Я написал ему три письма и наговорил не меньше десятка сообщений на автоответчик. Письма остались без ответа. Никто не позвонил.

Когда я в первый раз увидел его возле могилы Мэри Маргарет Флендерс, он держал за руку маленькую дочь. Выслушав то, что прошептали губы отца, девочка разжала руку и уронила один-единственный цветок на гроб с телом матери. Я подумал, что этот человек интереснее всех присутствовавших на похоронах знаменитостей.

Его лицо было единственным, не знакомым публике, и только это лицо заинтриговало меня. Теперь оно вспоминалось вновь и вновь. Отчасти потому, что принадлежало незнакомцу, отчасти – из-за ребенка. Но главное: его лицо действительно было другим. Другой взгляд, другая манера держаться. И то, как он стоял у края могилы, один, словно вокруг никого не было.

Незнакомца сторонились, словно опасаясь, что его безвестность приуменьшит их собственную значимость. Все относились к нему как к чужаку. Исключением оказался Стэнли Рот, подавший ему руку и погладивший девочку по голове.

Неделями я пытался изучить все, что мог найти о Мэри Маргарет Флендерс и ее близких друзьях. Чем больше я узнавал, тем больший интерес испытывал к личности ее первого мужа. Все, знавшие Мэри Маргарет Флендерс как Мэриан Уолш, все, с кем я общался, описывали его по-разному, в разных интонациях говоря одно и то же: Пол Эрлих любил свою бывшую жену так, как любят только раз в жизни. Вы поймете, в чем тут дело, если на вас когда-то обрушивалось подобное чувство. Интересно было слушать, как это описывали люди ее круга: некоторые с завистью, другие – их было немного – с тоской о прошлом.

Казалось, в сравнении с их собственными ощущениями отношение Пола Эрлиха к Мэри Маргарет Флендерс открывало чувства более глубокие и более страстные.

Все они знали – или думали, что знали, – о происшедшем с Мэриан Уолш после ее превращения в Мэри Маргарет Флендерс. Но едва ли кого-то из них интересовало, что после развода случилось с Полом Эрлихом. Ни к чему было знать. Эрлиху не повезло, и он попал в раздел, касавшийся предыстории знаменитости, став одним из тех имен, что упоминают в первых главах толстенной биографии кинозвезды, мимоходом говоря о социальном статусе и ошибках молодости, вынося суждения заведомо ошибочные, имеющие смысл только в ретроспективе оглушительного успеха.

Сомневаюсь, чтобы Пол Эрлих прочитал хотя бы одну из таких биографий или одно из произведений, повествующих о жизни Голливуда. Встретив Мэриан Уолш, Эрлих женился на ней сразу после окончания Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Их дочь была еще младенцем, когда он, покинув Штаты, отправился в Европу, чтобы вернуться к моменту ее поступления в школу. Покинув Америку после развода, он продолжил учебу – сначала в Оксфорде, а затем в Риме.

Имея возможность преподавать где угодно, Эрлих вернулся в Калифорнийский университет. В первый день семестра я нашел его в переполненной аудитории. Студенты даже стояли в проходах. С трудом пробившись вперед, я успел как раз вовремя, чтобы увидеть Эрлиха, направлявшегося к расположенной ниже кафедре.

Несмотря на то что в университетской среде костюмы почти вышли из моды, Пол Эрлих одевался довольно строго: темно-синий пиджак и красно-коричневый галстук. В рассчитанной на сто пятьдесят человек аудитории собралось не менее двухсот студентов. Все они разговаривали в полный голос, смеялись, задирали друг друга и старались занять местечко получше.

На секунду Эрлих застыл, неспешно изучая молодую аудиторию. Шум начал спадать. Постепенно стихая, зал окончательно успокоился к моменту, когда Эрлих заговорил.

Мягкий, как шелк, его голос поплыл над головами слушателей, быстро овладев их вниманием. Сначала его почти не слушали, и голос звучал совсем тихо. Но чем дольше вы прислушивались к этому голосу, тем сильнее он отзывался внутри вас – как отзвук идей, некогда вас посетивших, но не осмысленных. Начало лекции казалось даже слишком простым.

– Позвольте начать с самого начала. Данный курс посвящен истории развития европейской мысли двадцатого века. А значит – интеллектуальной истории Европы века девятнадцатого. Говоря более конкретно, – продолжал Эрлих, улыбнувшись и обозначив мысль кивком, – посвящен истории мысли двадцатого века, которая всецело определена и обязана своим развитием личности одного человека, Фридриха Ницше, довольно спокойно закончившего дни в 1900 году. Трудно представить дату, более подходящую для установления исторической общности между двумя столетиями. Общности, возможно, подталкивающей кое-кого из нас к мысли, что, несмотря на утверждение Ницше, Бог все-таки мертв.

Эрлих не жестикулировал и не расхаживал туда-сюда, в нем совершенно не было резкости, обычно помогающей передаче настроения. Слетая с его губ, слова как будто начинали собственную жизнь.

– Но все наиболее серьезные интеллектуальные идеи и литература двадцатого века так или иначе связаны с творчеством Ницше. Все девятнадцатое столетие, от Гегеля до Ницше, в каком-то смысле отвечает на вопросы века восемнадцатого, отчасти Канта и особенно – Руссо.

Сделав паузу, он мягко улыбнулся, словно желая разделить смущение аудитории, и обвел глазами переполненный зал.

– Мы обозначили проблему. Двадцатый век определяется веком девятнадцатым, а девятнадцатый стоит на плечах восемнадцатого. Как я понимаю, вы уже догадались, что дело этим не заканчивается. В предположении, что мы действительно хотим начать с самого начала, изучение истории научной мысли двадцатого века следовало бы вести от Платона и Аристотеля. На что, разумеется, потребовались бы годы, так что для простоты мы пропустим начало, которое Аристотель, напомню, определял как «больше, чем половина», и сделаем, что сможем. Однако, – озорно блестя глазами, продолжал Эрлих, – поскольку Ницше не умер до 1900 года, я полагаю, напоследок позволительно сказать слово-другое о его влиянии в последующий период. Важно знать – особенно когда мы читаем произведение двадцатого века, – какие книги изучал его автор. Всякий, желавший освоить научный способ мышления и написать нечто, достойное внимания других, читал Ницше.

Позвольте дать три примера его влияния и три примера того, как двадцатый век изменился под влиянием сочинений Ницше. Самым глубоким мыслителем двадцатого века был Мартин Хайдеггер. Лучшее из его наследия – это знаменитый, хотя и незавершенный труд «Бытие и время». Скорее, это лекции, в которых Хайдеггер комментирует Ницше. А самый глубокий роман двадцатого века, «Доктор Фаустус» – роман о гении и безумстве, который его автор, Томас Манн, считал книгой века, – это произведение, в главном герое которого безошибочно угадывается Ницше. Такова, вероятно, прихоть истории: величайшее произведение немецкой литературы, написанное величайшим из немецких писателей, было создано не на германской территории, а именно здесь, в Лос-Анджелесе, после того как нацисты выслали Томаса Манна из Германии.

Третий, наверное, самый известный и, вероятно, наименее понятный пример распространения влияния Ницше на двадцатый век – это путь, каким к Ницше пришел Гитлер, избравший философа для оправдания своих будущих деяний. Как Ницше искренне полагал, чуть ли не каждый прочитавший его книги или написанное о нем другими, получит искаженное представление о его идеях. Впрочем, сомневаюсь, чтобы даже завзятый интеллектуал мог принять волю к власти, которую Ницше считал главной движущей силой всего сущего, одушевленного и неживого, в качестве оправдания бессмысленных убийств десятков миллионов человеческих существ.

Возможно, стоит заметить: если и есть ирония в факте, что великое произведение немецкой литературы оказалось написанным в Лос-Анджелесе, нелегко представить другой факт – самый сильный и впечатляющий кинофильм был снят в Германии. Режиссер Лёни Рифеншталь сняла ленту, судя по названию, подчеркнуто связанную с фигурой Гитлера и посвященную его приходу к власти. Как у Ницше – «Триумф воли».

Эрлих помолчал, разглядывая притихший зал. Потом неожиданно ехидно улыбнулся и задрал вверх подбородок:

– Знаю, что это Калифорнийский университет, и знаю, многих разочарует то, что я скажу. Боюсь, мы заговорили о кино в первый и последний раз в этом семестре. Какие есть вопросы?

Незадолго до окончания лекции я тихо покинул аудиторию, решив подождать Эрлиха у его кабинета. В длинном коридоре с выкрашенными белой краской кирпичными стенами и покрытым линолеумом полом оказалось не меньше дюжины дверей, устроенных через каждые восемь-десять футов. Закрытые двери казались совершенно одинаковыми. На каждой под узким вертикальным окошком была прикручена чистая пластиковая рамочка три на пять дюймов. В рамочках, напечатанных не слишком затейливо, значились фамилии и часы, когда студенты могли застать профессоров на месте.

В пустом коридоре слышался приглушенный разговор. Звук доносился сквозь полуоткрытую дверь, находившуюся в конце коридора, рядом с пожарным выходом. Открылась дверь лифта, и я услышал голоса двух факультетских преподавателей, направлявшихся к своим кабинетам. На лестнице, находившейся за лифтом, послышались шаги. Медленной твердой походкой Пол Эрлих приближался ко мне, шаря одной рукой в кармане брюк, держа в другой плоский кожаный портфель. Голова профессора была опущена, он смотрел куда-то под ноги. Смотри Эрлих прямо на меня, не думаю, чтобы он заметил мое присутствие. О чем-то глубоко задумавшись, он сосредоточенно шевелил губами, не желая упустить важную мысль.

Оказавшись у двери, Эрлих вытащил связку, бренча в поисках нужного ключа. Меня он поприветствовал взглядом – так, словно ожидал встретиться именно здесь.

– Я уже видел вас в аудитории, – сказал он, открыв дверь и протянув мне руку. – Вы, должно быть, Джозеф Антонелли. И вы не такой, как я представлял.

– Откуда вы…

– Откуда я вас знаю?

Распахнув дверь, он пропустил меня вперед. Кабинет профессора напоминал одиночную камеру с металлическим письменным столом и книжным шкафом, отодвинутым к дальней стене. Спартанская обстановка предусматривала лишь два исключения: затертый персидский ковер ручной работы на полу и черно-белый снимок в золотой рамке – очевидно, фотография дочери.

Предложив мне гостевой стул, профессор устало опустился в кресло.

– В моей аудитории редко попадаются студенты в костюмах и галстуках. Точнее – никогда. К тому же простите, но вы, мягко говоря, старше большинства моих студентов. Если бы зашел кто-нибудь из администрации – случайно заблудившись, например, – костюм не был бы таким дорогим, – бросив оценивающий взгляд, заметил Эрлих. – Отчасти поэтому я сказал, что вы не такой, как я ожидал. Боюсь, в моем представлении адвокаты по уголовным делам – люди шумные и одетые как минимум броско.

Когда профессор говорил, его лицо оживлялось. Особенно живыми становились глаза. Простыми словами объясняя то, над чем поработал мозг, Эрлих явно испытывал удовольствие. И манера держаться, и та легкость, с которой он формулировал законченные фразы, – во всем присутствовала отчетливая элегантность. Эрлих производил впечатление действительно незаурядного ученого, и в тесном кабинете держался точно так же, как в переполненной восхищенными слушателями аудитории.

Лишенный надменности – невыносимой черты интеллектуалов, мнящих о собственном превосходстве, Эрлих нисколько не казался претенциозным. В нем было что-то неуловимо правильное. Такой человек вряд ли станет кичиться своими достоинствами, выставляя их против недостатков окружающих.

Слегка приподняв чисто выбритый подбородок, Эрлих взглянул на меня уверенно и проницательно. Вероятно, так, как он заглядывал в суть любого явления.

– Я знал, что рано или поздно вы придете ко мне, – невозмутимо сказал Эрлих.

– Тогда почему не перезвонили и не ответили на письма?

– Я надеялся, что этого не произойдет. То есть что вы не станете искать встречи. Ведь ясно, чего вы хотели или, точнее, могли хотеть.

Возникло желание извиниться, словно я беспричинно нарушил его уединение.

– Я хотел по возможности расспросить насчет…

Замявшись, я не мог решить, как назвать его бывшую супругу. Эрлих знал и любил Мэриан Уолш, я же расследовал смерть Мэри Маргарет Флендерс. Вряд ли стоило высказывать и соболезнование по поводу утраты бывшей жены. Они развелись много лет назад, так и не став друзьями. Хотя да – конечно, она оставалась матерью их ребенка.

– Насчет Мэриан? – переспросил Эрлих, уловив мое состояние. – Я называл ее так. Мэриан Эрлих – это имя записано в свидетельстве о рождении нашей дочери. До свадьбы ее звали Мэриан Уолш. Хотя вам это известно, не так ли?

Потянувшись к ящику стола, Эрлих достал пачку сигарет. Глубоко затянувшись, прикрыл глаза и медленно выпустил дым через ноздри.

– Курение против здешних правил, – сказал Эрлих. – Я выкуриваю одну в день, после лекции. Только одну сигарету. Мое единственное преступление, которое, как можно заметить, повторяется снова и снова. Я тот, кого вы называете серийным преступником. – Он затянулся еще раз, наблюдая за дымом, поднимавшимся по ленивой спирали. – Мистер Антонелли… Как вы считаете, не это ли причина, по которой превращаются в преступников? Потому, что, нарушая общепринятые нормы, получают новые ощущения от бытия, чувствуя момент своей идентификации как личности. Странный феномен двадцатого века – своего рода ореол, окружающий преступника и его преступление. Не такое преступление, разумеется, – смущенно добавил он, кивнув на тлеющую сигарету. – Сказанное касается серьезного преступления. Убийства…

Хотя Эрлих допускал широкий подход к проблеме, скорее всего последнее было сказано про убийство его бывшей жены.

– Двадцатый век продолжил и усилил движение мира прочь от реальности бытия – и дальше от того, каким этот мир выступал перед нами и открывался нам, человеческим существам. Все, что было когда-то открыто, постепенно уходит от нашего взгляда, похороненное под новыми и новыми пластами человеческой мысли и языка. Простой пример. Сегодня едва ли найдется кто-то, хотя бы попытавшийся понять мир Платона и Аристотеля в их представлении. Увидеть мир таким, каким он открывался этим ученым. Здесь нет ничего исключительного: вспомните, как редко мы видим те или иные явления собственными глазами. Мы видим все глазами кого-то. Новые технологии – те самые, что предположительно являют собой величайшее завоевание двадцатого века, – эти технологии окружают нас изображениями реальности, искусственно воссозданными с их помощью. Нас бомбардируют этими изображениями: сначала были радио и фонограф, за ними – телевидение. И разумеется, кинематограф. Все – искусственное, созданное ради некоего эффекта. Напротив, акт насилия весьма реален. Насилие не совершается ради аудитории. Насилие не исходит из того, что думают другие люди. Ореол преступления состоит в самом действии – в акте, нарушающем искусственный порядок вещей и кажущемся нам столь спонтанным и столь аутентичным лишь в сравнении с унылым способом существования большинства.

Брезгливо поморщившись, он прикрыл глаза, затянулся в последний раз и загасил сигарету в небольшой, розового цвета, чашке, которую использовал в качестве пепельницы.

– Одно время среди европейских интеллектуалов пошла мода возводить преступление на пьедестал, считая его протестом, направленным на отказ индивидуума от роли полезной и пассивной части социального механизма. – Прикрыв глаза, Эрлих поднял вверх брови и горестно покачал головой. – Весьма типично, – сказал он. – Вялые сибариты сидят в кабинетах, существуя в удобном, хорошо устроенном мире. И дрожат при мысли о тех, кто столь же пренебрежительно относится к жизни избранных, прикидывая последствия их случайной встречи. – На секунду задержав на мне взгляд, Эрлих отвернулся, не сумев скрыть улыбки. – Никто не захочет этого признать, но мы все некоторым образом восхищаемся убийцей. Не так ли, мистер Антонелли? Убийца делает то, на что у нас никогда не хватило бы смелости. То есть не просто совершает акт убийства, а имеет смелость оказаться лицом к лицу с последствиями своего восстания против этого мира. Разумеется, мы восхищаемся им по той причине, что сама мысль, глубоко личная мысль, и готовность к совершению убийства – то есть сила, которой у нас нет, немедленно подавляется и загоняется в рамки общепринятой морали, говорящей, что убийство – это плохо, а тот, кто его совершает, малодушный трус.

Он преследовал собственную мысль, как дичь, загоняя ее в капкан с искренним рвением.

– Прошу прощения, – вдруг сказал Эрлих, словно только сейчас осознал сказанное. – Кажется, я забыл, что нахожусь не в аудитории. – Немного подумав, он решил, что должен внести ясность. – Я сказал: ореол, окружающий преступление, возникает не потому, что оно совершается для публики. И при этом не имеют значения мысли других людей. Ведь это не вся правда, не так ли? Что, не было случаев, когда преступление совершалось ради известности? Когда убийца хотел стать знаменитым? Что также относится к ситуации, когда известного человека убивают, чтобы стать знаменитостью. Хотя интереснее другое – возможно ли, чтобы некто совершил преступление, убил человека, в надежде заставить публику задуматься о жертве?

Неожиданно Эрлих покачал головой, осуждая лирическое отступление, за которое извинялся всего минуту назад.

Однако он раскрыл возможность, о которой я еще не думал и даже до конца не осознавал. Разумеется, я слышал о ситуациях, когда известного человека убивали потому, что преступник рассчитывал получить долю от славы собственной жертвы, – но что означает убить ради того, чтобы люди задумались о жертве, изменив свое мнение о ней?

Эрлих прочитал в моих глазах вопрос.

– Возьмем, к примеру, убийство Мэриан. Вероятно, следовало сказать так: проанализируем, в каком положении оставили после убийства ее тело. Обнаженное тело плавало в бассейне с водой. Не кажется ли вам, что сцена вызывает определенное ощущение? Не кажется ли, что это ощущение осталось у всех, кто видел или слышал новости? И, Бог мой, даже у тех, кто не слышал!

На секунду представив картину преступления, Эрлих зажмурился. Затем строго посмотрел на меня.

– Это ощущение витало в воздухе. Первое, что я сделал, узнав про убийство, – забрал дочь из школы. Я не хотел, чтобы она услышала про это так, как узнали все остальные. Я увез ее подальше, на побережье, и только там сказал, что мама умерла. Что ее маму убили. Видите ли… Я не хотел, чтобы у девочки возникла мысль: а что подумают остальные? Не хотел, чтобы она решила, будто ее мама делала что-то запретное, когда ее убили. Вот что я имел в виду, мистер Антонелли. Говоря о том, что иногда убийство совершают, желая заставить людей изменить мнение о жертве, я имел в виду именно это. Если бы Мэриан убили средь бела дня, на оживленной улице, если бы ее застрелил какой-нибудь сумасшедший идиот, никто не думал бы о ней иначе, как о прекрасной женщине и успешной актрисе. Но ее зарезали глубокой ночью и нашли утром плавающей в бассейне лицом вниз, обнаженной, с обмотанным вокруг шеи чулком… Разве такая смерть, пусть даже насильственная, ассоциируется с обликом порядочной женщины? Вы читали таблоиды? Когда я с дочерью, стараюсь не заходить в магазины. Просто невообразимо: секс и убийства, секс, наркотики и убийства… Мистер Антонелли… Тот, кто это сделал, разрушил все, что составляло ее репутацию. Намеренно или нет – не знаю… Но кажется, у него вполне могла быть определенная цель. Разве нет? Убить, чтобы все решили, что Мэриан заслужила смерть.

Наверное, сработал инстинкт, выработанный за сотни перекрестных допросов. Я услышал собственный голос:

– Полагаете, она это заслужила?

Реакцией многих могла оказаться злоба, даже ярость.

Эрлих не дрогнул. Только сцепил пальцы, не отрывая рук от подлокотников.

– Да… бывали моменты, когда я думал именно так. Случалось, я желал ей смерти. Не из-за того, что произошло между нами, нет… Из-за того, как она обращалась с дочерью. Мистер Антонелли, что вы о ней знаете? Что вы поняли о Мэри Маргарет Флендерс? Она не была той, кого вы видели на экране. Мы были молоды, – с грустным вздохом проговорил он. – Хотя по возрасту я был старше на четыре года, иногда могло показаться, что я моложе. Я видел в ней что-то особенное, – улыбнувшись, продолжал Эрлих, и в его улыбке отразились уныние и ностальгия, – чего в ней вовсе не было. Наверное, я сам выдумал Мэриан.

Улыбка изменилась, став менее унылой. Эрлих словно прощал ошибки ее молодости.

– Не правда ли, так бывает? Увидеть в другом человеке что-то, чего мы давно ждем, придумать человека и влюбиться в свое изобретение. Боюсь, с Мэриан вышло именно так. Она была умной… О, даже блестящей… Не знаю, как точнее определить, но Мэриан обладала ясным умом, и ее интересовало все, с чем она не была знакома. Представляете: прекрасная женщина, страстно желающая знать все. Возникало чувство, что я самый главный человек в мире. – Во взгляде Эрлиха промелькнуло беспокойство. Казалось, он старался облечь мысли в точную форму. – Способность внушить другим некие ощущения… Это был природный дар и форма проявления ее разума. В присутствии Мэриан вы чувствовали собственную значимость.

Подавшись вперед, Эрлих с любопытством взглянул на меня, напряженно размышляя, не было ли в бывшей жене или в его отношении к ней чего-то, все еще не понятого до конца.

– Я никогда не видел ее фильмов, кроме самого первого, с которого ушел, не досмотрев до конца. На экране я увидел совсем другую женщину, и в то же время это было настолько близко… Зрелище лишало покоя, понимаете… Я заметил, что эффект никуда не делся. Ощущение, которое она внушала другим при непосредственном общении, исходило с киноэкрана, на котором, к слову сказать, даже не было других актеров. Это ощущение беспокоило… Нет, оно меня угнетало – не могу выразить, до какой степени угнетало. Это же кино, просто движущаяся картинка… Ее там не было, и там она не была реальной. Тем не менее я видел людей, сидевших в кинозале, видел их взгляды, прикованные к экрану. Люди смотрели на изображение Мэриан, и я, глядя на лица зрителей, понимал, что они чувствуют.

Эрлих внезапно замолчал. Взяв фотографию дочери, он повернул ко мне изображение.

– Правда, она похожа на мать?

Девочка не выглядела похожей на маму. Те же скулы и тот же превосходно очерченный овал лица, но взгляд… Взглядом она напоминала отца. Не столько разрезом глаз, который унаследовала от матери, сколько глубиной и, как бы странно это ни прозвучало применительно к столь юному созданию, светившимся во взгляде умом.

– У Мэриан никогда не было на нее времени. Точнее, времени не хватало на нас обоих. Мэриан не тратила себя на тех, кто выпадал из единственной интересовавшей ее реальности. Время, проведенное с нами, считалось истраченным впустую, как не пошедшее на пользу ее новой карьере. – Эрлих бережно вернул фотографию на место. – Мэриан давно стремилась стать актрисой и даже сделала первый шаг, самый важный… Ей оставалось учиться последний год. У нас родилась дочь. Мэриан говорила, что закончит магистратуру и станет учителем.

Мэриан уже получила роль, а я все думал, что она сделает, как намечено. Все произошло после, когда съемки закончились и она увидела себя на экране. Мэриан сразу «подсела» на кино, став в буквальном смысле зависимой от всего, что о ней говорят, что думают, и от того, какой она предстает в глазах других. Мэриан не могла пройти мимо зеркала, чтобы не остановиться. Не потому, что хотела окинуть себя мимолетным взглядом – она изучала отражение под любым возможным углом, желая знать, как предстанет перед взорами публики в той или иной ситуации.

Вскоре после выхода картины мы оказались на приеме в доме одного продюсера. Там собралась толпа народа, пришел кое-кто из знаменитостей, но казалось, что прием устроили ради нее одной. У Мэриан действительно был талант особого рода – привлекать взгляды. Она могла разговаривать с кем-нибудь, но выглядела так, словно находилась в кадре, а снимавшаяся сцена была заранее рассчитана на двоих.

Глаза Эрлиха возбужденно заблестели, он взмахнул руками.

– Сами понимаете, в комнате они были не одни. Несмотря на то что все собрались по другому поводу, казалось, что внимание публики обращали на себя только эти двое. Внимание приковывала манера держаться и то, как Мэриан двигалась, зная, что все смотрят на нее… Так идут по проходу за наградой киноакадемии – чувствуя на себе взгляды всего зала и зная, что сотни миллионов людей прилипли к экранам телевизоров. Никогда прежде не видел ее такой красивой. И понимал лучше, чем когда-либо: самое искреннее чувство к мужу – а возможно, даже первая невинная любовь – не идет ни в какое сравнение с экстазом, который испытывала Мэриан от толп безымянных поклонников.

Несколько секунд Эрлих сидел неподвижно, задумчиво глядя в стену. Мне показалось, он вовсе не осуждал Мэриан. Скорее проклинал самого себя за то, что слишком поздно уловил разницу между собственными представлениями о жизни и тем, чего жаждали окружающие, сколь бы умными они ни казались. Это могло быть своего рода избирательной слепотой – качеством, полагаю, врожденным, выросшим из неспособности осознать свое отличие от остального мира, невозможности принять собственное одиночество.

Возможно, именно этим объяснялось упорное желание Эрлиха оградить дочь от всего, что произошло с ее матерью. Кажется, единственный в целом мире он считал, будто в исключительной судьбе Мэри Маргарет Флендерс было что-то, о чем стоило жалеть.

Медленно, сложив ладони вместе, Эрлих повернулся в мою сторону. Дважды кивнув, он позволил себе улыбнуться.

– Интересное у вас лицо, мистер Антонелли. В вашем облике есть нечто располагающее к откровенному разговору. Ведь вы об этом знаете? Отчасти по этой причине вы добились успеха в своем деле? – Улыбка Эрлиха стала шире, и он немного расслабился. – Вы не задавали вопросов, но я рассказал вам почти всю правду о том, какой была Мэриан. Рассказал больше, чем когда-либо.

Казалось, Эрлих был немного смущен, будто не верил, что действительно сказал так много. Хотя, высказавшись, он явно дал выход эмоциям и испытал облегчение. Я не поверил в его слова про «всю правду». Но этот рассказ изменил наши жизни – в той степени, в какой мы оба надеялись разобраться в событиях. Изменил навсегда.

– Хотелось дать Хлое возможность жить, как все. Я не хотел, чтобы она росла среди голливудской братии. Знаете ли, мистер Антонелли, ведь это я подал на развод. Не поймите меня превратно, – быстро добавил он, – но Мэриан со временем пришла бы к тому же. Она была так увлечена своим делом, что почти не задумывалась о будущем. Когда я сказал, что все кончилось, что карьера требует от нее слишком многого, она не стала возражать. – Эрлих отвел взгляд и, кусая губы, помотал головой. – Казалось, Мэриан стало легче, как только я сообщил, что намерен оформить опеку над дочерью. Она не возражала против нашего отъезда в Европу. В день рождения и на Рождество Мэриан посылала Хлое дорогие подарки. Подарки, которые, по моему представлению, выбирал кто-то другой. Она ни разу не пришла навестить дочку. Однажды, когда Хлое было лет пять, она написала маме и получила в ответ подписанную фотографию. Так они отвечают на письма, показавшиеся забавными. За все время Мэриан написала только однажды. Короткое письмо, в котором без конца повторялось одно и то же: «Мама любит свою малышку».

Возможно, решение увезти Хлою было ошибкой. Я не хотел, чтобы часть жизни девочка посвятила голливудскому бомонду. Но она рассуждала как обычный ребенок и думала о маме как о персонаже доброй сказки. Фото с автографом она приняла словно обещание вечной любви. Хлоя верила, что с ней никогда не произойдет ничего плохого. Ведь мама всегда рядом. Она присутствовала незримо, но более реально, чем кто бы то ни было.

Мы пробыли за океаном около пяти лет и вернулись, потому что пришло время пойти в школу. И потому, что характер девочки уже сформировался, избежав соблазнов американской жизни. Ей исполнилось шесть лет. Хлоя уже говорила на английском, французском и итальянском языках. С трехлетнего возраста она играла на скрипке. Через две недели после нашего возвращения я повел дочь на встречу с матерью.

Мы застали Мэриан – то есть Мэри Маргарет Флендерс – на съемках, в студии «Блу зефир». Снимали сцену со звуком для какого-то очередного фильма, и нам пришлось дожидаться в гримерной. На Хлое было ее лучшее платье, и я никогда еще не видел девочку такой радостной. Мы прождали полчаса, и все это время Хлоя светилась от счастья. Она предвкушала момент, когда наконец увидится с мамой, которая, как Хлоя частенько рассказывала друзьям, была самой известной и самой прекрасной женщиной в мире.

За дверью послышались звуки, и глазки девочки засияли от радости. Дверь отворилась. Бранясь на чем свет стоит, вошла Мэриан. Рядом вертелись два ассистента, один из которых занимался костюмом, а второй безуспешно пытался ее успокоить. Мэриан вывело из себя какое-то происшествие на съемочной площадке. Судя по виду ассистентов, такие припадки дурного настроения были обычным делом.

С широко раскрытыми глазами Хлоя замерла на месте, не зная, что делать и что подумать. Я как мог спокойно произнес: «Здравствуй, Мэриан». Еще больше разозлившись, она резко обернулась – кто осмелился произнести это имя? Несколько секунд Мэриан смотрела напряженно, явно не понимая, кто я. Затем выражение ее лица смягчилось. Мэриан узнала меня, но я прочитал в ее глазах и другое – то, что можно увидеть во взгляде человека, который вам должен или обещал для вас что-то сделать. То, чего делать не собирался.

Осознав ситуацию, Мэриан поступила так, как, по моим представлениям, делала, оказавшись в кадре. Глядя на Хлою сверху вниз, она взяла ее за руки и сыграла встречу матери с дочкой. Она сказала: «Дай-ка я на тебя посмотрю. Да-а… Ты стала прекрасной юной леди. Я так горжусь тобой, Хлоя». Затем она подвела девочку к дивану и, продолжая держать ее за руку, села рядом.

«Ты расскажешь мне про все свои дела. Но не сейчас. Мне пора возвращаться на площадку. Мы снимаем кино. Это так замечательно!»

Потом Мэриан добавила: «Чтобы пойти и повидаться с тобой, пришлось остановить съемки. Но я так рада!» Затем Мэриан встала. С милой улыбкой, о которой обычно говорили, обсуждая ее фильмы, и которая завораживала сердца миллионов людей, она легко разбила сердце одинокой маленькой девочки. «Теперь мне нужно уйти, но мы скоро увидимся. У нас будет много времени, и мы проведем его вместе. Обещаю».

Потом она ушла. Пока мы выбирались со студии, Хлоя не сказала ни слова. Она не произнесла вообще ни одного звука. Девочка выглядела спокойной независимо от степени разочарования, которое только что испытала. Наверное, никогда не узнать, что она чувствовала. Ей удалось как-то скрыть это от всех. Возможно, и от самой себя. Вдруг дочка сжала мою руку. «Мне кажется, она совсем меня не любит. Да, папа?» – спросила она.

Казалось невозможным посмотреть ей в глаза, но мне пришлось это сделать. Я промямлил что-то насчет того, что мама, конечно, любит Хлою, просто сейчас у нас трудный период и в другой раз все наладится. Девочка опять сжала мою руку. Я понял: она не поверила и давала понять, что ей достаточно одной попытки.

Подперев голову кончиками пальцев, Эрлих прищурился. Его глаза казались крошечными одинокими звездами.

– У нас с Мэриан был ребенок, но теперь не существовало никакой Мэриан. Она стала Мэри Маргарет Флендерс, и все, что произошло с ней до этого, произошло с кем-то еще. Они кремировали тело Мэри Маргарет Флендерс. Но Мэриан Уолш – женщина, которую я любил, мать моей дочери, умерла десять лет назад.