог использовать для развития своих идей и продвижения их в массовое сознание. Будем откровенны, Фромм оказался одним из наиболее преуспевающих представителей когорты американских исследователей глубин психоанализа. К примеру, создавая Американский институт психоанализа и не будучи медиком, он мог претендовать лишь на «почетное членство», но поставил свое участие в предприятии в зависимость от признания себя обучающим и контролирующим аналитиком. И сумел навязать свои условия. Впрочем, очень скоро благодаря своей откровенной неординарности Фромм вновь оказался у нового рубежа: его первая книга «Бегство от свободы» неожиданно сделала исследователя удивительно популярным среди студентов и специалистов. И хотя для ухода в поисках нового статуса были и личные мотивы (например, разрыв близких отношений с Карен Хорни, одной из основных фигур института), уже в то время Фромм осознал необходимость создания собственного предприятия-форума, в котором не было бы ограничительных линий для внедрения разработанных установок.
Именно поэтому Институт имени Уильяма Э. Уайта Фромм возглавил сам. Хотя это не было самоцелью, нужна была лишь более или менее универсальная крыша для содействия идентификации имени ученого. А позже, заботясь в том числе о дальнейшем распространении своих научных взглядов и харизматического влияния, Фромм двадцать пять лет прожил в Мексике, впрочем, почти беспрерывно курсируя между Мексикой и Америкой. При этом очень важное замечание по этому поводу сделал Райнер Функ: если в Мексике ученый позиционировал себя как психоаналитик и социопсихолог, то в США – как социальный критик и социальный политик. То есть он использовал для развития возможности воздействия, с одной стороны, разные статусы и, соответственно, разные аудитории, а с другой – постиндустриальное американское общество с более развитой информационной сетью воспринималось Фроммом как основная арена сражения. И с целью продвижения своих идей, и с целью «лечения» самого общества.
Окончательно проникшись убеждением о наличии у современного общества серьезной болезни, Фромм начал тщательно изучать коллективное подсознательное, пытаясь определить пути к гармонии и способности каждой личности стать плодотворной и творящей. Именно с публикаций первых книг, со смелых публичных выступлений в студенческой и преподавательской среде начались его первые шаги к успеху и признанию. Он преимущественно говорил то, что большинство коллег говорить не решалось, поскольку общественный резонанс неминуемо оставил бы отпечаток на карьере и положении. Подобно многим ученым-первооткрывателям новых направлений, Фромм использовал все возможные методы для того, чтобы стать заметным и узнаваемым, а также для того, чтобы приобщить к своему психосоциологическому учению как можно больше людей. Стоит заметить, что Фромм не собирался витать в облаках, замкнувшись в пределах собственного, созданного в воображении утопического мира, как нередко делали философы до него. А неожиданно открыв для себя Маркса – в той части, где он возвышает роль индивидуума в истории, – он тотчас использовал идеи великого коммуниста для развития собственной интерпретации психоанализа.
По всей видимости, поиски новых величин в создаваемом базисе социального психоанализа и привели Фромма к определению такого понятия, как общественный характер. Действительно, трудно переоценить значение предостережения исследователя относительно двусмысленной функции общественного характера, который при изменении условий существования общества начинает выполнять не стабилизирующую, а дезинтегрирующую и подрывающую социальную систему функцию. И поскольку, утверждает Фромм, поведение отдельного человека определяется целым рядом факторов, среди которых способ контакта с окружающим миром, приобретение вещей и отношения с людьми, социальная составляющая заметно влияет на направления потоков человеческой энергии. Именно отсюда, из формулировки общественного характера вытекает основной тезис, оставленный Фроммом в наследство нездоровому человечеству в качестве лечебной сыворотки. Изучая направленности человеческого характера в процессе социализации, Фромм сформулировал одну из наиболее опасных из непродуктивных ориентаций для будущего человечества – «рыночную ориентацию». Рыночный характер, по Фромму, предусматривает появление повсеместно «человека-товара» – на фоне отсутствия развития своих психических и духовных сил. Что ведет к потере идентичности и самоуважения, искореняет идеи творчества, свободы и продуктивности. Это одно из наиболее важных открытий Фромма, запечатленных в ряде книг и статей. Впрочем, его граница остается весьма размытой и требует особо тонкого восприятия от каждого, кто намерен стать успешным.
Ведь и сам Фромм в какой-то степени спешил представить себя как символ. А значит, и как некий, весьма ценный, хоть и духовный товар. Действительно, что касается вопросов презентации себя как исследователя и проповедника, Фромм всегда был весьма удачливым ваятелем собственного монумента. Может быть, потому, что он был прежде всего практиком, ориентированным на эмпирический опыт. Порой он даже стоически боролся за собственное формальное положение, хотя в действительности никогда не относился к нему слишком серьезно. В течение всей жизни Фромма прослеживается очень характерная черта: он всегда без колебаний оставлял в прошлом инструмент воздействия на массы, который либо начинал устаревать, либо становился сомнительным, либо переставал работать не на его имя. Так было с некоторыми наставниками, например Рабинковым. Так получилось с его собственной женой, достаточно неординарной женщиной, благодаря которой он вообще приблизился к психоанализу. Так в конце концов вышло с Институтом социальных исследований, который Фромм оставил, как только осознал, что его идея должна создать судьбоносное течение, а не послужить развитию ранее открытых направлений. Стоит признать, что, будучи совершенно равнодушным к материальным ценностям, Фромм становился изощренным умельцем, когда дело касалось создания и развития мифа о себе как о мессии для современного общества. Иначе и не могло быть: путь гения – это не только сами достижения и адаптация формулировок к сознанию современников, это еще и принудительное приобщение мира к новым догмам. Чтобы губка была пропитана влагой, недостаточно разлить воду. Искусство приобщения к себе не менее важно, чем искусство производить на свет сами идеи. И в каждом случае рождения гениальной личности и талантливого созидателя мы, тем не менее, наблюдаем развитие очень обостренного восприятия, не позволяющего победителю превратиться в общественный товар, о котором нас так настойчиво предупреждал Эрих Фромм.
Годы длительных размышлений над, казалось бы, известными истинами, произвели на свет изумительный фроммовский синтез бытия, позволивший взглянуть на мир под совершенно новым углом зрения, отличным от общепринятого по сути. Он обнаружил у современного человека ошеломляющее противоречие: потерю цели в пользу бесконечного и часто бесполезного развития средств. Фиксация этой чудовищной подмены понятий, доминирующей в современном мире, позволила Фромму утверждать, что основные проблемы современного человека коренятся в его безразличии к самому себе.
Достаточно уникальным является анализ Фроммом текстов Ветхого Завета, в котором его более всего потрясла истории о непослушании Адама и Евы. Глубокий синтез природы человеческого поведения и поиск истоков созидательной мотивации у обитателя планеты Земля навели мыслителя на, казалось бы, парадоксальную мысль: подлинное творческое начало основывается только на противостоянии большинству и отрицании окружающего и общепринятого.
Весьма интересной в жизни гениального исследователя была роль женщин. Он сам был существом глубоко социальным и не мог пребывать в одиночестве. Женитьба Фромма на Фриде Райхманн, на десять лет старшей его, казалась достаточно логичной, если принять во внимание тот факт, что он вместе с рядом друзей проходил у нее сеансы психоанализа. Будучи довольно сильной магнетической личностью, она долго оказывала вполне определенное влияние на его жизнь и восприятие мира. Но поскольку двум самобытным свободолюбивым людям ужиться весьма непросто, вряд ли вызовет недоумение их довольно скорый, через четыре года, развод. Впрочем, они остались добрыми друзьями. В основе еще одной связи – с Карен Хорни – также была профессиональная деятельность. Старше Фромма на добрых пятнадцать лет, она была психоаналитиком с именем и фактически ввела его в психоаналитический мир Америки. Исследователи небезосновательно утверждают, что «они оказывали влияние на мышление друг друга». Но после того как по настоянию самой Хорни, ее дочь прошла психоаналитическую подготовку у Фромма, их связь была прервана. Кстати, тот факт, что после разрыва с Карен Хорни Фромм принял к себе на работу ее дочь, является весьма красноречивым: появление еще одного сторонника казалось мыслителю важнее угрызений совести перед бывшей коллегой и любовницей. У Фромма были еще два брака, первый из которых был прерван смертью жены. Разумеется, это далеко не полный перечень связей Фромма, свидетельствующий о двух тенденциях. Во-первых, практически все женщины, с которыми он когда-либо был близок, были для него одновременно и подругами, и коллегами. А порой и учителями. Что еще раз говорит о том, что Фромму уникальным образом удалось в течение всей жизни пребывать в размышлении над собственной идеей или находиться в пределах сопутствующих областей. Во-вторых, женщины были социальной опорой ученого, который в связи со сменами своего статуса и отсутствием бремени какого-либо домашнего очага нуждался в сублимации понятий «уют» и «дом». Двигаясь к своей цели, путь к которой видел лишь он сам, Фромм нуждался, чтобы рядом была женщина и надежный помощник. Отчасти ради самой же цели. Пожалуй, эти факторы являются одной из определяющих слагаемых результативности мыслителя, не желавшего тратить силы на приобретение чего-либо и обладание им, что могло бы оказывать сдерживающее воздействие на его деятельность, связанную с распространением идеи. В связи с этим стоит вспомнить, что он легко преодолевал расстояния, находясь то в одном, то в другом географическом пункте, лишь с целью выступлений или проведения лекций. Фромма ничто не могло удержать на месте: когда он почувствовал необходимость жить на определенном удалении от постиндустриального американского общества, то без колебаний бросил Нью-Йорк и переехал в столицу другой страны (что в том числе было связано и с болезнью жены). Наконец, когда он ощутил желание не возвращаться в свой достаточно большой дом в предместье Мехико, он просто бросил его. Эти факты говорят о самоидентификации Фромма: он относился к времени и пространству как к категориям, призванным служить ему, а не наоборот, как подавляющее большинство других людей, обремененных тяжестью различных обстоятельств и вещей, которыми они обладают.
Вообще интересным является факт, что Фромм практически никогда не был одиноким. Но его всегда окружали лишь две категории людей: те, кто могли дать новый толчок его творчеству, и те, кто были его учениками и последователями. Он до конца реализовал жизненную формулу, высказанную одним из успешных талантов: «Отмежеваться от всего несущественного». Может быть, поэтому иногда может создаться обманчивое впечатление, будто бы Фромм, не испытывая излишнего напряжения, довольно спокойно стал маститым ученым мирового уровня, незаметно превратившись в колосса социальной психологии. Но это не так. Просто Фромм принадлежал к категории людей, которые жили в рамках своих идей. Реализация этих идей не была для него каторжным трудом – она была большей и лучшей частью его жизни.
Хотя на момент выхода в свет первого серьезного творения – книги «Бегство от свободы» – Фромм был уже автором множества статей, именно этот труд показал, что на горизонте появился еще один ученый, имя которого будет вписано в ряд великих исследователей самого близкого и самого неизведанного – природы человека. Тот факт, что Фромму в это время был уже сорок один год, среди прочего является ярким подтверждением того, сколь далек был мыслитель от дешевого стремления преуспеть, от обывательского тщеславия, от всего материального и «слишком земного» в негативном понимании этих слов. Приняв однажды облик мыслителя, Эрих Фромм уже никогда ему не изменял, и в этом, пожалуй, главный секрет его успеха – в спокойной последовательности и стойком желании найти истинную причину психосоциальных болезней современного общества. Именно это и еще непрерывная и очень сосредоточенная работа в одном направлении позволили ему оставить важное наследие потомкам и возвыситься над современниками.
Впрочем, Фромм был прежде всего существом земным и социальным и, конечно же, не избежал обычных земных склок. Поскольку он, хоть и был независим в творческих поисках, не мог быть абсолютно свободным от общества, над изменением качеств которого он так упорно работал. Хотя исключительная рациональность подходов ученого к жизни и работе позволяла ему находиться в стороне от очагов людской суеты, а те редкие случаи обыденных споров за доминирование в профессиональной сфере он решал часто нестандартным образом. Фромм не был привязан ни к месту, ни к достигнутому формальному положению, что без внутреннего напряжения позволяло ему оставлять коллективы и институты, организовывая на пустом месте новые, не менее колоссальные в научно-практическом отношении структуры. При этом примечательны его молниеносные решения, направленные преимущественно на сохранение собственного единожды избранного имиджа. Это то, о чем мыслитель действительно заботился с присущей ему тщательностью.
Фромму вполне удалось избежать того, чего он так не желал ослепленному тягой к материальным ценностям человечеству, – следования рыночной ориентации. Своей жизнью он продемонстрировал, что можно творить, добиться успеха и при этом никогда не быть товаром. Все его книги от «Бегства от свободы» (1941) и до «Иметь или быть» (1976) отрицают развитие человека как товара, презирают приоритетность его внешней оболочки и приобретенный авторитет, но в то же время вселяют веру в потенциальные силы каждого. Поэтому идея Фромма такая живая, а его успех – реален. Успех мыслителя определяется искренним желанием и способностью убедить потерявшегося в мире ложных целей маленького человека в том, что он владеет главным пакетом акций собственного счастья. Конструктивизм этой идеи вселяет в обывателя надежду, что он может и должен отыскать силы внутри себя, направив их на то, чтобы жизнь обрела реальный смысл. Такая идея, в отличие от многих, и в том числе религиозных ориентаций на помощь извне, подкупает, поскольку дает в руки человеку новое орудие борьбы и новые надежды. По всей видимости, именно рациональное зерно этой идеи, а также спокойная последовательность его взращивания Фроммом обеспечили ему неоспоримую победу в жизни.
Преимущественно новаторство Фромма и состоит в том, что он сумел обобщить все имеющиеся, но скрытые от не слишком пристального человеческого взгляда прогрессивные философские концепции, касающиеся развития личности и мотивации. Фромм дал каждому шанс родиться духовно, уже будучи рожденным физически, поэтому люди отплатили ему искренним признанием. Всю жизнь мыслитель следовал теории борьбы – он проделывал немалые усилия по поддержанию собственной физической и умственной кондиции: ежедневные физические упражнения, тренировка дыхания, концентрация внимания, тщательный самоанализ и медитация позволили ему практически до самой смерти в почти восьмидесятилетием возрасте сохранить не только трезвость мышления, но и способность убеждать молодых. Однажды ученому пришлось в возрасте семидесяти пяти лет делать экспромтом доклад перед аудиторией в 400 человек – в течение двух часов беспрерывного выступления ни он сам, ни слушатели не почувствовали усталости. Его глобальный труд «Иметь или быть» был написан в семьдесят шесть лет – когда большинство людей уже испытывает сложности не только с определением приоритетов, но и просто изложением своих мыслей. Это примеры, достойные стоика. Колоссальные, почти немыслимые творческие усилия – а за ними наибольшее эмоциональное удовлетворение, которое только может выпасть на долю человека, избравшего своим путем творчество.
По сути, то, что удалось сформулировать Эриху Фромму, является известным человечеству на каком-то подсознательном уровне. Но в силу суеты и безумного темпа, в котором пребывает мир, мало кто смеет задуматься над смыслом человеческих устремлений. Ученый, потративший жизнь на доказательства того, что существование современного человека по большей части деструктивно или как минимум непродуктивно, заставил своими обескураживающими откровениями тысячи людей сделать ревизию собственных устремлений и пересмотреть направления своей целеустремленности. Он предложил вполне четкий ответ на извечный вопрос: «Quo vadis?» – и потому стал таким понимаемым в современном обществе, которое уже вполне осознает, что в своем большинстве порочно, слабовольно и аморфно.
Нет никакого сомнения в том, что Эрих Фромм за долгие годы продвижения в мир своих гуманистических идей добился пророческого влияния. В зрелом возрасте этот гениальный аналитик отметил, что пророчество обязывает к провозглашению идей – не обязательно новых, но непременно с воплощением их в собственной жизни. Стоит признать, что жизнь Фромма поражает удивительной последовательностью, размеренностью и рациональностью, основой которой всегда было творческое начало и максимальная концентрация на главном. Он был пророком по жизни, счастливым и умиротворенным, что позволило открыть путь к новому, скрытому от большинства людей свету. И не только для себя самого, но и для многих тысяч идущих следом.
Огюст Роден
«Я испытал все муки бедности до пятидесяти лет», – сознался Роден в конце жизни, когда находился в зените такой необыкновенной славы, которой не дано было испытать ни одному из скульпторов от эпохи Возрождения до конца XX века.
Действительно, длительное время работая на мастеров с именем, Роден оставался в безвестности. Но презрев существующие каноны и наотрез отказавшись от подражания моде, он никогда не оставлял мысли пробиться наверх в качестве ваятеля нового типа. Возможно, именно поэтому первой выставочной работой он намеренно сделал сомнительную по смыслу скульптуру «Мужчина со сломанным носом». В этот период он еще не освободился от душевного протеста, и работа была направлена скорее на то, чтобы обратить на себя внимание неординарным подходом к творчеству, чем на попытку вызвать аплодисменты творческим замыслом. Но именно из-за необыкновенной реалистичности работы она была единодушно отвергнута критиками Салона – Роден чувствовал себя так, словно в его сердце был забит железный гвоздь. Упорно не признаваемому мастеру, шокирующему публику своей дикой откровенностью, оставалось одно – научиться искренне смеяться над критиками и презирать их оценки, основанные на посредственном восприятии скульптуры и дани преходящим течениям в искусстве. Критикующие отказывались принимать в небольшой элитный клуб способных генерировать идеи какого-то скульптора без имени и даже соответствующего образования только за то, что он яростно и настойчиво пытается навязать всему миру нечто такое, чего еще не было. И Роден снова оставался в оскорбительном статусе каменотеса. Но конечно, он не смирился с этим – вся его жизнь, все его бунтарские устремления были направлены слишком далеко ввысь, чтобы быть тотчас замеченными приземленными критиками.
Чтобы выжить и не потерять себя после первого и самого болезненного выставочного провала, Родену пришлось взвалить на себя мрачный труд подмастерья и упрятать смятенный аккорд на долгие годы глубоко внутрь своего мятежного естества. Он уже чувствовал растущую мощь своего интеллекта и так же безоглядно верил в него, но вынужденно заключив себя в замкнутое пространство чужой мастерской, занимался формовкой, тесал камни, как самый простой ремесленник, помогал ювелиру делать примитивные украшения. Конечно, он беспокоился о времени, которое неминуемо терял, вожделенная слава все еще ускользала, как проворная форель из рук рыбака-неудачника. «Я сожалею, что потерял столько времени, так как все те усилия, которые я потратил тогда, могли быть собраны для создания прекрасного шедевра. Но это мне пригодилось». Откровения мастера дают полное представление о его внутренних терзаниях и сомнениях того периода. Но как викинги, закаленные суровыми ветрами и снежными бурями Севера, из отчаянных испытаний вырос мастер исполинской художественной силы. В эти долгие годы Роден словно находился на краю бездны, балансируя и извиваясь, подобно канатоходцу под куполом цирка.
Лишь в двадцать четыре года у Родена появилась первая собственная мастерская – старая ветхая конюшня с зияющими дырами в гнилой черепице и мерзкой вечной стужей, от которой не гнулись руки. В этом забытом сыром помещении со стойким запахом гнили было одно-единственное достоинство – оно было достаточно светлым. Работая на разных предприимчивых дельцов, приблизившихся к искусству, Роден, тем не менее, продолжал учиться и творить, не только не изменяя своим принципам, но и непрерывно развивая их и превращая в целое художественное направление. Кое-что сугубо практичное он вынес и от хитрецов, извлекавших из скульптуры максимальную коммерческую выгоду. Работая у одного из таких скульпторов, Роден не только несколько поправил свое все еще незавидное финансовое положение, но и неожиданно почерпнул замечательную способность организации мастерской со значительным количеством подмастерьев. Там же он научился представлять одно и то же скульптурное решение большое количество раз, демонстрируя новые грани творчества и вытаскивая из бесконечных вариаций одной и той же идеи вполне ощутимые прибыли. Внезапно он понял, что одно лишь неподражаемое и отрешенное творчество является недостаточной составляющей успеха, а вот деловой подход к продвижению своих идей может очень заметно приблизить его к вожделенной победе над разумом критика. Роден верил, что он уже состоялся как ваятель, но ему было необходимо признание.
Чтобы сменить декорации, скульптор, для которого понятие родины было довольно расплывчатым, переехал в Бельгию. Важным штрихом отъезда можно считать тот факт, что его отец и возлюбленная с сыном вели настоящую борьбу за выживание. Была ли это попытка поправить общее финансовое положение за границей или доминирующим чувством Родена все-таки было движение к творческому успеху, сказать трудно. Скорее всего, последнее. Ибо к тридцати годам для Родена не существовало ничего серьезнее творческих побед. Он без сожаления бросил привычный мир, где превратился в невоспринятый художественным миром консервант, и снова начал все с чистого листа. Шесть лет бешеной борьбы за свое место в искусстве служат непредвзятым подтверждением того, что Роден в своих поисках превратился в маниакального волхва от искусства. Оттачивая мастерство, он закалял дух, одновременно делая искусство неприступным бастионом для карающего голоса критики.
Чудесные замыслы пришли вовсе не по наитию: самый великолепный из них – «Врата ада» – Роден выносил в течение нескольких лет, вместе с неразлучным творением Данте в кармане. Он продолжал непрерывно и страстно учиться, сменив полотна и скульптуры Лувра на картины Рубенса. Его жажда к серьезным книгам ничуть не притупилась. В водовороте неуемного поиска он заставил себя забыть обо всем: о женщине, родившей ему сына, об отце, о желании достатка…
Искусствоведы и биографы мастера утверждают, что творческая биография Огюста Родена начинает отсчет лишь в тридцать один год: его брюссельская выставка убедила посетителей, что плодовитый автор работ – уже давно не каменотес, а состоявшийся мастер, обладающий на редкость тонким пониманием скрытых оттенков человеческой души. Чтобы двигаться дальше, Роден осознанно посетил Италию – с одной-единственной целью: детально изучить работы великих мастеров, среди которых наибольшим авторитетом для него был Микеланджело. Он видел в работах мастера эпохи Возрождения динамику жизни, которой так недоставало современникам. Ему хотелось влить жизнь в мраморные и бронзовые фигуры, и знания порождали одуряющий энтузиазм. Отысканные до изумления оживляющие штрихи в работах давно ушедших мастеров он намеревался лучше воспроизвести новыми технологическими способами, чтобы продемонстрировать миру порывы души, заключенные в скульптуре.
Скандалы сопровождали почти весь творческий путь Родена, вплоть до тех времен, когда он стал непререкаемым авторитетом в мире искусства. Можно изумляться, но в их основе лежит сногсшибательный реализм работ скульптора. «Мужчина со сломанным носом» не замечен из-за слишком правдивого изображения детали, «Бронзовый век» – пленительно живое изображение с океанической энергетикой – был настолько близок к реальному человеку, что вызвал резонансные обвинения в снятии слепков с живой модели. «Бальзак» показался слишком очеловеченным, в то время как от Родена ожидали не проникновения в образ, а какой-то неземной героической фантазии. «Мужчина со сломанным носом» показал, как Роден оригинален в интерпретации лица. «Бронзовый век» доказал его безраздельную власть над телом», – заметил знаменитый немецкий поэт Райнер Мария Рильке, который некоторое время был у мастера секретарем и тайным лоббистом его идей. Роден платил людям нетерпимостью к ним. Много позже скульптор поссорился и расстался даже с таким преданным другом, как Рильке.
Возвратившись в Париж, Роден немедленно ввязался в борьбу за признание. Создавая множество новых работ, скульптор стремился не остаться незамеченным для общественной жизни. Хотя средства обеспечения существования еще долго оставались актуальным вопросом для скульптора, его мозг был всецело занят поиском таких творческих парадигм, которые не могли не врезаться в сознание. И если скандалы вокруг его произведений ранили самолюбие ваятеля, то они принесли с собой и потрясающую известность. Возня репортеров и рассуждения искусствоведов, может быть, оказались наилучшей визитной карточкой мастера. И хотя Родену еще долго не удавалось добиться заказов муниципальных властей на создание различных памятников, постепенно он становился все более узнаваемым в столице мира.
Но даже приобретение для музея в Люксембурге двух работ Родена, в числе которых скандальный «Бронзовый век», было ничем по сравнению с получением крупного государственного заказа для Музея декоративного искусства. Мастер превзошел самого себя, ибо совершенно не понятно, как проклинаемому критиками скульптору удалось получить не просто масштабный заказ, а предложение, которое позволило воплотить в жизнь много лет вынашиваемую творческую идею. Скорее всего, главную роль сыграли именно две приобретенные работы – самобытность и оригинальность их была не просто очевидной, а проникающей глубоко в сознание каждого, кто пытался хотя бы быть честным по отношению к автору и внимательным по отношению к самому произведению. Несколько авторитетных скульпторов к тому времени признали исключительную значительность работ Родена. И похоже, интерпретация Роденом нового создаваемого произведения оказалась убедительной для чиновника, которого мастер заставил поверить в себя. Роден понимал, что задуманные им «Врата ада» могут стать одной из главных вех в творческой жизни: фантазия творца должна иметь больше духовной силы и энергии, нежели интерпретируемое произведение Данте. Как всегда, мастер пытался решить несколько задач одновременно. Кроме вожделенной творческой жажды дать жизнь давно вынашиваемому замыслу Роден горел еще и желанием доказать критикам, что он способен без слепков идеально отобразить в скульптуре любой порыв человеческой души. Поэтому в новом произведении должно было присутствовать потрясающее количество фигур. В принципе, мастер вышел далеко за пределы творения Данте. Действительно, такой скульптуры в мире еще не было, но его нисколько не пугали титанические масштабы задуманного. «Врата ада» на самом деле должны были оказаться вратами на олимп мастеров искусства для самого Родена.
Расширяя собственное творческое влияние, Роден все больше демонстрировал деловой подход в продвижении своих идей в мир. По всей видимости, он занимался этим целенаправленно. Такой подход помог ему получить статус гораздо более высокий, чем мог иметь человек, ориентированный исключительно на творчество. Долгие годы нищеты научили ваятеля управлять собственным успехом. Со временем ему удалось превратить свою мастерскую в настоящее предприятие. Он становился похожим на Рафаэля, когда, вдыхая в скульптуру свою энергию, свой замысел и свою силу, максимально использовал труд помощников на второстепенных работах.
Примечательно, что при этом мастер сознательно избегал привлекать к работе в мастерской людей, напрочь лишенных таланта. Напротив, он старался иметь помощниками людей ярких, явно выделяющихся из общей массы собственным видением искусства. Хотя с приходом славы Роден и создавал бюсты богатых американцев, а к началу XX века (к шестидесятилетнему возрасту самого скульптора) в мастерской Родена работало около пятидесяти подмастерьев, мэтр придавал слишком мало значения собственным появлениям в свете, получаемым наградам типа ордена Почетного легиона и другим броским бутафорским атрибутам. Как свидетельствовали близко знавшие его люди, с годами он все больше предпочитал одиночество бессмысленному общению с посредственными людьми. Роден всегда оставался малообщительным и даже одиноким человеком, закрытым для большинства обывателей. Он слишком ценил время, чтобы разбрасываться минутами. Словно хотел наверстать ушедшее время в долгом пути становления и поиске признания.
Зато он не брезговал применять психологические законы для создания своей творческой харизмы. Роден хорошо понимал, что взявшись за скульптуры известных людей, можно использовать их имидж для создания своего. Отсюда появление скульптур Гюго, Бальзака и еще целого ряда знаменитостей. И еще одна хитрость, может быть, берущая начало там, где зарождаются самые искренние потребности и желания: Роден сумел снискать расположение литературного мира своей эпохи. Хотя это не была игра в одни ворота: скульптор нередко черпал творческие силы среди знаменитых писателей, пытаясь проникнуть в психологическую глубину их образов.
У каждого гения свои творческие секреты. Что касается Огюста Родена, несомненным признаком его таланта является развитая способность проникать в душу своих героев. Роден не мог просто создавать фигуры, он стремился увидеть в них человеческое, выразить в камне или металле мимолетные порывы и преходящие желания, поймать неповторимое мгновение, запечатленное в движении, позе, жесте… Ваятель передавал произведениям часть своей всепоглощающей внутренней энергии. Роден ставил перед собой задачу выразить скульптурой позицию мастера, бросающего вызов: он долго продумывал каждую деталь творения, прежде чем взяться за ее исполнение. Каждое застигнутое врасплох движение, запечатленное ваятелем, как адресованный будущим поколениям конверт, должно было содержать послание всему миру. Именно такое ассоциативное восприятие собственной роли дает любому ремесленнику перспективу вырасти до гения – творец никогда не рассматривает себя как часть общества, он, противопоставляя себя всему человечеству, всегда смотрит на мир со стороны. А вектор его основных усилий всегда направлен на достижение максимального влияния на мир. Роден для решения этой задачи научился вживаться в роль, проникая в глубины человеческой психики и передавая самые потаенные мысли и чувства.
Но так же верно, что он был великим тружеником: некоторые образы он вынашивал целыми годами, подключая воображение и знания. Рильке свидетельствовал, что, задумав образ Бальзака, Роден прожил с этой идеей не один год, а для лучшего понимания своего героя он даже посетил родину писателя и изучал его письма. Такой детальный психофизический анализ при создании произведений говорит о намерении Родена тесно связать внутренний мир своих героев с их внешними формами – он, понимая эту взаимосвязь, считал своим долгом передать некую энергетическую силу последующим поколениям.
Мастер не опасался стать в оппозицию общественному мнению. Напротив, он, похоже, считал, что жесткое противостояние скорее послужит приобщению мира к собственной точке зрения. Почти все шедевры Родена создавались в оппозиции, но затем признавались. Наиболее ярким примером стали «Граждане голода Кале», в скорбные фигуры которых он втиснул чисто человеческие переживания: смятение и боль – то, что отказывались признать оскорбленные обескураживающей простотой заказчики. Они ожидали увидеть бесчувственный и возвеличенный героизм своих сограждан, но были изумлены, столкнувшись с ликом Правды. Роден бросил вызов и победил. Просто он знал: великие творцы не подстраиваются под мир, они преобразовывают его. Рильке, описывая работу Родена над скульптурой Бальзака, настаивает на применении мастером приемов визуализации, представления образа создаваемого героя. Похоже, именно так и рождались роденовские шедевры. Но создание Бальзака проясняет еще одну сторону творчества этого человека: Роден, после того как появление скульптуры вызвало настоящий скандал, забрал ее, объявив, что останется ее единственным обладателем. Как истинному творцу, ему не нужны были аплодисменты толпы. Родену было достаточно знать, что он творит, незримо соприкасаясь с вечностью и приближаясь к непостижимому – сути человеческого бытия. Это вселяло больше уверенности, чем ободрения живущих рядом с ним. Мэтр осознавал, что, бросая вызов поколению, он тем самым ставит себя над ним. Он ввязался в борьбу с вечностью, и следующим шагом было распространение собственного интеллектуального влияния за пределы времени.
Действительно, как метко заметил Рильке, «слава – не что иное, как скопление кривотолков, образовавшихся вокруг нового имени». Но, если честно, говоря о славе Родена, нельзя не заметить, что он лично приложил осознанные очень заметные усилия для распространения славы по миру. Причем это вовсе не хаотичные случайные поступки, а выстроенная в целенаправленную, четко продуманную систему цепь активных действий. И если любой художник или скульптор стремится организовать как можно больше выставок, а политик и государственный деятель – публичных мероприятий, то система Родена носила более тонкий и вместе с тем более глобальный и агрессивный характер.
Во-первых, он начал организовывать продажи выставленных работ, что поначалу было крайне рискованно не только финансово. Провал такого предприятия мог бы серьезно подпортить имидж мастера. И наоборот, успех продаж оказался важен, и не столько вырученными деньгами, сколько распространением влияния роденовского направления в искусстве, так как многие работы покупали различные музеи всей планеты. Появились новые заказы на выставки.
Во-вторых, чтобы избежать чужих интерпретаций своего творчества, а заодно и запечатлеть для потомков результаты ежедневного кропотливого труда, мастер решил использовать дополнительную возможность для изложения информации о себе. С этой целью Роден написал ряд теоретических трактатов о скульптуре, которые, безусловно, в конечном счете посвятил себе самому и своему творческому поиску. В них он, прежде всего, развил идею своего направления в скульптуре, чем, кроме прочего, обеспечил появление последователей своей школы.
В третьих, мастер, заставив служить себе новые фототехнологии, создал гигантскую фотогалерею собственных скульптурных работ. Исследователи роденовского творчества подчеркивали, что небывалая по размеру коллекция из более чем семи тысяч фотографий немало способствовала распространению влияния мастера и росту его успеха. Он был одним из первых, кто сумел соединить коммерческую и идеологическую составляющие творчества: сбывая за мизерную цену фотокопии своих работ, Роден добился невероятного по широте распространения творческих идей. Как тяжеловесные корни величественного дуба, они всей мощью укрепились на скрижалях истории. Фотографии не только послужили документальным подспорьем журналистам, с которыми сотрудничал скульптор, но и превратились в хронологические свидетельства колоритного творческого пути этого великана от скульптуры.
Наконец, в четвертых, он решился на крайне необычный, почти экстремальный для творца шаг: знаменитый скульптор объявил о готовности передать все произведения государству в обмен на разрешение создать Музей Родена в отеле «Бирон» в центре Парижа. Для человека, прожившего первые пятьдесят лет своей жизни в крайней нужде и бедности, с приходом славы материальное становится ничем в сравнении с возможностью увековечить свое имя. И Роден сумел это сделать, получив роскошное двухэтажное здание с прилегающей территорией с помощью единомышленников и людей, поддерживающих его. Хотя старость уже навалилась на мастера непреодолимой тяжестью, он успел привести в исполнение свой, возможно, самый главный творческий замысел.
Творческая свобода и очарование женщины – это то, что бесконечно ценил скульптор. Роден много внимания уделял женщинам: они всегда зажигали в мастере неугасимый огонь творчества. Роден любил женщин и не скрывал этого. Его языком было тело, и тело женщины было так же остро необходимо ему, как глина, из которой он лепил свои ослепительные фигуры. Лишь одна из них – непритязательная и удивительно терпеливая Роза Бере – оставалась с ним на протяжении всей жизни. Она подкупила Родена своей мужественностью, преданностью и интуитивным пониманием своей женской роли; она единственная безропотно прошла с мэтром путь от холодной и мрачной первой мастерской до музейного благоговения перед величием ваятеля. Поддавшись настоянию друзей, Роден сочетался с Розой Бере законным браком лишь за месяц до смерти своей спутницы и за девять месяцев до собственной кончины в возрасте неполных семидесяти семи лет.
На сложном жизненном пути было еще множество других женщин, которые вдохновляли, оставляли неизгладимый след в его жизни или просто сопровождали творца. Это не было банальной изменой. Бесконечно ценя свою свободу, но почти не щадя чувства находящихся рядом, Роден все же был честен по отношению к своим возлюбленным. Он сохранил непредвзятость, высокий такт и уважение по отношению к каждой; он, пожалуй, дал им больше, чем взял сам. Так было, к примеру, с Камиллой Клодель, которая сама стала известным скульптором под влиянием идей Родена.
Все было прозрачно, как сама жизнь. Роден не мог жить без близости со многими женщинами – полигамный мир его обыденной жизни гордиевыми петлями переплетался с необыкновенной широтой творческих исканий. Ему нужны были потрясения и вечное ощущение влюбленности, и он, ни на кого не оглядываясь, поступал так, чтобы обыденная жизнь способствовала гармонии в творчестве.
Творческим исканиям было посвящено все в его несколько отрешенной и слишком целеустремленной для обычного человека жизни. Но благодаря собственным ухищрениям и титанической работоспособности ему повезло: его творчество не осталось вещью в себе, оно принесло в мир осознание новой красоты, а самому мастеру позволило познать радость преобразователя, ощутить себя маленькой, но олицетворенной частью великого космоса, к которому он так неуклонно стремился.
Брюс Ли
Брюс, подобно другим победителям, поднявшимся к вершинам успеха, принадлежал к категории людей, отчетливо осознающих, что в жизни им на кого рассчитывать, кроме как на свои собственные силы. Именно эта внешняя незащищенность от жестких условий игры, выставляемых жизнью, и вырабатывала иммунитет к промежуточным поражениям и неудачам, которые люди такого покроя всегда считают временными. Борьба для них с самого начала становится обычной азартной игрой, а их заоблачные устремления тем выше и желание победить тем острее, чем яростнее их бросает Жизнь. Остервенелость их стремления победить исчезает лишь со смертью. Те, кто получили в наследство капиталы, дело отцов и легко взобрались на первые ступени благодаря мощной поддержке, редко способны продолжать борьбу, когда выступают первые капли пота и крови, когда требуется собрать воедино всю гибкость характера, изощренность ума и стойкость духа для того, чтобы выдержать немыслимое, порой нечеловеческое напряжение. Тогда-то благополучные «успешные» люди отступают, а на сужающейся тропе остаются лишь те, кто каждый шаг неизменно берет с боем и кто готов умереть, но не уступить даже сантиметра на пути к триумфу. Именно к такой породе принадлежал Брюс Ли – боец, философ и экспериментатор, раздвинувший представления человечества о действительных возможностях личности.
«Да, это верно, твое будущее зависит от того, насколько усердно ты занимался. Сейчас я завишу только от самого себя с того самого дня, как только ступил на землю этой страны. Я не трачу денег моего отца. Теперь подрабатываю официантом после занятий в школе. Скажу тебе, это не просто, старик! У меня полная запарка!» Такие слова из письма Брюса своему другу приводит его биограф Брюс Томас. Еще долгое время письма Брюса Ли будут лаконичны, неуклюжи и исполнены ожесточенности. Но всегда в них присутствовал неукротимый дух сильного человека, который искренне верит в себя, в свое замечательное искусство и правильность избранного пути. Внутри Брюса постепенно поселилась идея. Он осознал, что то, чем он обладает, находится далеко за гранью возможного не только для среднего человека Запада, но и для большинства мастеров боевых искусств на далекой родине, и это привело его к убеждению, что продемонстрировав свои впечатляющие способности, он наверняка сумеет добраться до кинематографа – системы, которая сможет стать посредником между ним и окружающим миром.
С тех пор как Брюс начал прорубывать собственную тропу к известности в американских дебрях, он понял, что без образования ему не обойтись. В его мозгу произошла настоящая революция: он проявил такую изумительную организованность в учебе, что не только хорошо закончил школу, но и сумел попасть в университет. Там он немедленно начал посещать, кроме курсов языков и борьбы, еще и лекции по психологии, китайской философии, театральному искусству и даже риторике. Это, безусловно, говорит о крайне жесткой внутренней ориентации и твердом решении получить все необходимые для будущего дела знания.
Несмотря на сногсшибательные объемы умственной нагрузки, Брюс продолжал оттачивать свое боевое искусство, порой глядя по-новому на многие вещи, которые он ранее постигал лишь интуитивно и закреплял практическим опытом. Теперь же он, напротив, стал уклоняться от каких-либо конфликтов и вступал в драку только в исключительном случае. Часами он работал над скоростью, а некоторые удары повторял по несколько тысяч раз! Он дошел до того, что отрабатывал равновесие даже тогда, когда надевал брюки или ботинки, а находясь в покое, сидя, стоя или лежа, часто представлял атакующего его противника и разрабатывал экономные и эффективные контратаки. Это были плоды маниакальной одержимости. Для Брюса Ли не существовало ничего более важного, чем его цель. Но если ранее он все же больше занимался физическим развитием, то теперь, посвящая часы глубоким размышлением, он совершенствовал такие составляющие виртуозности воина, как психологическая подготовка и философия боя.
Кто хочет выделиться из толпы, должен любыми путями стремиться достичь своей цели, считал Брюс Ли и практически всегда следовал такой теории. Немалое внимание он уделял собственному имиджу, например, всегда исключительно одевался и играл на публике терпеливо-учтивую роль, ни за что не позволяя себе взрываться.
Однажды, решив, что пора действовать, Брюс вышел на публику и продемонстрировал на городской сцене свое искусство. Его дебют произвел такое неожиданное феерическое впечатление, что вскоре к Брюсу начали обращаться с просьбами научить этому уникальному ремеслу. Очевидцы были потрясены зрелищем, когда отнюдь не богатырских размеров китайский парень задорно и грациозно играл с агрессивными гигантами. Он показал обывателям хаотического мира больших городов, что можно владеть энергией. Для просвещенной Америки это оказалось открытием с острым привкусом. Прошло еще немного времени, на протяжении которого Брюс продолжал демонстрировать свои достижения, и он не только приобрел широкую известность в бойцовской среде, но и обзавелся группой почитателей, с которыми продолжал заниматься кунг-фу уже как учитель. Со временем в маленькой школе Брюса Ли прошли обучение многие мастера, чемпионы США и мира по каратэ. И все же мало кто ясно представлял, куда направлено стремление этого неистового человека, для которого никогда не существовало пределов в совершенствовании.
Действительно, через некоторое время Брюс Ли начал понимать, что вышел за известные пределы всех классических боевых философией. Изучив и узнав большинство стилей и школ мировых единоборств, он пришел к выводу, что брать на вооружение можно лишь практические, эффективные для настоящего боя приемы, наиболее экономные с точки зрения энергетических затрат и приносящие наилучший результат. Он самостоятельно разработал или довел до совершенства не одну сотню приемов. Вплотную подойдя к созданию собственной философии, Брюс все более помышлял раздвинуть существующие границы человеческих возможностей в этой области. Он искренне проникся идеей древних учений китайских мудрецов о том, что невозможно достигнуть неуязвимости тела без развития духа. Вскоре исследователь записал в дневнике: «Если хотят понять истину в боевых искусствах, чтобы благодаря этому ясно понимать противника, то нужно забыть представления об определенных стилевых направлениях или школах, предрассудках, привычках и антипатиях. Тогда не будет никакого духовного конфликта с самим собой и тогда можно прийти к покою».
Брюс Ли становился все более философом и открывателем нового направления, нежели просто бойцом. В какой-то степени ему удалось адаптировать оторванные от жизни и потому ограниченные классические формы борьбы к современной и действенной форме владения собой. Он начал постепенно приспосабливать боевое искусство к стилю жизни стандартного человека – обитателя каменных джунглей постиндустриального государства. Но если Брюс уже был готов говорить, то мир еще не был готов его слушать. Ему нужен был новый статус, новая степень известности и новая форма власти над человеческим сознанием, чтобы донести до него силу и обворожительность обладания энергией. Достигнув фантастической виртуозности, он публично заявил о несовершенстве традиционных философских школ, что звучало целостно в общем контексте действий Брюса по привлечению внимания к себе и собственной концепции боевых единоборств.
Если бы он не действовал так активно по части продажи собственных возможностей, то никогда бы не сумел убедить снимать себя в Америке, принимая во внимание такие негативные нюансы, как акцент и принадлежность к китайской национальности. Брюс знал, что для достижения этой сладострастной цели он должен быть на целый порядок лучше своих потенциальных конкурентов в борьбе за признание продюсеров и режиссеров. Не позволяя себе ни секунды расслабления и не останавливаясь даже на миг, он осуществил глубокий, детальный анализ сотен книг, десятков фильмов, постоянно практикуясь и долгие часы размышляя над тем, как реализовать свой фантастический замысел. Из жизни мыслителя-спортсмена сознательно было исключено практически все, что он считал не существенным для движения вперед. Лишь семье было отведено определенное место в его жизни, но, правда, не настолько большое, чтобы можно было сказать, что он живет для семьи.
Все, что предпринимал Брюс, было слишком далеко от примитивной цели получить деньги, даже тогда, когда он в них сильно нуждался. Философия борьбы и высший, скрытый от обывателей смысл человеческого существования всегда были первопричиной его начинаний с тех пор, когда он серьезно начал заниматься боевыми искусствами. Брюс был уверен, что то, что он готов сказать миру, будет поучительно и важно для человечества. Задолго до того, как он воспользовался случаем сняться в кино, Брюс был готов представить новую и весьма оригинальную систему ценностей, и было бы величайшей ошибкой утверждать, что эта новая философия касалась лишь способа ведения боя. Как человек, преодолевший границы классического искусства единоборства, Брюс Ли был готов внести свое собственное слово в историю управления энергетическими силами, обитающими внутри человека, и рождение своего стиля борьбы «Джиг Кун До» было, с одной стороны, подтверждением того, что он поднялся над идеалом классического бойца, а с другой – свидетельствовало о том, что появилось новое, не уступающее предшествующим учение о возможностях человеческого духа.
Ради торжества реального мастерства Брюс разрушил традиционные таинственные догмы и убедил прагматичных современников, что бой – это гораздо больше, чем драка, а физическое совершенство возможно лишь при обладании необходимыми для этого знаниями. Другими словами, одно начинание обусловило последующие, один серьезный шаг открыл дорогу последующим: желание победить однажды привело его к решению освоить мастерство боя. Овладев же этим мастерством и поднявшись над собственным идеалом, Брюс открыл тайны высшего управления духом и наконец убедился, что ничего подобного окружающий его мир, зараженный безволием и равнодушием, не имеет. Это и подтолкнуло Брюса Ли добиться исключительных для себя условий – использовать кинематограф как трибуну для объяснения достижения человеком фантастических возможностей. Такого не удавалось никому до него. И вряд ли кто-либо из появившихся актеров-бойцов сумел сказать о философии боя столько же, сколько Брюс Ли, хотя многие из его последователей снимались намного больше.
Действительно, кинематограф был единственной возможностью для Брюса Ли ознакомить мир с собственным мировоззрением и просто актерская роль никогда бы не удовлетворила его. Пробиваясь в мир кино, он едва ли не каждый день прилагал немыслимо смелые усилия для привлечения внимания к себе: Брюс становился учителем писателей и продюсеров, он вынужденно принимал вызовы именитых и безымянных бойцов только для того, чтобы утвердить собственную непобедимость и, наконец, он предлагал себя как киноактера везде, где только мог. Его мастерство было очень велико, и неудивительно, что он сумел добиться своего: первой пробой, которую заметили, стал «Зеленый шершень», где он постарался продемонстрировать свои необыкновенные качества виртуоза.
Брюс всегда отдавал всего себя тому делу, которым занимался, будь то танцы, кунг-фу или съемки фильма. Его мозг был настроен на необычайно активную, фатально одержимую и непонятную окружающим деятельность, внутреннее программирование не предусматривало покоя или отдыха, и не случайно результатом такой маниакальной ориентации на работу стала ранняя травма позвоночника. Какое-то время Брюс не мог не только совершенствовать свое мастерство бойца, но и вообще двигаться. И все же ему удалось преодолеть и такое испытание, которое обрушилось на совершенно здоровый организм еще до достижения тридцатилетнего возраста. В борьбе с болезнью он еще раз доказал, что самой главной победой любого индивида является умение обуздать собственные слабости, преодолеть подавленность и депрессию. Даже будучи какое-то время практически прикованным к постели, он действовал: сделал записи о своих исследованиях боевых искусств, запечатлел на бумаге умопомрачительное количество приемов и их описаний – короче говоря, выражаясь языком Дейла Карнеги, превратил кислый лимон в сладкий лимонад. Биографы Ли упоминают его борьбу на психологическом уровне: он записывал негативные мысли, потом комкал листы бумаги и сжигал их. Он еще более часто, чем когда-либо, применял позитивные утверждения, беспрестанно внушая себе, что будет великим актером и непревзойденным мастером. Он не мог не победить, имея в голове такие жесткие волевые установки…
Когда Брюс наконец сумел получить первую роль в фильме о боевых искусствах в Гонконге, он трудился на съемках с таким самоотречением, что порой вызывал не просто удивление, а недоумение окружающих. Но они не могли понять этого человека, так как жили сегодняшним днем, Брюс же заставлял себя жить в двух измерениях – в сегодняшнем и в будущем. Две картины – «Большой босс» и «Кулак ярости» – были лишь заявкой, притязаниями на большее, намеком на то, что он не просто актер, а философ, жаждущий показать в фильмах, что философия боя – это философия самой жизни. Жестокая, но справедливая, она призывала заглянуть внутрь себя – в этом заключалось главное стремление исследователя Брюса Ли.
Он внезапно стал национальным героем, и его имя отныне было на устах у целого народа. Но даже это не могло принести ему удовлетворения, и высокомерие и непринятие внутреннего мира обывателя, в чем часто обвиняли мастера Ли, было лишь его реакцией на бесцельность и безыдейность потонувшего в противоречиях уродливых форм бутафорского блеска роскоши и потрясающей нищеты современного мира. Брюс мечтал преобразовать мир вокруг себя и потому взял на вооружение кинематограф – наиболее действенное средство XX века, чтобы донести свои идеи современникам. Будучи неисправимым эгоистом, готовым совершенствовать собственную личность до бесконечности, он в то же время доводил себя на съемках до полного изнеможения лишь для того, чтобы дать понять, что его нельзя воспринимать просто как бойца и авторитетного знатока единоборств. Он пытался заставить окружающих воспринимать себя как человека, постигшего глубину человеческой природы и готового передать знания об этом другим.
Брюс Ли создал себя от начала до конца: от убогих и небезопасных кварталов Гонконга и до звездного часа великого кинобойца. Ни единого протеже в течение всей короткой, но невыразимо яркой жизни. Высшая мотивация и необыкновенная смелость решений, фантастическая энергия титана и одухотворенность, свойственная лишь редким мыслителям, сотворили ему репутацию чувствительного самобытного героя. Брюс всегда обитал на свободе и ненавидел любую форму подчинения. Он достиг поставленных перед собой целей в короткий срок, не подстраиваясь под мир, а заставив мир принять его таким, каков он есть. При том, что сам он иногда определял интеллект как «способность личности успешно приспосабливаться к своему окружению или приспособлять окружение к своим нуждам». Чаще всего он руководствовался в жизни именно последней частью высказывания.
Кстати, мастер Ли не избегал и использования возможностей влить свое новое мышление через средства массовой коммуникации и принимал участие во многочисленных интервью и шоу. Несмотря на частое коверкание прессой смысла того, что он хотел донести, он терпеливо писал статьи и отвечал на многочисленные вопросы. Конечно, для высокого честолюбия Брюса Ли было важно, чтобы его имя звучало на устах почитателей, но все же рискуем предположить, что наиболее важным в общении с прессой являлись дополнительные возможности объяснить свое понимание природы человека и свою философию. Насколько серьезно он подходил к каждому новому шагу, свидетельствует тот факт, что при подготовке к съемкам фильма он специально прочитал десяток книг о кинопроизводстве. Это говорит о попытке тотального контроля над всеми сферами деятельности, в которых он участвовал, – тоже одна из черт победителей. Брюс хотел писать сценарий, быть режиссером и играть главную роль одновременно. Маниакальная страсть жить!
Его невероятные усилия имели еще одну причину – Брюс не желал считаться с мнением кого-либо. Он был единицей и жаждал жить так, как считал нужным. Это было чрезвычайно тяжело для звезды. Но Брюс Ли всегда оставался самим собой, чего бы это ему ни стоило. Взрывной, совершенно неожиданный успех совершенно не изменил его; напротив, он стал еще мнительнее и совершенно забыл об отдыхе. Психическое напряжение достигло такого накала, что Брюс пристрастился к легким наркотическим веществам, чтобы хоть как-то расслабляться. Но наркотики и внебрачная связь не выбили почву из-под ног. Иногда он работал ночи напролет, и это еще раз говорит его нездоровой страсти к реализации идеи, о его жажде объять необъятное. Возможно, он уничтожил себя невероятными нагрузками, как это утверждают некоторые из его биографов. А может быть, это был результат плохо контролируемого употребления наркотиков. В любом случае, он уничтожил себя сам. Так же решительно, как и создал… Не пытаясь найти истиной причины смерти «самого здорового человека в мире» в возрасте тридцати двух лет, заметим, что он никогда не верил в удачу и сам создавал ее. Он писал для себя сценарии, был актером, режиссером и постановщиком одновременно.
Он работал действительно в безумном, нечеловеческом темпе, словно чувствовал, что может чего-то не успеть. И при этом не то чтобы игнорировал – не воспринимал славу, деньги и все остальные декорации малозначащей светской жизни. Брюс жил по своим собственным принципам, и его мозг был ориентирован на победу при любом раскладе сражения – и как истинный воин он готов был потерять все и даже умереть в любой момент. Независимость и свобода безумного, непоколебимого и одержимого мозга, помноженные на бесконечные часы изнурительной работы над собой, сделали из дерзкого драчливого юноши, мыслителя и философа, создателя нового направления в искусстве боя и искусстве достижения успеха.
Карл Маркс
На первый взгляд может показаться, что Маркс в течение длительного периода жизни не выстраивал собственной стратегии, так же как и не имел ясного представления о том, чему он должен посвятить свою жизнь. На самом деле его стремление к необъятной власти находило выражение в параллельном претворении в жизнь двух колоссальных по масштабу намерений.
Первое заключалось в том, чтобы во что бы то ни стало завладеть безраздельным вниманием политиков и специалистов в близких к политике областях. Прежде всего, вырастая в их глазах как крупный теоретик и неординарный мыслитель, Карл Маркс намеревался распространить свое влияние на широкие слои общества. Неотъемлемым механизмом внедрения марксовских утверждений в сознание обывателя должна была служить журналистика. И действительно, она с собачьей верностью работала на Маркса даже тогда, когда он уже вырос в своих аналитических изысканиях до уровня титана. Однажды освоив это ремесло, Маркс постоянно пользовался средствами массовой информации как промежуточным звеном в искусно отлаженном цикле продвижения своих идей. Он стремился к тому, чтобы манипулировать сознанием наиболее развитой части общества – интеллектуалов, которые должны были продвигать его идеи дальше в глубь общества. Правда, стоит заметить, что Маркс не преувеличивал мощи газет, отдавая предпочтение глобальным работам, призванным отвечать на ряд ключевых вопросов. Когда сотрудничество с газетами становилось обременительным, он просил подключиться к написанию статей Фридриха Энгельса. Исследователи утверждают, что значительная часть подписанных Марксом газетных материалов была написана именно его соратником и ближайшим другом, который жертвовал частью своего авторитета в пользу непревзойденного стратега.
Вторая часть избранной стратегии заключалась в том, чтобы практически внедрять разработанные идеи при непосредственном контакте с тщательно отобранными из людской массы посредниками. Но часто она оказывалась для Маркса малопригодной. Чрезвычайно тяжелый в общении, беспощадный критик всего, что не совпадало с его мнением, а порой и просто редкий нахал в будничной жизни, он, как оказалось, просто не выносил людей. Порой Марксу просто доставляло удовольствие уничтожать их своим мощным крупнокалиберным интеллектом, что почти неминуемо приводило к разрыву навеки. Поэтому первые попытки возглавить и эффективно управлять Организацией оказались если не тщетными, то малоэффективными. Хотя нет сомнения и в том, что Союз коммунистов сыграл в жизни разработчика революций уникальную роль. Сформулировав для своей Организации глобальную цель в виде «свержения буржуазии» и установления «власти пролетариата», Маркс пытался руководить ею преимущественно дистанционно, рассылая директивы в лучшем случае с Энгельсом. Он был слишком замкнут и слишком практичен одновременно. Тратя же поневоле уйму времени на решение административно-организационных проблем, он слишком скоро осознал, что такие темпы преградят путь быстрому появлению и проникновению в общество его глобальных аналитических исследований. Работа с людской массой оказалась крайне неблагодарной: Маркс погряз, кроме всего прочего, в судовых процессах и внутренних разборках, не приносивших ничего, кроме разочарований и опустошенности.
Главным, что он вынес из первого периода работы с Организацией, стал «Манифест коммунистической партии». Это лаконичное и в то же время чрезвычайно емкое программное изложение действий Организации оказалось монументом Марксу и Энгельсу, поскольку в один момент вывел их в ранг основоположников-теоретиков развивающегося движения. «Манифест» вышел за двумя подписями, хотя его написал один Маркс, поступивший довольно расчетливо, потому что не только навсегда втянул друга в свое Дело, но и фактически обязал помогать ему в течение всей оставшейся жизни.
На этот период жизни Маркс определился, четко решив для себя, что наиболее выигрышной деятельностью будут теоретические исследования, анализ и генерирование идей. После «Манифеста» он понял, что этот путь гораздо более эффективный и более приемлемый для его природы. Лучше за пультом управлять человеческими умами, завладевая ими постепенно и безраздельно, чем пытаться строить неуклюжие массы на баррикадах. Если верить историку Кирку Уиллису, к тридцати двум годам Маркс совершенно отказался от формирования живых последователей своих идей в среде пролетариата, зато совершенно точно сформулировал для себя усовершенствованный план действий – «интеллектуальный разгром классической политэкономии». Другими словами, Маркс оказался способным самокритично и непредвзято оценить свою предыдущую деятельность и быстро скорректировать свой жизненный курс, сформировав новую стратегию реализации идей. Он решил сделать из себя великого пророка, предсказателя грандиозных потрясений общества и изменений существующего миропорядка. И неизменно верный Энгельс его полностью поддержал, уже через несколько лет называя партии «стадами ослов» и считая абсолютно неприемлемым для себя и для Маркса серьезные связи с какими-либо общественными или политическими течениями.
Однако на деле существовало еще слишком много дополнительных препятствий, мешавших Марксу без остатка отдаться упоительной работе. Вырабатывая новые подходы к объединению политики и экономики, он продолжал сумбурно и непостоянно работать в различных журналах. Всегда до тех пор, пока обеспокоенные власти не изгоняли его страны. Лишь после того как он, сменив несколько неуютных пристанищ в Европе, смог наконец осесть в Лондоне, Маркс твердо решил уменьшить революционный бунтарский пыл, оставить попытки руководить Союзом коммунистов и сосредоточиться на создании основополагающих емких творений. Это имело ключевое значение – Маркс оставался человеком действия, напрочь отвергая какие-либо мечтания.
Кроме того, в обыденной жизни Маркса присутствовало слишком много интриг и бесшабашного пьянства. Впечатляющие разрядки в пабах все же оставляли слишком заметный след на темпах работы. И на более чем скудном семейном бюджете. Пожалуй, вследствие этого искусительного расслабления и особенно из-за почти непрерывного растрачивания сил на непримиримую борьбу с ветряными мельницами в виде оппозиционеров марксовским идеям в рядах коммунистов и просто недоброжелателей, работа вовсе застопорилась бы (создание «Капитала» и так растянулось почти на полтора десятилетия). Если бы не два существенных «но»… Во-первых, он компенсировал своей уникальной работоспособностью большую часть временных потерь. А во-вторых, он напрочь отказался думать об исполнении обязанностей главы все разрастающегося семейства в нормальном понимании этого слова. Этот могущественный аналитик просто не желал думать о необходимости улучшить благосостояние семьи. Вернее, он твердо решил закрыть финансовые бреши за счет чего угодно, но только не собственной работы. Часть средств он получал за свои книги и статьи, часть выбивал из богатых родственников или получал в виде завещаний от них. Но этого никогда не хватило бы, чтобы оплатить даже часть амбициозных запросов самого Маркса. Львиную долю вечно недостающих денег он периодически получал от доброго друга Энгельса, который, работая в торговой сети своего состоятельного отца, тайно субсидировал непримиримого основателя коммунизма. К этому стоит добавить, что Маркс без каких-либо угрызений совести превратил свою жену Женни – некогда привыкшую к уюту и роскоши романтическую баронессу фон Вестфален – в феноменально неприхотливую женщину. В женщину-соратника, которая вскоре заменила ему секретаря и помощника, став одной из тех немногих людей, кто был способен разобрать крайне путаный почерк Маркса. Главное – ему удалось приспособить окружающий мир под удовлетворение своих часто нескромных потребностей. Конечно, Маркс отчаянно пытался, насколько это было возможно при нищенских доходах, дать своей любимой Женни возможность отдохнуть на берегу моря или, используя другие хитрые механизмы, напомнить ей, что она женщина знатного рода. Но только без ущерба для его работы, которая была всем. С того момента, когда Маркс непосредственно прикоснулся к формированию своей идеи и, тем более, к поиску эффективного пути для решения поставленных перед собой задач, ему стало решительно безразлично, что творится с окружающим его миром и находящимися возле него людьми. Лишь изредка вопли семьи, почти всегда находящейся на грани нищеты, отрывали Маркса от полуреального мира и на непродолжительное время возвращали к действительности. Этого человека не остановила даже гибель четверых детей, которых дикое нищенское существование в Лондоне если и не убило, то, безусловно, незримо способствовало фатальному развитию болезней. Детская смертность в семье Марксов – это в большей степени результат, вызванный удивительной одержимостью и эгоцентризмом отца семейства, его отношением к жизни и к окружавшим его людям. Если подвести общую черту под действиями Карла Маркса по отношению к окружающим, то его позицию можно трактовать не иначе как энергетический и ресурсный вампиризм. Себя он считал ВСЕМ, весь остальной мир – НИЧЕМ!
Безусловно, наиболее важным качеством Карла Маркса, которое обусловило его невероятный успех, была способность тотчас увидеть в настоящем то, что может оказать влияние на будущее. Во многих трудах о Марксе не раз упоминается его пренебрежительное отношение ко всему преходящему, он всегда размышлял о последствиях, и развитие такого аналитического синтеза, непременно трансформированного на практические области жизни, давало этому человеку возможность создавать яркие образы прогнозирования. Наиболее характерный пример марксовского подхода к анализу приводит в своей книге о нем Френсис Уин, когда упоминает о первом знакомстве ученого с моделью железнодорожного электрического двигателя. Будущий патриарх коммунизма тотчас принялся просчитывать, что может дать такое преобразование человечеству. Однако если в экономическом прогнозировании он был далеко не первым и, естественно, отнюдь не одиноким, то перенос экономических последствий на политическую плоскость действительно был в высшей степени новаторством.
Не менее удивительным в общей мыслительной стратегии Маркса является развитый им подход к изучению трудов предшественников. Не доверяя никому, он с точностью ювелира перешлифовывал пласт за пластом уже известных и принятых за аксиому учений. Но вовсе не для критики. Слабые места в старых теориях были нужны ему для развития новых направлений и формирования совершенно новых подходов к решению известных проблем. Карл Маркс таким образом не только отыскивал еще не разработанные месторождения знаний, но и параллельно намечал для себя пути превращения неизведанных залежей в руду, преподнесенную подслеповатому обществу в своих книгах. Именно благодаря тщательному синтезу имеющегося материала Маркс преподнес новое видение частной собственности, что впоследствии стало одной из основ его знаменитого «Капитала».
При этом остается лишь присоединиться к современникам Маркса и изумляться тому, как удавалось этому мыслителю создавать всеобъемлющие уникальные труды в бытовых условиях, абсолютно для этого не предназначенных. В этом проявление еще одного исключительного качества, присущего лишь одержимым навязчивыми великими замыслами. Для того чтобы дать им жизнь и состояться самим, они учатся приспосабливаться к невозможным условиям и обстоятельствам. Космические по масштабам планы неуклонно заставляют их продвигаться все дальше вперед. Маркс обычно работал за большим столом в гостиной, где, как утверждали очевидцы процесса, можно было найти и детские игрушки, и тряпочки, и лоскуты ткани, и грязные чашки с отбитыми ручками, и еще много других предметов, присутствие которых никак не способствует развитию творческого анализа и глубокого синтеза. Пожалуй, списать все это придется на удивительную способность Маркса к сосредоточению и развитому им же уникальному таланту молниеносно отыскивать главное в огромных информационных завалах.
Объективности ради стоит оговориться, что подготовку и публикацию своих эпохальных трудов Маркс откладывал на долгие годы – главным образом вследствие уже упомянутой борьбы с выступающими против его теории людей. Но ничто не могло выбить его из седла окончательно: с мрачной сосредоточенностью узника, навечно приговоренного трудиться над листом бумаги, он был неизменно верен однажды избранному курсу. Бури и шторма трепали его корабль, часто приостанавливая, но Маркс со свойственной ему остервенелостью запускал паровые машины и направлялся дальше.
Хотя в порывах отчаянного безденежья он намекал Энгельсу на желание заняться «каким-нибудь бизнесом», мыслитель, скорее всего, лукавил. Однажды Маркс даже попытался устроиться клерком на железную дорогу, но не сумел. Очевидно, он слишком мало стремился к этому, а вялую попытку предпринял больше для собственного самоуспокоения. В другой раз в переписке с Энгельсом он упоминает, что его дети не ходят в школу, потому что предыдущий семестр не оплачен. А однажды после полного истощения от борьбы с нищетой Маркс и Женни решили отправиться в приют для нищих, предварительно отдав старших дочерей в гувернантки (хотя не исключено, что все эти страсти раздувались с одной лишь целью – вызвать побольше сочувствия у друга Энгельса, который затянул с отсылкой очередной подачки).
Бесчисленные беды сопровождали Маркса на протяжении всей его жизни: они словно вытянулись в бесконечную цепь, сковавшую его крепче любого железа. Но никакие деньги, никая роскошь и уют для семьи не заставили бы его отказаться от завершения идеи. Он был словно околдован; но околдован самим собой, своим самовнушением. В результате идея правила его мозгом и руководила всеми его действиями. Это было сродни сумасшествию.
Может показаться невероятным, но Карл Маркс значительное внимание уделял своему имиджу и внешнему лоску. С самого раннего возраста он учился производить яркое и неотразимое впечатление, что должно было тотчас ставить его в ряд не просто интеллектуалов, а феноменов и даже провидцев. Будучи слабым и легко уязвимым человеком, что особенно видно по переписке с Энгельсом, он, тем не менее, был настолько тщеславным, что вел себя с окружающими вызывающе, относился к себе как к прорицателю и того же требовал от окружения. Не исключено, что это было сублимированной компенсацией продолжительной несостоятельности. Так или иначе Маркс непрерывно подавлял свое окружение, причем не только потрясающим интеллектом: он умел быть язвительным и дерзким, чувствовал, когда можно оскорбить или жестко задеть собеседника, преследуя при этом лишь одну цель – он должен при любых обстоятельствах оставаться первым номером. Похоже, вовсе не случайно многие из тех, на ком Маркс отрабатывал все чудесное оружие, сравнивали его неожиданные выпады с интеллектуальным терроризмом. Имиджевая стратегия Карла Маркса заключалась в том, чтобы по возможности непрерывно демонстрировать колоссальную мощь мыслительного гения, философа-практика, готового дать миру нечто новое и бесконечно важное. Все, кто сталкивался с ним в жизни, отмечали соответствие внешних форм внутренним стремлениям, выражавшимся в безудержной тяге к лидерству и беспредельной власти. Намеренно отращенная грива из волос и густые бакенбарды прорицателя, пламенеющий и испепеляющий любое сопротивление взгляд, походка хищника…
Центростремительное влечение, ощущение растущей интеллектуальной мощи, а порой даже просто упоение собой наряду с довольно очевидными провалами письменных трудов заставили Маркса вновь вернуться на публичную сцену борьбы за коммунизм. На первый взгляд может показаться абсурдной тактика Маркса, который много лет назад оставивший Союз коммунистов с тем, чтобы посвятить себя творчеству, вдруг опять с новыми силами окунулся в гадливый омут интриг, хитросплетений и часто низменных страстей. Однако, с другой стороны, возвращение к малопродуктивной, но изнуряющей общественной жизни и ставки на Интернационал довольно легко объяснить: человеку, отчаянно сражающемуся за власть и политическое влияние в тиши кабинета, которому не удалось стать демоном после долгих лет мученического труда над своими статьями и книгами, нужны были новые потрясения и новые формы достижения успеха. Тем более что во всем этом было и практическое зерно – общественная организация разрасталась и приобретала все большее влияние в Европе, а усиление виртуального влияния на общество со стороны средств массовой информации открывало новые возможности поднаторевшему в работе с информацией Карлу Марксу. Он снова неожиданно проявил гибкость, сумев в подходящий момент скорректировать стратегию продвижения к успеху.
В конце концов ставки искателя успеха на коммунистическом поле оправдались: после многочисленных интриг, по большей части преувеличений и откровенного блефа, а также постепенного распространения «Капитала» и других менее значительных, но более легких для чтения трудов Маркс сумел добиться признания. Он научился с ловкостью бейсболиста ловить момент и мастерски внедрять свои интерпретации происходящего. Остальное за него сделали газеты, выставившие Маркса не просто одиозной личностью, а «зловещим», «крестным отцом терроризма и хаоса», «верховным вождем», который поставил себя во главе «широкого заговора», направленного на построение коммунизма. Но даже крайне негативные публикации, в которых Маркс был назван «вредным, склонным к излишествам немцем», стали хорошим довеском к формированию в коллективном воображении общества гневного образа мессии, несущего со своими прорицаниями новый миропорядок. Конечно, Маркс не мог всего этого просчитать в деталях, но начиная новый виток борьбы, он не мог не осознавать, что избранные им формы продвижения к власти и влиянию вызовут общественный резонанс. Когда учителя коммунизма в ряде европейских газет откровенно начали изображать чудовищем, он сделал вид, что раздражен и готов добиваться опровержений. Но скорее всего, Карл Маркс прекрасно понимал, что скандалы, внезапные изобличения и таинственные, порой мистические открытия журналистов, связанные с его именем, окажутся лучшей рекламой его проповедей. Наверняка Марксу импонировал приобретаемый ореол призрака, бродящего по Европе, – не о нем ли он писал много лет назад в своем «Манифесте»?
Теория и практика в жизни этого заболевшего неизлечимой коммунистической идеей человека сочетались с титаническим трудом. Может быть, потому, что он без остатка отдавал себя достижению даже одного частного результата, не оставляя никаких надежд для параллельное развитие другого дела. Именно так обстояло с теоретическими исследованиями и общественной деятельностью Маркса. Он чувствовал, что не в силах взвалить на свои плечи две ноши одновременно и потому был вынужден оставлять одну, пока силы уходили на «перетаскивание» другой. Именно поэтому после того, как Интернационал выполнил свою миссию в продвижении самого Маркса на олимп мыслителей, отец коммунизма умышленно отправил его штаб-квартиру за океан. Чтобы Интернационал больше не мешал ему в Европе, но и не давал развиваться конкурентам на его благодатной взрыхленной Марксом почве. Главной причиной такого шага была гораздо большая тяга прорицателя к теории и книгам – тут можно было прикоснуться к вечности, а не довольствоваться преходят ним мигом славы на поприще политических интриг.
Может показаться удивительным, но именно человек, написавший «Манифест» и провозгласивший установление «власти пролетариата», был одновременно человеком, люто этот пролетариат презиравший. Это презрение позволило ему сделать смелое предположение, которое воплотил в жизнь его более практичный последователь – Владимир Ленин. А заключалось предположение в том, что революция не может вызреть в массах, ее ростки способны прорасти лишь в небольших элитных группах.
На редкость умелыми действиями Маркс заложил неослабевающее внимание к своей персоне как со стороны полицейских ведомств Европы, так и со стороны средств массовой информации. Может быть, он даже несколько переиграл, потому что однажды этому «безобидному оппозиционеру» было отказано в британском подданстве. Для газетчиков он представлял собой всегда живую скандально-таинственную, а значит, увлеченно читаемую тему. Причем, Маркс вовсе не случайно был удивительно доступен для представителей различных изданий – он хорошо знал цену публикациям и волнам, которые они могут вызвать даже во время тихой политической погоды. Правда, чем старше становился патриарх коммунизма, тем меньше его беспокоили изобличения прессы. А может быть, они даже забавляли его – к старости Карл Маркс стал известным, довольно популярным и даже знаменитым. Тем не менее он всегда оставался верен рабочему ритму: за исключением болезней, он ежедневно по многу часов отдавал корпению над книгами, своими или чужими. Это была непрерывная и очень тщательная работа воспламененного мозга, и было бы удивительно, если бы в такой кипящей голове не родились уникальные идеи.
Отвечая на вопрос, почему ему это удалось, необходимо прежде всего обратить внимание на такие мощные звенья единой цепи, как великолепное самообразование, уникальная работоспособность и жертвование абсолютно ВСЕМ ради достижения результата.
До сих пор невозможно однозначно и наверняка определить степень правоты утверждений Карла Маркса, как и взвесить, сопоставить позитив и негатив его деятельности для человечества. Удивительно, но «Капитал», который он писал многие годы, был прочитан слишком малым количеством людей, чтобы можно было однозначно утверждать эпохальность этого произведения. Оно оказалось настолько трудным, что даже не все друзья и приверженцы Марека сумели одолеть этот труд. Однако вкупе с выступлениями, многочисленными статьями, руководством Интернационалом, а также непрерывными сериями скандальных статей о нем самом Маркс к закату жизни преобразовался в весомую в Европе политическую фигуру. Даже при жизни Маркс почувствовал, что мир считается с ним, всерьез опасается его и готов слушать его. Невозможно отрицать, что степень его влияния на человечество оказалась не просто колоссальной – его учение потрясло, перевернуло мир и до сих пор держит его значительную часть в оцепенении, противопоставляя коммунизм всем остальным формам устройства общества. Это сделало Маркса титаном, человеком, дерзнувшим подняться до самых заоблачных вершин успеха. Благодаря неуклонному курсу и каторжному труду пером он воздвигнул себе памятник на долгие века, который, пожалуй, переживет многие материализованные…
Микеланджело Буонарроти
Он знал, что должен быть самым лучшим, потому что пожертвовал всем ради реализации одной великой идеи: создания таких необъяснимых и священных шедевров, которые обеспечат его безоговорочное возвышение над людьми. Может показаться странным, что, презирая людей, он трудился для того, чтобы предоставить им плоды своих мучительных усилий и поисков. Но Микеланджело, как многие подобные ему творцы, был связан с окружающим миром множеством незримых нитей, еще более прочных и основательных, чем связь с обществом безнадежного обывателя. Потому что если для последнего общение с себе подобными лежит в пределах зоны базовых потребностей, то для ваятеля и живописца рукоплескание и признание означает жизнь, а холодное равнодушие – смерть.
Вполне естественно, что все, что могло подвергнуть сомнению диковатое самомнение Буонарроти, угнетало этого удивительно эгоцентричного человека. Высокомерие скульптора и художника Микеланджело было таких колоссальных размеров, что однажды, обиженный папой Юлием II, он тут же, ни секунды не раздумывая, умчался из Рима. Если обывателей Микеланджело презирал, то своих соперников люто ненавидел. Тщеславный до безумия, он не признавал даже искрометного глубинного таланта Леонардо да Винчи, творившего в ту же эпоху. Один раз встретившись с ним на улице, Микеланджело злобно оскорбил великого флорентийца – он интуитивно опасался самодостаточной благородной силы Леонардо, происходившей из такой же непоколебимой тишины, как и его сила. И скорее всего, в глубине души он отдавал должное гению своего соотечественника и удивлялся тому, что Леонардо так мало заботился о бессмертии. Это порождало смутные сомнения относительно эффективности собственной жизненной стратегии, но не в привычке Микеланджело Буонарроти долго озираться по сторонам. Он продолжал быстрыми и уверенными шагами продвигаться вперед, видя перед собой единственный ориентир – развитие своего творческого гения.
Чтобы еще больше выделиться, вознестись даже над талантливыми современниками, Микеланджело так же тщательно, как и свои скульптуры и полотна, не жалея красок, создавал колоритный миф о себе. «Никто так не изнурял себя работой, как я. Я ни о чем другом не помышляю, как только день и ночь работать». Эти строки принадлежат Микеланджело. Он действительно действовал отрешенно, спешил неведомо куда, чтобы завершить одну работу и тут же начать новую. Будучи человеком богатым, он едва успевал проглотить кусок и жил бедняком, навечно прикованным невидимыми цепями к своей странной работе. Но только на первый взгляд. Потому что в действиях мастера определенно была доля хитрого расчета: он должен внушать уважение, равное тому, что излучает пророк. Микеланджело окутал себя мистической завесой, заглянуть под которую не позволялось никому. Для живых людей он должен был всегда оставаться вызывающим смутные чувства призраком – так мастер чувствовал себя менее уязвимым. Он хорошо понимал, насколько слаба и недолговечна человеческая плоть, он знал, что, разрушаясь, она ослабляет и дух. Но он, великий Микеланджело, должен быть неосязаем и непостижим, потому что никто не должен понимать, где заканчивается сила титана и начинается слабость одинокого несчастного человека. Ради этого он готов был жить исступленным мучеником и изнурять себя адской работой. Он придумал себе эту обязанность работать. Так же как выдумал жестокую нужду и непримиримую злость ко всему окружающему. Он всегда носил маску, пока не вжился в однажды избранную замысловатую роль окончательно. Микеланджело был уверен, что, выделившись из общества и слепив из себя НЕЧТО отдельное и обособленное, он легче добьется поклонения этого общества.
К сорока годам Микеланджело, по его собственному признанию, уже чувствовал себя настоящим стариком. Недосыпал, недоедал и был всегда сосредоточен на работе, словно боялся не успеть. Работая над бронзовой статуей Юлия II, Микеланджело имел всего одну кровать для себя и еще троих помощников. Биографы указывают, что он зачастую укладывался спать не раздеваясь и не снимая обуви, а однажды, после того как ноги мастера опухли, ему пришлось разрезать голенища сапог, чтобы стащить их, и вместе с сапогами слезла и кожа. Ради мифа о герое-мученике он готов был много страдать и, похоже, даже испытывал странное удовлетворение от этих физических страданий. Его попытки контролировать весь рабочий процесс одновременно, не исключено, были связаны с боязнью, что подмастерья могут украсть или приписать себе часть его славы. Именно о такой опасности писал Микеланджело в своих письмах, адресованных отцу.
А приступив к росписи Сикстинской капеллы, мастер даже не допустил до работы присланных ему в помощь флорентийских художников – для него ненавистна была сама мысль разделить успех с кем-либо. Поэтому для отверженного скульптора, пораженного маниакальным и почти безумным стремлением к творчеству, было гораздо предпочтительнее выполнять самому работу и мастера, и подмастерьев, не деля ее на грязную и благородную.
В то же время миф Микеланджело не был порождением абсурда: плодовитость творца проистекала из просто дьявольской сосредоточенности, старательности, равных которой не было в среде его современников, и ревности дикого ненасытного зверя. Червь, точивший Микеланджело изнутри так же старательно, как он тесал камни, развил в нем мнительность небывалых размеров. Чувство собственной неполноценности и ущербности, навечно застрявшее в его сознании, толкало на новые и новые неистовые поиски, словно он вел захватническую войну, и только приобретая славу победителя, он мог на некоторое время успокоиться. Многочисленные творения служили Микеланджело защитой от терзающих его сомнений и пессимизма.
Было бы явной ошибкой утверждение, что творческий путь Микеланджело являлся реализацией последовательной и продуманной стратегии. Напротив, самой большой проблемой этого мастера, пожалуй так же, как и проблемой Леонардо, было распыление сил. Будь он более последователен, было бы вообще невероятно сложно оценить возможный уровня его достижений – настолько мастер был упоен работой. Не однажды из-за своей необычайной мнительности и желания все держать под личным контролем силы мастера были распорошены и он, несмотря на невероятные усилия, оказывался неспособным окончить работу или создать задуманное. Даже при рассредоточении сил, создании для самого себя бесчисленного множества несуществующих проблем в виде необходимости самому отбирать мрамор в каменоломнях, самому организовывать его транспортировку или решительно отказываться от труда подмастерьев он выигрывал лишь тем, что в его жизни не существовало вообще ничего, помимо каторжного труда. Микеланджело преодолел целые кряжи собственных ошибок, но сумел пройти их отрешенно, не останавливаясь и не оглядываясь, так что они почти не повлияли на темп продвижения к цели.
Несмотря на то что мастер всегда вел тщательную бухгалтерию своих доходов и расходов, он, по-видимому, почти равнодушно относился к деньгам. Как и для многих других знаменитых творцов, деньги в его жизни оставались лишь средством к существованию и условием обеспечения творчества. Подтверждением этого служит необыкновенная легкость, с которой Микеланджело отдавал заработанные жестоким трудом деньги мнительному отцу и ленивым братьям, фактически содержа всю семью. А также то, что он никак не сумел использовать заработанные средства – они мертвым грузом лежали до самой смерти мастера. Удивительно, но знаменитый ваятель при этом нисколько не заботился о своем жилище. Там не только не было украшений или предметов роскоши, но и напрочь отсутствовали даже некоторые необходимые для нормальной жизни вещи. Его спальня была «как могила», его жилище служило лишь одной цели – скоротать ночь, которую он и без того часто не в состоянии был выдержать, то и дело судорожно вскакивая для того, чтобы продолжить работу. По-истине, даже если образ жизни мастера и был частью его странного мифа о герое-мученике Микеланджело, то все равно бессмертная слава давалась ему нелегко.
По всей видимости, не много влияния имели над ним и женщины. Во всяком случае, потребность общения с противоположным полом была для Микеланджело далеко на заднем плане по сравнению с работой. Лишь достигнув старческого возраста, он серьезно увлекся одной особой: в течение десятилетия дружба с Витторией Колонна поддерживала его угасающую веру на плаву, отодвигая приступы безудержной меланхолии и бессилия. Если были и другие увлечения (о чем указывают некоторые биографы Микеланджело), то, по всей видимости, они оказывались только кратковременными, ни к чему не обязывающими шагами, сделанными во время более чем коротких остановок его рвущегося естества, на всех парах стремящегося неизвестно куда.
Существенным и постоянно растущим тормозом в реализации жизненной стратегии Микеланджело были его взаимоотношения с внешним миром: он непрерывно наживал себе все большее количество врагов, которые то сталкивали его с конкурентами, разжигая распри, то подбрасывали хитроумные идеи властителям – с тем чтобы загнать творчество мастера в глухой угол защиты. В то же время, чем больше проблем возникало у Микеланджело при решении конкретных творческих задач, тем с большим воодушевлением и даже каким-то звериным остервенением он бросался в водоворот безумной работы. Он словно превращался в хищника, набрасывающего на собрата, что забрел на чужую территорию, – в этом проявлялась ненасытная страсть одинокого творца к лидерству и его неуклонное стремление к превосходству, спасение от которого было лишь в творческой разрядке и создании таких шедевров, которые молчаливо и гордо указывали бы остальному миру на его величие.
Нет сомнения в том, что самореализация Микеланджело своими корнями глубоко уходила в его самую проблемную область – чувство собственной ущербности, которое он вынес из детства. Его творения позволяли, прежде всего, по-иному воспринимать себя: каждое рожденное произведение высвобождало его собственную личность из тисков мнительности и ошибочной самоидентификации. Они, являясь плодами сверхкомпенсации внутренней слабости, в конце концов превратили мастера в признанного гения. Лишь подтверждение современниками неоспоримого таланта позволило Микеланджело почувствовать себя освобожденным от детских страхов, среди которых боязнь остаться невыслушанным, никем не понятым, брошенным, а значит, ущербным, занимала центральное место в его эгоцентричном начале. Тут находится и объяснение его противоречивого отношения к отцу, которому он перечил в выборе жизненного пути, но которого одновременно боготворил. Тут также заложены причины ненависти Микеланджело к современникам Леонардо да Винчи и талантливому архитектору Браманте из Урбино. И скорее всего, именно тут есть логическое объяснение отказа Микеланджело от удовлетворения даже сексуальных порывов, которые оказывались заглушенными более мощными и почти беспрерывными импульсами, требующими выхода творческой энергии. Эта же энергия большей частью компенсировала и более чем скверное отношение Микеланджело к окружающим, что он, не стесняясь, бесцеремонно высказывал при любом удобном случае.
В то же время нельзя сказать, что действия Микеланджело в отношении окружающих носили бесконтрольный характер, – он прекрасно знал границу дозволенного и не менее искусно пользовался возможностями скрытого влияния на людей. Один из наиболее ярких примеров такого поведения Микеланджело служит эпизод его разрыва с папой Юлием II, которого он решил проучить за холодное отношение к себе и к заказанной святым лицом работе. Стоит, правда, оговориться, что это холодное отношение Микеланджело заработал вполне осознанно – благодаря открытой вражде с Браманте. Так или иначе, художник предпринял попытку бегства от опеки папы и отказался вернуться по его требованию в Рим; когда же духовное лицо затеяло войну и деваться верноподданному скульптору было практически некуда, он сумел напустить на себя вид несчастного изгнанника и во всеуслышание попросить прощения у святейшества. Таким образом, ему удалось снова приблизиться к папе, пробудив у последнего новый интерес к заказам. Этот эпизод, кроме прочего, свидетельствует о том, что Микеланджело не мог находиться на вторых ролях. Его жизненное кредо выражалось в цезаревской формуле: «Всё или ничего».
Как и у Леонардо, многое в реализации творческой идеи Микеланджело зависело от случая и судьбы его заказчиков. Так, многолетние усилия ваятеля, направленные на создание грозной бронзовой статуи папы Юлия II, были в один миг сведены на нет, а само творение превращено груду бесполезного лома, пригодившегося позже лишь для того, чтобы отлить пушку. Зависимость от обстоятельств раздражала гения, но не сломила его. Он шел дальше, чтобы полученный опыт применить для свершения еще более гигантских планов. Мозг Микеланджело решительно вытеснял поражения и освобождал себя для поиска совершенно новых идей и поразительных решений, оказавшихся впоследствии воплощенными в уникальные творения. Они рождались в страшных муках поиска, усугублявшихся дополнительными преградами: плесень разъедала только что созданные фрески, родня докучала непрерывными просьбами о помощи, лишенные профессионализма подмастерья лукавили или просто не справлялись с порученным, а дух подтачивал червь сомнения в собственной силе художника.
Но несмотря на часто появляющиеся упаднические настроения, Микеланджело воспитал в себе непоколебимый дух, способный переносить любые невзгоды. Он неистово метался, плакал, доводил себя до исступления, однако все же находил новые силы успокоиться и взяться за работу, напрочь отрешаясь от внешних потрясений. Микеланджело преодолевал не только невзгоды – изощренный мозг этого необычного творца умел находить такие нестандартные решения, которые превращали явные поражения в неоспоримые победы. Есть мнение, что папа Юлий II доверил ему роспись Сикстинской капеллы после ловких трюков конкурентов. Расчет был прост: живописец, понятия не имеющий о технике фрески, завалит работу и опозорится. Риск усиливался тем, что как раз в это время уже ставший знаменитым Рафаэль приступил к росписи Ватикана. Но что сделал Микеланджело? Да, он бесспорно нервничал, и даже писал, что пал духом. Но скорее всего, такие письма имели психотерапевтический эффект: он как бы встряхивал себя, моделируя результаты, которые может принести внутренняя слабость. После таких встрясок художник с удвоенной силой брался за работу, многие и многие часы изнуряя себя в неестественных позах на соборных лесах. Его мало заботила и коммерческая часть этого предприятия – куда важнее было с честью выдержать такую подставу. В самом деле, соперничество могло нанести значительный удар по его имени в глазах не только власть имущих, но и люда, который он презирал, но от оценки которого зависело немало.
Микеланджело остался верен себе: он, конечно, освоил искусство фрески; истощенный и измученный, больше похожий на тень или призрак, за долгие четыре года он превратил капеллу в гигантский символ человеческой красоты и памятник величию духа. Свое же имя в день открытия капеллы он сделал легендой.
После непревзойденных фресок Микеланджело опять возвратился к обожаемой скульптуре – быть может, пребывая в уверенности, что статуи живут дольше картин. А возможно, желая завершить давно задуманные работы, намеченные много лет назад для гробницы папы Юлия II и вынашиваемые в течение полутора десятков лет. Так или иначе, но «Моисей» и «Рабы» признаны специалистами наиболее яркими произведениями флорентийского мастера. Как и в других творениях, в них запечатлена беспредельная сакраментальная гармония духа и тела – некий баланс в момент тихой, на мгновение застывшей мощи, готовой уже в следующее мгновение проявить себя в неистовом порыве. Можно соглашаться или не соглашаться с Фрейдом, утверждавшим, что «Моисей» стал своеобразной метафорой отношений мастера с папой Юлием II, для украшения гробницы которого предназначалась статуя. Но бесспорным является одно: это творение стало не только результатом сложных многолетних визуализаций Микеланджело, но и выражением его личной свободы. Все время он следовал строгим указаниям папы, в большинстве случаев внутренне противясь им и уступая лишь из благоразумия. И после его смерти ваятель наконец получил возможность поработать над тем, что волновало его лично. Позже мастер признавался, что «проклятая судьба заставляет» его «делать не то, что хочется». Тот факт, что статуя предназначалась для гробницы усопшего папы, не имела для Микеланджело никакого значения. Просто ему удалось удачно приурочить свою работу к сложившейся ситуации и навязать свою точку зрения. Моисей, разбивший скрижали с заповедями, – это сам Микеланджело, преступивший устоявшиеся законы морали и иронически бросающий вызов сильным мира сего. Человек, прошедший чистилище и исполненный немыслимой духовной силы, способный самовыражаться и бороться одновременно.
Но пытался ли Микеланджело что-либо доказать современникам? Вряд ли. Его неустанная борьба была в конечном счете лишь бесконечным сражением с самим собой. Сидя в каменоломнях и отбирая мрамор, он написал: «Покорить эти горы и обучить здешних людей искусству… Да легче воскресить мертвых!» Эти слова мастера, написанные в одном из писем и приведенные в своей книге о Микеланджело Роменом Ролланом, как нельзя лучше свидетельствуют о неверии мастера в людей. Он не признавал никого, контактируя с людьми лишь в силу жизненной необходимости и с большей радостью общался со своими каменными изваяниями, чем с живыми представителями рода человеческого. Мастер всерьез думал лишь о своих образах, о том, чтобы быть лучшим среди избранных, первым ваятелем и первым живописцем – окружающий мир в его глазах был лишь диковинным обрамлением, навязанным ему Создателем.
Хотя, объективно, потрясения мира порой отражались на восприимчивом Микеланджело куда больше, чем на его великих соотечественниках Леонардо или Рафаэле. Например, странным и непостижимым образом Микеланджело был вовлечен в восстание и даже… возглавлял фортификационные работы. Естественно, такое распыление сил крайне негативно отразилось на работе: не чувствуя в себе сил сосредоточиться, он на несколько лет практически прекратил творческие поиски. Казалось, он сам загонял себя в тупик и в конце концов снова работал на тех, против кого только что сражался. Трудно сказать, откуда проистекало такое противоречивое и более чем странное поведение Микеланджело; может быть, в его основе были бесплодные поиски спокойствия. Он знал, что ему надо творить, но попытки обогнать самого себя и контролировать все приводили к ускользанию главного, того, ради чего все было затеяно, ради чего он жил. Серии ошибок, скрепленные в единую цепь, сковывали мастера, но он успевал создавать шедевры, которые спасали ему имя, а порой и жизнь.
Хотя есть существенное различие между одиночеством Микеланджело и одиночеством Ницше, его противостояние окружающему миру не осталось незамеченным. До смерти презирая безликость, делая ставки на исключительное самовыражение и при этом злобно смеясь на всем родом людским, Микеланджело заставил его признать собственное величие, выражавшееся не только во многочисленных заказах, но и в благоговении перед образом мастера и его творений. Когда у него как-то спросили, почему у статуи отсутствует сходство с человеком, которого он ваял, Микеланджело, едко, со свойственной ему иронией рассмеявшись, ответил вопросом на вопрос: «Разве это будет видно через десять столетий?» Он был не просто уверен, он жил с мыслью, что творит историю, а его работы сделают имя Микеланджело бессмертным.
Но так же верно, что к концу жизни мастера все больше поражал недуг равнодушия – бесконечное услужение папам, отсутствие покоя и теплой человеческой любви, частое разрушение его творческих замыслов внешними обстоятельствами – все это, подрывая веру, нагнетало ком уныния и мрачного беспокойства. Несмотря на это, как и подобает великим творцам, он продолжал трудиться до самого смертного часа, силой воли отодвигая пришествие вечного покоя и удивляя окружающих своей стойкостью. Прожив почти девяносто лет, Микеланджело практически до последнего дня ездил верхом, жил нелюдимым аскетом и думал лишь об одном – о работе. К закату жизни он работал все больше механически, по привычке, осознавая, что лучшие творения уже не повторить. Но неестественная любовь к искусству, заменившая в его скорбной жизни все, его умиленное стремление к возвышенному и незримому, движение к бесконечности – все это дало Микеланджело-смертному власть над будущим – через творения, запечатленные в памяти человечества.
Альфред Нобель
Итак, сознательное восхождение Альфреда Нобеля началось в возрасте 30–32 лет, после того как он совершил свои первые серьезные открытия, направленные, правда, лишь на деловые цели – получение как можно большей прибыли. И все же деньги не имели над исследователем реальной угрожающей власти. Нобель, став на путь науки и философии, всегда оставался прежде всего самозабвенным искателем и ученым, а уже потом бизнесменом и деловым человеком.
Но когда он совершил открытие взрывателя, это действительно явилось настоящей революцией и поворотом в судьбе, прежде всего самого Альфреда Нобеля. Правда, победа Нобеля-ученого еще не была победой Нобеля-бизнесмена, а он, будучи последовательным и организованным деловым человеком, непременно желал получить практические результаты от внедрения инновации в повседневную жизнь. Когда позже Альфред Нобель стал баснословно богатым благодаря своей практичности, напору и смелому применению на производстве каждого нового открытия, газеты, как правило, писали о нем как об «удачливом промышленнике», однако мало кто представляет, насколько сложным был реальный путь от взрывателя к собственным лабораториям и заводам в целом ряде стран.
Так, когда то тут то там стали происходить потрясающей силы взрывы нобелевского нитроглицерина, общественность возмутилась против смелого и настойчивого химика. Но его не остановила даже смерть брата Эмиля, погибшего во время одного из самых ужасных взрывов, который в один миг похоронил целый завод в Швеции. Эта катастрофа выбила почву из-под ног старика Эммануэля Нобеля, приковав его на последующие восемь лет – до самой смерти – к постели (хотя даже в таком состоянии мозг Нобеля-отца оставался светлым; так, к примеру, он сумел изобрести фанеру).
Сам же Альфред не только не отступил, но и, активно продолжая исследования свойств нитроглицерина, начал кампанию его рекламы в разных странах. А в ответ на протест властей против опасного вещества, которое он производил и пропагандировал, Нобель отважился на почти немыслимый шаг: начать производство на плавучей барже посреди озера. Такими яростными и отважными действиями он продемонстрировал, насколько глубока была его вера в себя и в собственную идею. Ученый действовал на редкость последовательно и отважно, а совершая немыслимо опасные и изнурительные путешествия, во время которых проводил рекламу продукции собственного изобретения, он шаг за шагом шел к признанию. Нобель был действительно неутомим в ведении многоплановой борьбы с консервативным и отсталым миром, никак не желающим признать окончание эпохи порохов. Неистовым энтузиазмом и волей он добивался жесткой организации и порядка в лабораториях и на заводах, которые основывал. Это обеспечивало почти безопасные условия даже во время таких несносных и чрезвычайно опасных предприятий, как производство нитроглицерина кустарным способом посреди озера. При всем этом он успевал продвигать исследования все дальше и дальше. Мозг Нобеля был настроен исключительно на волну активности, и как это бывает с великими исследователями, Альфред жертвовал всем, даже личной жизнью, ради головокружительного и почти рокового восхождения. Если бы Нобель был просто добытчиком денег, никакой азарт и никакие другие силы не заставили бы его предпринимать бесконечные рискованные эксперименты со взрывоопасными веществами.
Альфред устраивал целые серии публичных испытаний нитроглицерина, что требовало от него немалых знаний психологического воздействия и убеждения, причем не каких-то ограниченных людей, а по большей части образованных и предусмотрительных дельцов. Он успешно освоил главный принцип – воздействовать на воображение и подкреплять немногочисленные убеждения яркими, потрясающими практическими примерами. И чаще всего именно взлетающие в воздух твердые скальные породы пробивали путь к успеху. В конце концов Альфреду Нобелю удалось убедить в преимуществах своего изобретения ряд правительственных структур, среди которых был Государственный комитет по железнодорожному транспорту, признавший эффективность нитроглицерина для ведения строительства. Наряду с локальными победами Нобелю вскоре удалось и привлечь инвестиции, что стало базой коммерческого успеха всего предприятия. Альфред Нобель создал первое в мире предприятие, занявшееся промышленным производством нитроглицерина. Ему было тридцать два года.
Но естественно, ученый не останавливался в то время, и наконец серии бесчисленных опасных опытов закончились фантастическим успехом: смешав нитроглицерин с кизельгуром, он получил нечувствительную к ударам и практически безопасную массу с ударной силой, впятеро превышающей существующий порох. Нобель назвал новый материал динамитом, а в 1876 году, в возрасте сорока трех лет, запатентовал изобретение, которому суждено было не только пережить своего создателя, но и обеспечить ему посмертную славу.
Стоит отметить, что как его отец, так и сам Альфред с сарказмом относились к окружающему миру. Нобеля-младше-го вовсе не волновало, что о нем думает общественность и ограниченный средний человек. Он, по всей видимости, хорошо усвоил отцовскую формулировку: «Люди – это лишь стая бесхвостых обезьян, которые вцепились в Земной шар и поэтому не падают». Нобель-младший, как и его деловые братья, был с головой увлечен своей идеей, которая не оставляла в голове места для чего-то менее важного. А отношение к нему общественности или мифических авторитетов, возведенных в культ обществом, не имело для него даже грошовой ценности.
Конечно же, жизнь исследователя, живущего в конфликте с обществом, не была гладкой. Причем, она не была гладкой никогда – даже когда он был обладателем миллионов. Существенные неприятности были от многочисленных взрывов, даже от тех, к которым Нобель не имел никакого отношения. Изматывала и борьба с нечистоплотными конкурентами, незаконно изготавливающими кустарный нитроглицерин по ночам. Не в пользу Нобеля закончился бой за американский рынок. Во Франции его объявили шпионом, а еще позже он ввязался в авантюрное предприятие по постройке Панамского канала, принесшее ему на закате жизни не только финансовые убытки, но и упреки за поступки, которых он не совершал. Вся пресса Европы втянулась в настоящую истерическую травлю ученого, беспрестанно нападая на него и выставляя одиозной несуразной личностью. И все же он шел своей дорогой, почти равнодушно принимая непонимание общества. В течение всей своей жизни Альфред Нобель сохранил твердую и последовательную линию, которая позволяла ему жить как бы в стороне от суетного мира и думать о нем как о чем-то жалком и несовершенном. Он считал себя слишком великим, чтобы снизойти до споров с людьми. Расплатой же за это стало вечное одиночество и изгнание гения. Лишь изредка миллионер баловал себя, устраивая пышные приемы и собирая самых известных людей своего времени. Длительные и часто искренние беседы с ними позволяли Альфреду сверять курс и демонстрировать свои уникальные знания и оригинальное видение мира, что в какой-то степени носило и рекламный характер. Подсознательно Нобель хотел запечатлеть в памяти творцов свой собственный образ маститого ученого и уникального предсказателя будущих колоссальных перемен, не лишенный, впрочем, чудачества и чисто человеческих слабостей. С другой стороны, роскошные дорогостоящие приемы служили своеобразной психологической защитой от долгого изнурительного одиночества и теми чрезвычайно редкими моментами, когда «одинокий отшельник» предпочитал людей обожаемым лошадям. Не лишним будет упомянуть, что даже в такие редкие моменты он всегда был трезв и жестко относился к себе, хоть столы у странного богача всегда ломились от угощений. И это еще один штрих к портрету Альфреда Нобеля, который говорит о том, что такие вечера в кругу знаменитостей Европы были лишь средством кратковременного бегства от жестокой организации собственного жизненного уклада.
Впрочем, достигнув славы и не испытывая какого-либо недостатка в средствах, Нобель все же позволил себе подумать и о некоторых других сторонах жизни: дав объявление о том, что некий господин ищет компаньонку, он неожиданно нашел привлекательную образованную и несколько загадочную Берту (позже ставшую фон Зутнер). Трудно сказать, не смог или не захотел уже стареющий и всегда подчеркнуто элегантный Нобель покорить молодую женщину, но этот роман не имел продолжения. Еще одно разочарование Нобеля, подстегнувшее его к почти полной замкнутости и еще большему сосредоточению на своей цели.
Практически же, результатом его спокойного и целенаправленного поиска явилось открытие в возрасте 54 лет бездымного пороха. Изобретатель предпочитал активную деятельность праздному прожиганию жизни. Единственное, что наполняло его бесстрастную одинокую жизнь, были творческие исследования и книги. По сути, одиночество стало расплатой за удивительные успехи и открытия, но, скорее всего, сам Нобель не думал об этом, поскольку воспринимал жизнь как бесконечную цепь попыток.
В конце жизни к традиционному влечению Нобеля к эксплозивам прибавилось желание писать, что, правда, воспринимается исследователями не слишком серьезно и служит лишь дополнительным средством к более полному раскрытию души искателя-одиночки. Однако если Нобель и не был великим поэтом, он, бесспорно, был достойным внимания философом и мыслителем. Подобно подлинному победителю, он, как всегда, не нуждался ни в похвалах, ни в аплодисментах. Он продолжал с бесконечным усердием и постоянным, не покидающим его трудолюбием развивать свои новые идеи, а некоторое позерство и неискренность ученого в жизни отнюдь не мешали производить на свет полные чувствительности и человеколюбия философские произведения. Кто бы ни брался за исследование жизненного пути Альфреда Нобеля, всегда отмечал чудесную универсальность его личности, ставящую Нобеля в один ряд с такими титанами, как Леонардо да Винчи или Михаил Ломоносов.
Учреждение Нобелем премии стало великолепным финальным выступлением и завершающим штрихом его универсальной натуры. Ученый в своем завещании изъявил волю, чтобы все его материальные ценности принадлежали специальному фонду, который ежегодно будет вручать премии тем, кто за истекший год внес наиболее весомый вклад в дело мира, открытия в области медицины, физики, химии, а также тому, кто подарил человечеству лучшее литературное произведение. Потрясающая фантазия! Искусный расчет, направленный, с одной стороны, на действительную помощь наиболее важным для цивилизации людям, а с другой – на прибавление их имиджа к его собственному. Он всегда жаждал быть отличным от масс. Он всегда хотел большего, даже тогда, когда добился всего, и в этом заключается движущая сила Альфреда Нобеля. Как и другие, подобные ему люди, движимые жаждой гигантского полета, Нобель был переполнен эгоизмом и тщеславием. Он всегда был недоволен собой, что подталкивало к новым, еще более фантастическим предприятиям. Он, конечно, хотел оставить заметный след в истории и нашел достойный способ, возможно даже убив при этом сразу двух зайцев. Он снова в который раз удивил человечество своим экстраординарным поступком и в то же время закрепил за собой имидж человека, который всего добился сам и не желает развращать излишней благотворительностью других, пусть даже собственных родственников. Вместо того чтобы обогатить людей, бесконечно далеких от него и имевших лишь отношение к его имени, Нобель принял смелое нестандартное решение стимулировать и поощрять движение человека вперед, желание шагнуть в бесконечность и раздвинуть границы возможного. Он сам принадлежал к такому племени и навеки связал с ним свое имя.
Александр Македонский
Вряд ли было бы правильным утверждать, что у Александра получился легкий старт. Напротив, начиная с шестнадцатилетнего возраста он неизменно балансировал на грани между величием и падением, а порой и на грани между величием и смертью. Его же огромная заслуга состояла в развитии способности динамично реагировать на все внешние изменения, мгновенно принимать решения и любыми способами добиваться претворения их в жизнь.
Наиболее сложным в жизни Александра оказался период его девятнадцати-двадцатилетия. Царь Филипп вдруг решил вновь официально жениться, что при потенциальной возможности появления наследника создавало угрозу положению самого Александра. На этой почве его отношения с отцом разладились настолько, что молодой наследник вынужден был вместе со своей матерью уехать из Македонии. И хотя отношения отца и сына в течение следующего года восстанавливались, мать Александра так и не вернулась в Македонию. Почти в это же время произошло загадочное и в высшей степени запутанное убийство Филиппа, в результате которого сам Александр оказался в очень затруднительном положении. Скорее всего, не обладай двадцатилетний молодой человек той степенью решимости, твердости и подготовки к жизни в обществе своего времени, не имей он того авторитета в македонском обществе, которого удалось добиться в столь раннем возрасте, его участь была бы решена. Как в дикой звериной стае выживает сильнейший, так и в человеческом обществе всегда действуют неумолимые законы естественного отбора. Александр начал действовать, как всегда, молниеносно, резко и жестоко – это спасло его от гибели и падения. Для начала пообещав возвышение полководцам отцовской армии и заручившись их поддержкой, он еще во время всеобщего хаоса официально провозгласил себя новым царем. Еще не успели опомниться его реальные и потенциальные оппоненты, как серия казней наиболее неблагонадежных и просто опасных для молодого правителя людей усмирила оставшиеся буйные головы. Там, где Александр не мог действовать открыто, он посылал своих людей, без страха и сомнения приводивших в исполнение его смертные приговоры. А решительный и оперативный карательный поход в Грецию окончательно расставил все на свои места – даже Афины признали, что Александр – более чем достойная смена своего свирепого и неумолимого отца. Они еще даже не подозревали, что целеустремленный, никому не известный юноша, которому едва удалось удержаться на местном властном Олимпе и которого многие греческие музеи не только не желали воспринимать всерьез, но даже считали просто глупцом, уже вынашивает планы гигантских бросков на Восток.
Уже в двадцать один год этот неустрашимый фанатик, приводя в исполнение свои одержимые намерения, решительно вторгся в северные земли Балканского полуострова. Его блистательные победы остановили лишь вести об анти-македонском восстании в Фивах. Надо сказать, молодой полководец перенял от своего родителя хорошую для монарха привычку окутывать все сетью своих преданных лазутчиков, вовремя и качественно информировавших его, так же как когда-то царя Филиппа. Уникально и немыслимо, но ровно через тринадцать дней после начала бунта потрясенные жители мятежного города увидели под стенами уже становящееся непобедимым македонское войско. Решением молодого царя город был разрушен до основания, а все пленные проданы в рабство. Эпизод, свидетельствующий, что люди рассматривались Александром лишь как кирпичики его собственного феерического творения. Сжавшаяся от изумления и страха греческая демократия надолго лишилась дара создавать оппозиционные движения. С этого момента уже не Александр работал на свое имя, а оно стало служить ему и мечом и щитом: лишь весть о приближении полководца заставляла трепетать врагов. Царь позаботился, чтобы миф о великом преобразователе мира – полководце, посланном богами, обгонял его собственное движение в цели. Действительно, развитый еще Аристотелем артистизм позволял Александру мастерски разыгрывать пылкие, порой просто неотразимые театральные сцены, преследующие лишь одну цель – вселить в окружающих уверенность, что они имеют дело если не с полубогом, то с мессией, которого ведет по жизни высший разум. Так, стоит лишь вспомнить, как, высадившись на азиатском побережье, он не пожалел времени, чтобы сыграть роль потомка героев Трои, что немедленно было разнесено молвой среди его войск. Точно так же он организовывал выступления перед своими солдатами и генералами, не только вселяя в них удивительную уверенность, но и убеждая, что альтернативы предпринимаемым шагам нет. Наученный великим Аристотелем, он умел манипулировать наиболее уязвимыми чувствами толпы – желанием обогащения и жаждой славы, а также боязнью быть покаранными.
Но македонский царь не обольщался легкими победами – он самым тщательным образом готовился к каждому походу и каждому сражению, он держал в памяти необозримое количество исторических событий и просто сведений о противнике, дополняя их новыми данными от шпионов, и, наконец, он неустанно напоминал своим полководцам о развитии безукоризненной военной дисциплины, ибо интуитивно чувствовал, что это качество военного организма должно решать исход даже самого сложного положения в кампании. Воля и уникальный шарм полководца, его необъяснимый ореол непрерывного безудержного натиска удивительным образом действовали на окружение – вера в звезду Александра становилась непреклонной. Кроме того, македонский царь оказался новатором во всем – его гибкий ум быстро осознал все преимущества технических средств при ведении длительной войны, и потому обоз с различными, порой просто виртуозными приспособлениями редко оказывался невостребованным. А едва ли не самым прозорливым качеством молодого дарования оказалось понимание того, что прочность завоевания можно утвердить лишь благодаря проникновению далеко вглубь метко пущенных стрел, несущих новую, более совершенную культуру: в отряде Александра было немало людей от науки и искусства. Скорее всего, именно в этих сторонах всесторонней подготовки следует искать истинное величие Александра, поскольку они несут главную смысловую нагрузку причин всех его последующих действий. Неутомимому воителю еще не исполнилось двадцати двух, когда он вышел на тропу грандиозного персидского похода.
Первая же битва с персами – при Гранике – окончилась колоссальной победой Александра, хотя сам он едва остался живым в одной из жарких схваток. Очевидно, он понимал, что должен почти безрассудно идти на, казалось бы, необдуманный риск, чтобы зажечь вкусом быстрого и неоспоримого успеха свое войско. Особенно это было важно в первом бою, и натиск полководца оказался успешным. Интересно, что и позже в ключевые моменты военных кампаний Александр лично участвовал в наиболее опасных предприятиях. К примеру, когда с ходу и очень быстро надо было взять горный проход «Киликийские ворота», царь сам повел в ночную атаку отряд легко вооруженных воинов. А в решающей битве «за Азию» – при Гавгамелах – как только в рядах намного превосходящих по численности персов возникла брешь, Александр лично бросился в горящий булатный вулкан с ударной группой и снова решил исход борьбы. Часто его рывки были настолько неосмотрительны, что спасали ему жизнь лишь неимоверная скорость ведения схватки и непредсказуемость его действий для врага. Он несколько раз едва не погиб в таких боях. Так, однажды, уже в самом конце почти десятилетнего восточного похода, Александр, чтобы зажечь солдат, первый взобрался на стену осажденной крепости и прыгнул внутрь. Однако под дождем стрел и дротиков за ним поспели лишь два наиболее яростных царских телохранителя – затем в течение нескольких минут им пришлось втроем противостоять натиску озверевшей вооруженной толпы – в результате царь был тяжело ранен стрелой в грудь и не умер только благодаря своему изумляющему окружающих здоровью.
Однако первую победу он превратил в значительное шоу, отправив в Грецию пленников, а дополнительно в храм Афины Паллады – персидское оружие. Александр благоразумно помнил о тылах и уделял этому чрезвычайное значение. Везде, где далее проходил македонский завоеватель, он оставлял наместниками своих соотечественников. Но при этом часто не менял установившуюся систему управления, что подчеркивает исключительно продуманные подходы к организации формирующейся империи.
Во время персидского завоевательного похода гораздо чаще, чем до или после него, исход всей битвы зависел от личного натиска самого Александра. Во время генеральной битвы с персидским царем Дарием положение помощников Александра было настолько незавидным, что его можно было бы считать даже угрожающим. Но едва ли не в самый решающий момент фланг, которым царь лично руководил, прорвал ряды персов и ударил с боку в центр персов, где находился сам Дарий. Смятение противника, увидевшего македонского царя, было настолько сильным, что он обратился в бегство, даже бросив на поле битвы царскую мантию. Кстати, в результате позорного бегства Дария в плен к македонянам попала вся его семья. Александр становился в глазах врагов сущим дьяволом – одного вида сражающегося царя-демона было достаточно, чтобы переломить исход битвы. Возможно, поэтому он не снимал царских одежд в бою – пестрота его вида и неудержимый натиск часто психологически ломали вражеские ряды. Кроме того, победы Александра были залогом спокойствия и в Греции, где время от времени горячие головы подумывали о том, как бы освободиться от доселе неуязвимого царя.
А необузданность македонянина, подстегиваемая победами, вела его дальше. Он сознательно брался за дела, казавшиеся современникам невозможными. Ибо обеспечивал одной сокрушительной победой десятки других, в которых достаточно было лишь его слова. Кроме того, для Александра звездность его имени была важнее десятков тысяч воинов, погибших в битвах и при осадах городов. Он был разрушителем и созидателем одновременно, и если одни победы достигались им просто ради самих побед, то конечной целью все же являлась собственная причастность к преобразованию всего мироздания. В этом он видел самореализацию.
После того как он взял город Тир, что считалось технически абсолютно недостижимым, и это произвело соответствующее впечатление на весь древний мир, Александр в письме Дарию (в ответ на просьбу последнего вернуть ему попавшую в плен семью и установить мир как равный с равным) фактически провозгласил себя монархом восточных и западных земель. Интересной является легенда о военном совете, якобы созванном Александром после конкретных и очень выгодных предложений персидского царя. Сказание гласит, что лучший полководец Александра Парменион сказал на совете, что если бы он был Александром, то принял бы эти условия, дабы не подвергать себя риску войны. На что яростный македонский лидер бесстрастно ответил, что и он бы так сделал, если бы был Парменионом. «Но поскольку я Александр – я отвечу иначе», – был ответ царя. Несмотря на сомнительность этой и всех последующих легенд, они отражают прежде всего настроения и восприятие образа Александра – самовлюбленного и неустрашимого эгоцентриста, кроме того, являющего собой ярко выраженный маниакально-депрессивный тип личности. Он готов был сам быть и солдатом, и генералом одновременно, но не терпел и малейшего намека на неповиновение или осуждение.
Итак, Александр, по сути, не желал мира – он жаждал испить свою чашу до дна, чего бы это ни стоило. Максималист во всем, за что он ни брался, он горел предвкушением все новых испытаний и новых побед.
В двадцать четыре года, через два года после начала похода, он был объявлен еще и египетским царем. В глазах покоренных египтян этот неизвестный и воинственный человек, пришедший с мечом невесть откуда, был немедленно признан Богом. Основание же Александрии – города с греческим устройством и культурой ознаменовало желание Александра объединить две великие культуры – этому зову он позже следовал всегда и даже всячески поощрял браки македонских воинов с иноземными женщинами. Затем неординарное мышление привело его через далекую безжизненную пустыню в знаменитый оазис Сива к оракулу Аммона. Исследователи склонны считать, что тут сработало отнюдь не любопытство македонского царя – официально став фараоном и правителем Египта, Александр желал и в религиозном поле закрепить свою «божественность». Порой создается впечатление, что этот человек с достаточным количеством комплексов просто желал ослепить самого себя. Право, трудно утверждать, кому этот шаг был нужен больше – самому Александру для утверждения величия в своих собственных глазах и удовлетворения неиссякаемой жажды неземной славы или для покорения массового сознания своего окружения и остального мира. Скорее всего, тут смешалось и первое и второе, учитывая чувствительность его экзальтированной натуры и многочисленные театральные представления, доселе великолепно разыгрываемые македонским монархом. А также чистый и весьма холодный расчет в общении с окружением, и прежде всего с воинами.
Вскоре, после битвы при Гавгамелах, даже могущественный Вавилон сдался на милость Александра без боя – как и в Египте, это были прямые последствия умело сформированного беспрерывного психологического давления на Древний мир уникального мифа о непревзойденном воителе. Давления имени. Давления божественности. И давления бремени уже достигнутых побед. Он милостиво принял титул «царя Вавилона и четырех стран», разрешив войскам некоторое время наслаждаться плодами побед.
В двадцать шесть лет, после бесславной смерти нерешительного и слабовольного царя Дария от рук своей же знати, Александр и де-факто, и де-юре стал монархом необозримой, построенной им империи. В то же время вместе с безграничными пространствами, за которые он воевал и в которых, в конечном счете, вряд ли мог царствовать, он получил почти постоянную угрозу формирования внутренней оппозиции.
На первый взгляд может показаться, что Александр прошел свою жизнь как одну непрерывную военную кампанию. Без особых ошибок и без особых личных потерь. Это лишь половина правды. Например, в целом его восточная политика настолько противоречила мировоззрению основных его соратников, что результатом этого и стало появление не только мощной оппозиции, но и ряда заговоров против самого царя. Даже женитьба царя носила политический характер – он не только выбрал в жены иранку (Роксану), но и провел само бракосочетание по местному обычаю. А позже, уже по окончании кампании, царь дополнительно обзавелся еще двумя женами-иноземками: царской дочерью Дария и персидской принцессой. Александр чем дальше, тем больше увлекался удовлетворением собственных амбициозных планов и слишком много уделял внимания внешним атрибутам царствования. Так, монарх без объяснимых с точки зрения логики государственного деятеля ввел персидский обычай поклонения ему. Даже в одежде он отдавал предпочтение восточным нарядам. Царь слишком часто употреблял алкоголь, надолго отрывавший его от задуманных им ранее государственных преобразований. Неудивительно, что жизнь Александра все больше сопровождали всевозможные заговоры. И чем более жестоким и непримиримым становился Александр к тем, чьи имена даже косвенно связывались с оппозицией, тем сильнее и быстрее росли недовольства и ропот политикой монарха и тем скорее появлялись новые заговорщики. Отдавая силы созданию «мировой монархии» и совершая невероятные усилия для поддержания жизнедеятельности самой империи, Александр после завершения завоеваний слишком много занимался политикой и слишком мало – созиданием. Практически, он провел всю свою сознательную жизнь на войне, и его действия – действия разрушителя – вряд ли представляли бы интерес, отсутствуй тут уникальный набор личных качеств, подход и воля к достижении целей. Готовясь к индийскому, своему самому дальнему военному походу, он сумел заключить дипломатические отношения со многими индийскими князьями, провел обширную реформу своих разросшихся войск и привлек на свою сторону многих бывших врагов. Без сомнения, все это говорит о неординарной способности динамично реагировать на изменения ситуации и времени. А когда после изнурительного похода в восемнадцать тысяч километров, уже в индийских тропиках, обессилевшее войско отказалось идти дальше, полководец нашел в себе силы посмотреть в глаза реальности и повернуть назад.
Важной характеристикой Александра-полководца является изучение всех возможных путей решения проблемы. Целыми направлениями в его захватнической деятельности были инженерная служба, всестороннее обеспечение тылов и разведка всех видов. Его неоспоримым преимуществом была абсолютная быстрота и молниеносное исполнение не менее молниеносных решений. Отдельно стоит вспомнить об отношении Александра к людям. Лишенный каких-либо привязанностей, о которых можно было бы говорить всерьез, он тонко играл именно на тех чувствах окружения, которые доминировали у тех или иных людей. Жаждущего славы он мог несказанно одарить, жаждущего побед – приблизить и возвеличить. Но без всякого сожаления он отдавал карательные приказы, касающиеся даже довольно близких людей, если хоть малая доля сомнения в их верности закрадывалась в его сердце. Так, он, ни секунды не колеблясь и практически не разбираясь в деталях дела, приказал убить своего старого преданного полководца Пармениона, которого не столько подозревал в участии в заговоре, сколько опасался, что престарелый воин, находящийся за много километров от передового лагеря македонского царя, не смирится с казнью Александром его сына. (Будучи начальником конницы Александра, сын Пармениона был казнен за то, что, зная о существовании заговора против царя, не доложил об этом ему.) Александр даже не вспомнил, что именно Парменион обеспечил целый ряд значительных побед в персидском походе. Он был психологически намного сильнее всех своих оппонентов и сподвижников, и использование своей внутренней силы против тех и других никогда не было вопросом для македонского полководца. В порыве пьяной ссоры Александр броском копья убил одного из своих близких друзей – Клита, когда-то, в ходе самой первой битвы с персами, спасшего ему жизнь, а в момент ссоры занимавшего пост начальника конницы. Таким образом, люди, даже самые приближенные, всегда оставались лишь строительным материалом для этого эгоцентричного человека.
При этом характер Александра-человека был удивительно изменчивым и многопогодным. Он мог несколько дней пребывать в длительной и неподдающейся лечению депрессии, периоды величайшей нечеловеческой активности могли сменяться тяжелым бездействием, разрушающим все его естество. Однако его внутренний стержень был определенно из самого твердого и нержавеющего металла – несмотря на недуги и настроения, он мог в экстремальных ситуациях превращаться в демонический и обескураживающий окружающих образ, превращающий все вокруг себя в жизнь или в смерть, в зависимости от необходимости. Облик победителя заставлял его – великого и неуязвимого царя – двигаться пешком во главе огромного онемевшего войска под палящим зноем бесплодной восточной пустыни, чтобы личным примером вселить желание жить в тысячи умирающих солдат и людей из сопровождения, падающих на ходу.
Александр на протяжении всей своей чрезвычайно короткой жизни-войны остался удивительным и непреклонным романтиком, витающим в небесах созданного в воображении собственного мира. Он всегда презирал установленные обществом нормы морали и руководствовался исключительно собственным пониманием ситуации – он принадлежал к тем редким экземплярам, которые не сами приспосабливаются к миру, а заставляют мир приспособиться к себе. Он вышел в десятилетний поход практически без финансов и с чудовищным долгом на родине, что означало в конечном счете победу или смерть. В тридцать один год, став обладателем половины мира, он был неудовлетворен и подавлен глубокой депрессией только потому, что ему не удалось дойти до «конца света» и оставить там форпост своего пребывания.
Хотя условно походы Александра были захватническими и направленными на обогащение победителей, на самом деле богатства не имели для македонского царя практически никакой реальной ценности. Поэтому царь вспоминал о них лишь в контексте власти над людьми, ибо именно стремление к последнему было главной движущей силой всех его действий. Александр без сожаления раздавал громадные вознаграждения своим ветеранам, с легкостью основывал города, затрачивая для этих целей немыслимые суммы. Он отдавал предпочтение дню сегодняшнему пред вчерашним или завтрашним. Для усиления власти над людьми Александр раздавал всевозможные титулы и звания, сам удивляясь людской податливости и поверхностности. Например, многим представителям восточной знати он дал почетные титулы его «родственников», что имело единственную цель – сблизить его с ними. Когда же возмутилась старая македонская гвардия, царь без сомнения одарил несколько десятков тысяч македонян таким же званием и перецеловал их всех. А после распорядился организовать небывалый пир на девять тысяч человек. Короче говоря, деньги были для Александра только деньгами, власть над людьми – вряд ли больше чем просто властью. Его самоотчетность была невероятно строгой – никто бы, даже гордые обитатели Олимпа или великий египетский бог Амон, сыном которого объявил себя Александр, не могли бы спросить у него так же строго, как он сам. Едва прибыв в Вавилон после десятилетнего похода, Александр уже начал активно готовиться к новому, не менее грандиозному нашествию на Западный мир, имея намерения окончательно объединить две исторические эпохи и две культуры. Он не был покорен любовью женщины, хоть и не лишен был сексуальной активности, он не имел настоящей семьи в нормальном понимании этого слова, когда женщина является второй половиной мужчины, у него не было наследника. Александр относился к семье и женщинам так же, как и ко всем остальным людям, – он смотрел на них сквозь призму достижения своих собственных целей и не хотел слишком отвлекаться на это. Может быть, потому, что интуитивно чувствовал, что будет находиться во власти своих привязанностей. Он обладал уникальным для мужчины физическим здоровьем, но без сожаления растратил его большую часть на приближение к жизни своих фантастических идей. Его мир был в высшей степени центростремительным, и центром, безусловно, был он сам. Непревзойденный фанатик и эгоист, обладающий нечеловеческой работоспособностью, он сокрушал на своем пути все, что не совпадало с направлением его устремлений, независимо от чувств и желаний – как своих, так и окружения. Только высшая цель светила ему ослепительной немеркнущей звездой, и только она заставляла его двигаться. Но, не сраженный вражескими стрелами, недосягаемый для их мечей и копий, он умер в расцвете сил, заразившись неведомой болезнью (по-видимому, малярией) и так и не завершив своих колоссальных намерений.
Но даже сам факт того, как быстро распалась великая империя Александра после его смерти, является самым ярким свидетельством того, что среди современников ему не было равных по силе воли и духа, упорству и гибкости в решении задач и достижении целей.
Михаил Ломоносов
Тотчас после получения официального места в Академии наук Ломоносов начал развивать просто фееричную деятельность. Теперь уже отсутствовали конъюнктурные препоны для развития творческой мысли, всегда создаваемые в угоду охранителей иерархических лестниц и общественно-государственной морали. И хотя сохранилась личная неприязнь к нему администраторов, ничто уже не мешало активно действовать. Словно огнивом, он высекал искры все новых и новых идей: внес предложение о создании первой в государстве химической лаборатории, начал читать публичные лекции, предложил уникальный проект создания и производства цветного стекла.
Начинающий ученый академии понимал, что в условиях жестоких ограничений и общепринятых в государстве правил игры, отнюдь не способствующих росту авторитета отечественной научной школы, его может вынести лишь волна публичности, поскольку он уже чувствовал в себе необходимые для крупной заявки силы и знания. Уже в силу наличия последних и даже при отсутствии чрезмерного честолюбия человек сообразно своей природе должен предпринимать активные шаги; имея же высокий уровень рационального эгоизма и заоблачные амбиции, Ломоносов не мог сидеть сложа руки и дня. Какая-то непреодолимая внутренняя сила толкала его к новым публичным действиям, причем часто далеко не родственным по сути, что требовало гигантских усилий по приобретению базовых знаний в каждой из областей, к которым обращался ученый. Скорее всего, психологических причин такой активности было несколько. Главная, без сомнения, связана с детством и происхождением: его рывковые волнообразные усилия были сродни маниакальным попыткам наверстать упущенное в детстве и, начавшись с того возраста, когда он впервые осознал свое несуразное положение и слишком туманные перспективы, продолжались в течение всей жизни. Вторым чувством, которое гнало его в дебри знаний, был страх. Страх, что не слишком впечатляющие академические успехи могут положить конец его жизненной стратегии ученого. Поэтому Ломоносов всеми фибрами своей в высшей степени терпеливой души стремился не столько обогнать коллег-ученых, сколько успеть сказать в науке и в области государственности что-то чрезвычайно важное, настолько серьезное, чтобы ничто не могло уже помешать реализации его эгоцентричной идеи – влияния на становление русской науки. Поэтому нет ничего необычного в том, что он крайне щепетильно подошел к вопросам маркетинга собственной личности, популяризации своих идей и усилий. Надо сказать, в этом Михаил Ломоносов весьма преуспел, создав к концу жизни вокруг своего имени ореол действия, причем действия во имя государства.
Что касается жизненной стратегии, он принял решение – делом его жизни должны стать серии исследований в таких прикладных областях, как химия, физика и литература. На фоне становления русской науки такая деятельность, по идее, неминуемо вынесла бы его на гребень успеха, что должно было найти выражение не только в признании его, ломоносовского, вклада, но и в появлении национальной научной школы и привлечении к ней широких слоев одаренной и просто жаждущей знаний молодежи. Неизвестно, на каком этапе своей деятельности ученый начал связывать ее с развитием самого государства, а себя относить к реформаторам державы в научной сфере, но когда он сумел осуществить такую привязку, результаты не только превзошли все ожидания, но оказались просто сногсшибательными. Именно этот дальновидный шаг Ломоносова, выражавшийся в ориентации на государственную позицию и тесную связь своих действий с государственной политикой в области науки (а также настойчивыми напоминаниями об этом), обусловил историческое величие его работ. Конечно, с оговоркой, что его работы были действительно новаторскими, грандиозными и ослепляющими для полуграмотной элиты империи.
С момента получения официальной должности в академии активность Ломоносова в самых различных сферах начинает возрастать с умопомрачительной динамичностью – он в немыслимо короткий срок из осмелевшего, но нетерпеливого исследователя превращается в блистательного ученого с именем и влиянием в светском обществе. Он еще мирится с выполнением третьесортных сомнительных работ «по поручению», но движется по большей части самостоятельно, как четко отлаженные часы, то и дело представляя на суд общественности красиво оформленные и еще совершенно неслыханные на русской земле идеи – однажды оценив роль публичности, Ломоносов уже до конца дней не изменял этой привычке.
Правда, природная прямота не однажды губила нового работника академии: наивно веря в справедливость Истины, он втянулся в открытую борьбу со зловредной для науки (а значит, стоящей на пути его возвышенной цели) академической камарильей и, не умея играть в грязные подковерные игры, в результате даже оказался на какое-то время под арестом. Временное отлучение от любимой работы оказалось хорошей встряской – Ломоносов вдруг осознал, что так можно себя полностью бездарно растратить себя на бессмысленную борьбу с теми, у кого нет ни жизненной цели, ни идей, но кто главным делом жизни видит либо стяжательство, либо приближение к императорскому двору ради сотворения из себя исторического монумента, отказываясь замечать, что вместо бронзы выбрано папье-маше. А времени так мало! И он твердо дал себе слово никогда не отвлекаться от самого важного – от приближения к цели. Ради получения возможности продолжать борьбу ученый даже пожертвовал самолюбием, ловко разыграв сцену прелюдного покаяния на академическом собрании, чтобы с новыми силами взяться за свою тяжелеющую ношу.
Будучи обладателями чудесных сгустков воли и энергии, дети Победы не раз демонстрировали безупречную гибкость для временного приспособления к миру, чтобы потом, обретя новые силы, приспособить этот мир к себе. Ломоносов временно обрел недостающее ему спокойствие истинного мыслителя, не оглядывающегося на несущественное. Временное, потому что, к сожалению, он не сумел выдержать стратегическую линию спокойствия и гибкости в общении с окружением, так часто ненавидевшим его за самоотверженность в работе и преданность до мозга костей Науке. Науке как системе знаний, а не как способу зарабатывания денег и положения в обществе.
Ломоносов продолжает развивать направления, которые кажутся ему наиболее важными для развития науки: работает над решением проблем, связанных с упругостью воздуха, действием растворителей на различные вещества, свойствами металлов, вплотную подходит к «кинетической теории» и создает «Краткое руководство к риторике».
Наконец, после того как ученый явственно осознал, что его дело не будет продвигаться отдельно от официоза и получения формальных званий, – так уж устроен мир, – он незамедлительно начал просить и требовать оценить свои заслуги перед наукой и присвоить ему (в случае положительной оценки) звание профессора. После долгой тяжбы и подковерных игр со старыми недругами, искусство которых он поневоле начал осваивать, Ломоносов был удостоен такой чести. К слову, он и Тредиаковский стали первыми двумя русскими профессорами, получившими это звание в стенах основанной двадцать два года до этого Академии наук. Более того, Ломоносов получил кафедру химии при академии, поскольку занимающий эту должность профессор-ботаник справедливо освободил свое место в пользу начинающего искриться светила науки. В связи с получением профессорского звания произошло еще одно важное событие: главный оппонент Ломоносова Шумахер, желая опорочить рвущегося к научной славе молодого коллегу, отправил две его диссертации для публичной оценки в Берлин наиболее весомым мировым авторитетам; ответ же признанных европейских светил неожиданно содержал восторженные отклики о работах нового русского гения науки. Когда это событие было предано гласности – не без усилий самого Ломоносова, – его статус резко изменился даже в глазах заносчивых недругов и он наконец приобрел настоящую значимость в стенах своего научного заведения. Да и другие академики почувствовали в напористом и порой упрямом ученом объединительную для русской науки силу и начали больше и, главное, открыто выказывать ему поддержку.
Очевидно, благодаря этому, а еще появлению долгожданного президента академии (правда, в лице восемнадцатилетнего Кирилла Разумовского, младшего брата фаворита императрицы Елизаветы), после четвертого по счету прошения и обоснования необходимости для русской науки создать в России первую специальную химическую лабораторию, соответствующее решение было принято. Настойчивость радетеля науки была вознаграждена, и, естественно, кому, как не Ломоносову, выпало стать первым руководителем этой лаборатории. Наконец он поднялся на первую ступень в реализации своего грандиозного по масштабу и космического по значению плана. Теперь только Михаил Ломоносов становился законодателем в своей сфере, а не исполнителем чужой, часто злой воли. Так, лишь после своего тридцатипятилетия ученый, с детства грезивший о науке и знаниях, вплотную подошел к реальной точке отсчета.
Только к этому периоду своей жизни Ломоносов научился использовать для своих целей приближенных к императрице людей, осторожно вкладывая в их головы благие цели, а в уста – свои собственные новаторские идеи. Среди наибольших приобретений, без которых ученый вряд ли продвинулся бы вперед, был фаворит Елизаветы – Иван Шувалов. Ломоносов сумел привлечь его на свою сторону, искусно пробудив в придворном музее не только любовь к высоким знаниям, но и радость причастности к переменам в России. Для начала новоявленный профессор, становясь беззастенчивым интриганом, использовал политическую силу фаворита для борьбы с теми, кто ему мешал в академии, – когда дело касалось жизненной стратегии, Ломоносова не поколебали вопросы этики. С оговоркой, что речь шла не о личных благах самого академического профессора, а о государственных делах. В конце концов именно Шувалов сыграл главную скрипку в деле предоставления Ломоносову возможностей организовать мозаичное дело и даже построить первую лабораторию-завод по производству цветного стекла, в стенах которого были созданы уникальные на тот период мозаичные картины и разработан целый ряд новых оптических приборов. Терпеливый искатель истины поставил около четырех тысяч опытов, чтобы создать российскую технологию цветного стекла. В результате он создал серию мозаичных творений, среди которых были пленительные образы Богоматери и царя Петра I.
Еще позже Ломоносов убедил своего покровителя в необходимости создания в Москве университета, причем сознательно и загодя отдал все лавры Шувалову. В нем был тот внутренний творческий стержень, позволяющий решать проблемы государственного уровня, словно из тени, являясь и бестрепетным вдохновителем, и чувственным дирижером в создании выразительных форм нового и важного – того, что для остальных оставалось скрытым и недостижимым. Хотя, конечно, он знал, что когда-нибудь историческая справедливость восторжествует и именно его имя – Ломоносова – будут связывать со вспышкой удивительных искрометных изменений в жизни научной России. Он пророчески предрек шествие эры просвещения и знаний, а взрастив зерно этого лакомого плодоносного дерева на российской земле, ученый вписал свое имя в ряд наиболее достойных преобразователей.
В это же время Ломоносов издал эпохальный для империи труд – «Российскую грамматику», – безусловно повлиявшую на формирование целой плеяды русских поэтов и писателей, пришедших вслед за великим поморским крестьянином. Продвигаясь в исследованиях, он не забывал со свойственными ему диковатой прямотой и настойчивостью просить повышения. Вряд ли Ломоносов был болен карьеризмом, когда требовал введения в академии должности вице-президента и назначения на нее себя. По мере того как расшатывали кресло под ним недруги, он прилежно заботился о контрмерах, выражавшихся в укреплении собственного положения. Прежде всего для того, чтобы никто не мог помешать вводимым им преобразованиям. С другой стороны, он, конечно же, был эгоцентричным, властолюбивым и тщеславным – набор «болезней» великих личностей был ему отнюдь не чужд. Непреклонный гордец Ломоносов знал, для чего трудится с исступлением и трепетным самоистязанием – он не собирался предать забвению свое имя…
С годами Ломоносов научился еще одному качеству – при любых обстоятельствах оставаться прежде всего бесстрастным ученым и смелым естествоиспытателем, отбрасывая все чисто человеческое. Это хорошо проявилось, когда при изучении природы разрядов молнии погиб его друг и коллега профессор Рихман: несмотря на шок от этой смерти, Ломоносов нашел в себе силы подробно описать все, что касалось физики и опыта. В этом эпизоде весь он – подчинивший свою жизнь идее, когда наука стала для него важнее вопросов жизни и смерти.
И все же Ломоносов слишком распылялся. Его извечной проблемой был не только слишком широкий диапазон интересов в науке и искусстве, но и продолжающиеся непримиримые баталии с противниками. Из-за этого он не мог сосредоточиться на нескольких главных областях и углубиться в них настолько, чтобы сказать слово мирового значения, как, например, Ньютон, Эйнштейн или Гете. Хотя, с другой стороны, он, безусловно, был оценен не только как ученый, но и как бестрепетный преобразователь и незаурядный государственный деятель от науки. Многие прогрессивные шаги ученого были преданы забвению вследствие противоборства многочисленных врагов, которых он сумел нажить гораздо больше, чем преданных друзей и последователей. Так, и мозаичная фабрика оказалась одним из примеров торжества варварства над наукой: ее закрыли, а крестьянских мастеров, подготовленных самим Ломоносовым, вновь отправили на пашню. А при создании университета он, как, впрочем, всегда, слишком увлекся административными деталями. Он, например, продумал, каких авторов следует изучать, разработал систему поощрительных мер, рассчитал, сколько должны получать учащиеся и на что должны тратиться эти деньги. Для Ломоносова никогда не существовало мелочей – он с чисто немецкой скрупулезностью вникал во все, и не исключено, что это также наносило вред его большой стратегии. Он пытался контролировать все, но это отнимало слишком много сил и времени. Первое было быстро подорвано, второе, как водится, утекло незаметно и безвозвратно. Он, конечно же, слишком многое не успел. Но какой гений будет выпестовывать хрупкую надежду на то, что все его труды достигнут цели, что он обойдется без осечек и холостых выстрелов? Напротив, опыт говорит нам, что лишь немногие творения настоящих преобразователей оказываются уцелевшими, а еще меньше из них – по достоинству оценены. Поэтому только настырные титаны, наделенные сатанинским рвением, способны пробивать себе дорогу, побеждая выносливостью равнодушие, необузданной чувствительностью – безликость, а могучей волей – закостенелость и консерватизм.
К концу жизни Ломоносов стал живой энциклопедией: он владел двенадцатью языками, был ученым европейского значения в физике и химии, поэтом и исследователем лингвистики, государственным преобразователем в области науки, наконец… И все же где-то он переиграл. Может быть, от того, что добровольно взвалил на свои плечи слишком многое, пытаясь быть всепоглощающим и вездесущим и теряя в этой обывательской возне и неравной борьбе с оппонентами свою неповторимость первооткрывателя. С одной стороны, административная работа возвысила Ломоносова как государственного деятеля, но с другой – приземлила его как самобытного искателя новой жизненной философии, не дав сказать главное слово, которое, без сомнения, вызрело в душе ученого.
Очень проблемным для продвижения идей было участие Михаила Ломоносова в различных перепалках с коллегами из другого лагеря, а порой и покровители прикладывали руку, чтобы использовать талантливого ученого в качестве универсального орудия – и Ломоносов не мог не позволить втянуть себя в скрытые, но жестокие бои – он был слишком зависим и уязвим. Он вынужден был растрачивать свою фантастическую энергию в никуда, мучаясь от этого и посылая проклятия всем – за то, что не мог быть свободным от общества и творить в тишине.
И все же он остался в памяти человечества талантливым ученым и смелым, порой мужественным и терпеливым государственником. Вся его жизненная философия уместилась в написанной им же перед смертью короткой фразе с очень емким смыслом: Multa tacui, multa pertuli, multa concessi – многое приял молча, многое вынес, во многом уступил. Ломоносов сам написал о том, какой была его плата за ощутимый им при жизни и безусловно предрекаемый самому себе посмертный успех – успех человека-титана, жаждущего познать больше, сделать лучше, понять глубже.
Сальвадор Дали
Недолгое пребывание в Мадридской академии изящных искусств лишь убедило Сальвадора в несостоятельности каких-либо догм для новатора. На удивление легкое поступление в академию и признание заори его таланта послужило начинающему художнику доказательством в том, что он уже состоялся и может продолжать путь по своему собственному усмотрению. Ему необходимо было сверить часы со временем современников, и, убедившись в невозможности не только идти по чьим-либо следам, но, даже взять на вооружение что-либо из существующего в академической школе искусства, Дали осознал, что готов идти своей дорогой. Лишь тот может отметать нормы, кто слишком сильно верит в себя. Сальвадор Дали верил в себя не просто слишком – он был готов признать себя героем – и это стало его самым главным оружием в борьбе за признание. «Несмотря на первоначальный энтузиазм, я вскоре разочаровался в Академии изящных искусств. Отягощенные летами и привычкой к декорированию профессора ничему не могли меня научить», – напишет он позже свой беспощадный приговор столпам живописи.
Но было бы величайшим заблуждением полагать, что только безумные амбиции руководили деятельностью этого экзальтированного живописца – чрезвычайные притязания были лишь результатом бесконечных и упорных анатомических исследований уникальной чувственности, кропотливого расчленения невероятных фантазий, что позволяло Дали называть себя реформатором живописи. Руки лишь переносили страсти бушующего ума на полотна, и в этом смысле он, конечно же, был единственным в своем роде, шедший по границе безумия и нормального, готовый предать свои действия точному и беспристрастному психотерапевтическому вскрытию и в то же время неспособный управлять собственными эксцентричными эмоциями. Первые месяцы в академии проявили истинное отношение Дали к своей мечте: долгие месяцы он жил лишь внутренней жизнью, проводя время только в академии или в своей крошечной комнате над созданием кубических полотен. «Из академии в комнату, из комнаты в академию, одна песета в день и ни сантимом больше. Моя внутренняя жизнь довольствовалась этим. А всякие развлечения мне претили». Но это не из-за страсти художника к учению, напротив, он даже не верил, что кто-то способен дать ему что-нибудь ценное. Титаническая и абсолютно изнурительная работа позволят ему в двадцать два года заявить со всей ответственностью на экзамене по теории изящных искусств, что «ни один из преподавателей школы Сан-Фернандо не обладает достаточной компетенцией», чтобы судить его. Сальвадор Дали ведет себя как настоящая агрессивная личность-победитель, как хищник, способный раздвинуть рамки чужого восприятия ради собственного восхождения.
В это самое время Испания уже начала полниться слухами о появлении нового самобытного художника, способного в будущем затмить всех доселе известных. Сам знаменитый Пикассо, проезжая через Барселону, похвалил одну из картин Сальвадора. Позже, приехав в Париж, Дали посетил великого мэтра, подчеркнув с искренним почтением, что направился к нему раньше, чем в Лувр. Кстати, почерк поступка характерен лишь для победителей, которые сами проламывают для себя проходы в лесных завалах человеческого однообразия и безвольной обыденности. Ярким подтверждением жизненной агрессии является и решительность, проявленная и для организации встречи с Фрейдом – больше чтобы утвердиться в собственных глазах и иметь новые козыри для низвержения к своим ногам окружения.
Однако первая поездка в «Центр Вселенной» – Париж – не увенчалась успехом, и перед возвращением Дали даже захандрил. В действительности вера в себя периодически оставляет даже очень сильных людей – их непревзойденность состоит в том, чтобы преодолеть тяжелые удары жизни быстро и без последствий для психики. Но никакие внешние раздражители больше не могли влиять на становление нового покорителя идей высокого искусства. Памятуя о своей исключительности, Дали создавал новые творения, ожидая скорого потрясения закованного в кандалы непостижимой морали общества. Привыкший с раннего детства все делать наперекор, Сальвадор находился в вечном поиске и постоянно ошеломлял тех, кто пытался как-то на него воздействовать. Одинаково относясь как нападкам критиков, так и «пророкам» быстрой славы, он всегда слушал только один голос – свой собственный – и ни на миг не сомневался, что именно этот голос укажет верный путь. Ничто не могло отвратить этого человека от работы. Возможно, потому что он сам относился к живописи не как к работе, а как «деятельности гения»; с другой стороны, не существовало абсолютно ничего адекватного гигантскому самомнению Дали. Пожалуй, стоит упомянуть и об отношении Дали к наставлениям отца. Последний был тверд и так или иначе внушил сыну необходимость быть защищенным от общества материальной независимостью, а само пристально-ответственное отношение Дали-старшего к семье как пример не могло не иметь косвенного влияния на Сальвадора. Кстати, в более чем откровенной книге о себе Дали говорит об отце как о данности, не пытаясь подвергнуть оценке или сомнению его позицию, а отторжение отцом от семьи его самого – едва ли не единственный нераскрытый эпизод в его собственной книге.
Вскоре Дали, всегда с пренебрежением относящийся к деньгам, заключил первый контракт на продажу своих картин, а когда ему было двадцать два года, о его картинах, выставленных в Зале Иберийских художников в Мадриде, критики отозвались весьма обнадеживающе. Торговцы полотен начали поглядывать в сторону Дали, правда, не слишком спеша делать щедрые предложения. Очевидно лишь то, что наиболее дальновидные мастера и торговцы картинами увидели в двадцатитрехлетнем Дали, смело отметающем устоявшиеся догмы, нового художника с «блестящим будущем». В действительности к этому времени Сальвадор убедился в двух закономерностях: все великие вещи, которые были написаны до него, были написаны первопроходцами, не боящимися бросить вызов любым правилам; и также в том, что для победы нового над старым необходимы полная свобода мыслительного процесса и полное непринятие каких-либо авторитетов. В это время Сальвадор Дали – неслыханный чудак с замашками параноика, не научившийся в жизни ничему, кроме живописи, был готов совершить стремительный прыжок в бесконечность. Не существовало ничего такого, что могло бы стать реальным препятствием на пути «наполовину сумасшедшего гения», как он сам себя назвал. К слову, даже миф о себе, создаваемый Сальвадором Дали в течение всей его жизни, удивительно точно соотносился с образом нового, непостижимого и находящегося на грани с понимаемым – дальновидным и исключительно точным решением художник обрек современников на вечное непонимание себя и своих творений, а значит, и на благоговение пред недосягаемым. Ненавидящий всякую «нормальность», руководствующуюся лишь «самыми строгими законами приспособляемости», Дали сумел придать себе роковой контраст с остальным миром, настолько потрясающий, что человечеству, понимающему его или нет, осталось только идентифицировать тот образ, который художник предложил в качестве официального себя. В этом также один из существенных штрихов его восхождения, ибо любого мыслителя должны узнавать по очень сильным признакам-оттенкам, свойственным лишь ему. Рождающийся мастер дал слово не обезличить себя каким бы то ни было творческим союзом, не поддаться разрушительному влиянию какого-либо коллектива. Он твердо решил навсегда остаться в одиночестве ради собственной единоличной победы. Дали всегда был верен слову, данному самому себе, – в этом его воля и вера.
Но его слова приобрели вес лишь благодаря титанической и такой же сумасшедшей работе. И если вначале его друг Лорка был не слишком щедр на похвалы, то когда Сальвадору исполнилось двадцать три, поэт написал, что потрясен «его творческой одержимостью, невероятной уверенностью и напряженностью».
Почти в это же время он нашел женщину, сумевшую принять его таким, каким он был, и сумевшую (как ни странно) отвечать его эксцентричным требованиям. Гала (Елена Дьяконова) воплотила в себе мечты творца о Градиве («ведущей вперед») и, без сомнения, сыграла значительную роль в жизни Дали, поскольку разбавила его ожесточенное одиночество и, не исключено, спасла от сумасшествия. Любовь не повлияла, тем не менее, на рваный, порой неистовый график работы Дали, еще больше возжелавшего победы, славы и величия. Иногда он мог на месяц запереться в мастерской и явиться на мир с несколькими творениями, претендующими на прикосновение к вечности и содержащими убедительный синтез его странного ума и неиссякаемого упорства.
Несмотря на то что картины кое-как продавались, Дали преследовала постоянная бедность, и лишь несравненные усилия спутницы жизни спасали маленькую семью от нищеты, а остальной мир – от экзальтированного бешенства и проклятий самого художника. «По мере того как мое имя внедрялось, как рак, в глубину общества, которое не желало слышать и говорить обо мне, практическое существование становилось все труднее», – заметил сам художник. Полностью выкладываясь и продавая картины «редким товарищам» за низкую плату, он в шутку удивлялся, что еще вообще есть покупатели, ведь он гений, а «гениям предназначено умирать с голоду». Часто нечеловеческое напряжений Дали и его Галы, всегда мужественно находящейся рядом, достигали апогея и им казалось, что самообладание покидает их, но всегда находился какой-нибудь, почти фантастический выход, позволяющий отдалить духовное истощение. Наконец один из критиков подсказал художнику еще одну возможность продвинуться вперед – выставить свои работы в Америке.
Несмотря на сомнительность результата, Дали стал одержимым этой идеей, тем более интригующей его из-за полного отсутствия средств для такого путешествия. В решении этой маленькой, на первый взгляд, проблемы проявился весь Дали – совершить во что бы то ни стало то, что хоть на миллиметр может приблизить его к цели! Едва осознав необходимость ехать, он тотчас начал решительно действовать, выбивая и выпрашивая необходимые деньги с таким осатанелым упрямством, что те, кто их имел, конечно же, отдали художнику столько, сколько могло бы обеспечить его существование на далекой заокеанской земле. Очень символично, но едва ли не наибольшую помощь в организации поездки в США оказал Пикассо. Скорее всего, Дали не лукавит, когда сообщает, что Пикассо был для него наиболее ярким ориентиром и чрезвычайно повлиял на его творчество. «Пикассо, без сомнения, тот человек, о котором – после моего отца – я чаще всего думал». Эта фраза значит очень много. Дали нуждался в идеале, и это свидетельство того, что окутывание своей личности туманом таинственной мистики – не что иное, как сознательная работа мозга в направлении покорения мира. Кроме того, это доказательство не божественности творчества Дали, а его человеческой способности и готовности пропускать через себя все великое – свойство, которое удавалось развить посредством мучительной работы лишь бесконечным труженикам.
Почти все картины Сальвадора Дали на выставке во время первого путешествия на другой континент были проданы, а его второе посещение Америки позволило говорить о «начале славы». Поездка и связанные с ее организацией финансовые сложности, возможно, заставили бы другого отказаться от сомнительного мероприятия или, по крайней мере, отложить его. Но только не Дали. Его жизнь всегда была рядом несвязанных, часто неудачных, но цепких попыток, и Америка была лишь одной из них в этом бесконечном ряду. Не получи он признание там, бесспорно, его изворотливый изобретательный ум нашел бы какие-нибудь другие решения, которые неминуемо привели бы к победе. Все было подчинено творчеству и победе как доказательству верности творчества. Сальвадор Дали, как и многие другие, в конце концов победившие, использовал Закон Действия, когда град выстрелов, прицельных и неприцельных, летит в сторону цели, и рано или поздно один из них, вольно или невольно, попадает в десятку.
Когда портрет загадочного и малопонятного обществу сюрреалиста был помещен на обложке «Таймс Мэгэзин», а все его картины были распроданы уже в день начала выставки, Дали вдруг внезапно осознал, что мир лежит у его ног – он сделал то, о чем мечтал, а именно: вбил на всю глубину общественного подсознания важность его собственного понимания мирозданья и заставил всех остальных слушать себя. Это было большим достижением, учитывая, что многие идеи Дали кажутся просто бредовыми и граничат с сумасшествием с точки зрения восприятия «нормального обывателя».
Никогда не оглядываясь назад, Дали шел дальше по крутой и тернистой тропе мастерства. С тех пор как он приучил мир к своей персоне и к своему искусству, художник был обречен на необходимость постоянно удивлять современников. К счастью для Дали, его фантазии не было предела. Стоит отметить и то, что Дали, подобно другим великим мастерам, творивших до него, жил над национальными или транснациональными проблемами. Ни войны, ни революции, ни любые другие катаклизмы не волновали его самовлюбленной эгоцентричной души – отличительный знак большинства мыслителей, осознающих или отводящих себе (что, в принципе, одно и то же) мессианскую роль. Тот, кто в шесть лет готовился стать Наполеоном, в пятнадцать сумел стать Сальвадором Дали, свято верил в то, что ему предназначено судьбой возродить испанский мистицизм и доказать своим искусством, что мир есть самовыражение Духа. Жизнь и смерть Сальвадора Дали принадлежали только ему самому – ценность, которую способен позволить себе далеко не каждый. Обычно так поступает лишь тот, кто не путает, где цели, а где средства. Дали никогда не путал, ибо с раннего детства, когда он «был злым ребенком», все было от начала и до конца посвящено одному – самовыражаться, чего бы это ни стоило!
Билл Гейтс
Обывателю сложно поверить, что для самого богатого в мире человека и самого известного на планете компьютерного программиста деньги никогда не становились определяющим фактором движения к успеху. Более того, именно благодаря пониманию истинного предназначения денежных знаков он достиг головокружительных вершин успеха. Как в юные годы, однажды взявшись за компьютерное программирование, Гейтс трудился без устали, так и став миллиардером, он не стал меньше работать.
Годы становления «Microsoft» были временем не только бесконечных творческих усилий. Чтобы выжить и победить в среде акул бизнеса, Гейтсу и его другу Аллену пришлось многому научиться, причем делать это на ходу, не сбрасывая безумной скорости, на которой мчался их паровоз. Примечательной и на редкость успешной оказалась и бизнес-стратегия «Microsoft» на рынке, разработанная двумя неутомимыми партнерами еще в первые годы становления компании.
Во-первых, она предусматривала неуклонное расширение и рост самой компании, что говорит о чрезвычайных амбициях бизнесменов-программистов. Для этого они считали жизненно важным приобщить к своим компьютерным программам как можно большее число производителей компьютеров. Они не пожелали остановиться на одном крупном партнере, даже несмотря на невероятный рост продаж и фантастические прибыли. Другими словами, в их головах прочно засела установка распространить свои творческие идеи как можно шире в мире. Едва оперившись, два одержимых юнца, один из которых в то время еще формально оставался студентом Гарварда, уже помышляли о мировом господстве своих компьютерных программ.
Во-вторых, они избрали крайне агрессивный маркетинг. Для начала XXI века, в котором вся планета стала ареной маркетинговых войн, тут, возможно, нет ничего необычного. Но для конца 70-х XX века это новаторство дало революционный эффект. Не только редчайшая работоспособность и напористость при подготовке программ, но и совершенствование Гейтса как дипломата и маркетолога собственной продукции помогли «Microsoft» выстоять на жестком американском рынке. Эта черта очень типична для гениальных творцов любого калибра и периода времени: для того чтобы идеи завладели миром, недостаточно их произвести на свет; важно приложить собственные усилия для распространения этих идей, используя все возможные способы. И в том числе взяв на себя новые несвойственные функции: продажи и пропаганды своих идей.
Билл Гейтс не ждал ни секунды, пока придет заказчик. Он использовал для признания компании любые средства и подключал всю многогранность собственных обширных знаний. Будь Гейтс даже семи пядей во лбу, при реализации программ он добился бы не много, если бы бесконечно не торпедировал рынок и не использовал замечательные психологические приемы убеждения на переговорах с многочисленными скептиками продукции «Microsoft». Из незаурядного программиста Билл через некоторое время превратился в законодателя мод на рынке и подлинного проповедника новой компьютерной эры. Он лично провел ряд переговоров и сумел приобщить к своим программам многие компании-гиганты, авторитет и имидж которых неожиданно оказал неоценимую пользу самой компании «Microsoft». Гейтс непрерывно работал: если только он не сидел за компьютером в поисках новых программных решений, все время находился в состоянии стремительного поиска и приобщения к своим идеям все новых партнеров. Невероятная энергия и просто фантастическая память помогали этому щуплому на вид человеку, всегда неустанному и выглядевшему лет на пять-шесть моложе своего возраста, самым чудесным образом навязывать обществу свою желанную идею.
В-третьих, агрессивность, казалось бы, внешне мягкого и покладистого Гейтса неожиданно проявилась не только в продвижении программ, но и в защите своего дела. Даже тонкое чутье провидца, развитое размышлениями о будущем компьютера, не уберегло «Microsoft» от совершенно непредсказуемых проблем. Такой проблемой номер один стало незаконное копирование программ. Гейтс тотчас начал непримиримую кампанию против пиратов, которые могли свести к нулю результаты многолетних усилий программистов. Открытые письма Гейтса к американским любителям инициировали дискуссию по всей стране. Но, конечно, Гейтс никогда не отрывался от реалий и не надеялся на успехи призывов к сознанию пользователей. Он лишь использовал все имеющиеся в наличии рычаги и старался, чтобы таких рычагов в его арсенале становилось как можно больше. Много больше пользы принесли такие практичные мероприятия, как передачи программ на дисках, защищенных от стирания и копирования.
Не менее серьезной опасностью стали конкуренты, яростно ввязывающиеся в борьбу на рынке компьютерных программ. Гейтс прекрасно осознавал, что для захвата нового пространства влияния «Microsoft» необходимо расширять штат компании. Но не механически, а привлекая наиболее способных и жаждут них большого успеха людей. Гейтс не стеснялся аккуратно перекупать светлые умы, понимая, что в одиночку не в состоянии спроектировать все будущее компании. Главные ставки он делал на людей. Интересно, что первые приглашенные на работу в «Microsoft» программисты были немало удивлены: у компании не было даже помещений, и им приходилось работать на дому. Нанимая на работу новых людей, Гейтс и Аллен обращали внимание на энтузиазм и энергию, почти всегда игнорируя такие критерии, как степени и дипломы. Однако, открывая путь к свободному творчеству, Гейтс всегда оставался первым человеком в компании и программистом номер один. Этого не мог оспаривать никто – ни по творческим критериям, ни по критерию работоспособности. Работая действительно в сумасшедшем темпе, выдержать который было не под силу даже избранному окружению, Гейтс всегда находился на несколько шагов впереди своих соратников и соперников. Близко знающие его люди свидетельствуют, что порой он не покидал своего офиса несколько дней подряд. А его секретарша, приходя утром на работу, нередко заставала его спящим на полу. Может быть, в этой малообъяснимой одержимости и содержится главный секрет его компьютерного гения? Среди прочего, Гейтс доказал окружающим, что для успешного менеджмента и успешного творчества вовсе необязательно быть выпускником Гарварда или другого престижного колледжа. Более того, если человек сумел сформировать и развить у себя внутренний стержень, не обязательно даже иметь диплом. Успех зависит от движения: совмещения мыслительных процессов по формированию единой идеи с жизненной активностью в направлении внедрения этой идеи.
Не менее усердно Билл Гейтс изучал опыт известных компаний и немедленно внедрял все новое, что только подходило для «Microsoft». Немало времени он отдал юриспруденции и сам мог переработать контракт, исправив ошибки, которые не каждый видел. Кстати, юридический спор с производителем микрокомпьютеров, после продажи самой фирмы новому хозяину, подтвердил навыки Гейтса – «Microsoft» суд выиграла, а некий шум вокруг этого дела даже пошел компании на пользу. Что касается переговоров, Билл Гейтс вел их с цепкостью и деликатностью опытного дипломата, словно много лет прослужил в Министерстве иностранных дел. Вряд ли стоит добавлять, что все эти усилия его многогранного таланта были направлены на достижение успеха компании. В течение всей карьерной активности Билл Гейтс продолжал работать с выносливостью запряженного вола, по многу часов подряд не отходя от своей бесовской электронной машины.
Но несмотря на чудовищно жесткий график, Билл Гейтс всегда находил время и способы для творческого и личностного совершенствования. Он, к примеру, как и детстве, с азартом продолжал исследовать биографии добившихся успеха людей и отмечал для себя их сильные стороны. Даже став миллиардером (кстати, самым молодым из всех известных на планете), Билл Гейтс продолжал работать не менее чем по 65 часов в неделю, не считая того, что частенько засиживался за компьютером далеко за полночь, вернувшись после работы домой. Такая уникальная работоспособность редка не только среди талантов. Но при этом Гейтсу удалось сохранить собственную индивидуальность. Он не обременял себя ношением галстуков и костюмов, утверждая, что программисту ничто не должно мешать сосредоточению на работе, даже одежда. Такой же политики он придерживался и в отношении персонала компании. Правда, если случались судьбоносные переговоры, он не считал за труд принять существующие в обществе правила игры: явиться в том, что ожидали увидеть на нем деловые партнеры. А если они, случалось, ехали в «Microsoft», то там уже усердно готовились к встрече. Если, к примеру, в гости вдали представителей «Ай Би Эм», прятали все машины, кроме компьютеров этой фирмы, если, наоборот, к Гейтсу ехали партнеры из «Макинтош», то прятали машины «Ай Би Эм» и выставляли напоказ «макинтоши». Расчет был прост, но оказался весьма действенным: мало кому удается устоять против тонко расставленных капканов лести. Как администратор Гейтс не упускал даже таких, казалось бы, мелочей. И еще один штрих: любой член команды «Microsoft» – от первого программиста до секретаря – всегда точно знал, что от него требуется. В этом тоже огромная заслуга самого Билла Гейтса. Но этот щуплый человек умел говорить и решительное «Нет!». Когда дружба и партнерство с одним удачливым, но слишком авантюрным японским бизнесменом, представлявшим интересы «Microsoft» на Дальнем Востоке, зашла в тупик, именно Гейтс поставил на ней точку.
Гейтс всегда оставался заядлым и даже бесшабашным водителем, постоянно нарушающим правила и неустанно оплачивающим бесчисленное количество квитанций. Этот, на первый взгляд, курьезный факт из жизни программиста на самом деле отражает его подходы к использованию времени, а не желание «подерзить». Просто для этого увлеченного человека ничего не было страшнее минуты, потраченной впустую. Все в его жизни было подчинено идее, хотя он не становился ее рабом. Билл крайне редко отдыхал и почти никогда не позволял себе полноценных отпусков. Дениэл Ичбиа и Сьюзен Кнеппер в книге «Билл Гейтс и сотворение Microsoft» утверждают, что за первые пять лет жизни «Microsoft» у Билла было всего два трехдневных отпуска, и лишь со второй половины восьмидесятых, уже во времена очевидного успеха компании, он стал брать неделю отпуска в год.
На долгое время Билл Гейтс отодвинул и личную жизнь. Если, конечно, не считать, что компьютерные программы всегда и были наиболее весомой частью личной жизни. Похоже, для Гейтса характерна значительная сублимация сексуальной энергии и переведение ее в творческое русло. Те, кто близко общался с Гейтсом, утверждают, что у него просто нет времени на романы. Вряд ли потому, что мир компьютерных программ более многообразен и многогранен. Но в конце концов Гейтс также сделал выбор, женившись на своей подчиненной. Что, кстати, косвенно свидетельствует, что он не слишком внимательно смотрел по сторонам. Он признался ей в любви в самолете по возвращении с уик-энда и, когда получил утвердительный ответ, велел пилоту изменить курс самолета и лететь… в ювелирный магазин за обручальным кольцом. В этом эпизоде весь характер Гейтса – динамичного, эмоционального и решительного. Человека, способного на неординарные, яркие поступки.
Компьютер и программирование никогда не обременяли Билла Гейтса, хотя и держали его мозг в постоянном напряжении. Засыпая на полу у компьютера в офисе своей компании, разработчик всегда ощущал себя не безмерно уставшим человеком, а ваятелем новой реальности, которому посчастливилось обогнать мир на целое поколение.
Если говорить о хронологии, то уже через два года после появления «Microsoft» годовой объем продаж программ компании достиг 500 ООО долларов (при том, что в компании на тот момент работало всего пять человек). К этому времени влияние «Microsoft» и самого Гейтса распространилось далеко за пределы США. А еще через три почти неизвестной компании предложил партнерство такой титан компьютерного рынка, как «Ай Би Эм». В том же году, когда начался многообещающий роман с «Ай Би Эм», «Microsoft» преодолела восьмимиллионный рубеж. И наконец, в год своего тридцатилетия Билл Гейтс решился сделать свое детище открытой акционерной компанией. Через год он стал самым молодым миллиардером на планете. Впрочем, это волновало его так же мало, как ежедневные закаты и восходы солнца. У Гейтса была прогрессирующая идея, и он был готов продолжать жить в невероятном темпе, отказываясь не только от формальных почестей элитного клуба, но и от элементарного отдыха. Жизнь Гейтса-миллиардера – наиболее знаковый пример восприятия творческой личностью материального: деньги для великих созидателей всегда оставались только средством, не более. Такой подход позволял прогрессировать в течение многих лет – набранный темп и привычка анализировать новые тенденции позволяла первыми браться за проекты, очевидность реализации которых для конкурентов была сомнительной или просто недоступной для понимания. Так, если многим исследователям деятельности «Microsoft» может показаться, что Гейтс и Аллен угадали промышленный стандарт операционной системы, это, скорее всего, будет заблуждением. Так называемое чутье программистов было основано на многолетнем изучении электронных машин, скрупулезном анализе рынка и психологии массового пользователя. Поэтому им удалось уловить тенденцию, и уловить ее одними из первых на рынке. Причем они научились не только улавливать тенденции, но и активно развивать их, влияя на формирование самого рынка. Когда крупнейший игрок рынка «Ай Би Эм» сделал им недвусмысленное предложение, именно Гейтс и Аллен заставили заказчика изменить техническое задание, поскольку были уверены в преимуществе на рынке совершенно иного микропроцессора. И конечно, не ошиблись, заработав с «Ай Би Эм» миллионы долларов и славу создателей программного обеспечения номер один во всем мире.
Изменяя мир, внедряя в него технологии будущего, Гейтс начал осознавать потребность выхода на макроуровень. Непрерывный поиск нового в быстро меняющемся мире возбудил у него стойкое желание расширить границы своей идеи. Подобно выдающимся личностям, чьи биографии он тщательно исследовал раньше, Билл Гейтс развил в себе стремление достичь максимально возможного гуманитарного влияния на мир, заключающееся в изменении восприятия окружающими его статуса: завоевав мир как компьютерный гений, Билл Гейтс загорелся мыслью обрести статус общественного деятеля, способного вырабатывать судьбоносные для человечества идеи. Как работа над продвижением программы для компьютера превратила эту программу в общепризнанный стандарт, так и Гейтс задумал «создать новый стандарт» из своего собственного имени. Он начал «откровенный разговор» с обществом, и начал его с неоспоримым намерением изменить само общество. В рамках этого стандарта и необычный «Дом будущего» – 13 тысяч квадратных метров компьютеризированного мира с имением стоимостью в 60 миллионов долларов, в котором около 100 электронных машин обеспечивают комфорт и безопасность. Это и непонятное многим решение не развращать своих отпрысков безумными деньгами, стимулируя их самостоятельные достижения. Это начало малообъяснимой для обывателя филантропии – выделение значительных сумм на борьбу со СПИДом и другие благотворительные акции. Наконец, это ключевое решение оставить пост исполнительного директора «Microsoft» – с тем чтобы сосредоточиться на том, что всегда было основой его идеи, – на творческих поисках новых программ, новых реальностей, которые, может быть, потрясут мир, как некогда Word и Windows. Но даже без встряски мирового уровня совершенно ясно, что именно творческое зерно является плодоносным для выращивания дерева успеха и для создания внутренней гармонии в любой человеческой душе.
Движение вперед. Это то, что всегда оставалось главным для Гейтса и что роднит его восприятие мира с психологией других победителей. Неустанное движение навстречу новому, от одной победы к другой, независимо от того, сколько материального они приносят и сколько усилий стоят. «Счастье в основном не удовольствие, в основном это победа», – заметил в свое время знаменитый американский эссеист Ральф Эмерсон, и Билл Гейтс своей жизнью сполна подтвердил справедливость этой формулы. Дайте обычному человеку достойную идею, и он перевернет мир. Не задумываясь, сколько усилий потребуется для этого. Это правило, а не исключение, и каждый, кто поверит в него, сумеет добиться всего, чего захочет. Очередной раз это доказал Билл Гейтс, сумевший заметно расширить представление человека о нем самом.
Владимир Ленин
Владимир Ульянов отчетливо осознавал, что для деятельности, связанной с борьбой за власть, да еще в такой огромной и малопредсказуемой стране, как Россия, с традиционно преобладающим хаосом в общественном сознании, нужна не просто редкая активность, а многоплановая беспрерывная работа и, самое главное, агрессивность, способная подавить любое сопротивление на уровне подсознания масс. Обладая несоизмеримой, иногда просто немыслимой для обычного человека волей, Владимир еще в юности подготовил себя к такой изнурительной и небезопасной борьбе. Он втянулся в нее, словно пристрастился к наркотику, и, начав однажды, уже никогда не изменял цели, несмотря на то что на алтарь жертвоприношений пришлось положить не только здоровье, но и целую жизнь. Идея имела для него высший смысл: ради нее стоило жить, за нее стоило умереть, без нее жизнь была ничто.
Главным тактическим приоритетом для себя после завершения формального образования молодой революционер определил пропаганду и агитацию – чисто практическая, порой прикладная и не слишком благодарная деятельность. Ульянов настолько страстно проникся собственной идеей свержения существующего строя и установления диктатуры партии, что легко, пользуясь лишь проникновенной силой собственного убеждения, сотворил вокруг себя кольцо удивительно преданных единомышленников. Только чрезвычайно одаренные и прозорливые представители его окружения могли разглядеть в нем будущего тирана и предугадать весь ужас власти одного человека или небольшой клики. Но даже многие из тех, кто понимал, куда может их завести фанатическая одержимость Ленина, были очарованы силой духа этого неординарного человека. Они поставили на него, ибо мир всегда готов подчиниться воле, служить более внушительной силе и трепетать перед более организованным разумом.
Деятельный же Ульянов слишком хорошо понимал, что одна живая пропаганда слишком мала для осуществления крупномасштабного психологического воздействия на всю огромную Россию. А едва сдав экстерном экзамены в Петербургском университете в возрасте двадцати одного года и получив право на адвокатскую деятельность, он тотчас наметил для себя новые колоссальные задачи. С решительностью быка, атакующего тореадора, он взялся за перо, чтобы влиять своими не слишком живыми, но крепко бьющими по оппонентам работами. В начальный период, будучи еще довольно молодым по сравнению с известными теоретиками революционной борьбы, он слишком нуждался в том, чтобы застолбить свое имя на фундаментальных столбах коммунизма – имя непримиримого и ответственного лидера, готового взять на себя как все риски в общем деле, так и полноту власти. Нет сомнения, что уже в возрасте двадцати двух – двадцати пяти лет в его сознании сформировались и собственный имидж вождя, и стратегический план реализации своих замыслов. Удивительно, что в этом образе не было поисков внешних преимуществ – Ленин, в конечном счете, жил и умер ради самой власти, даже на миг не проявив желания воспользоваться вытекающими из нее внешними атрибутами. При этом неутомимый дух преобразователя постоянно находил время для собственного самообразования и порой целые ночи посвящал изучению наук, правда, все больше пытаясь их ловко привязать к собственной революционной теории. Будущий диктатор яростно и самоотверженно отметал все, что было не связано с его целью. Ни развлечения, ни женщины, ни материальные ценности не имели для него почти никакого смысла и никакой власти, с той, правда, оговоркой, что он умел использовать женское окружение для своеобразного отключения мозга и просто отдыха. По этой же причине он не работал до сорока семи лет в обычном понимании работы, за исключением полуторагодичной службы помощником присяжного поверенного. По сути, он был одним из первых так называемых профессиональных революционеров, находящихся на иждивении у масс, которых они, в свою очередь, готовили и благословляли на баррикады и смерть.
Навязчивая, страстная и почти параноическая жажда покорить и подчинить силе своего интеллекта и психологического напора все свое окружение и вообще весь мир часто вынуждала Ленина делать это бесцеремонно и даже жестоко. Чрезвычайное желание власти и обладания разумом масс сочеталась в нем с необыкновенной волей к власти, чем он и покорял окружающих. Один из достаточно близко знавших Ленина людей, Потресов, очень точно отметил, что он воплощал в себе непривычную для России железную силу воли и неукротимую энергию, в которых соединились фанатическая вера в свое дело и твердая уверенность в себе. Теоретиков, на которых в начале пути он равнялся, Ленин позже обошел благодаря способности беспрерывно действовать, чего последние не могли или не успевали за своими теоретическими исследованиями. Среди революционеров были либо ограниченные и нестерпимые фанатики, готовые к действию и выжидающие своего момента (как, например, Сталин), либо исследователи, которые охотнее создавали монументальные труды, но были решительно неспособны к действию (как Плеханов). Импульсивных и экзальтированных, подобных Троцкому, Ульянов покорял своим рациональным расчетом, оперативностью в реализации решений и последовательностью действий. Он, кроме того, одновременно создавал если и несколько однобокие и поверхностные, но все же ощутимо проникновенные произведения, и при этом успешно проникал в ограниченные мозги пролетариата, а также завладевал мыслями своих сподвижников, уверенно тесня «стариков» и смело расчищая себе дорогу к власти.
Отличительная черта Ленина состоит в том, что он работал везде, где бы ни находился – в ссылке, дома, на отдыхе (если такое случалось, когда организм изнемогал от неистового перенапряжения, в основном в борьбе со своими же). Если он не мог писать, он занимался пропагандой; если не было возможности силой слова воздействовать на окружающих его людей, снова его неукротимый бунтарский мозг создавал едкие работы или четкие программы действий для окружения или всего рабоче-крестьянского пролетариата. Он от начала до конца оставался человеком действия – ничто, даже потеря сил, полное изнеможение или болезнь не могли изменить его активности. Именно эта постоянная жажда активности и определила лидирующие позиции Ленина среди своих и сделала опаснейшим врагом как для тех, так и для других. Этот человек не признавал отклонений в избранном пути, если только речь не шла о политической гибкости или просто хитрости, как, например, объединение с меньшевиками в момент, когда они могли сослужить Ленину службу в борьбе против официальной власти. Но все же именно активность и работоспособность стали первыми качествами, обеспечившими ему восхождение на революционно-политический олимп. Точно так же, как жестокость и бездушие закрепили позже его завоевания.
Объективно, Ленин не мог быть незамеченным. Длительные умственные усилия в одной области не могли не сделать из него в некотором роде провидца, а если принять во внимание силу его убеждения и активность, несвойственную аналитикам, то становится ясным, почему шаг за шагом этот цепкий и агрессивный политик, а одновременно и весьма дальновидный мыслитель, продвигался по невидимой лестнице революционной иерархии.
Правда, на самом деле Ленин не всегда был последователен в своих действиях, а иногда даже создается впечатление, что он часто не знал определенно, каким должен быть следующий шаг (например, в первые дни революционного движения 1905 года). Однако самообладание и внушение другим, что у них нет альтернативы, приводило к тому, что массы и окружение становились околдованными его харизматично-воинственными проповедями. Чрезвычайно часто Ленин был стремителен и даже молниеносен в своих действиях. Это обеспечивало ему возможность первым и в нужный момент предложить то решение, которое еще только зрело в головах его оппонентов и соратников. И главное, он, как никто другой, мог предугадать, что именно нужно предложить низшим слоям истощенного и издерганного русского народа, чтобы они поверили в него и в свои собственные силы.
Едва ступив на путь борьбы за влияние на массовое сознание и власть, Ленин все больше развивал стратегические планы победы, которые предусматривали вытравливание из души каких-либо проявлений чувств или жалости. С момента осознания своей цели и принятия решения относительно ее реализации все должно было служить этой цели, и окружающие люди и, тем более, массы в сознании Ленина стали материалом для работы, пешками и другими фигурами, крутившимися вокруг центра – его самого. Никто, даже самый непримиримый враг, не мог бы упрекнуть большевистского организатора в бездействии или слабой организованности.
Именно в первые месяцы и годы власти он, очевидно боясь утратить завоевания, проявил наибольшую жестокость по отношению к людским массам. В его директивах то и дело проскальзывали смертельно-холодные приговоры, раскрывающие всю его демоническую сущность и сбрасывающие все маски человека, оставляя лишь звериную. «Повесить, непременно повесить», «Премия 100000 рублей за повешенного», «Тайно подготовить террор: необходимо и срочно» – такие приказы Ленин подписывал едва ли не каждый день после того, как оказался на вершине власти.
Отдавая дань объективизму, следует признать, что даже по сравнению с активными единомышленниками он был человеком-титаном. Ленин подкупал и своим непритязательным имиджем – всегда точный и аккуратный во всем и со всеми (не делая различий между видными творцами революции и простыми винтиками сложной и полной интриг игры), всегда непритязательный и готовый на лишения и всегда готовый вцепиться в горло за отстаивание любой позиции. Внешняя чистота его образа, всякое отсутствие позерства, нежелание пользоваться какими-либо льготами сильно сглаживали, а для бесхитростных людей делали вообще неприметными чудовищное тщеславие и беспощадность. Просто Ленин рассчитал, что именно такой образ будет приемлем для восприятия вождя и именно такая роль не вызовет раздражения импульсивных масс в критические моменты. В конце концов, наиболее важным все-таки было обладание общим сознанием, и прекрасно зная, как исторические образы римских цезарей, Петра или Наполеона претерпевали трансформацию в восприятии, Ленин искусно уготовил для себя абсолютно божественный и бессмертный образ. Расплатой за нечеловеческое напряжение стали пожизненная бледность, ранняя старость, потеря здоровья и отказ от личной, в нашем понимании нормальной, жизни.
Его современники, как единомышленники, так и враги, единодушно отмечали непоколебимость и готовность к таким решительным действиям, что любые сомнения, любые опасения исчезали у колеблющихся после общения с этим человеком. Со временем он так преуспел в понимании психологии как одного собеседника, так и масс в целом, что легко мог овладеть их вниманием и силой вырвать признание. С оппонентами Ленин не церемонился и сразу переходил в наступление, широко используя в спорах об общих вещах бесцеремонные приемы психологического вторжения и даже оскорбления личности, чем пытался подавить более слабых по духу соперников. В атаках большой аудитории он искусно применял броские и понятные формулировки, которые как истинный оратор постоянно повторял, не разъясняя полного смысла и доводя их до психологических установок у подсознания толпы. «Вся власть Советам!» – этот и подобные лозунги были задуманы великолепно и действовали сильно. Один из наиболее объективных и детальных исследователей уникального феномена Ленина Георг фон Раух утверждал, что «речь Ленина была больше обращена не столько к эмоциям и силе воображения, сколько к воле и решимости». А по свидетельству одного из современников самого Ленина наркома Луначарского, сила ленинских речей заключалась в том, что он мог вбить свои формулировки «в самый ограниченный ум». Без излишнего пафоса и каких-либо прикрас, он грубо и настойчиво призывал массы к действию, обещая за активность светлое будущее.
Если говорить о хронологии восхождения Ленина, то уже в Петербургском «Обществе начального образования» появление властного и неукротимого Ильича, занимающегося адвокатской практикой, стало ярким событием. В двадцать четыре года он уже обозначил свое появление на политическом бунтарском небосклоне России первой фундаментальной работой «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов», где начал остервенелые атаки на возможных оппонентов своей теории борьбы. В двадцать пять лет он, наконец, сумел выбраться за границу, где не только наладил контакты с мятежно настроенной эмиграцией, но и бесстрашно выступил в роли курьера нелегальной литературы в Россию. По приезде Ленин не преминул подключиться к волне забастовок, и позже он по возможности делал это всегда, пытаясь выступать как активный организатор движения, хотя был лишь чутким ловкачом-аналитиком, вовремя успевающим сыграть на чувствах доведенных до исступления стихийных рывков масс навстречу туманно вырисовывающейся свободе.
Прекрасно осознавая, что Петербург – это еще не вся Россия и что его голос на российских просторах может истощиться, как ручеек в огромной пустыне, Ленин на всех этапах борьбы за власть чрезвычайную роль определял печатным органам борющихся. В 25-летнем возрасте он подготовил «Дело рабочего», но выпуск газеты был заблокирован царской охранкой, в 30-летнем – добился редакторских полномочий «Искры», которую ухитрился сделать собственным рупором. В тридцать пять он решительно присвоил себе полномочия руководить еще одной большевистской ежедневной газетой «Новая жизнь», в которой не преминул призвать ко всеобщему восстанию. А после поражения, уже в Женеве, он целых два года издавал журнал «Пролетарий». Наконец, за несколько дней до его сорокадвухлетия вышел первый номер знаменитой «Правды», на долгие десятилетия ставшей пропагандистской трибуной коммунистического, теперь уже практически ленинского движения. Во всех этих газетах простыми и убедительными фразами, а иногда и яркими фальсификациями, Лениным искусно навязывались коммунистические догмы. Не брезговал Владимир Ильич и использованием других печатных органов – так, однажды в российском журнале «Заря» появилась его статья, впервые подписанная псевдонимом Ленин. Так что понимание возможности воздействия через печатные органы на массовое сознание сыграло важную роль в идентификации его как политика и лидера революционных масс. Но и не только. Ленин чувствовал, что в условиях дефицита сильных волевых личностей он может позволить себе присваивать полномочия на принятие решений – в тяжелое и беспокойное время массы еще легче, чем когда бы то ни было, примут навязанное им силой решение. Ленин осознавал, что массам нужна сильная воля в действии, и он готов был продуцировать самые жесткие и самые смелые решения, которые с благоговением и принимало пораженное массовое сознание. Будучи знатоком психологии масс, Ленин стал королем коммунистической пропаганды. Ему ни за что бы не удалось добиться таких колоссальных успехов, не работай он одновременно в нескольких направлениях: убеждая народ живыми агитациями и газетными статьями, побеждая оппонентов на митингах и съездах и, наконец, прикладными и научными работами создавая академический фундамент собственной деятельности. Другим такие масштабы были не по плечу. Иногда кажется, что его работоспособность была вызвана отсутствием альтернативы – в случае молчания его позиции немедленно захватили бы другие, в случае бездействия его ожидала бы политическая, а может, и физическая смерть.
Своей жизнью Ленин очень убедительно доказал, что для политической победы хороши все средства. Когда это было необходимо, он шел на временные компромиссы с оппонентами и хитростью заставлял их поверить в долговременность обещаний. Когда партии нужны были деньги для продолжения активной борьбы, Ленин не брезговал брать их у врага России – Германии. Известны и резолюции Ленина относительно возобновления набегов на банковский транспорт на Кавказе, призванные пополнить оскудевшие партийные запасы. Печатали большевики и фальшивые деньги, так что изобретательности искрометного ума Владимира Ульянова-Ленина мог бы позавидовать даже маститый ученый.
Что касается людей, то они всегда были для Ленина лишь расходным материалом в борьбе за великие цели, недоступные пониманию обывателя. Подстрекая их к смертельным, иногда заведомо обреченным на провал выступлениям, он, словно религиозный проповедник, гипнотизировал массы, обещая им за издержки борьбы светлое коммунистическое избавление в недалеком будущем. Когда Ленина упрекали, что его агитация в 1905 году стала причиной ненужного кровопролития, он со спокойствием мессии и точностью хирурга описал уроки восстания и призвал быть в будущем еще более решительными.
Не менее удивительным кажется то, что находясь к моменту падения царизма в России в глубокой изоляции, Ленин сумел молниеносно появиться в России и перехватить на себя инициативу. В наиболее критические и двусмысленные моменты своей жизни он демонстрировал максимальную собранность и наивысшую степень решимости. Тех, кто забыл его или перестал верить в его исключительность, он заставил подчиниться, используя всю силу своей магической личности. Массы он принудил слушать себя, ибо к тому времени обладал колоссальным багажом знаний и практического опыта по психологическому воздействию.
Своей непримиримой борьбой и яркими способностями применять радикальные меры и употреблять чрезвычайные решения Ленин обеспечил сотворение новой коммунистической империи, и после его смерти владевшей половиной планеты в течение семидесяти лет. Образ Ленина подвергался и жесточайшей критике, и слепому обожествлению, но один неоспоримый факт сохранит статус-кво – он был человеком-победителем и сумел добиться поставленной перед собой цели, несмотря на допускаемые смертельно опасные для общества и заразные ошибки. Он сумел дать старт невиданному доселе учению, достигшему потрясающих масштабов, и связать все это со своим собственным именем. Для исследователей Ленин останется примером победы воли, неисчерпаемой работоспособности и расчета над, казалось бы, несокрушимыми стенами вековых устоев, и потому его жизнь будет заслуживать пристального внимания наряду с титанами, которым удавалось изменить ход истории.
Людвиг ван Бетховен
Труднее всего было пережить первый год после смерти матери: отец забывался, залитый адским зельем; братья еще не могли позаботиться о себе; долги росли как грибы после дождя… Но Людвиг выдержал этот мрачный тест на раннюю зрелость и сумел не растерять себя. Он ведь с детства более остальных сверстников был самостоятелен. И с раннего детства он умел терпеть и потому тянул свою тяжелую лямку с мрачным, звериным упрямством. Правда, и следующий год оказался не легче: обрушившиеся на Бетховена болезни – тиф и оспа – не подорвали его духа, хотя оставили страшные, неумолимые отпечатки на изможденном теле. Ему было к чему стремиться, и он готов был бороться с судьбой и дальше. Для близких людей молчаливая волчья неукротимость Людвига не осталась незамеченной. В конце концов старшие друзья помогли устроить братьев работать. Молодой Бетховен пошел и на решительные отчаянные шаги: он добился, чтобы половина отцовского жалования выплачивалась лично ему: речь шла уже просто о выживании, и условности морали пришлось отбросить, как сдавливающий горло атавизм. Казалось, самое страшное было позади и можно было подумать о своей судьбе. Он сам принял решение записаться в Боннский университет, осознавая, что не может быть глубокого по внутреннему содержанию музыканта без основательного образования.
Как утопающий хватается за соломинку, так и он цеплялся за любую возможность увеличить свои шансы на успех.
Бетховен боролся отчаянно, словно каждый день был последним днем его жизни, а каждый новый рубеж – последним бастионом. И снова мозг Людвига с неослабевающей силой стала сверлить навязчивая мысль: он должен немедленно вернуться в Вену – к Моцарту! Только там можно было не стоять на месте, а двигаться вперед – к успеху и к славе! Ему нужна была творческая подпитка: свежие мысли, новые идеи – все то, без чего трудно раскрыться даже искрометному таланту.
Имея от рождения завидное здоровье, Людвиг уже в этот период растратил его большую часть: он не раз вспоминал в письмах одышку и растущую меланхолию. Но даже в этот нелегкий период одной частью своего прагматичного мозга Людвиг просчитывал, как уладить домашние дела, а другую упорно готовил создавать новое – такое, чего еще не слышал никто и что заставит трепетать от его окутанных туманом печали, но надрывных и неустанно рвущихся наружу чувств. Часто, охваченный пламенеющей страстью создателя или погружаясь в щемящие раздумья о своей непростой доле, Людвиг давал жизнь новым звуковым фантазиям, безбрежным и обворожительным, постепенно превращающимся в процессе движения его виртуозных рук в пленительные и трогательные картины.
Казалось, всю жизнь Бетховена преследовали неудачи, словно цепь непрерывных испытаний на прочность, каждое из которых оказывалось более сложным, нежели предыдущее. Он не успел приехать в Вену вовремя, хотя едва ли не ежедневно думал о поездке. Моцарта уже не было в живых… Но это не могло остановить его отчаянный пронзительный полет длиной в жизнь. «Почему я пишу? То, что у меня на сердце, должно найти себе выход» – в этом откровении Бетховена большая часть мотивации творчества чувствительных и ущемленных личностей. Но не менее важной составляющей для таких отчаянных и часто отрешенных личностей является творческий способ компенсации своих «мирских проблем»: психических ран, бедности, необразованности и всего схожего – такого, что делает невозможным для них «нормальное» обывательское существование. Чувство «более острой тоски», как однажды метко выразился Торнтон Уайлдер, вытесняет порывы внутреннего голоса наружу, независимо от того, как они могут быть оценены современниками. Великие поэты, музыканты, художники, творцы вообще, развивая свои новаторские идеи, всегда имели дело с собственной личностью, собственными чувствами, собственной самореализацией. Внешний мир служил им лишь обрамлением их действий – душа и их внутренний мир были индифферентны к окружающему. Как правило, они находили умиротворение лишь в тишине природы, в безмолвном созерцании великого и вечного. И это подталкивало к новым вершинам творчества.
Бетховен часто использовал дневник для самовнушения. Доверяя свои ощущения бумаге и перечитывая их, он собирался с духом и начинал активно действовать. Он искал таким образом резервы внутри себя и находил их. Это был бесконечный разговор с самим собой, который всякий раз оканчивался убеждением в том, что надо жить и надо творить…
Острота тоски Бетховена усиливалась его пламенем платонической страсти к тем немногим женщинам, которых он страстно и безответно любил, но которые не подарили музыканту человеческого счастья. Отношения с женщинами всегда подстегивали творческих личностей. Но если эти отношения не наполнены безнадежной романтикой, но еще и имеют ущербный психологический подтекст, они рождают острое чувство внутреннего противоречия и потрясающие по силе переживания. В большинстве случаев для создателей и деятельных людей душевные потрясения оканчиваются не продолжительной депрессией, а творческим взрывом, несущим им разрядку, а миру – уникальные плоды их переживаний и тоски. Людвиг страдал и выплескивал свои страдания на клавиши – в виде нежных и в тоже время тревожных, неповторимых и щемящих переливов звуков.
Первая любовь закружила музыканта в яростном творческом вихре, заставив стенать и трепетать смятенные и потрясенные чувства. Но избранная девушка вышла замуж за его давнего друга, образованного и практичного врача Вегелера, с которым он просто боялся конкурировать и пытаться отвоевать свое человеческое счастье. Безусловно, в действиях и ощущениях Бетховена присутствуют мазохистские нотки. Он уступает, чтобы страдать, но это страдание в конце концов приносит результативную творческую разрядку. Кажется, Бетховен любил женщину своей мечты всю жизнь, как сохранил и теплую дружбу с Вегелером, написав перед смертью, что «до сих пор бережет силуэт его Лорхен». «Говорю об этом, чтобы ты понял, как все, что мне было мило и дорого в молодости, осталось для меня драгоценным и поныне», – добавил на склоне жизни престарелый маэстро.
Почти так же окончился и главный роман в жизни музыканта. Трепетные, призрачно тонкие отношения не переросли в семейные, оставив в душе творца романтизм, ущемленные чувства страдающей страсти и необъятное воображение. Бетховен был обручен с Терезой Брунсвик, но четыре года невыразимого пленительного счастья с ней так и остались волнующими и томительными воспоминаниями, дав миру несколько бесплотных детищ, среди которых знаменитая Четвертая симфония.
Еще более трепетным оказался предшествовавший встрече с Терезой Брунсвик роман с Джульеттой Гвиччарди, запечатленный в «Лунной сонате». По всей видимости, Бетховену было не суждено научиться жить в реальном мире. Отношения окончились полным провалом для маэстро, который оказался настолько великодушен, что по просьбе предавшей его возлюбленной даже помогал ее супругу в делах. Эти самоуничижительные мысли и патологическая склонность Бетховена к страданию, казалось, всякий раз становились сублимированным результатом его детских переживаний. Но всякий раз чувства прорывались наружу в виде божественных звуков, собранных в единый букет. Аромат этих звуков, их сила и колорит проникали до самого сердца слушателей, как бы уравновешивая душевную боль безнадежно потерянного для обычной жизни маэстро.
Из всех романов он вынес одну навязчивую жестокую мысль: он не такой, как все; он должен идти по жизни, переживая муки страданий. Но именно в них, словно плата за боль, рождалась великая, вечная музыка, наполнявшая его естество жизнью. Бетховен не раз подумывал о суициде, но всякий раз музыка и напряженная работа спасали его, отводя от края могилы. Фактически с тридцати одного года, когда он написал исступленное Гейлигенштадское завещание, мастер периодически думал о смерти. Но силой заставлял себя жить, создавая новые великолепные сплетения звуков. Еще целая четверть века кошмарных страданий бунтующего духа и одновременно пленяющего творчества отделяли Бетховена от смертного одра.
Тем временем приближалось еще одно, пожалуй, самое жестокое испытание судьбы. Чем ближе маэстро продвигался к успеху в своем неистовом творчестве, тем ближе подкрадывалась к нему болезнь, становясь все яростнее и непримиримее к попытке этого человека найти обыкновенное счастье. Уже в тридцатилетием возрасте Бетховен сообщал, что «только завистливый демон – мое плохое здоровье – вставляет мне палки в колеса, а именно: вот уже три года я все хуже и хуже слышу». Он и до болезни был нелюдим, а с приходом новой проблемы маэстро полностью закрылся для людей. Фактически отвергая общество и живя в диком затворничестве, Бетховен существовал почти исключительно работой. Он даже как-то внутренне боялся остановиться: «Я живу только в моих нотах, и едва кончив что-либо, тут же начинаю другое». Жестокий самоконтроль в работе, помноженный на удивительную мнительность, породили небывалый для того времени успех музыканта. Фанатизм Бетховена был доведен до крайней, порой необъяснимой степени. Можно определенно утверждать лишь одно: музыка была его жизнью, он сознательно растворил в ней свою личность, чтобы воскреснуть в новых образах и чувствах. Он отказывался думать о чем-либо, кроме музыки, и в этом состоит как основа небывалого для музыканта успеха, так и главная причина его жизненной трагедии. С потерей слуха нарастало и беспокойство, боязнь не успеть создать нечто, что позволит прикоснуться к вечности. «Прочь покой! Я не признаю никакого покоя, кроме сна», – написал Бетховен за месяц до своего тридцать первого дня рождения, признавая при этом, что основой его внутренних переживаний является все слабеющий слух. «…Я схвачу судьбу за глотку, совсем меня согнуть ей не удастся» – такие слова часто можно найти с переписке Бетховена. Они – яркое свидетельство его внутренней борьбы и желания победить, а также воочию убедиться в чудесной силе самовнушения. Как ни парадоксально, но растущая как снежный ком, ужасающая проблема потери слуха стимулировала Бетховена к такому яростному творчеству, что, кажется, именно она обеспечила рождение величайшего творца, познавшего фантастический успех еще при жизни. Именно в период появления признаков страшной для музыканта болезни, совпавший с платонической любовной страстью создаются такие бессмертные вещи, как «Лунная соната», «Крейцеровая соната», «Героическая симфония» и еще целое множество других исполинских по значению и силе произведений, мгновенно покоривших мир.
Бетховен сделал своим основным жизненным правилом древнее правило Nulla dies sine linea («Ни дня без строчки») и следовал ему даже в те мрачные, наполненные безнадежной болезненностью дни, когда смерть стучалась в его двери. Его жизненная сила заключалась в последовательности устремлений и бесконечной воле, прикладываемой для решения лишь одной задачи. Ни критика, ни скудные доходы, ни болезни, ни отсутствие преданного спутника жизни не могли сломить его духа, словно отлитого из титана. Главным источником силы музыкант сделал самовнушение. Бетховену не у кого было просить помощи, и с того времени, когда маленькие братья и отец-алкоголик остались у него на руках после ранней смерти матери, он мог полагаться лишь на себя. И он делал это, самозабвенно, с презрением относясь ко всем возникающим проблемам. Даже во многочисленных письмах, большей частью предназначающихся не для адресатов, а для самовнушения, Бетховен, как в музыке, упражнялся в самогипнозе. Основой внушения он сделал неоспоримое утверждение о собственном таланте и довод, что для достижения поставленной цели он должен находиться «в стороне от всего» (не в этом ли секрет его пожизненного одиночества и отсутствия семьи, и не сам ли он отвергал всех?). Безусловно, отшельничество Бетховена стимулировалось потерей слуха, но даже имей он совершенный слух, его внутренняя установка не позволила бы жить в гармонии с обществом современников. «Лучшие годы пролетят, а я не выполню того, что предначертано мне моим талантом и моими силами», – пишет музыкант в одном из своих посланий. В этих строках весь Бетховен – вечно опасающийся, мнительный и печальный странник чарующих звуков, вечно устремленный в будущее гигант, нацеленный исключительно на самореализацию в музыке, вечно обделенный уютом и счастьем, подавленный человек.
Бетховен всегда оставался несчастным. Даже минуты неземной славы не принесли облегчения в его восприятии мира; не исключено, что в этом также скрывается тайный смысл его побед. Он внушал себе и всем окружающим, что обречен нести крест несчастий, и, создавая в свой неуемной тоске великие творения музыки, он как бы отталкивал от себя людей. Бетховен отвращал их от себя, вселяя вместо любви чувства благоговения, восхищения, жалости и любопытства, и эта энергетика неприятия стимулировала его писать все новые вещи, потрясающие глубиной и откровенностью переживаний. Он балансировал между двумя мирами – реальным земным и неведомым, недостижимым миром впечатлений и звуковых фантазий, и это балансирование стало на долгие годы единственным способом существования в мире людей. Слишком немногим маэстро доверял свои помыслы, и слишком привык быть один, чтобы кто-то мог повлиять на его блуждающие, словно отчаянный и беспокойный призрак, мысли.
К сорока годам Бетховен пришел к четко отлаженному ритму жизни, почти исключительно подчиненному реализации творческой идеи. Эта в высшей степени уединенная и даже затворническая жизнь в отрешенной тишине, в стороне от суеты наэлектризованного светского мира, предполагала полное растворение в музыке. Не имея почти никаких личных привязанностей и оказавшись в полном одиночестве без любви, маэстро мог посвятить себя лишь любимой музыке, насыщая ее все новыми привкусами и оттенками: философии, душевной гармонии и мощи природы.
Все же музыкант был прочно связан путами современного общества. Он признался однажды, что дарует людям «божественное исступление духа». Бетховен, как другие гениальные личности, был глубоко социален и зависим от внимания общества. Краткосрочные мгновения триумфов превозносили и опустошали его одновременно, а нищета после сокрушительных побед сдавливала горло отнюдь не меньше, чем до них. Но он научился воспринимать отсутствие денег как часть всех тех бедствий, которые сопровождали его жизнь. Не обращая внимания на материальное, Бетховен продолжал творить, отдавая жизнь музыке без остатка. Он оставался верен избранному пути до последнего часа и лишь благодаря этой несокрушимой верности продолжал жить. Музыка в конце концов стала значительнее идеи; со временем она оказалась единственным связующим звеном между самим композитором и всем остальным миром.
Но даже умирая в тоске, дикой нужде и полном одиночестве, Бетховен был спокоен и умиротворен: он знал, что своими бесконечными страданиями, трепетными переживаниями в музыке и нетленной верой он обеспечил себе куда более долгую жизнь после смерти.
Джордж Сорос
Джорджа Сороса, как и других людей успеха, никак не смущали неудачи. Но кроме устойчивой мотивации достичь цели он обладал еще поистине кошачьей изворотливостью и эластичностью мышления. Так, если он ясно осознавал, что один путь оказывается слишком трудным, он без колебаний изменял маршрут, пусть на более длинный, обходной, но неизменно ведущий к той же вершине. Когда написание начатой книги провалилось и Соросу стало ясно, что он не сумеет втиснуть в мозги широкой публики свои идеи об открытом обществе, он стал развивать другой путь – путь достижения финансовой независимости от общества, с тем чтобы потом использовать полученный ресурс для реализации своих идей. Так он, не испытывая благоговения перед деньгами, решил стать финансистом.
Сорос всегда отличался не только поразительной активностью, но и изощренными способами действия. Подходя к решению какой-либо задачи, он пытался проанализировать все возможные подходы и возможности. Далее он избирал тактику непрерывного действия, охватывая максимально возможный спектр направлений. Именно так и получилось, когда его одолела мысль начать действовать на финансовом поприще. Пытаясь проникнуть в один из инвестиционных банков, он разослал письма во все банки города. И откликнулся на первый попавшийся ответ, согласившись стать стажером. Его приспособляемость и способность цепляться за самые маленькие, порой невероятные зацепки поражает. В этом Сорос всегда был схож со скалолазом, который благодаря невероятным трюкам и цепкости пальцев преодолевает почти отвесные стены. Неудивительно, что, начав осваивать финансовый рынок, очень скоро Сорос стал преуспевать и в денежной эквилибристике. Более того, через определенный период времени он осознал, что может гораздо больше, чем позволяет молодому честолюбивому человеку консервативная европейская банковская система.
Поэтому в двадцать шесть лет Джордж Сорос, к этому времени уже твердо решив добиться серьезных успехов на финансовой ниве, засобирался в Нью-Йорк. Как утверждает Роберт Слейтер, появление Сороса в Нью-Йорке оказалось отнюдь не простой сменой места, а хорошо продуманным шагом, поскольку Джордж хорошо изучил финансовые рынки Европы и понимал наличие спроса на таких экспертов в Америке. Принимая во внимание, что позади Сороса неотступно плелась госпожа Нищета, молодой человек накинулся на работу с чудовищным рвением.
Естественно, одних усилий в любой работе всегда маловато. Памятуя об этом, Сорос действовал в нескольких направлениях одновременно, определив их как наиболее важные. Во-первых, он сразу взялся за собственный имидж, что позволяла смена обстановки. Он осторожно, но уверенно играл новую роль, делая из себя того, кого разыгрывал, – преуспевающего бизнесмена и тонкого аналитика, много работающего, но не устающего; много знающего, но мало говорящего по существу; уверенного в себе и вселяющего эту уверенность в других. Говорят, что, став директором исследовательского отдела одной из фирм, Сорос частенько ловко присваивал себе похвалы за удачные сделки, а вину за неудавшиеся не менее ловко перекладывал на других. Если это так, то еще раз подтверждает авантюристскую натуру будущего инвестора. Полученные в Европе знания и легкость использования иностранных языков как психологическое преимущество позволили Соросу производить впечатление человека, мыслящего глобально, а его непрерывные и действительно титанические усилия по изучению зависимости экономик многих стран от политических решений принесли свои плоды – Сорос начал выигрывать сделки.
И все же в этот период он был более осторожен и благоразумен, нежели падок на рискованные дела. Лишь просчитав все до мельчайших подробностей, сопоставив множество факторов, он принимал решение, которое, как казалось его конкурентам, принято по воле какого-то таинственного внушения свыше. Выигрыши, денежные прибыли и на редкость проницательное видение перспективы Соросом – не более чем результат длительной и беспрерывной работы во многих направлениях одновременно. Если конкуренты ограничивались тщательным изучением рынка и газет, то Сорос шел много дальше. Жесткая организация рабочего дня, который начинался не позже восьми утра и часто длился до полуночи, позволяла ему успевать проводить важные встречи с политиками, читать между строк прессу и разыгрывать гораздо более широкие сценарии, чем могли предположить его менее искушенные соперники. Одно неосторожное слово политика или правительственного чиновника, от которого зависели будущие решения, могло сообщить тонкому психологу Соросу больше, чем многочасовые исследования газетных материалов кому-нибудь из его конкурентов. И кроме того, все процессы по изучению и дополнительные проверки полученной информации осуществлялись Соросом в несколько раз быстрее, что позволяло ему проявлять на рынке невиданную «молниеносную решительность». Другим, не менее важным качеством было умение молчать и сохранять спокойствие в любых ситуациях. Лицо Сороса-инвестора стало на долгие годы лицом покерного игрока – человека-монстра, эгоиста и ловкача-спекулянта, во внутренний мир которого проникнуть было маловероятно, а чаще и попросту невозможно. Он научился внешне одинаково переживать как поражения, так и успехи – редкое ценное качество, которое сумели развить в себе не многие. Проницательность, рациональность и агрессивность – вот основные качества растущего титана от бизнеса. Прошло не много времени после его приезда в США, а Сорос уже прослыл признанным знатоком европейского рынка ценных бумаг. Он несколько раз возвращался к своей книге, но все еще находил рукопись несовершенной. Сорос не разочаровывался: философия по-прежнему занимала важное место в его жизни, и где-то глубоко в подсознании теплилась мысль, что он еще вернется к реализации более занимательной идеи, нежели просто зарабатывание денег. Именно реализовывающиеся намерения мыслить глобально, не привязываясь к конкретной компании или отрасли, привели финансиста к новым шагам. И именно это позволило ему позже войти в некий элитный клуб, состоящий из наиболее влиятельных представителей международного бизнеса.
Он основал свой собственный инвестиционный фонд. Почему бы не начать собственное дело, задавал он себе резонный вопрос. К этому времени Сорос уже был уверен, что финансовым рынком управляют преимущественно пристрастия его участников. Как раз они, считал Сорос, и приводят к повышению или понижению курса акций.
В сорок пять лет он стал известен в мире больших денег – достижение не самое великое из известных человечеству, но позволяющее стать на качественно новую, более значительную ступень. И факт, подтверждающий, что никогда не поздно достигать успеха, никогда не поздно менять направления и, наконец, никогда не поздно чувствовать себя молодым и свежим для новых великих начинаний.
Интересно, что Сорос всегда подбирал себе независимых, неординарных помощников, имеющих практически всегда собственное мнение, что позволяло ему быстро просчитать все возможные стороны предстоящей операции. Однако когда дело доходило до решения, Сорос в течение считанных минут был способен принять его, независимо от мнений помощников. В своем восхождении Джордж Сорос никогда не задумывался о таких вещах, как патриотизм или родина, считая их высокопарными измышлениями. Все, что могло принести пользу ему как восходителю, приносилось в жертву его величеству Успеху. Но Сорос не разлагался. Он помнил и знал, что деньги – лишь средство, а не цель. Этим он отличался от своих конкурентов, которые сумели стать лишь волками бизнеса и рабами денег, но не более. Величие Сороса-инвестора состоит в том, что, обладая огромными деньгами, он не попал под их психотропное влияние и не оказался в числе их рабов.
Сорос вошел в историю большого бизнеса как человек, совершивший умопомрачительные, просто немыслимые по суммам сделки. Так, однажды просчитывая ситуацию о возможности японской йены, он дошел до такого чуткого понимания рынка, что, едва узнав о встрече министров финансов ведущих стран, тут же понял, какие решения будут приняты. За ночь, которая была потрачена на скупку миллионов японских йен, Сорос заработал 40 миллионов долларов. Другая сделка превратила его во всемирно известного дельца: в 1992 году, досконально изучив финансовую ситуацию в Европе, он неожиданно сыграл против английского фунта, заработав за одну ночь почти миллиард долларов. Вся же сделка принесла прибыль в два миллиарда. А в 1993 году Сорос оказался наиболее высокооплачиваем менеджером в мире: он заработал в качестве обычного жалованья более миллиарда долларов.
Но Сорос не был бы Соросом, если бы удовлетворился приращиванием своих капиталов. Близкие друзья финансиста утверждали, что даже первый миллиард не принес ему счастья. Он уже имел предостаточно денег для реализации более серьезного дела и активно искал новую, достойную идею. Острые воспоминания о временах голодной юности и размышления о «закрытом коммунистическом обществе», от которого бежал свободолюбивый венгерский еврей, подтвержденные им самим чудесные возможности альтернативы замкнутому пространству, а также начинающиеся внутренние перемены в самом «закрытом обществе» подвели его к решению помочь уничтожению коммунистической чумы изнутри. То есть, рассуждал Сорос, дав людям свободу выбора, показав им другой мир и позволив взять лучшее от развитых демократических систем, можно предположить, что люди сами начнут активно действовать, пытаясь создать подобные системы или, может быть, еще лучшие. Он был уверен в порочности коммунистической идеологии, но в то же время провозгласил порочным и отношение Запада к разлагающемуся Востоку. Поэтому решил взять на себя роль мессии-освободителя целых народов от вредной идеологии. «Если показать альтернативы догме, она рассыплется, потому что станет ясна ложность всякой догмы, которую можно с чем-то сравнить. Вместо прямого пути к цели, вроде политических акций против правительства, мы косвенно подрывали догматическую систему мышления», – откровенничал инвестор и благотворитель, ввязавшись в бой за влияние на умы в посткоммунистическом обществе.
Перед Соросом, выросшим до величины мировой известности, предстала сложная задача: ему нужен был новый имидж – маска прогнозируемого и понятного общественного деятеля, который поможет пораженному болезнью обществу встать с колен и поверить в себя. Сразу стоит оговориться, что, конечно же, не благие цели являлись воспламенителем в бушующей неугомонной душе этого человека. Сорос жаждал власти, которую не могут дать никакие финансы. Сорос хотел, чтобы его слушали, чтобы люди заметили его интеллектуальное величие, а не только лишь его способность зарабатывать миллиарды. И Сорос насквозь проникся новой идеей, не менее авантюрной, чем предыдущая.
Будучи чрезвычайно практичным авантюристом высокого класса, Сорос доказал, что он способен мастерски осуществлять самые немыслимые трюки, потому что чувствовал себя способным делать это, и в своем движении у цели всегда подчинялся строго разработанному плану.
Великий инвестор построил любопытную схему перевода своих мыслей в публичное русло. Практически не общаясь с прессой до своего решения стать общественным деятелем и даже не имея никакой пресс-службы для официальных заявлений, Сорос вдруг начал давать интервью, появляться на телевидении. Ему удалось развернуть ловкую, достаточно профессиональную кампанию по раскручиванию собственного имиджа – идея была новой, завораживающей публику и захватывающей его самого. А денег – достаточно для проведения какой бы то ни было информационной кампании. Сорос сумел навязать собственноручно разработанную коммуникацию, предусматривающую инициативную связь миллиардера со средствами массовой информации. Кроме того, он издал книгу «Алхимия финансов», которая, несмотря не туманность изложения теории умножения капиталов, публично закрепила его успех. Все было направлено на усиление влияния в мире. Усиления влияния на ту немногочисленную когорту людей, которая сама имеет влияние на массы и формирует общественное мнение. Многое из задуманных гигантских планов Соросу удалось.
Со временем Сорос начал вкладывать миллионы в людей и, пользуясь интересом репортеров к себе как к биржевому спекулянту немыслимых масштабов, он осторожно начал обрисовывать схему своих благотворительных акций в Восточной Европе. Нельзя сказать, что эта идея была сразу подхвачена журналистами, но уже через некоторое время психологически тонкий расчет Сороса оправдал себя и он получил первые всходы. Уникальная победа над фунтом стерлингов в 1992 году была искусно использована Соросом для того, чтобы стать известным. Другой бы на его месте тихо потирал от удовольствия руки, пересчитывая миллионы, но только не Сорос, который пожелал выжать из представившегося случая максимальную выгоду. Дав эксклюзивное интервью (причем он сам связался с редактором газеты) английской «Таймс», финансист в один день сумел стать знаменитостью. Тонкий расчет снова оказался верен: обывателя всегда интересуют смерть, скандал, страх, секрет и секс, и Сорос охотно предстал перед публикой в виде загадочного, бесстрастного монстра, уверенно делающего огромные состояния. Это стало опорной базой для следующих, не менее неординарных шагов – известность и публичность дали ему возможность высказываться по целому ряду вопросов, и именно благотворительные программы позволили перешагнуть рубеж от биржевого дельца к общественному деятелю и быть услышанным широкой мировой аудиторией. В результате уже в 1994 году о его новых программах в Восточной Европе отзывались как о «Плане Маршалла-одиночки». Сорос лукавил в общении с журналистами, пуская в ход психологически обоснованные тайные рычаги влияния на их человеческие чувства. Он всячески подчеркивал, что разрешает писать о себе все, что им вздумается, при этом тихо покупал их, приглашая в длительные путешествия с собой и указывая на то, что является главным в его денежно-благотворительной империи. Удивительное дело – Джордж Сорос весьма быстро добился того, чего хотел, – о нем заговорили с уважением как о человеке, вкладывающем чудовищно огромные деньги в изменение мира к лучшему.
Сорос сотворил из себя миф. Он слишком хорошо знал и чувствовал душу обывательских масс, которым необходимы таинственные оракулы на финансовых рынках и мессии. Сорос часто пускался на разного рода трюки. Например, будучи миллиардером, он не считался с объемной работой по подготовке бесчисленных статей, писем, обзоров, докладов, если только был уверен, что это даст возможность донести до аудитории лишь необходимую ему часть информации и избавит от необходимости отвечать на дополнительные вопросы журналистов, которых не избежать в случае личной встречи.
И он действительно начал делать больше, чем многие правительства, и свидетельствовал, что это приносило ему больше морального удовлетворения, чем зарабатывание самых непредсказуемых сумм. К концу XX века фонды, активно пропагандирующие идею открытого общества, были созданы в двадцати трех посткоммунистических государствах, а по предварительным оценкам, Сорос тратил на их деятельность по $ 350 млн ежегодно – преимущественно в виде стипендий на обучение в престижных учебных заведениях Запада, финансирование газет и журналов, поддержку общественных организаций. Он стал постоянным участником неформальных конференций и форумов, где встречаются президенты и премьеры, министры финансов и наиболее влиятельные бизнесмены мира. Джордж Сорос никогда не был политиком, поскольку не стремился к формальной власти. Однако некоторые знатоки политической кухни Соединенных Штатов утверждают, что американское правительство перед принятием важных политических решений непременно консультируется с Великобританией, Германией, Францией и… с Джорджем Соросом. И все же он в основном был недоволен собой – качество людей, ориентированных на достижение большого успеха в чем бы то ни было. Однажды он заявил о себе, что счел бы поражением уход на покой. Жить до конца и до конца побеждать – такова внутренняя психологическая установка Сороса. Его желания, как всегда, более широки, нежели известность на почве благотворительности или, тем более, на почве финансовых успехов. Он жаждет власти и мирового влияния, и было бы недальновидным предполагать, что Сорос движим другими, более «приземленными» чувствами. Философия вечного двигателя заложена в его мозгу и является нескончаемой подпиткой. Стремительное и неуклонное движение людей, подобных Соросу, остановить может только смерть.
Винсент Ван Гог
Сотни, а может быть, даже тысячи людей ставили перед собой задачу стать великими живописцами, но лишь единицы оказались способными заглянуть настолько глубоко в суть холста, что их самовыражение было подхвачено и понято потомками. В чем же проблема становления не просто художника или музыканта, а великого таланта – гения?
Очевидно, прежде всего – в психологии восприятия своей миссии и пути решения проблем. Те из начавших неблагодарный путь творческого восхождения, которые вовремя не сумели отбросить все, достигнутое человечеством до них, так и не поднялись выше изящных и отточенных до механического повтора штрихов, насыщенных, но являющихся копиями, не отражающими душу творца. И лишь немногие, которые имели смелость наперекор всем существующим мнениям и традициям привнести что-то новое, заставили говорить о себе впоследствии как о новых неповторимых гениях.
Что касается Винсента Ван Гога, во многом его решительные шаги в новом амплуа – художника – были следствием окончательного духовного разрыва отношений с родителями. После принятия решения стать художником Ван Гог перестал испытывать желание появляться в родительском доме. А родители продолжали платить сыну полным непониманием – даже его первые работы они напрочь отвергли, забив еще один, пожалуй, самый глубокий клин в кровоточащее самолюбие Винсента. Хотя в самые трудные времена он не отказывался от отцовского пособия – однако эти деньги ему были необходимы на кисти, краски и учебники по изобразительному искусству. Но когда однажды родители предложили своему старшему сыну оборудовать временную мастерскую в родном доме, он неожиданно сравнил свое положение в родительском доме с положением «собаки», понимающей, что дом – всего лишь приют, «где ее терпят». В этом прорыве из глубин души, как в долго созревавшем и наконец лопнувшем нарыве, – все смятение Винсента и все истинные взаимоотношения сына с родителями.
Практически он попробовал себя в роли торговцев искусством, в роли проповедника-миссионера – и ни одна из них не годилась. Иных вариантов семейный опыт не предлагал, и потому решение стать живописцем сопровождалось сложным внутренним противоречием. Более того, опыт отца в глазах сына был не только неудачным, но и недостойным – он уже замахнулся на более весомые победы, по сравнению с которыми скромные отцовские достижения выглядели просто нерациональным использованием отведенного жизнью времени. Твердость и неоспоримость решения была подкреплена пятьюдесятью франками, присланными от брата едва ли не в самый решающий момент – немое, но очень весомое свидетельство, что его путь не будет шествием жалкого одинокого искателя счастья в лабиринте без указателей.
Итак, новое решение наконец было принято. Ван Гог всегда жил в себе, и его нисколько не беспокоил тот факт, что в таком отнюдь не юном возрасте многие художники уже подходили к пику славы и были известны. Он знал и твердил себе одно: он должен рисовать уже просто потому, что это будет делом всей его жизни и, кроме того, это единственный способ его самовыражения. А значит, и единственный спасительный способ продолжать жить. И поэтому он должен победить себя, доказать, что он чего-нибудь стоит и не зря живет на свете. Но конечно, он начал с подражания. Однако это не стало слепым копированием известных шедевров – это было не более чем обучение различным стилям и одновременно поиском собственного. В глубинах подорванной и изможденной будничными проблемами души «мрачный фанатик» превозносил себя, а значит, верил в свою способность стать гением. Даже первоначальная задача «быстро научиться рисовать на продажу» и зарабатывать этим ремеслом не привела к поиску легкого пути – деньги всегда были для Ван Гога если не ничто, то всего лишь нечто, необходимое для движения вперед. Несмотря на голодное, почти нищенское существование и постыдную, раздражающую самолюбие финансовую зависимость, Винсент научился отрешаться от волнений мира, как только брал в руки кисть или карандаш. Вот это полное сосредоточение и стало началом новой самобытности, еще не известной миру.
Но было бы величайшей ошибкой полагать, что Ван Гог сознательно и сразу не нацелился на славу и колоссальный успех – он не мыслил себя обывателем, прожигающим жизнь. Он взялся за это новое дело именно потому, что его бушующая и томящаяся душа требовала побед и достижений – ради ликующего мига признания он готов быть вынести все что угодно. Безденежье. Зависимость от младшего брата. Жизнь, которую по меркам общества нельзя назвать нормальной. Винсент приготовился заплатить за успех любую цену. Ему нужно было доказательство.
Жестокая борьба с жизнью сделала Ван Гога способным на любые, самые неистовые поступки – лишь бы они хоть на миг могли приблизить его к цели. Он мог без всякого стеснения или благоговения перед признаваемыми художниками просить их помощи в освоении азов живописи, твердо зная при этом, что взять от учителей можно лишь то недостающее, без чего не может состояться художник. Будучи никем, Винсент искренне верил, что как творец он носит в себе более яркие сюжеты, чем могут предложить ему те не многие учителя, которых ему удавалось уговорить на несколько уроков. Этой же могучей цели были подчинены его неожиданные переходы в десятки километров и смены мест обитания, на первый взгляд с трудом подчиняющиеся логике. А даже в то время, когда Ван Гог уже считал себя состоявшимся художником, он начал посещать государственную академию искусств, что при его традиционно скептическом отношении к существующим взглядам на живопись может даже показаться странным. Но с другой стороны, это свидетельствует о его твердом намерении не упустить ни одного штриха из того, что принято называть опытом поколений. Хотя действия Винсента порой трудно было назвать рациональными, он никогда не был мечтателем. Он был до безумия впечатлительным тружеником, взирающим на собственную деятельность с невообразимой высоты создателя. Ван Гог вполне отдавал себе отчет, что слава может прийти лишь к деятельному и творящему, способному терпеть и бороться.
Однажды неожиданно появившись в Брюсселе в мастерской богатого художника-аристократа Ван Раппарда и покорив его своей демонической одержимостью, Винсент освоил законы перспективы (позже этот художник оказался одним из очень не многих людей, награждавших Винсента одобрением профессионала). Другой раз он бросился в Гаагу – только для того, чтобы увидеться со своим родственником-художником Антоном Мауве. И получил в качестве награды за свое упорство несколько дельных советов. Словно вампир, отрешенный от реальной жизни, Винсент высасывал из встреченных на пути художников все, что касалось сути художественного мастерства, и безбоязненно отбрасывал все, что уже было высказано. Его, казалось бы, эмоциональные и непоследовательные рывки, тем не менее, свидетельствуют как о желании скорее наверстать упущенное время, так и о готовности сиюминутно жертвовать абсолютно всем. Все, кроме живописи, перестало иметь смысл в жизни Ван Гога, и, безусловно, отрицание его творчества родителями, подачки брата и годы стали неоспоримыми стимулирующими факторами. Если кто-нибудь на его месте, имеющий стабильный гарантированный кусок хлеба, крышу над головой и семейные заботы, мог бы позволить себе время от времени думать о самореализации, то для Винсента Ван Гога желание стать великим художником стало не просто доминирующим, а единственным желанием и единственной потребностью. Он засыпал и просыпался с одной мыслью – рисовать и победить. Писать картины для него означало выжить, поэтому он так настойчиво уцепился за свою идею.
Кажется, начинающего живописца не волновало, а порой и забавляло, что окружающие считают его сумасшедшим. Хотя, с другой стороны, не исключено, что на подсознательном уровне он свыкся с этой мыслью и она воспринималась им настолько естественно, что послужила толчком к реальному помрачению разума. А бегство от реальной жизни ускорило еще одно разочарование на сердечном фронте – оставшуюся без ответа его вторую любовь – к кузине. Она усилила его внутреннее убеждение в том, что он не такой, как все: он пришел в мир, чтобы страдать, и страдая, дать миру что-то очень важное и новое. Безусловно, психика Ван Гога была потрясена отношением окружающих – на его самосознании была поставлена отчетливая печать изгоя, окончательный вердикт общества, не принявшего его в свой мир. Фактически, Ван Гог стал изгнанником из реальной жизни – он был лишен любви и понимания родителей, его дважды отвергали женщины, которых он боготворил, и бесчисленное количество раз представители чуждого ему общества никак не реагировали на предназначенные им плоды его адского труда. Не имея возможности прокормить себя и будучи крайне непрактичным в быту, Винсент, словно зверек, загнанный в угол и ограниченный пространством клетки, начал искать новую реальность в себе самом. Ему не оставалось ничего иного, как бежать в воображаемый мир. Пусть даже мир сумасшедшего – он был лучше жестокого и несправедливого реального. Именно поэтому Винсент, тонущий в своих бесчисленных несчастиях, отчаянно и в то же время отрешенно двигался навстречу беспредельному напряжению творчества – в нем он забывался и благодаря ему в нем пробуждался человек, любящий себя и верящий в себя. Лишь непосильный труд, который позволял полностью отречься от действительности, возрождал в нем здоровую самооценку и самоидентификацию в мире живых. Назад дороги не было – отступиться от живописи теперь означало смерть.
Поздний сексуальный опыт с проституткой, даже несмотря на физическую боль лечения болезненной гонореи (эта хворь потом еще долго напоминала о себе, практически став хронической), на несколько мгновений пробудил в начинающем художнике желание возвратиться к «нормальной» жизни: в одном из писем он проговорился, что жаждет стать «обыкновенным» человеком и «познать простые радости». Но даже вполне определенный период сожительства с нею ничего не изменил радикально: просто Винсент больше страдал, больше терпел и… меньше ел. Брат сыграл заметную роль в этот в определенном смысле критический для творчества момент: Тео высказал готовность и дальше финансировать творческие поиски Винсента – но только в том случае, если он откажется от бредовой идеи связать свою жизнь с женщиной улицы. В конце концов младший брат добился своего, а Винсент был вынужден сменить место жительства. Единственный, кто спокойно воспринимал неординарность Винсента, брат сам создал непреодолимую преграду для возвращения Винсента в мир «нормальных» обывателей. Но самое главное – развившаяся неспособность жить в мире обычных, «нормальных» людей, помноженная на невероятную впечатлительность и навязчивое желание трудиться, толкали Винсента Ван Гога на поиск такого пути, который бы вне сомнения поставил его над существующим миром реальности. Это было бы идеальным доказательством. У Ван Гога не оставалось иного пути, как быть и оставаться до конца неисправимым фанатиком. Пусть даже находясь на краю пропасти. Он настолько врос в свой воображаемый полуфантастический мир, что это, с одной стороны, спасало его от гибели в кругу людей, а с другой – увлекало в такие глубины собственного подсознания, что возвращаться из них в тусклую реальность было каждый раз все сложнее. Даже секс он искренне считал лишь источником энергии и психического здоровья, необходимым для успешной реализации своей цели. Окружающие откровенно смеялись над маленьким незадачливым человеком, ищущим правду жизни в откровениях на холсте или бумаге, пытающимся самовыражаться, не желая видеть всех остальных красок жизни. Обывателям не нужна чья-то болезненная глубина – своя собственная поверхностность во все времена имела и будет иметь гораздо большие вес и ценность.
Проблема Ван Гога как представителя общества людей заключалась в отсутствии гибкости и полном нежелании идти на уступки. Будучи почти несносным в обычной жизни, без всяких сомнений высказывая любые бестактности и даже мерзости, Ван Гог вряд ли мог бы рассчитывать на любовь со стороны окружающих. Этот человек твердо не желал подстраиваться под мир – и общество отвечало ему таким же демонстративным нетерпением. Даже искренне любящий его брат Тео подтверждал, что язвительный и вспыльчивый характер Винсента во многом мешает продвижению его как художника. Он вполне мог получать более или менее сносные заказы от своих родственников и знакомых, если бы только согласился изменить фактуру некоторых своих работ, выставляемых на продажу, и немного следовать за заказчиком. Взамен он получил бы не только средства к существованию вместе с независимостью от брата, но и перспективу стать со временем законодателем отдельного направления в живописи. Но Ван Гог панически боялся полностью раствориться в растущем желании угодить за деньги. Он не соглашался пожертвовать и частью своего искусства – даже ради спасительного куска хлеба. Вместо этого Винсент заставлял себя ожесточаться и, еще больше замыкаясь в лабиринте собственного внутреннего мира, искать новый самобытный путь победителя. «Я предпочел бы служить рассыльным в гостинице, чем штамповать акварели», – цитирует живописца Анри Перрюшо. Чем больше упреков и замечаний получал Ван Гог, с тем большим остервенением он отметал эти упреки и набрасывался на работу, не заботясь об обратной связи с аудиторией, которой он предназначал свои работы. Интересно, что ничто не могло подорвать высоких амбиций и уверенности Винсента в своей способности овладеть мастерством – именно эти качества помогли ему в конце концов продвинуться до уровня мастера кисти. В то же время он медленно, но верно двигался к самому краю бездны – когда уже ничего общего не может быть с находящимися рядом в одном отрезке времени и пространства. Но он уже знал, чего хочет в искусстве. «Даже если я упаду девяносто девять раз, я в сотый раз снова поднимусь», – написал он брату. И уже через несколько лет после начала своего кровоточащего пути Винсент назвал себя художником – во время ссоры со своим родственником-наставником Мауве.
Начав свою борьбу за место в мире живописи, Винсент сделал для себя вывод, что ему придется выбирать между стремлением к популярности и стремлением во что бы то ни стало сказать свое слово в искусстве, даже рискуя остаться при жизни непонятым и забытым. Винсент сознательно выбрал второй путь – его не смущала цена за успех. Очевидно потому, что слишком много на его пути появлялось псевдоуспешных художников, которые, не смущаясь, давали ему наставления. В глубине души Ван Гог презрительно смеялся над их поверхностностью и художественной безликостью. Себя же он сравнивал с изможденной, задыхающейся, но не сдающейся лошадью. Той, что тянет свой последний груз. Только такая степень отрешенности позволяет дойти до сути, был убежден художник.
С другой стороны, где-то в глубинах подсознания Ван Гог понимал, что отсутствие обратной связи неминуемо грозит ему гибелью – сначала психической, а затем и физической. Именно инстинкт самосохранения заставлял его почти ежедневно писать брату – подмена реального общения сохраняла ему жизнь и способность к творчеству. Но, живя в нищете и кое-как сводя концы с концами, он все равно не мог согласиться заняться поденщиной – рисование Ван Гог рассматривал не как средство обеспечения уютной жизни, а исключительно как канал передачи чувств. «Я рисую без перерыва», – писал он в письмах. И именно это позволило Ван Гогу довести свою способность терпеть до потрясающего уровня – он прекращал рисовать лишь тогда, когда от напряжения сдавали глаза, а сам он едва не падал от недоедания и усталости. Из-за продолжительного недостатка витаминов у него воспалилась ротовая полость и начали выпадать зубы, а десны мучительно кровоточили. Нередко Винсент падал в обморок, но стойкость почти никогда не изменяла этому фанатику. Когда же он все-таки падал, то, стараясь переключиться, брался за книги и поглощал их поистине несметное количество. Он все равно находил в себе силы жить, что означало работать. Стоит ли добавлять к этому, что отношение Ван Гога к деньгам, одежде или чему-либо материальному было более чем равнодушное? Душой Винсент был очень похож на поэта: даже вещи он одушевлял, общаясь с ними, так же как и мастера пера. Он все дальше и дальше удалялся от реальности, а его сознание все чаще находилось в невесомости – между реальностью и забвением.
В то же время Ван Гог оставался вспыльчивым и на редкость эгоистичным типом. Живя на средства брата и оказавшись неспособным самостоятельно продать что-либо из своих работ, он, тем не менее, порой настойчиво и отнюдь не вежливо требовал от брата денег. Он знал только одно – он должен осуществить задуманное, а раз так, то все может и должно быть оправдано. Когда Винсент осознал, что для продвижения вперед ему нужно видеть и других художников, то сумел убедить брата Тео в необходимости переезда в Париж – в мастерскую Кормона. И действительно, результатом этого шага стало весьма существенное для Ван Гога приобретение – дружба с Тулуз-Лотреком. Все вокруг, что может быть подчинено этой цели, должно быть подчинено ей! В этом Ван Гог походил на всех, кто рано или поздно добивался успеха – он так же спокойно отметал свои желания, как и приносил в жертву своей цели желания окружающих. Крайняя нетерпимость Ван Гога к окружающим людям нашла яркое отражение в коротком совместном творчестве с другим художником – Полем Гогеном. Скорее всего, жестокая и катастрофическая для Ван Гога ссора между ними возникла не просто на фоне разногласий во взглядах на живопись, а из-за невозможности подлинно ищущего творца во время своего всегда отчаянного поиска воспринимать рядом что-либо инородное, отвлекающее и уводящее в сторону. Ван Гог после этого события оказался без уха и попал в сумасшедший дом; однако до сих пор не ясно, сам ли он отрезал себе ухо или это сделал Гоген. Этот случай является, кроме всего прочего, одним из многочисленных подтверждений того, что настоящий творец, истинный гений – преобразователь мира – всегда должен оставаться один (разумеется, его ученики и помощники, или играющие роль таковых, не в счет) – в этом еще одна форма расплаты гения с миром и природой.
Вполне возможно, что, с медицинской точки зрения, для насильственного помещения Винсента в сумасшедший дом было недостаточно оснований. Но для окружающих после ссоры с Гогеном Ван Гог казался более чем странным, а обывательщина, как известно, опасна еще и тем, что не терпит оригинальности – ведь все должны по формальным признакам определяться как субъекты, принадлежащие обществу-стаду. Именно поэтому соседям Винсента показалось необходимым оградить себя от непредсказуемости странного и душевно неуравновешенного художника. Хотя, как свидетельствовал сам Ван Гог, отнюдь не его действия, а назойливое стадное любопытство окружающих, выражавшееся в попытках внедрения в его личное пространство, привели его на больничную койку. Общественное мнение всегда сильнее индивидуальности, даже если общество представляет группа обывателей, которая при детальном рассмотрении может оказаться более безумной, чем те, против кого направлены их предупредительные акты. И все-таки Винсент определенно позаботился о собственной изоляции, напомнив о том, что не может «сам о себе позаботиться и контролировать себя». Разве не является такое поведение следом детской травмы и отсутствия любви? К этому остается добавить, что в письмах Винсента проскальзывают признания в собственной ненормальности – очевидно, результат длительного влияния на психику со стороны окружающих. Абсолютно не исключено, что именно позиция самого художника значительно повлияла на решения врачей, поскольку вначале диагноз ему ставили медики общего профиля и лишь значительно позже – специалисты по нервным болезням.
Еще больше поражают появившиеся в этот период суицидальные настроения, говорящие о том, Ван Гог подсознательно смирился с собственной неполноценностью и ему становится все труднее бороться с самим собой. «Каждый день мне необходимо средство от самоубийства», – пишет Ван Гог, тем самым намекая на то, что основы его идеи серьезно пошатнулись, а сам он все меньше верит в исключительность своего творчества. Но в то же время наличие возможностей для творческой деятельности («комната для работы» в клинике Сан-Реми) благотворно действовало на Винсента, что подтверждает действенность его идеи, как минимум, на подсознательном уровне. Именно тут он сделал страшное признание, свидетельствующее о сращивании его теперешнего реального мира с внутренним миром грез: «Может быть, все так хорошо потому, что во мне окончательно разорвалась связь с внешней жизнью», – написал Винсент брату… В этом письме он добавил, что уже привык к тому, что рано или поздно порвет с внешним миром. Действительно, весь его путь подводил к такому шагу: исковерканное и неполноценное детство, наполненное разочарованиями в нем родителей; юность, не менее жестокая из-за безответной любви и безуспешного поиска места в жизни; и, наконец, сознательная жизнь с мыслью окружающих о его сумасшествии и собственным осознанием невозможности жить в обществе. Принимаемый лишь проститутками из дешевых борделей, гонимый и мало понимаемый, не имеющий даже собственного пристанища, он держался лишь на братской любви, но осознавал, что очень скоро и этому придет оглушительный конец. Еще одним связующим звеном с внешним миром было творчество, замешанное на твердом убеждении в собственной правоте – он ни на йоту не изменился со времен юности, когда впервые отверг первый авторитет в живописи. Не признавая никого, Ван Гог медленно двигался собственным путем – дорогой на грани с потусторонним миром, – и именно эта твердость обеспечила ему творческое бессмертие.
Хотел ли он успеха? Если и да, то жизнь после трагического периода совместной работы с Гогеном перевернула все вверх дном: после Гогена он думал уже лишь о выживании и наследии. Внешний успех, определяемый признанием, даже если бы он и пришел, то не имел бы никакого значения – для внешнего мира Ван Гог уже погиб. Его дух был надломлен, его вера в человеческий род претерпела такие глубокие изменения, что он уже не верил в эпохальность собственного труда – слишком мерзким и приземленным казался ему мир. Ван Гог чувствовал, что погибает – из-за непринятия своей личности в мире живых, а физическая смерть тут была лишь делом времени. Но даже с таким настроением он продолжал писать картины в каком-то диком остервенелом темпе, словно это уже была предсмертная агония.
Нет смысла описывать ряд кризисных обострений и приступов в самом жутком периоде жизни Ван Гога – после его тридцатипятилетия – суть всех их была в одном и том же: невозможности увязать свое будущее с происходящим во внешнем мире. Практически, уже нет ничего странного в периодических попытках находящегося в глубокой депрессии живописца покончить с собой, о чем он сам сообщает как об обычных событиях. Но даже в таком состоянии Ван Гог, лишь только начиная контролировать свои действия, тут же брался за работу. Его одержимость все еще была неисчерпаемой, а в одном из писем он указывает, что возьмется за работу уже в день приезда в Париж. Желание творить не подводило Винсента даже в самые критические дни, наступившие после посещения семьи брата, – именно после этого он осознал, что для него нет места в этой семье, а значит, и в этом мире. Каждый раз новая попытка сближения с миром через близких ему людей могла бы изменить все и вернуть его, однако на этот раз последний замок надежды рухнул. Но и даже тогда Ван Гог, практически уже балансируя между жизнью и смертью, создал за два месяца около 80 картин… Вопрос качества живописи больше не был актуальным для художника – на полотнах осталась печать яростного самовыражения изгнанного, но не озлобившегося отшельника. И горечь покидающего мир неудовлетворенного человека.
И наконец, самым последним всплеском жизни стала его остановка у доктора Гаше, найденного братом. Рисуя дочь престарелого медика, безнадежный мечтатель о «нормальной» жизни, естественно, увлекся ею. Был ли он отвергнут женщиной или глубокую либидо-фрустрацию усилила жесткая позиция самого доктора, но это оказалось последним изгнанием. Дополнением к очередной несчастной любви стало короткое посещение брата, во время которого Винсент еще раз четко осознал – он не нужен даже брату… Теперь он уже страстно жаждал смерти как избавления от мучительного существования плоти. Тридцатисемилетний непризнанный художник освободил себя роковым выстрелом из пистолета. Брат Теодор успел застать умирающего брата живым – возможно именно этого желал Ван Гог – это был его последний укор.
Винсент Ван Гог сам отпустил себе лишь десятилетие активного творчества. Он жил словно заживо погребенный. Пылая, как лесное пожарище, он в течение всех этих десяти лет находился на грани безумия, и все эти годы оказались остервенелой борьбой за право родиться. Родиться как живописцу, человеку, пришедшему в этот мир, чтобы сказать что-то новое, свое, такое, чего еще никто не говорил. Ван Гог, почти не думая о внешней стороне успеха, а в последние годы творчества, похоже, и не веря в него, дал миру новые знаки и новые символы. Нельзя сказать, что и в нынешние времена, в XXI веке, он понимаем всеми. Да и может ли вообще творец претендовать на массовое понимание? В лучшем случае, податливые обыватели, с восторгом взирающие на полотна признанных и принимаемых критиками живописцев, будут трепетать перед именем титана и благодарить судьбу за то, что удалось их увидеть, и, может быть, заставят себя немного почувствовать глубину чьего-нибудь великого порыва. Иногда даже не подозревая, при жизни творца его порыв был предан забвению. «Я оставлю по себе память – в виде рисунков или картин, которые могут не понравиться отдельным группам или школам, но зато полных искреннего человеческого чувства. Вот почему я рассматриваю эту работу как самоцель», – написал он однажды.