Не хочу обманывать

Багмут Ростислав Александрович

 Утро встает над городом. Звонок первого трамвая эхом отдается в воздухе. Вот появился на улице одинокий пешеход. А через несколько минут их уже много. Идет трудовой люд Одессы. Скоро на фабриках и заводах начнется рабочий день. Среди этих людей, спозаранку торопящихся на работу, каждое утро можно встретить и Ростислава Александровича Багмута, человека с необычной и сложной судьбой. Внешне он такой же, как все: днем стоит у станка и волнуется о том, чтобы книга, которую завтра возьмет в руки читатель, была нарядна и красива, а вечером его можно увидеть в клубах, выступающим перед большой аудиторией, или просто в кино, в театре, на залитых огнями бульварах и площадях большого города. У него много друзей.

И, вероятно, никому в голову не придет, что совсем недавно этот человек томился в душной церковной среде. Багмут навсегда порвал с религией, отрекся от сана священника и вышел на светлую дорогу честного труда. Но произошло это не сразу. Мучительно расставался Багмут со своими религиозными заблуждениями. О том, как опутанный клейкой паутиной лжи и лицемерия церковников, он искал и, наконец, нашел выход, повествует эта книга. Ее а интересом прочтут не только верующие, но и каждый, кто хочет знать правду о церкви и религии.

 

Утро встает над городом. Звонок первого трамвая эхом отдается в воздухе. Вот появился на улице одинокий пешеход. А через несколько минут их уже много. Идет трудовой люд Одессы. Скоро на фабриках и заводах начнется рабочий день. Среди этих людей, спозаранку торопящихся на работу, каждое утро можно встретить и Ростислава Александровича Багмута, человека с необычной и сложной судьбой. Внешне он такой же, как все: днем стоит у станка и волнуется о том, чтобы книга, которую завтра возьмет в руки читатель, была нарядна и красива, а вечером его можно увидеть в клубах, выступающим перед большой аудиторией, или просто в кино, в театре, на залитых огнями бульварах и площадях большого города. У него много друзей.

И, вероятно, никому в голову не придет, что совсем недавно этот человек томился в душной церковной среде. Багмут навсегда порвал с религией, отрекся от сана священника и вышел на светлую дорогу честного труда. Но произошло это не сразу. Мучительно расставался Багмут со своими религиозными заблуждениями. О том, как опутанный клейкой паутиной лжи и лицемерия церковников, он искал и, наконец, нашел выход, повествует эта книга. Ее а интересом прочтут не только верующие, но и каждый, кто хочет знать правду о церкви и религии.

 

Одиночество

1927 год. Февральский мороз. Серое угрюмое небо и леденящий холод. Вместе с тоскливыми траурными мелодиями его извергают медные трубы оркестра, им веет от мраморных надгробий, от заиндевелых железных крестов. Когда первые комья мерзлой земли глухо ударяются о крышку гроба и в ушах начинает звенеть от надрывных звуков похоронного марша, сдержанные рыдания покоы-вает захлебывающийся детский крик: —Мамочка! Отдайте мне маму!

Это кричу я. Какая-то женщина прижимает к груди мое лицо, мокрое от слез.

Вот и все, что запечатлелось в памяти от того времени. Я остался круглым сиротой в возрасте трех лет. Долго еще я не мог слышать траурных мелодий и убегал прочь от похоронных процессий.

Так началось мое детство, каждый день которого был отмечен соленым привкусом слез, горьким чувством обид и несправедливостей. В доме тетки, куда меня взяли на воспитание, порядки поддерживал дядька. В общем то неплохой человек, таможенный работник по специальности, он в трезвом состоянии любил побалагурить и, смешно топорща усы, подразнить детей. Но, к сожалению, таким мы видели его редко. Питал он пристрастие к водке, она изменяла его до неузнаваемости.

Не приведи бог попасться ему на глаза под пьяную руку.

— И ты, байстрюк чертов, на моей шее?!

Между прочим, тетка тоже не упускала слу чая выразить свое недовольство моим пребыванием у них.

Вечные скандалы, грязная ругань, постоянная боязнь побоев воспитали во мне замкнутость, болезненное самолюбие, мнительность, создали благоприятную почву для бацилл мистики и религии.

Только одиннадцати лет опекуны отдали меня в первый класс.

На уроках я сидел тихо, как мышь. Этому искусству меня в совершенстве обучили дома. А на переменках хоть и хотелось побегать, пошалить вместе со всеми, но как вспомню, что ожидает дома за оторванную пуговицу или сбитый башмак, уходил в сторонку.

В один из июльских дней 1936 года жизнь моя ненадолго вышла из своего тоскливого однообразного русла.

Приехала гостья — родственница опекунов Я был сразу же заворожен этой семидесяти летней старушкой, ее лицом и голосом. Го ворила она спокойно, мягко, чуть нараспев, точно плела какое-то кружево и боялась резким движением оборвать нить.

Я никогда не встречал таких добрых, живых, удивительно ласковых глаз, как у нее. Бабушка Саша могла ни о чем не расспрашивать, ничего не говорить — от них одних уже веяло теплом, сочувствием и материнской заботой. На шее у бабушки Саши висел маленький серебряный крестик. Я знал, что это связано с верой в бога, с религией. Но в то время обо всех этих вещах имел самое смутное понятие.

В доме, по существу, не было глубоко верующих. Дядька умел только богохульствовать, поминая бога, когда был пьян. Тетка тоже не особенно придерживалась религиозных праздников и обрядов. Правда, в комнатах висели так называемые благословенные иконы, но их никто не принимал всерьез, не обращался к ним с молитвой.

Во время очередной генеральной уборки дядька совершенно спокойно предложил выбросить «старую рухлядь». Но иконы в доме все же остались, и по-прежнему Иисус Христос в золотом ореоле молча взирал из угла на обитателей.

Однажды тетка предложила мне одеться почище и сказала, что бабушка Саша берет меня с собой на прогулку. Моей радости не было предела. Я никогда нигде не бывал, ничего не видел, кроме школы и своего двора. А гут прогулка по городу да еще в такой солнечный летний день!

Держась за руки, мы с бабушкой вышли из дому. По дороге старушка осведомилась, шаю ли я, куда мы идем, и тотчас же сообщила. что направляемся в церковь.

— Ты никогда не был в церкви? — спросила она.

Я покачал головой.

— Плохо, очень плохо, — укоризненно произнесла бабушка. — Значит, ты грешник и твой ангел-хранитель горько плачет о маленькой заблудшей душе. Но ничего, — тут же смягчилась она, — бог милостлив, он простит, если ты, конечно, будешь разумным хорошим мальчиком.

Я был разочарован: вместо пляжа, кино, парка меня вели в церковь. Но в то же время было немного и любопытно: как оно там, страшно, наверное.

Кладбищенская церковь поразила угрюмой, настороженной тишиной, незнакомыми запахами, таинственным мерцанием свечей и лампад. Бабушка приложилась к иконам и, преклонив колени, принялась истово молиться. Потом быстро обернулась, глянула на меня.

— Стань, сынок, рядом. Молись, молись. Вот так.

Я сделал рукой несколько неуклюжих движений и боязливо оглянулся по сторонам. Мне казалось, что все смотрят на меня. Но в церкви было лишь несколько старушек.

Я еле дождался минуты, когда мы снова вышли на залитую солнцем улицу. Бабушка без устали говорила. Из ее рассказов я узнал, что Иисус Христос — сын божий, что его распяли неверные, что он умер за людей, а потом воскрес и вознесся на небо; что люди должны замаливать у бога свои грехи; что тех, кто любит бога, господь одарит милостями, а тем, кто живет в безверии, приуготова-на страшная кара в аду, где они будут вечно гореть в кипящей смоле. Я же должен быть хорошим мальчиком и исполнять заветы божьи, и тогда господь меня вознаградит, сделав своим избранником. Ангел-хранитель, который приставлен ко мне, будет радоваться и полетит к богу восхвалять создателя за просвещение заблудшей души.

С тех пор бабушка стала водить меня в «святые места», музеи и даже в кино и театры. Помню, как несколько раз подряд смотрели кинофильм «Цирк» с участием Л. Орловой. Бабушке фильм очень нравился. Она никогда не переставала восхищаться многогранностью души человеческой и могла подолгу с увлечением говорить об искусстве великих артистов, о славных подвигах знаменитых князей и полководцев, о замечательных открытиях и изобретениях ученых.

— А ты знаешь, Славик, отчего русский народ такой сильный, могущественный и великий? — спросила она как-то. — Это потому, что он верит в истинного бога, и бог в награду дал ему и силу, и величие, и талант. Запомни это, сынок. Наши деды верно говорили: «Без бога ни до порога».

Ни один рассказ ее, ни одно посещение не обходились без религиозных выводов и наставлений.

Недели через две бабушка уехала, подарив на прощание коробку конфет и маленький молитвенник в коленкоровом переплете.

— Читай, сынок, да богу молись, — наказывала она.

Молитвенник я прочитал от корки до корки, но ничего не понял. На всякий случай я положил его в коробку от конфет и спрятал в надежное место.

Старушка приезжала еще трижды. Я с нетерпением ждал ее. Каждый раз на сердце и в памяти откладывались трогательные рассказы о чудесных деяниях святых угодников, об ангелах-хранителях, райских садах, где всех добрых людей ожидает счастье и вечное блаженство. Я мечтал выучиться и стать таким же образованным и добрым, как бабушка Саша.

Наступил день, когда я принес табель с оценками об окончании шестого класса. Дядька небрежно повертел его в руках, состроил кислую мину и проговорил многозначительно:

— Что думаешь делать дальше? — Он буравил меня насквозь своими маленькими острыми глазками. — Небось, надоело уже дармовой хлеб есть? Берись-ка за дело.

Я поступил на курсы весовщиков в дорожно-транспортную экспедицию. Но работать самостоятельно мне не пришлось. Июльским днем 1941 года в дома советских людей предательски ворвалась война, и все, что вчера еще казалось серьезным и важным, померкло.

По улицам, мерно чеканя шаг, шли и шли колонны красноармейцев. Как я завидовал бойцам! Они уходили, суровые и отважные, защищать родную землю. А мне, тогда ещб подростку, пришлось остаться с теткой здесь, в осажденной врагом Одессе.

Мучительно долгие страшные годы оккупации оставили после себя зловещую память о неисчислимых страданиях и бедах народных, о надругательствах, унижении и горе, о попрании человеческого достоинства.

Пришел долгожданный час освобождения. Не тратя ни дня попусту, пришел в военкомат и подал заявление об отправке в действующую армию. Просьбу мою удовлетворили. Перед самым уходом на фронт ко мне подошли две соседки-старушки. Они обняли и перекрестили меня. А одна вынула из сумки маленькую иконку и свернутый вчетверо листок бумаги.

— Возьми, сынок, — сказала она. — Это образ Николая-чудотворца. Носи его всегда с собой. Он и от пули спасет и всякие беды отвратит. А молитву, как туго придется, обязательно разверни и читай.

Я принял советы и подарки старушек, ибо зерно веры, брошенное в детскую душу бабушкой Сашей, пустило корни и дало стойкие ростки. Правда, я не посещал церковь, не чувствовал потребности ежедневно молиться и строго придерживаться религиозных обрядов. До в тяжелую минуту всегда призывал на помощь бога.

С образом Николая-чудотворца я так и не расставался. Как только выдастся свободная минута, выну из нагрудного кармана листок с молитвой и читаю: «Псалом 90: живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного водворится...». Хоть и не понимаю почти ничего, а верю — поможет молитва, снизойдет на меня святое благословение. А иногда сидишь в окопе, разговариваешь с товарищем, глядь.

опустил человек голову -- шальная пуля сразила. А ты жив. Не иначе, как чудо сотворил святой Николай — спас меня. Еще горячей читаешь молитву.

После тяжелого ранения и контузии в болгарском городе Ломе меня демобилизовали. Возвратился я в Одессу и поступил на работу. Специальности у меня не было. Работал то грузчиком, то рассыльным, то экспедитором. Близких друзей, товарищей у меня так и нс появилось. Виноват отчасти был и мой характер — замкнутый, болезненно самолюбивый, вспыльчивый, и образ жизни, который я вел. Я совершенно нигде не бывал, ни на вечерах, ни на танцах, ни даже в кино.

Летом 1950 года я случайно познакомился с воспитанником Одесской духовной семинарии Николаем Грабовским.

Маленький, тощий с парализованной ногой, которую он с трудом волочил при ходьбе, со странно расставленными кривыми руками, он произвел на меня впечатление болезненного, слабого юноши. Учебу в семинарии он тщательно скрывал, выдавая себя за студента какого-то вуза. Свою невесту Марусю он задаривал подарками и обещаниями. Но в самый последний момент признался девушке, что готовится стать священником. Невеста так и не явилась к венцу.

С тех пор Грабовский стал часто бывать в нашем доме. Он рассказывал мне о своей не-удавшейся жизни, жаловался на Марусю и на свою судьбу и все просил уговорить девушку вернуться.

Мы сблизились. Я был рад, что у меня появился товарищ, с которым можно перемолвиться словом-другим. Говорили о разном. Однажды зашла речь о семинарии. Долгое время я почему-то не предполагал, что у нас могут быть такие учебные заведения и наивно считал, что священников присылают чуть ли не из-за границы.

Грабовский в ярких тонах раскрыл мне картину жизни этого «храма духовной науки», «райского обиталища на земле». Он весь как-то преобразился, рассказывая о тишине семинарских аудиторий, о величественной красоте и торжественности богослужений, о духе святого братства, который царит там. Черты его невыразительного лица оживились, глаза засветились лихорадочным блеском, голос звучал растроганно и вдохновенно.

Я с жадностью ловил каждое слово и все больше забывал, что передо мной сидит хилый, изможденный юноша. Я уже не замечал ни грубых погрешностей его речи, ни неприятного пришептывания, ни косноязычия. Я закрывал глаза и видел себя в ином заоблачном царстве, где все — любовь, где витает дух «творца». Жалость к самому себе комом подступила к горлу. Сдерживаться было невозможно, и из моих уст полилась горестная исповедь о неурядицах и сомнениях в жизни. Грабовский внимательно слушал.

—А тебе никогда не приходила мысль поступить в семинарию? — вдруг спросил он. — Мне кажется, твое место на духовном поприще. Только там тебя поймут и оценят.

— А разве это возможно? — удивился я.

— Конечно. Какое у тебя образование?

Шесть классов.

— Ничего. Поучишься еще год и прямо из семилетки в семинарию. Увидишь, как свободно вздохнешь.

Сначала я не придал серьезного значения нашему разговору. Но по вечерам, в постели стал задумываться. Что я успел сделать в жизни? Чего достиг? Каково мое будущее? Подруг и товарищей нет, работа тоже не клеится. Кем стать я так и не определил. И вдруг, точно яркая вспышка, осветила мозг мысль: а, может быть, совсем не случайно так печально сложилась моя судьба? Может быть, не случайно когда-то бабушка Саша учила меня вере, не случайно появился на моем пути семинарист Грабовский? Видимо, бог решил избрать меня своим слугой, видимо, в этом мое истинное назначение, моя судьба.

Я стал все свободное время отдавать посещению церквей. Удалось раздобыть молитвенник, и я тайком, чтобы никто не увидел и не надсмеялся, заучивал наизусть молитвы, часто не понимая их смысла и значения. Бывало, еду в кузове автомашины (в то время я работал грузчиком), вытащу из бокового кармана заветную книжечку и зубрю, зубрю всю дорогу.

Я достиг в этом занятии кое-каких успехов, а осенью поступил в вечернюю школу. Когда на руках у меня оказался драгоценный аттестат об окончании семилетки я обрадовался: путь в семинарию был открыт.

 

Добровольное заточение

Порой мне кажется, что все это я видел во сне: нескончаемо длинные коридоры, вечный полумрак и настороженная тишина, низкие сводчатые потолки и парадная лестница, вдоль стен которой холодно смотрят на меня лики святых. Они вызывали во мне благоговейный трепет и почитание. Я упивался святостью, которая щедро была рассыпана здесь на каждом шагу. Ею, казалось, были пропитаны стены семинарии. Она глядела на меня полными неземной скорби глазами Христа и его избранников, ее я читал и на благообразных лицах священнослужителей и преподавателей, ею были пронизаны лекции, пропо веди и молитвы, которые я слышал ежедневно. Я ничего так не жаждал, как проникнуть ся этой святостью, впивать ее в себя, стать маленькой пылинкой, сверкающей в лучах христового учения.

Итак, я снова за ученическим столом. Снова записываю задания на дом, слышу знакомые с детства слова: занятия, класс. Словно вернулись ко мне былые школьные годы. Но почему здесь я чувствую себя так настороженно, неловко, точно еще вчера меня за руку привели и впервые поставили перед учительницей? Все вокруг кажется странным, пугающе чужим. И эти сводчатые оконца вместо широких окон школы, и сухой деревянный голос преподавателей, вместо удивительно мягкого голоса старой учительницы, и приглушенный, заговорщицкий шепот по углам на переменах вместо веселого гомона и неуемной болтовни. Нет, не по душе мне тут, все сковывает, давит. Может, я не туда попал? Запутался, заблудился? Я гоню прочь от себя эту мысль. Заставляю воображение упорно работать, рисуя заманчивые картины недалекого будущего — пастырской деятельности во имя всевышнего, во имя верующих. Я пришел сюда не размышлять, не оценивать. Бог призвал меня, и я должен быть достойным его избранником.

Как мне хотелось отгородиться от всего, уйти в себя и в глубокой тишине внимать лишь одному — голосу всевышнего. Но мнимое заточение, на которое я себя добровольно пытался обречь, не могло продолжаться долго. Семинарская жизнь все настойчивее стучалась в двери моей духовной кельи. Прошло несколько месяцев с тех пор, как я был зачислен на первый курс Одесской духовной семинарии и вот однажды...

Шел урок Конституции СССР. Преподаватель Михаил Монахов, по обыкновению нервно стукнув пальцем по столу, обвел глазами аудиторию и иронически улыбнулся:

— Ну-с, Жук Михаил, что вы можете нам рассказать об отличии Конституции СССР от буржуазных конституций?

Жук — грузный верзила, встал, широко расставив ноги, и бодренько начал говорить. Слух резанули два слова: «их государство». Нет, Жук не оговорился, он не имел в виду США или Англию. Он продолжал рассказывать о нашей стране, о своей Родине, но с его уст слетали фразы «об их правительстве», «их политике». Я отказывался верить ушам. Хотелось громко крикнуть, оборвать его. Почему все молчат? Я оглянулся по сторонам. Вокруг сонные, равнодушные лица. Одни заглядывают в окно на прохожих, другие увлечены какой-то перепиской. Ну, эти не слышат. А остальные? Ведь не глухие же они. Глядят прямо, на лицах застыла кривая самодовольная ухмылочка. Как я ненавидел их всех в эту минуту. Наконец, Монахов прервал Жука:

— Сядьте, Жук, и думайте о чем вы говорите. Мы изучаем Конституцию нашего государства. Запомните это.

Но каким тоном Монахов это произнес! Словно указал на обычную орфографическую ошибку. Словно только что не пытались отмежеваться от своей страны, а написали слово «самовар» с двумя «о». На перемене я подошел к Жуку.

— Как тебе не совестно? Чей же ты сам? Из какого государства?

Он смерил меня недобрым взглядом и, презрительно скривив губы, отошел в сторону. Оказавшиеся рядом семинаристы набросились на меня:

— И чего ты цепляешься к человеку? Тоже патриот нашелся! Не суй нос в чужие двери — прищелкнут.

Это был первый жестокий, но полезный урок. Впервые я взглянул иными глазами на тех, кого избрал своими попутчиками, впервые попробовал оглянуться вокруг: что меня окружает, кто мои друзья, учителя и наставники. И вслед за этим инцидентом, глубоко взволновавшим меня, всплыло на поверхность и многое другое.

Мое добровольное заточение на поверку оказалось пустой, вздорной фантазией. То, чего я раньше намеренно не замечал, лишь до поры до времени откладывалось в голове, не вызывая ни ответных мыслей, ни чувств. Сейчас картины первых месяцев семинарской жизни предстали передо мной, не потеряв свежести впечатлений.

Разве не замечал я на каждом шагу унизительного чинопочитания и подхалимства, лицемерия, граничащего с подлостью, и корыстолюбия, доходящего до кощунства. В первый же высокоторжественный день начала учебного года, когда в семинарию съехался целый сонм епископов и все сливки высшего одесского духовенства, когда ректор семинарии произнес прочувственную речь с напутствиями в адрес будущих верных слуг божьих, я с мучительным стыдом и нескрывае мым удивлением наблюдал, как «глубоко» западали эти святые слова в души новых христовых избранников.

Уже во время молитвы «Отче наш», которая предваряла пышную трапезу в честь праздника, я обратил внимание на поведение воспитанников храма духовной науки: одни пели молитву, гримасничая, смешно размахи вая руками, другие закатывали глаза и неестественно раскачивались из стороны в сторону, третьи усердно клали на себя крестное знамение, на манер клоунов изгибая шею. А некоторые даже повернулись к благословенной иконе спиной.

Зато как эти же «истинные христиане» спешили показать свое религиозное рвение, изгибаясь в нижайших поклонах, усердно лобызая руки каждого священнослужителя или преподавателя семинарии! Они, сломя голову, бежали им навстречу, подобострастно целовали руку и крест, выпрашивая святого благословения. Мне претило это подленькое лицемерное самоуничижение, и я не спешил распластаться ниц перед каждым духовным лицом. На меня за это злобно косились. Не раз я слышал за спиной презрительно брошенное «чужак». Но я был верующим, а семинаристы были моими братьями во Христе. Как же я мог не простить их, не попытаться отыскать их поступкам подходящее объяснение? Разве не были отчасти повинны тут и легкомыслие, свойственное молодости, п мальчишеское бахвальство, и слепое подражание старшим? Конечно, это был самообман, глупый, откровенный самообман. И моим розовым очкам вскоре вновь было суждено разбиться.

Я никогда не забуду этот день, эту минуту. После молитвы, которой обычно заканчивались занятия, в класс быстро вошел воспитатель семинарии отец Борис.

— Не трогайтесь с места,— громко объявил он. — Доступ на улицу закрыт. Приготовиться к проверке.

Это было непостижимо. На лице отца Бориса не дрогнул ни один мускул, его картавый голос звучал совершенно спокойно, словно он только что во всеуслышание предложил не приготовиться к обыску, а приступить к очередной молитве. Между тем воспитатель, староста класса и несколько доверенных лиц из числа семинаристов уже .двинулись по рядам. О, как унизительна была эта процедура! Тебя грубо ощупывают глазами и руками, лезут к тебе в стол, бесцеремонно перебирают твои вещи. А в общежитии тебя ожидает раскрытая настежь тумбочка, перевернутый матрац, разбросанные по столам книги.

Неприкрытое, грубое воровство в храме, где воспитываются будущие духовные пастыри, проповедники христианской неподкупности, братства и иных добродетелей. Тут было над чем призадуматься. И дело, конечно, не в тех мерзких типах, вроде Христофора Бежи-нара, которых в конце концов после нескольких краж обнаруживали и изгоняли из семинарии. Самое страшное было в том, что я не мог уже питать пустые иллюзии, уходить в себя и строить воздушные замки.

Чем шире раскрывал я глаза, тем более потрясающие картины открывались мне. Ведь многие из семинаристов даже и не скрывали, что рассуждения о высшем призвании, о благородном назначении стать проповедником учения Христа годны только для получений хороших оценок на экзаменах и для снискания особого расположения преподавателей. А в жизни им нужен лишь добрый кусок хлеб^.

Как-то после очередной контрольной работы по русскому языку, за которую я получил пятерку, ко мне подошли на перемене два неразлучных дружка: Гавриил Попов и Петр Стоянов.

— Ты что скрываешься, Ростислав? Мы видим, парень ты неплохой. Хочешь, садись с нами за стол. Место у нас хорошее, от доски близко.

Говорил Стоянов с молдавским акцентом, все время чуть приподнимаясь на носки и заискивающе заглядывая в глаза. Я был так поражен этим откровенным ханжеством, что смог только недоуменно улыбнуться. Ведь совсем недавно, когда в классе еще не знали, как я пишу сочинения, но всем было известно, что я близорук, ни один из воспитанников не согласился уступить мне место поближе к доске. Однако возмущаться было бесполезно. Другой такой случай мог и не представиться. Я согласился.

Своими познаниями в русском языке и особенно тем, что не мешал моим новым соседям списывать у меня контрольные работы, я вскоре завоевал у них почтительное уважение.

Оба они были по-своему неплохими, простецкими ребятами, но где-то в глубине души прочно засела в них старая философия кре-стьянина-собственника. В погоне за легким заработком они и поступили в семинарию. И считали это вполне естественным. Петр, тот откровенно признавался:

— К чему мне коптить тут четыре года. Я семью должен кормить. Это таким, как Санченко, Запаско или Варламову можно хоть 10 лет учиться. Папочка из дому ежемесячно высылает, семинарское начальство кое-что подбрасывает. А у меня ботинки продырявились. Никто новых не купит. Нет, дальше второго курса я не протяну. Не посвятят в сан — уйду куда глаза глядят.

Стоянов добился своего: его досрочно посвятили в сан священника, и он вскоре уехал на приход.

В одном Петр был совершенно прав: в семинарии процветала кастовая вражда, взаимная ненависть. Я никогда не предполагал, что социальное происхождение и поныне может играть какую-то роль. Но мне и остальным «простым смертным» давали это чувствовать на каждом шагу. Такие, как Санченко, Варламов и другие, о которых говорил Стоянов, потомки дворян, дети священнослужителей, жили вольготно. Им не надо было мучить себя бессмысленной зубрежкой текстов, выстаивать бесконечные молитвы, изнурять свой организм длительными постами.

Они неторопливо прогуливались по улицам, щеголяя дорогими пальто, модными шляпами, прекрасными фотоаппаратами. Фотоаппараты, кстати, они носили не только ради бахвальства. Между делом они фотографировали своих товарищей семинаристов и без стеснения брали деньги за каждую карточку. А на занятиях нагло заявляли преподавателям, которые ставили им двойки за незнание предмета:

— Владыке будем жаловаться. Мы все время служим. У нас более важные дела.

Сколько недоуменных вопросов, невысказанных обид, горьких мыслей рождалось в моей голове! Но тут, в семинарии, я до конца понял истинный смысл старой пословицы: «Язык мой — враг мой», усвоил унизительное правило трусов и подлецов: «Держи язык за зубами». Но что оставалось делать? Ведь это была не школа, где учительница с улыбкой выслушивала и давала ответ на любой вопрос. В этой атмосфере предательства, лжи и шантажа каждое ухо могло быть аппаратом для подслушивания, каждый глаз — бдительным оком церковной корпорации.

Все же природная любознательность, а еще больше стремление избавиться от мучительных сомнений, чтобы в будущем с твердостью и неподкупной верой нести слово христово в народ, тогда брали верх. Конечно, я не стал бы делиться своими тревогами с теми, кто уже давно разменял свою веру на пресловутые тридцать серебренников с наставниками и преподавателями семинарии, вроде Дуцика, у которого за пол-литра сорокаградусной можно было купить хорошую оценку.

Но отец Александр... С того момента, когда он впервые вошел в класс и я встретился глазами с его полным спокойного достоинства взглядом, меня охватило волнение человека, увидевшего после долгих скитаний край обетованный. И позже, когда один за другим лились его неторопливые рассказы из истории Нового завета, когда в аудитории раздавался его приглушенный голос, он снова разбудил во мне желание религиозного подвига, стремление отдать всего себя служению богу. Однажды, как только отец Александр закончил чтение, я поднял руку.

— Разрешите? А почему не причислить к лику святых Зою Космодемьянскую, Александра Матросова и других, которые отдали жизнь за Отчизну?

С лица отца Александра быстро сошла благожелательная улыбка.

— Сядь, Ростислав, — резко сказал он.

Я был задет за живое.

— Вы не хотите мне отвечать?

Он бросил в мою сторону злой взгляд.

— Я сказал, сядь и молчи. Еще слово, и я за твой вопрос поставлю двойку и до конца года не вызову.

Я был оскорблен в самых святых чувствах. Мой идеал духовного пастыря оказывался на поверку жалким лицемером и трусом. Через несколько дней все разъяснилось. Я проходил по коридору, когда знакомый властный голос окликнул меня:

— Подойди сюда, Ростислав.

Мы отошли в сторонку.

— Стоит вопрос о твоем исключении из семинарии. Поверь, — добавил он уже мягче,— поверь слову пастыря. Я о тебе никому и ничего не рассказывал. Но бойся своих товарищей. Все твои вопросы уже известны корпорации.

Вскоре я узнал, что лишь благодаря заступничеству ныне покойного отца Александра остался в семинарии. А в конце второго курса меня вызвали на заседание педсовета и предложили посвятить в сан священника. Меня это мало удивило: таким способом уже давно избавлялись от неугодных семинаристов. Я согласился без особой радости, но и без сожаления.

В это время в Одессе проходил Вселенский собор. Съехалось духовенство со всех концов мира: патриарх Антиохийский Александр III, наместник Вселенского патриарха — патриарх Румынский Юстиниан, патриарх всея Руси Алексий и многие другие. Юстиниан пожелал лично рукоположить в сан русского священника, и архиепископом Никоном была названа моя кандидатура. В спешке никого другого под рукой не оказалось. Посвящение проходило в исключительно торжественной обстановке, в присутствии участников собора, при большом скоплении не столько верующих, сколько любопытных. И никто не знал, какие мысли одолевали виновника столь пышного торжества: фарисейство высших духовных наставников наводило на горькие размышления.

Вскоре поезд увозил меня к месту первого служения. Я смотрел на проплывающие за окном чистенькие хатки, золотые озера пшеницы, пронизанные солнцем зеленые рощицы и думал о том, что ожидает меня впереди. В продажном мире семинарского духовенства я не нашел ни истинной веры, ни честности, ни благородства. Но раз есть бог, значит должны быть и настоящие верующие.

 

Первый приход и первый уход

Измаильский порт. Августовское солнце щедро расплескалось по водной глади. Наш пароходик, маленький, аккуратный, мерно покачиваясь, стоит у причала. Пассажиры с любопытством озираются на меня. Я стараюсь представить себя со стороны: какое-то пугало в потертой коричневой рясе, с распущенными длинными волосами, с курчавой реденькой бородкой. Только тяжелый серебряный крест, вероятно, внушает почтение: как ни как священник — духовный отец.

Рядом со мной невзрачный пожилой человек — староста Вилковской церкви Михаил Личардо. Он сидит, облокотившись о борт судна, низко опустив голову, и, глядя в воду, о чем-то напряженно думает. А мимо уже проплывают села, живописные, в густых зеленых зарослях берега голубого Дуная, грузно плывут навстречу буксиры, волоча огромные низкоосевшие баржи. Душно. Сердце будто сжалось в комок. Голова кружится. Ряса тяжелым бременем облегла плечи, грудь. Сбросить бы ее, освободиться. Наверное, стало бы легче. Но нарушить форму нельзя. Благочинный Трофим Лютый настоял, чтобы я взял рясу у него (своей духовной одежды я не успел приобрести). И сейчас еще звучит в ушах его мягкий, вкрадчивый голос с властными нотками:

— В одном подряснике ходить священнику все равно, что в исподнем белье.

Отец Лютый. Я немало слышал о нем, еще будучи в семинарии. Жестокий, деспотичный старик, скряга и ханжа — так отзывались те, которым приходилось встречаться с ним. Недавний настоятель Григорие-Богословской церкви в Одессе пролез в благочинные богатого Измаильского округа и теперь восседал в роскошных апартаментах бывшей еписко-пии.

Меня недаром мучили дурные предчувствия. Лютый встретил меня на пороге пристальным, надменно-вопросительным взглядом из-под насупленных лохматых бровей: откуда, мол, зачем и какими судьбами попал ты в наше благочиние? Теперь, когда я вспоминаю об этом, меня уже не удивляет холодный настороженный прием. Я, собственно, не мог иного и ожидать от Лютого. Ему, возглавляющему такое крупное благочиние, нужны были опытные, «деловые» священники, а не наивные простачки, которые ищут в пастырском служении высшего духовного удовлетворения. Отец Трофим, как опытный служака алтаря божьего, предвидел, что во мне как раз отсутствуют качества, необходимые для «пользы дела». Но эти спокойные, трезвые рассуждения пришли много позднее, а тогда я стоял перед Лютым и нервная дрожь пробегала по телу. А этот седой старик продолжал пристально смотреть на меня, и мне казалось, что его большой красный нос все более багровеет. Вот-вот он откроет рот, гаркнет. Наконец, оборвав молчание, он пригласил меня в кабинет. Шел впереди, потряхивая длинной бородой и покряхтывая: э-хе-хе. Я уныло плелся за ним.

В кабинете, где все говорило о довольстве и роскоши — громоздкая люстра, прекрасная мебель, богатые иконы в золотой оправе, — отец Трофим устало опустился в кресло и замолчал на несколько минут. Потом сразу начал резко, с высоких нот:

— Какая непростительная глупость с вашей стороны, отец Ростислав. Вам не рукополагаться в сан, а учиться надо. Ну, какой из вас пастырь? Что доброе вы можете дать пастве и приходу? Неуч, да и только. Не знаю, уживемся ли мы с вами, многоуважаемый отец Ростислав. Не представляю себе, чтобы мы нашли общий язык, — добавил он.

— Почему вы так думаете? — несмело спросил я.

— Да вы же неопытный. К тому же не из духовной семьи. Вы совершенно незнакомы со сложной внутренней жизнью духовенства.

Эти слова, сказанные всердцах, открыли мне глаза на многое. Я, может быть, впервые по-настоящему понял, что духовное происхождение, которое так высоко ценилось в семинарии, нужно не само по себе: оно помогало церковникам лепить тот тип моральных уродов, которые необходимы для существования святой церкви.

Я понял это, и обида шевельнулась во мне. Но я сдержался.

— Я надеюсь на ваше доброе ко мне расположение и ваши мудрые советы, отец Трофим, — кротко заметил я.

— О, нет, милый отец Ростислав. — Лютый криво усмехнулся. — На меня не надейтесь. Эти качества следовало пробрести ранее, до встречи со мной. А теперь что ж... Будете руководствоваться моими непосредственными указаниями: алтарь, служба, выходная дверь. Все остальное вас не касается. Это будет совершаться без вашего ведома. Кроме того, следует считаться с мнением старосты. Завтра утром Михаил Григорьевич будет здесь — я ему дам соответствующие инструкции. В сопровождении его и направитесь на приход.

Отец Лютый сделал минутную паузу и уже суровым властным голосом приказал:

— Все, что я сказал, запомните и выполняйте.

На утро я был представлен старосте Вил-ковской церкви, поспешившему прибыть по вызову благочинного. Но этот маленький, юркий, с плутовскими глазками кривоногий старикашка, прежде чем познакомиться со мной, уже успел побывать в кабинете Лютого. Свое отношение ко мне после этой беседы он выказал сразу. У христиан существует древний обычай, который возведен религией в закон: при встрече с церковнослужителем испрашивать у него благословения. Но староста пренебрег этим святым долгом. Он бесцеремонно приблизился ко мне и без особого почтения сунул свою руку. Лютый, конечно, заметил его недвусмысленное поведение. Но лишь иронически улыбнулся, процедив сквозь зубы:

— Вот и все... Познакомились.

И неожиданно возвысив голос, обратился к старосте:

— Итак, инструкции получили, Михаил Григорьевич? Все понятно?

И, бросив на меня острый пронизывающий взгляд, добавил:

— Батюшка, с богом святым, езжайте.

За всю дорогу мы не обменялись со старостой ни единым словом. Я, измученный духотой, снедаемый тяжелыми предчувствиями, ходил по палубе, садился, снова вставал — не находил себе места. Как я мечтал вырваться из мрачных стен семинарии на свободу, туда, где живет нетронутая в своей чистоте и глубине вера. А мне, жаждущему духовного подвижничества, предлагают стать одним из тех презренных святош, которые давно уже погрязли в стяжательстве. Но, может быть, я непростительно заблуждаюсь, может быть, Лютый не это имел в виду, заявляя, что мы не сработаемся, сурово предупреждая: «Все остальное вас не касается».

Неожиданный вой сирены оторвал меня от раздумий. Слева вырисовывался плавучий причал Вилковского порта. Пароходик, нервно вздрагивая, покачиваемый быстрым течением, упрямо подбирался к причалу.

На берегу уже столпились встречающие, в большинстве старики и старушки. Одни просят пастырского благословения, другие почтительно целуют руку. От их лиц, голосов, улыбок рябит в глазах. Я все делаю машинально, не успевая сообразить, что и к чему. Это, видимо, кое-кто замечает. Участливый, но почему-то неприятный, надтреснутый голос шепчет мне на ухо:

— Ничего, батюшка, не смущайтесь, освоитесь, обвыкнете.

Наконец, староста перепоручает меня какой-то женщине и удаляется. Окруженный группкой верующих, я шагаю к выходу в город.

Тот, кто хоть раз побывал в Вилково, навсегда сохранит в памяти своеобразную красоту этой «украинской Венеции». Узкие, все в зелени улочки, невысокие домики, и над всем этим — неповторимый запах реки, речной прохлады, ила, только что вытянутой из воды рыбы. Вода здесь всюду: улицу пересекают бесчисленные каналы с перекинутыми легкими мостиками, а свернешь в сторону, и вдруг перед тобой открывается широкий плес с лодками на берегу. Перед одной из таких «улиц» я в недоумении остановился. Мои спутницы поспешили успокоить:

— Не смущайтесь, батюшка, вот сюда, пожалуйста.

Они указали на узкий, в одну доску настил, укрепленный на коротких деревянных столбиках.

— И вы всегда по этому мостику ходите? А как же, если старый человек или, простите, выпивший? Недалеко и до греха. Умрет, не покаявшись.

— А что, батюшка, истинная правда, — отозвалась одна из верующих, остроносая женщина в белом платке. — Бывает, зазевается иная мать. Глядь, а ребенка уже не видать. Потонул, бедненький, в ерике. Ничего, батюшка, поживете, привыкнете, всего насмотритесь. Чего-чего, а треб хватает, погребений много. Приход у нас богатый, да и люди неплохие.

— Места у нас привольные. Живем не обижаемся, — поддержала ее соседка. И рыбки у нас покушаете, — селедочки-дунаечки, и икорки черной. Да фруктов, да винца, да виноградику. У нас отец Илларион, как пришел сюда из семинарии, так и умер на этом приходе. А прожил с лишком девяносто лет. А матушка до чего милая женщина была. Бывало, стоит на крыльце. Проходишь мимо: «Здравствуйте, матушка», «Здравствуйте, голубушки милые. Как живется, спрашиваете? Плохо, кормилицы, жить-то не на что. Товар в землю не идет». Это значит, что мало людей умирает.

Меня передернуло от этих слов не в меру болтливой женщины. Но остановить ее, видимо, ничто не могло. И она с явным удовольствием продолжала: — Вот и вы, батюшка, приехали прямо из семинарии да и живите у нас до самой смерти, а мы уж вас не обидим. Только и вы нас понимайте да уважайте. А то вот отец Евдоким оставил нас, перешел в Килию. А теперь жалеет.

Я поселился в доме старосты. Отвели мне отдельную опрятную комнатку. Чуть свет, я лежу еще в постели, а в квартире старосты уже посетители.

— Вставайте, батюшка, к вам пришли. Входите в курс своих обязанностей, — поучает староста.

Одеваюсь наскоро, выхожу к прихожанам. Передо мной несколько старушек.

— Батюшка, ангел наш, отец святой. Вот тебе картошечка, рыбка, гутулька. Кушай да поправляйся нам на радость. Вот тебе пятьсот рублей на рясу, сто рублей матушке на косыночку. Чем нуждаешься, батюшка, поможем. Все сделаем.

Я стою, как вкопанный. Не знаю, что сказать, как вести себя. Готов провалиться сквозь землю. За что меня одаривают? Что я сделал для этих людей, почему они должны кормить и одевать меня, да еще целовать руку, как помещику?

Еще в семинарии я почему-то считал, что священник имеет твердый, установленный заработок. И только тут, из уст старосты я впервые услышал, что мое существование зависит от пожертвований и приношений.

Как это было унизительно и обидно! Словно я нищий или взяточник. Не так я представлял себе жизнь пастыря, беззаветно отданную служению Христу, бесконечно далекую от низменных денежных интересов, делячества и корысти. Я хотел было сказать людям, что их подарки оскорбляют мое достоинство и унижают их самих. Но староста сердито дернул меня за рукав.

— Скажите же, батюшка, что-нибудь. Не обижайте своих прихожан молчанием. Они ведь к вам от чистого сердца, от христианской души.

Старушки, видя мое смущение, поспешили удалиться.

— Простите, батюшка, за нашу малость. Не обижайтесь. Чем богаты, тем и рады.

Вот как истолковали мое недоумение. Как приучены эти, должно быть, добрые, чистосердечные люди.

Как только мы остались одни, староста дал волю своему негодованию:

— Что это творится на свете: в семинарию принимают людей простого сословия, которые не знают ни жизни, ни обычаев духовенства. Вам, сироте нищему, господь бог протянул руку помощи, вывел в люди, а вы в благодарность попираете божье благословение, отвергаете насущный кусок хлеба. Забудьте свое прошлое, свою жизнь с копеечным заработком. Знайте, что вы для них человек особенный, святой. На вас почиет благодать божья. У нас в Вилково старообрядческие священники живут богато, но мы хотим, чтобы православный священник жил еще лучше. Делайте, что я говорю, и все будет хорошо. Не будете меня слушать — доложу отцу благочинному.

Как мне хотелось осадить этого маленького, невзрачного старикашку. Да, я думал покинуть навсегда продажный мир высшего духовенства и отныне начать праведную жизнь скромного сельского пастыря. Но, оказывается, за свою честность надо бороться. Иначе трясина засосет тебя, иначе такие, как Лютый, как этот жалкий его прислужник Личар-до затянут в свои сети, запятнают и твои руки грязными махинациями.

Что ж, мы еще поборемся. Я заявил старосте, что прошу его немедленно перевести меня на квартиру, предназначенную для священника. Но Личардо был стреляным воробьем и его трудно было застать врасплох.

— Не раньше, чем через две недели, — решительно сказал он.

Я понял, чью волю он выполняет: Лютый продолжал держать меня в своих цепких лапах. Мрачные предзнаменования окрашивали мое вступление на путь пастырской деятельности. Но очень не хотелось отчаиваться.

Проповеди мои нравились прихожанам. Я же, подбодренный их похвалами, всецело отдавался проповеднической деятельности и, правду сказать, служил старательно, стараясь утвердить свою паству в истиной вере. Ежечасно твердил я себе: «Буду пастырем добрым, священником честным и искренним. В святом алтаре и храме буду держать себя, как того требует святость места. Буду, по возможности, проявлять попечение о вверенном мне клире, заботиться о вдовах и сиротах».

Я сознательно уклонялся от всех иных обязанностей священника, связанных с попечением о материальном благосостоянии прихода, сбором пожертвований, продажей свечей и прочее, предоставив старосте полную свободу действий. Я, не глядя, подписывал рапортички, которые мне подсовывал староста, а тот, обнаглев окончательно, после каждой службы, заворачивал часть пожертвований в наволочку и отдавал жене. Позже он проставлял сумму, которую я должен был принимать на веру. Как у него блестели глазки, с какой лихорадочной ловкостью работали руки, когда он складывал звонкую монету. Пусть его, пусть набивает мошну, жадный корыстолюбец. Мне не нужно богатства, ибо сказал Давид: «Слава и богатство мира сего подобны цветам и траве, которые быстро увядают». Но пиявкам, присосавшимся к церкви, был как бельмо в глазу слишком щепетильный служитель. Какой от него прок. Мало того, что сам не возьмет, но и другим не даст.

Каждый месяц я приезжал с отчетом к благочинному. Лютый обычно принимал меня в своем роскошном кабинете. Он торжественно восседал в кресле, тяжело навалившись животом на край письменного стола, и сосредоточенно просматривал документы, то и дело по-стариковски покряхтывая. Это было одно из самых мучительных испытаний: сидеть с ним с глазу на глаз и чувствовать на себе колючий взгляд, когда Лютый внезапно поднимал голову.

Но на этот раз лицо благочинного было как будто посветлевшим, смягчившимся, словно он и в самом деле собрался благо чинить. У меня даже мелькнула мысль, не ошибался

ли я, когда приписывал ему жестокосердие, лицемерие и коварство. Столько благородства было в его сединах, что на миг я усомнился: не святой ли образ явился предо мной?

— Отец Ростислав, вы можете пока выйти, прогуляться, — благосклонно заметил Лютый.

Этого раньше никогда не случалось. Робкая надежда закралась в мою душу. Разве не бывает, что под личиной суровости и неприступности скрывается доброе отзывчивое сердце? Еще немного, и я, кажется, бросился бы к благочинному: «Святой отец! Благодетель, прости меня, грешного, и благослови!»

Я вышел в сад. На развесистых яблонях и грушах янтарным цветом отливали плоды, поддернутые белесым туманцем, зрели сливы, тяжелыми гроздями свисал с кустов виноград.

— Как поживаете, отец Ростислав?

Передо мной стояла сутуловатая пожилая

женщина — жена Лютого. Как ни хотелось мне побыть наедине, но нельзя было оскорбить матушку непочтительностью.

— Какой у вас чудесный сад, — сказал я.

— Да, да, — с готовностью подхватила матушка. И тут же жалостливо добавила: — Бее нам завидуют. Думают, что отец Трофим один этим пользуется. Ах, если бы вы только знали, отец Ростислав, как тяжело нам приходится. Ведь что ни день — машина от архиерея. И надо ее наполнить. Ах, отец Ростислав, вы еще молоды, из светской семьи. Ничего вы не знаете. Вы думаете, если отец Трофим с вас требует, так это ему одному?

Опять эти противные разговоры о деньгах.

Хоть один день не слышать этого.

— Простите, матушка, отец благочинный наверное уже ждет меня.

Я торопливо откланялся и поспешил в кабинет Лютого. На лице благочинного все еще царили святость и смирение.

— Документы в порядке, отец Ростислав. Уже поздно, но ничего, переночуете у нас. А завтра утром с богом и отправитесь.

Он остановился и вдруг, как будто вспомнив что-то, скороговоркой добавил:

— Да, не найдется ли у вас 500 рублей? На нужды церкви, разумеется.

Я был ошарашен. Чтобы так открыто, по-деловому требовали взятку — это не укладывалось в моей голове.

— Помилуйте, отец благочинный... Как можно! — в растерянности пробормотал я.

Лютый круто сдвинул брови.

— Значит, нет у вас? Что ж, бог с вами, — мрачно сказал он.

Я понял, что с этого момента в лице Лютого приобрел врага, который будет ждать удобного повода, чтобы окончательно расправиться со мной. Повод такой вскоре представился.

Как-то после службы ко мне подошли две женщины. У одной из них недавно умер муж. Другая, старушка в выцветшем платье держалась чуть поодаль.

— Ну что, Авдотья, все горюешь? — спросил я.

Я помнил, как она со слезами на глазах прибежала ко мне, умоляя отслужить погребение «всего за 50 рублей».

— Больше нет, батюшка, — клялась она. — Покарай меня бог, если лгу.

Она очень удивилась, когда я сказал, что буду служить бесплатно.

— А разве можно? — растерянно проговорила она. — Нет, батюшка, ты уж возьми 50 рублей, не побрезгуй. От бога больше, от нас меньше.

Я даже рассердился тогда на нее.

— Экая ты, право. Сказал же, что не надо денег.

— А как же? — все еще не понимала она. — Отец Евдоким говорил, что грех это...

За несколько месяцев, которые я провел в Вилково, я достаточно узнал о характере и привычках моего предшественника на приходе. Это был распространенный тип священника, единственным стремлением которого было набить себе мошну. Рассказывали, что однажды пришла к Евдокиму Трищенко бедная женщина.

— Батюшка, мать померла. Хоронить нужно, а денег-то нет. Хату только-только поставили. Сделай милость, благодетель, не откажи.

— Так говоришь, дом закончили? Вот его и продай. Деньги будут.

— Да что ты, батюшка. Покойник-то ведь не ждет. Да и хату как продать? Жить где будем?

— А мне какое дело? Нет денег, так и говорить не о чем. Да ты подумай хорошенько. Может, корова есть или вещички от покойника остались. Деньги всегда найти можно.

Даже во время богослужений, поговаривали, наставлял святой пастырь прихожан, как нужно заботиться о нуждах его кармана:

— Милые мои братья и сестры, в храм святой вы ходите с молитвой, надеясь снискать благодать божью. А благодарственной, угодной богу жертвы не приносите. Господу нашему приятно всякое воздаяние. И просфироч-кой маленькой, которая молитвами моими преобразится в тело господне, и копейкой не гнушайтеся. А то вот приходите сюда в храм, а толк-то какой? Только грязь наносите в святое место сие.

Как трудно было мне бороться с этой укоренившейся дикой привычкой смотреть на службу божью как на некое ремесло, требующее вознаграждения, а на священника, как на помещика, которому надо регулярно платить оброк, улещивать и ублажать подачками.

И вот стоят передо мной две женщины.

— Прости нас, батюшка. Опять провинились перед тобой. И рады бы для нашего храма святого, да мы уж старосте говорили — нет сейчас ничего. А он говорит, прогневите батюшку. Уйдет от вас, как отец Евдоким. Но ты уж нас, батюшка, не покидай. Полюбили мы тебя.

Я стою, изумленно пожимаю плечами. Не понимаю, о чем это она. Старушка в это время вступает в разговор: «А на храм мы обязательно найдем. Ты уж будь уверен. Себе чего не купим, а на церковь соберем».

Я уже начинаю кое о чем догадываться, все еще не верю, выясняю у других прихожан, и постепенно мне открывается чудовищная картина.

Староста и его приближенные, члены церковного совета занимаются прямым грабежом и подлогами: ходят по дворам верующих и, прикрываясь моим именем и благословением, требуют денег на ремонт церкви. А я, наивный простачок, нахожусь в неведении и позволяю ворам делать свое черное дело, да заодно и чернить мое имя.

Я должен спокойно наблюдать, как втаптывают в грязь все то, что с таким усердием и заботой я воспитывал в прихожанах — чистоту веоы, глубокое уважение и доверие к церкви. Это был предательский удар из-за угла. Медлить и либеральничать тут было нельзя. Я вызвал старосту и категорически заявил ему, что не потерплю мародерства на своем приходе. Михаил Личардо не стал ни отпираться, ни оправдываться. Он равнодушно сказал, что больше ему в церкви делать нечего и он уходит.

— Но вы еще пожалеете, отец Ростислав,— мрачно пообещал он. — Таким, как вы, служить в милиции, а не на приходе.

С тех пор я то и дело узнавал от прихожан, что Личардо и его сторонники подолгу пропадают в Измаиле у благочинного. Вскоре мне стало известно и то, что Личардо и Лютого связывали не только духовные, деловые отношения: жена старосты была родной сестрой псаломщика Измаильской церкви. Мои действия разрушали круговую поруку, вносили свежий ветерок в застоявшуюся годами затхлую атмосферу этого маленького мирка, где каждый имел свое насиженное местечко, свои доходы и привилегии. Было бы наивно думать, что мне простят мой решительный поступок. Посягать на интересы одного из них— значило восстановить против себя всех.

Тучи собирались над моей головой. Со дня на день ожидал я звонка Лютого. И вот он прозвенел.

Лютый встретил меня холодно, враждебно.

— Что ж это вы, милейший отец Ростислав, — как всегда с издевочкой начал он. — Такой богатый приход — и не ужились. Старосту обидели, прихожан. Экий вы человек!

— Да, да. Святая правда, отец благочинный, — вставил сидевший в кабинете пожилой, тучный священник. — Жалуются на вас жены-мироносицы, достопочтенный отец Ростислав. Житья им от вас нет. Я — Евдоким Трищенко, ваш предшественник. Что ж это вы, батюшка, детей моих обижаете? А уж я их как жалел, души не чаял. Грешник я, бросил своих ненаглядных сирот, уехал в Ки-лию.

Ох, как взорвал меня этот жалостливый, смиренный голосок и Лютый, одобрительно кивающий головой!

— Послушайте, вы, благодетель, — сказал я Трищенко. — Не кощунствуйте, мне все известно о вас.

В этот день я высказал и Трищенко и Лютому все, что думал о них. А вскоре, 23 марта 1956 года, я получил сразу 5 угрожающих телеграмм. Вот некоторые из них:

11 ч. 54 мин. Епархиальный совет предписывает вам немедленно сдать храм явиться Одессу. Секретарь Корнейчук.

13 ч. 08 м. Сегодня оставьте Вилково иначе будете запрещены архиепископом За все ответите ры. Благочинный Лютый.

14 ч. 45 м. Учтите за невыполнение телеграммы будете запрещены Община останется без священника. Благочинный.

Пришлось уступить лютой воле Трофима Лютого. В епархии, куда я прибыл, мне официально заявили: «Вы не ужились на приходе». Это словечко «неуживчивый», как клеймо, церковники закрепили за мной. Где бы я ни появлялся, куда бы ни попадал, впереди шла слава о моей неуживчивости и странности, и всюду духовные ревнители своего кармана сигналили тревогу. Я в одиночестве бродил по улицам Одессы, с тоской и горечью спрашивал себя: «Неужели всему духовенству присуще взяточничество, ханжество? Неужели все оно заражено жаждой денег, власти? Неужели мне за то, что я собираюсь быть скромным пастырем и во всем следовать священному писанию, не найдется места среди слуг божьих?».

Конечно, это были наивные мысли. Ведь я имел дело не с мифическим Иисусом Хрис-тосом, а с теми, кто, прикрываясь его именем, наживался на отсталости и темноте некоторой части людей. Я горячо молился, прося бога ниспослать мне защиту и благодать. Но спасительные мысли и молитвы не помогли. Лютый оказался сильнее.

Решением епархиального совета я был направлен в село Коссы, Котовского района.

 

Спадает с глаз пелена

От Котовска до села Коссы 7 километров. Ухабистая проселочная дорога петляет меж лоснящихся рыжеватых холмов, где в прогалинах лежит еще ноздреватый снег.

Возница мой, большеголовый веснушчатый крепыш интересуется:

— Так значит, к нам, в Коссы, батюшка?

Я киваю.

— Оце добре. У нас вируючих багато. Я сам вируючий. Дуже люблю батюшкив, церк-ву. А як же тепер наш отец Иоанн, куда ж вин? — спохватывается внезапно мой собеседник.

Я и сам все время не перестаю думать об этом. Когда в епархиальном совете мне предложили Коссянский приход, я удивился. Не слышно было, чтобы Иоанн Крыжановский собирался покинуть доходное местечко, где он за восемь лет успел обжиться и раздобреть на деревенских харчах. Но предложение об его уходе внес брат Иоанна — Николай Крыжановский. Ворон ворону глаза не выклюет. Значит, нашлось что-либо более заманчивое. Вероятно, захотелось поближе к городской цивилизации. Что ж, если так, можно согласиться. Так думал я, выезжая в Котовск.

Но первая же случайная встреча с Крыжа-новским заставила меня пожалеть об этом опрометчивом шаге. Мы с женой стояли на вокзале, когда неподалеку показалась знакомая фигура в коротком зимнем пальтишке, под которым смешно болталась потертая ряса.

— Отец Иоанн, — окликнул я его. — Не подскажете, как добраться до Косс?

— Вот уж не знаю, отец Ростислав, — криво усмехаясь и как-то странно выкручиваясь на каблуке, ответил Крыжановский. — Я восемь лет назад тоже приехал сюда, причем один. И представьте, не пропал — нашел Кос-сы. И к батюшкам не обращался за помощью. Побеспокойтесь о себе сами. Не ищите няни. И вообще, должен вам сказать, отец Ростислав, напрасно вы предприняли это путешествие. Если уж вы в Вилково не удержались, то в Коссах тем более.

Ему, видимо, не хотелось откровенничать. Но злость, желание уколоть побольнее оказались сильнее осторожности.

— Вот что, отец Ростислав. Не будем притворяться. Вы прекрасно знаете, от кого зависит ваша судьба. Умение поладить с благочинным и, главное, расположение епархиального совета. Скажу вам открыто: вы не я. Я — сын архимандрита, с детства при церкви. Меня не в чем обвинить. А вы человек светский да еще восстановили против себя Лютого. А он из тех, кто имеет власть. Впрочем, извините. Очень приятно с вами беседо вать. Но тороплюсь, дела. Буду ждать вас в Коссах.

В стареньком пальто, в грубых солдатских сапогах, неуклюже переставляя куцые ноги, поплелся отец Иоанн к выходу в город. Я смотрел ему вслед. Да, мало приятного сулил мне новый приход. Опять начнутся грызня, поклепы и оскорбления. Ох, горька ты, жизнь духовного пастыря!

Когда мы отъехали, возница, заметив мое молчание, перевел разговор на другую тему:

— Батюшка, а вы как, водку пьете?

— Нет.

— От це вже не годиться, — горестно прищелкнул языком старик. — Погано. Нам та-кий батюшка нужен, чтобы водку пив. Эй, трр, куды, — неожиданно крикнул он на лошадей. — Остановка. Пидемо, батюшка, в буфет, выпьем по чарци.

Мой отказ окончательно рассердил его.

— Та вы що, стесняетесь, чи брезгуете, батюшка? Хиба не вси з одного тиста слипле-ни. Та я за свои 60 рокив стильки попив ба-чив, що аж в очах рябить. Ну, гаразд, — решительно сказал он. — Не хочете? Давайте авансом 25 рублив. Мени треба виддати долг в буфети. А в Коссах отдаете остальни.

Он смотрел на меня таким наглым взглядом, что я понял: говорить сейчас о христианских добродетелях, читать мораль — значит уподобиться повару из известной крыловской басни. Я молча вытащил деньги и с горечью отметил про себя: «Вот те верующие, которых тебе предстоит ввести в царство божье. Наверное, ходит же в церковь, а чему научила его религия? Вымогательству, пьянству?»

Часа через полтора мы снова тронулись в путь и вскоре за холмами, освещенными лучами заходящего солнца, показалась зеленая маковка коссянской церкви. Неожиданно блеснула из-за поворота холодным блеском речушка. И вот уже раскинулось перед нами небольшое украинское село.

Мы остановились у церковной ограды. Отец Иоанн, окруженный толпой церковных кли-куш, в зеленом потертом подряснике нервно забегал по двору, давая распоряжения внести мои вещи в сторожку. При этом он наклонялся к уху каждой из женщин и что-то шептал. Всякий раз я чувствовал на себе пристальные недружелюбные взгляды, замечал вызывающие иронические улыбки, слышал ехидный смех. Видимо, у отца Иоанна все было продуманно до тонкостей. Он рассчитывал сразу же ошеломить меня, привести в замешательство и представить прихожанам в глупом, недостойном виде. Я действительно растерялся. когда вдруг раздался мерный перезвон колоколов. Ведь была середина недели и никаких служб не ожидалось. На лице Крыжанов-ского появилась довольная улыбка.

— Что ж, приступим к вечернему богослужению, отец Ростислав, — с деланной учтивостью предложил он.

Стоя в алтаре, я наблюдал за поведением достопочтенного пастыря. Он без стеснения перешептывался с прихожанами, то и дело коротким движением головы указывая на меня. Искусством плести сети мой брат во Христе, по-видимому, обладал в совершенстве.

По окончании моего вступительного слова к прихожанам отец Иоанн мелкими шажками снова приблизился к амвону. Что-то скажет в своем последнем духовном напутствии пастырь, радеющий о духовном стаде своем? Верно, завещает жить в любви и согласии, хранить святость веры? Но его мысли были заняты другим.

— Отец Ростислав! Любите моих детей, моих дорогих деточек, — елейным, дрожащим голоском тянул нараспев Крыжановский. — Не обижайте их, как обидели людей в Вилко-во. И вы, милые мои, не забывайте своего пастыря. Ведь я целых 8 лет не разлучался с вами. Ни одной требы не пропустил. Спешил к моим деткам из Одессы, как ангел-хранитель к новопросвещенному рабу божьему. А вы и года в Вилково не пробыли. Возлюбленные мои братья и сестры! Ухожу я от вас! Но вы не плачьте, не ропщите. Таков промысел божий. Даст бог, вернусь я к вам. Главное, делайте все, как я говорил, и тогда снова воссияет благодать над нашим приходом.

А через несколько минут Крыжановский отбросил в сторону и свои прозрачные намеки. Когда несколько прихожан при выходе из церкви начали усердно причитать: «На кого ты нас покидаешь, батюшка», Крыжановский растрогался до того, что отечески посоветовал:

— А вы пишите жалобы в епархию.

— Да как же, батюшка, малограмотные мы.

— Это ничего, — успокоил их пастырь. — Пишите как умеете. А я, в случае чего, буду здесь. Помогу.

Когда мы остались наедине, я возмущенно заметил Крыжановскому:

— Ваши подлые поступки не делают вам чести как священнику.

— Каждый делает то, что считает нужным, — цинично бросил он.

— Но ведь мы с вами люди духовные. Или для вас заповеди божьи не существуют?

— Ах, оставьте в покое бога. Он здесь нс при чем, — раздраженно отмахнулся отец Иоанн.

И это говорит священник, на коем почиет благодать божья! О, господи, так можно стать отступником, еретиком. Или ты, всевышний, испытываешь мою преданность к тебе? Но тогда дай мне увидеть, что моя честность, мое религиозное рвение нужны людям. Дай же мне силы просветить их, наставить на путь христова учения!

Я молился когда услышал за спиной скрип отворяемой двери. Худощавый высокий старик с выцветшими глазами, кряхтя, влез в комнату, и спокойно уселся на скамью у стены. Это был, как я позже узнал, Илья Чабан. За ним развалистой походкой пересек комнату широкоплечий детина с самодовольным выражением лица — Алексей Перлей. Вслед за ними протискался седовласый пожилой мужчина, с лицом, обезображенным экземой, — Николай Борщ. Этот нерешительно остановился на пороге.

Я в растерянности глядел на непрошенных гостей.

— Что, батюшка, недоволен нашим приходом? Не хотите даже здороваться? — нарушил молчание Чабан.

Я стал объяснять, что в чужую квартиру, тем более к батюшке, так входить нельзя. Надо постучать и попросить разрешения. А здоровается первым тот, кто вошел. Чабан хитровато прищурился, бросил снисходительно:

— Уж вы, извините, на первый раз, батюшка. Ошиблись — исправимся. Садись, Борщ, чего стоишь, как засватанный? — уже другим голосом крикнул он. — Видишь, батюшка молодой, свой в доску. Мы ведь, батюшка, первейшие помощники ваши, члены церковного совета. Нам с вами не одну чарку пить. А что, — подмигнул он, — может и сегодня пропустим по баночке в честь вашего приезда, а? Так будем знакомы, что ли? Чабан Илья Прокофьич, староста церкви.

И он первым протянул мне руку.

Я воспользовался минутной паузой, чтобы перевести разговор на другую тему. Все эти неуклюжие остроты и подмигивания неприятно покоробили меня.

— Значит, будем вместе трудиться и молиться, — примирительно сказал я. — Когда же приступим к приему церкви?

По изменившимся вдруг лицам собеседников я понял, что эти слова пришлись им явно не по душе. С минуту они переглядывались друг с другом, видимо, решая, кому отвечать. Наконец, Чабан кивнул Перлею, строго произнес:

— Ну, что, Алексей. Я сказал свое. Теперь твоя очередь.

— Отец... не знаю, как вас величать.

— Ростислав, — подсказал я.

— Отец Ростислав, мы люди простые, не ученые. Будем говорить напрямик. Вы у нас не первый и, надеемся, не последний. Мы, община, держим церковь, мы за нее и отвечаем. Вас прислали служить — служите, а в наши дела не вмешивайтесь. Мы от отца Иоанна церковь не принимали и сдавать не будем.

— А если в церкви окажется недостача?— возразил я, — или не будет хватать имущества?

— Это уж, как вам угодно. Мы до этого не касаемся.

Голос Перлея удивительно соответствовал его внешности. Слова вылетали из его мощной глотки большие, круглые, он точно стрелял ими. Спорить с ним было бесполезно. Но согласиться на его условия — значило молчаливо прикрыть мошенничество, проделки, которые, быть может, совершались в церкви. Нет, этого мне не позволяла совесть.

— В таком случае я принимать церковь не стану, — решительно сказал я.

— Дело ваше. — Тон Перлея стал еще более вызывающим, наглым. — Не хотите и не надо. Нам тоже такой сильно умный батюшка не нужен. Подумаешь, испугать чем захотел? Служить не будет! Да теперь вашего брата в достатке. Даром, что ли, духовные школы открыли! Ну что, церковь принимаете или нет?

— Нет.

— Ну, как хотите. Можете уезжать. Ключи от церкви мы вам все равно не дадим.

Не спеша, злобно косясь в мою сторону, выходят из комнаты мои «первые помощники». Мне вдруг становится жутко. Еще и двух дней нет, как я приехал в Коссы. Не знаю, приобрел ли друзей, а недругов можно уже по пальцам считать. Что случилось? Неужели честность, прямодушие, принципиальность пали так низко, что из добродетелей превратились в пороки?

И против кого я должен выступать? Против моего духовного брата, против тех, кого верующие облекли доверием? Тяжкие сомнения закрадывались мне в душу. Но отступить, отказаться от своих требований я не мог.

Я выехал в Котовск. Благочинный Петр Ушаков принял меня любезно. Слушал мою исповедь, горестно покачивая головой. Потом вдруг присел за письменный стол и через несколько минут подал мне лист бумаги, усеянный мелкими завитушками слов. Это было послание церковному совету с. Коссы. Вот оно:

«Церковному совету церкви с. Коссы.

Новый ваш настоятель, священник отец Ростислав — хороший священник. И вам надо пользоваться этим добрым случаем и не обижать нового батюшку. А вы вместо этого отняли у него ключи от церкви, чем нарушили закон церковный. И будете отвечать перед церковной властью. Чтобы вам не делать неприятностей и мне не доносить выше о вашем нехорошем поступке, предлагаю церковному совету не препятствовать служению в церкви священнику Ростиславу Багмуту, а после того, как ему бывший настоятель священник Иоанн Крыжановский сдаст церковь, финансовое хозяйство, святой антиминс, святое миро и все имущество согласно описи, тогда предлагаю сдать ключи от церкви новому отцу настоятелю священнику Ростиславу Багмуту. Если вы не подчинитесь этому распоряжению, я вынужден буду просить епархиального архиерея перевести от вас отца Ростислава в другой приход. И вы можете тогда остаться ко дням Святой Пасхи без священника.

Благочинный Петр Ушаков. Город Котовск. 10 апреля 1956 года».

Крыжановский и его верные слуги недаром так упорно противились передаче церкви. Первая же проверка документов обнаружила недостачу в 700 рублей, не считая отсутствия кое-чего из церковной утвари и имущества. И тут произошла любопытная сценка. Отец Иоанн бегал по церкви, лихорадочно шарил глазами по углам, словно невзначай заглядывал под иконы, выбегал и снова возвращался в алтарь. Наконец, он остановился передо мной.

— Отец Ростислав, вы случайно не находили... денег? — запинаясь, проговорил он.

— Каких денег? — удивился я.

— Л там, под киотом, семьсот рублей...

— Нет, разве я туда заглядываю?

— Так, значит, это старая карга, баба Га-ня, — вспылил Крыжановский. — Ну, я ей покажу как воровать!— Оказывается, Крыжановский предусмотрел возможные последствия передачи церкви и заранее припрятал 700 рублей, наказав сторожихе бабе Гане «случайно» найти их в нужный момент. Но слишком велик был соблазн — деньги исчезли.

Приближались пасхальные дни — «попова косовица», как издавна называют их в народе. Обильная жатва, когда рекой текут в церковь деньги, святые приношения, дары. А сразу после пасхи — проводы, радоница. Радеют попы Христовому воскресению.

Но я, откровенно говоря, не особенно радовался приходу святых дней. Внешне все было спокойно: я совершал богослужения, читал проповеди, аккуратно исполнял свои обязанности. Но за всем этим постоянно чувствовал, как атмосфера вокруг меня накаляется. Мои старые недруги — Перлей, Чабан, Борщ — все чаще одаривали ехидными, торжествующими улыбками. Зачастил в село из Одессы и Крыжановский. Несколько раз он заходил ко мне.

— Все никак не расстанусь с Коссами. Тянет... Это ведь моя родина, — по привычке лицемерил он. — Да и вещички кое-какие надо забрать, остались у прихожан.

Я никак не мог понять, как этот старый скряга решается на столь дорогостоящие переезды. Все та же сторожиха баба Ганя и на этот раз оказала Крыжановскому медвежью услугу. Как-то она доверительно сообщила мне:

— Отец Иоанн, голубе наш, не забывает своих деток. Вот и вчера был. Внучке чулочки тоненькие принес. А бабе Дарье серьги. Красивенькие-то какие. А платочки у отца Иоанна мягоньки та барвисты. Я уж глядела, глаза проглядела. Да денег сейчас нет. А тетка Лукерья взяла сразу два: себе та дочке.

Баба Ганя охотно перечисляла мне и цены на товары, отпускаемые отцом Иоанном. Обиженный начальством пастырь не терпел убытков от посещенния «возлюбленных братьев и сестер». Однако мелкая спекуляция была только одной стороной бурной деятельности святого отца. Близость великого воскресенья господнего, видимо, подогревала Крыжанов-ского. Лебезя и распинаясь, бегал он по домам верующих, собирая подписи под новым доносом в епархию.

Я наблюдал за унизительным поведением этого священника, давно презревшего и поправшего свой сан, и мучился неразрешимым вопросом: как епархия, прекрасно осведомленная о всех проделках Крыжановского (благочинный показывал мне много официальных документов, где отец Иоанн обвинялся во всех смертных грехах), держит его на приходе и молчаливо потворствует во всем. Не потому ли, что этот пройдоха может не только вовремя поцеловать, но и позолотить ручку духовных вельмож?

В последнее время я все чаще читал и перечитывал священное писание. Эта книга должна была дать мне ответ на все противоречия и загадки жизни.

«...На Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи. Итак все, что они велят вам соблюдать, соблюдайте и делайте, по делам же их не поступайте, ибо они говорят и не делают. Связывают бремена тяжелые и неудобоноси-мые и возлагают на плеча людям, а сами не хотят и перстом двинуть их».

Эти слова горечью и болью отозвались в сердце. Разве не были такими фарисеями Евдоким Трищенко, Иоанн Крыжановский и Трофим Лютый? Не так ли и они воссели на спину народа и, прикрываясь широкими рукавами одежд своих, набивают карманы деньгами, добытыми потом и трудом?

А между тем жизнь моя в Коссах становилась все невыносимее. События, происшедшие на проводах, ускорили назревшую развязку.

В Коссах было заведено в первый понедельник после пасхи собираться на кладбище, чтобы радостные для живых святые дни разделить с умершими родными и близкими. После панихиды верующие обычно просят у священника благословения на продолжение веселья. За это благословение каждый из присутствующих платит священнику деньгами и преподносит куличи и вино. Случается, что святой отец, переходя от одного верующего к другому, упивается так, что теряет рассудок, а нередко и крест наперстный. Священника, напившегося до такого состояния, осуждают, потешаются над ним. Но это еще не так страшно. Куда хуже отказаться от вина. Таких священников верующие презирают. К несчастью, последнее и произошло со мной.

Не успел я возвратиться с кладбища домой, как ко мне в квартиру уже ворвались знакомые нам члены церковного совета. Они были основательно навеселе и без обиняков потребовали денег на водку.

— Вы, батюшка, не стесняйтесь, выкладывайте, — нахально заявил Перлей. — С нами не стоит портить отношения. Захотим — будете батюшкой у нас, не захотим — не будете. Такое напишем архиерею, что вас сразу убе-рут.

— Что же вы напишете? — спросил я.

— Например, пьяница, развратник. А то еще лучше сообщим: что мол, проповедует против Советской власти.

Я был обезоружен таким откровенным цинизмом.

— Вы люди верующие, как можно так бессовестно лгать? — пытался я усовестить их.

— Подумаешь, врать. Подпишемся все, и будет правда. Нас много, нам скорее поверят, чем вам. Попробуйте доказать, что это не так.

— Я молюсь за спасение ваших душ, а вы хотите сделать мне подлость. Побойтесь бога.

— Э, батюшка, не прикидывайтесь дурачком. Даром ведь не молитесь, за каждую молитву денежки получаете. А мы и трудимся, и молимся. И поем на клиросе. И все даром, во славу божью. Да другой бы на месте вашем посовестился, уделил бы и нам частицу.

От этого неприкрытого цинизма пахнуло на меня семинарией. Вот кого, оказывается, пригревает церковь: презренных людишек, лишенных совести и чести, выродков, для которых деньги — это все: и бог, и вера, и религия. Я попал из огня да в полымя. Я снова, как и в Вилково, расшевелил осиное гнездо. Тысячи жал клеветы, лжи, коварства готовы были вонзиться в меня.

Бороться было бесполезно. Ведь я брел в одиночестве, не видя вокруг ни единого дружеского лица, ни одной руки, протянутой мне навстречу.

Где же те верующие, к которым я стремился душой и сердцем, томясь в мрачных застенках семинарии? Где те, кто не отравлен ядом сребролюбия и корысти? Где они, готовые пойти на любую жертву во имя бога, во имя справедливости? Почему они не стоят рядом со мной, который хочет быть их неподкупным кормчим, повести их души по бурному житейскому морю туда, где нет ни печали, ни мук, но одно вечное блаженство и радость?

С этими горькими мыслями, самовольно оставив приход, я уехал в епархию. Может быть, там меня поддержат, ведь знают же все истинное лицо Крыжановского. Когда среди церковных документов я случайно обнаружил несколько писем бывшего благочинного Котовского округа Михайлютнна к отцу Иоанну, меня невольно охватил гнев. Как может оставаться на посту духовного пастыря этот человек, окончательно погрязший в болоте ханжества и корысти? В одном из них указывалось:

«...Мне также известно, что вы в кассянском приходе производили через вторых и третьих лиц сборы «на ремонт коссянского храма», но характерно, что средства собирались на ремонт церкви, а израсходованы безучетно на всякие потребности, но только не на ремонт. Причем, с Вашего же начинания имеется попытка делать конкретные обложения по энной сумме с каждого двора. Этого делать никто Вам не позволит. Прошу прекратить немедленно подобную практику. Вами лично на Ваши поездки в г. Одессу в разное время взято 1000 рублей церковных средств, дело это незаконное, учтите это и исправьте дефект пока не поздно.

Благочинный протоиерей И. Михайлютин».

Я ехал, надеясь на встречу с владыкой. Упаду перед благодетелем на колени, поведаю свои горести и сомнения. Пусть рассеет их, пусть подымет свою благословенную длань над моей неудавшейся судьбой.

Но мои ожидания оказались напрасными; к архиепископу меня не допустили. Тогда в моем дневнике появилась полная горечи и разочарования запись: «Жизнь большинства священников — это внешняя набожность и внутренний разврат. Во имя благополучия одного за счет другого они употребляют всякие средства без разбора: клевету, насилие, хитрость. нечеловеческую жестокость, проповедуя при этом страх божий. Основной слабостью священнослужителей является корыстолюбие. Весьма дружно и сознательно, с ясно определенным планом и хорошо изучив почву, которую им приходится обрабатывать, попы-плевелосеятели действуют по принципу: после нас — хоть трава не расти. Эти корыстолюбцы с целью наживы наперебой берут взятки с искателей духовных хлебов, лучшие места замещают людьми недостойными, которые низким поведением марают авторитет святой церкви. А что можно сказать о владыке — архиепископе Херсоно-одесском? Окружив себя собором телохранителей, отгородившись недоступностью от простых слуг божьих, он возлюбил стоять высоко, жить широко. Возложив свои дела по епархии на доверенных лиц, владыка предоставил им неограниченную власть. Духовенство должно рабски подчиняться и безмолвно сносить самовластные распоряжения этих господ. Доступ к владыке и даже в здание епархиального управления прекращен, не взирая на лица. Каждый опрометчивый шаг архиепископа является орудием, подрывающим авторитет церкви, а таких шагов немало допускает человек, самоуверенность и деспотизм которого стали среди священства притчей во языцех».

И как я только мог, рядовой приходский священник, мечтать о том, что его высокопреосвященство допустит меня пред свои ясны очи! Он не пожелал даже разобраться в моем прошении, а своим благословением передал его в руки епархиальной инквизиции, во главе которой восседал теперь пролезший на пост личного духовного секретаря митрополита Трофим Лютый.

Так мы встретились снова — всевластный временщик и его не в меру строптивый слуга. Лютый больше не скрывал своей ненависти ко мне. Потрясая кулаками, побагровев от злости, он кричал:

— Бунтовщик! Разлагатель прихода! Жал-кий проходимец, убирайтесь с глаз моих долой! Владыка вас не хочет видеть!

— А может быть, это вы, отец Трофим, не хотите? — не сдержался я.

— Ах так, отец Ростислав? Вы все упорствуете? — его гнев перешел в холодную ярость. — Тогда нам с вами говорить больше не о чем. Отправляйтесь в Котовск и пусть благочинный подыщет вам приход. У меня нет места для бунтовщиков. А не поедете — тем лучше. Будете запрещены владыкой как дезертир.

Мне не оставалось ничего другого, как последовать совету Лютого. Благо еще Петр Ушаков милостиво согласился принять меня под свою опеку. Без благословения архиерея я, конечно, не мог рассчитывать на постоянный приход. Из законного, посвященного в сан священника, я превратился в нелегального залетного прощалыгу-попа. Сегодня я в с. Калиновке, завтра — в Должанке, послезавтра в Артировке, а там — смотри, уже во Владимироке или в Илье. А по пятам гонится нужда.

Отмахаешь километров десять по грязи, отслужишь, прикорнешь, свернувшись калачиком где-нибудь на топчане, а утром — снова в путь. Опять странствования, опять тупая боль в ногах, опять точно свинцом налитая голова.

И за что это мне? Чем я провинился перед богом? И бог ли тут повинен? Ведь на мне самом почиет благодать божия, меня посвящали в сан высокопоставленные особы православной церкви Европы. А одного движения пальца Трофима Лютого было достаточно, чтобы я стал «проходимцем» и «аферистом». Что же всевышний молчит? Что же, слыша елейные слова о любви к ближнему и видя черные деяния Лютого, не вступится за своего верного раба, не накажет Иуду? Нет, как видно, в человеческом обществе не воля бога, а совесть и разум человека вершат добро и зло.

Вот почему я, духовный пастырь, должен, как какой-то темный элемент, прикрываясь поповской рясой, крадучись сновать по приходам, добывая себе хлеб на пропитание. Сколько же так может продолжаться?

Невольно приходят в голову еретические мысли, чувствую, как угасают силы, энергия, а вместе с ними и вера в высшую справедливость, в свое особое назначение. Но как я могу так рассуждать? Я, священник, наделенный божьей благодатью? Укрепленный верой, призванный нести ее в народ? Я отгоняю эти мысли, уповая на промысел божий, на милость господню.

Мучительные душевные переживания, жизненные неурядицы и скитания в конце концов надломили мой организм. Я почувствовал себя плохо и вернулся в Одессу.

Но вместо епархии я попал в больницу, где провел более месяца. Морально подавленный, находясь в тяжелых материальных условиях, я еще раз получил возможность убедиться в коварстве и эгоизме церковников. Никому из них не было до меня дела.

Помню, как жена призналась мне, что больше не принесет передач, ибо в доме нет денег. Я посоветовал ей обратиться за помощью к архиепископу Борису. Но я был слишком ничтожной личностью для владыки, чтобы он счел нужным заниматься моими делами. Только после нескончаемых рабских просьб и унижений, после каждодневного оббивания порогов епархии в течение двух недель, жена получила всемилостивейшую подачку — 200 рублей.

И это тогда, когда любимчикам и приближенным архипастыря, таким, как Трофим Лютый, псаломщик Кафедрального собора Петр Гдешинский, священник Алексеевской церкви г. Одессы Симеон Божок и многим другим, епархиальное управление выдавало «скромные» подарки в виде домов, дач, и т. п„ расходуя на это сотни тысяч рублей,

По выходе из больницы я написал архиерею. Нет это было не обычное письмо, это был откровенный разговор с самим собой, исповедь мятущейся души, раскаяние и скорбь, возмущение и боль, мольба и надежда. Я хотел вернуться в лоно церкви, но вернуться чистым, с неугасшим пламенем веры. Я писал, что ежедневные, ежечасные оскорбительные споры с моими братьями во Христе, из-за ничтожных корыстных интересов, окончательно измучили меня, что не оскорбленная гордыня движет моим пером, но страстное желание видеть веру возвышенной и незапятнанной.

Ответ из епархии не заставил себя ждать. Владыка по-прежнему не замечал ничтожного раба своего. Зато Лютый милостиво бросил, словно провинившемуся псу, обглоданную кость: предложил самый отдаленный приход области в селе Лабушном, Кодымского района.

— Но я не оправился еще после болезни. Врачи предписали мней покой, — пытался я усовестить отца Трофима.

Лютый скорчил злую гримасу.

— Церковь не санаторий. Здесь служат, а не лечатся. Или поедете в Лабушное, или будете запрещены владыкой.

Итак я снова в пути. Снова будит меня пронзительный свисток паровоза, снова ждут неизведанные места.

Серая лента дороги упрямо лезет в гору. Я ступаю по ней медленно, тяжело переставляя одеревеневшие от усталости ноги. Душно. Полуденное солнце расплавилось в воздухе, горячая степная пыль толстым слоем легла на листья молоденьких деревьев, и они, тоненькие, сгорбившиеся, с пожухлой листвой, кажутся жалкими, до времени постаревшими карликами.

Я задыхаюсь от пыли, от палящего дыхания солнца, от долгой ходьбы. Нелегок путь к третьему моему приходу.

Вот, наконец, и Лабушное. Староста, благообразный старичок, встречает меня на пороге своего дома. Но я уже не верю ничему: ни приветливому блеску глаз, ни подкупающим манерам. Отовсюду, кажется, глядят на меня холодные безжалостные глаза Лютого, во всем слышится мне елейная речь Евдокима Трищенко и Иоанна Крыжановского.

Староста спешит уведомить меня:

— Жить, батюшка, придется в частном доме. Особого помещения у нас нет. Но это ничего. Хозяйку я вам подыскал из своих, верующую. Очень даже приятная женщина. И вдовушка, к тому же. Довольны будете, батюшка, — хитровато подмигивает он. — Ну, пойдем, осмотрим вашу обитель.

Меня подвели к приземистой хатке.

— Эй, хозяюшка, встречай дорогих гостей, — уже в дверях крикнул староста. — Привел тебе батюшку молодого, красивого,— и на его лице опять появилась похотливая ухмылочка.

Несколько минут спустя я с интересом осматривал комнату, где мне предстояло поселиться. Низкий потолок, с выпирающими кривыми балками, земляной пол, укрытый соломой, узкая железная кровать в углу. Но не это смутило меня. Поразила запущенность, грязь. Я было воспрянул духом, когда хозяйка предложила провести уборку, но в данном случае весь этот сложный процесс состоял из легкого обрызгивания водой и основательной перетруски соломы. После того, как пыль, плотным туманом застлавшая комнату, осела, хозяйка стала накрывать на стол. Я отказался от угощения. На душе у меня стало тоскливо и мутно.

Но беда пришла совсем не оттуда, откуда я ее ожидал. Меня не слишком устраивали бытовые условия квартиры, но я совсем упустил из виду саму хозяйку. Не знаю, действовала ли она согласно указаниям старосты или просто ее христианское сердце было преисполнено любви к ближнему, но так или иначе она очень пылко проявляла свои чувства. Первейшей ее заботой было утолить мою жажду.

— Пейте, батюшка, пейте, — настоятельно предлагала она. — Разве вы не мужчина? Выпьем, повеселимся, потанцуем. Вы ж, пока матушки нет, холостой!

Я не мог долго выдержать эти предложения и попросил старосту подыскать мне другую квартиру. Никогда не забуду перекошенного злобой лица почтенного старца.

— Как вы смеете клеветать на честную женщину? Всем там было хорошо, только вам не по вкусу. Думаете, мы не знаем о Вилко-во, о Коссах? Я вижу, отец Ростислав, нам с вами не ужиться.

Позже я узнал, что гнев старосты был отнюдь не возвышенного свойства: моя хозяйка приходилась ему близкой родственницей.

И снова я должен был бессильно закрыться руками, защищаясь от ударов клеветы и ненависти, сыпавшихся на мою голову. Подстрекаемые старостой прихожане открыто выражали мне свое непочтение и перестали посещать церковь. Я продолжал служить, больше из отчаяния, из чувства протеста, нежели из веры в торжество справедливости.

Этой веры у меня уже не было. Когда суд вершат грабители и мошенники, может ли честный человек надеяться, что его оправдают?

И еще одно обстоятельство заставляло меня признаться в душе, что сопротивление бесполезно. Ведь я, как и все священники, находился в положении бродячего музыканта: есть сердобольные слушатели — будешь сыт да в тепле. Нет — живи под открытым небом и питайся постами.

В один прекрасный день я остался без рубля в кармане и без крыши над головой.

Жена, которой я написал отчаянное письмо, подала прошение в епархию. Вскоре последовал грозный ответ Лютого:

— Пусть сдыхает на своем приходе. Для Багмута у меня места в Одесской епархии нет.

Я вынужден был, сохранив сан священника, уйти в заштат. Я почувствовал, что почва ускользает у меня из-под ног. Впервые я оказался лицом к лицу с самим собой, со своими мыслями, мечтами, устремлениями. Во мне сейчас сидело два Багмута, два чужих друг другу человека. Один — наивный юноша, который якобы, услышав голос свыше, бросившись в объятия церкви, стоял, виновато опустив голову, другой — прошедший сквозь строй преследований, предательств и гонений, познавший коварство друзей и братьев во Христе, испытавший жестокость врагов — с суровой бесстрастностью судьи взирал на него.

Кто же ты, Ростислав? — спрашивал я себя. — Чего ты ищешь? К чему стремишься? Кто ты — священник без прихода, или человек без будущего.

В разгоряченном мозгу мелькнула мысль, показавшаяся мне чудовищной. Отречься от сана, уйти из церкви!

Годы, прошедшие со дня поступления в семинарию, накопили во мне предубеждение к ничтожным людишкам, которые вершат грязные сделки, прикрываясь верой в бога. Но отвергнуть бога только потому, что слуги его опорочили и предали? Когда-то я сказал себе, покидая семинарию: раз есть бог, есть и верующие. Я не встретил их, этих верующих, с благоговением исполняющих заветы Христа. Но значит ли это, что я потерял веру в бога?

Еще с семинарской скамьи запомнил я настойчивое внушение святых отцов:

— Все познается только глубокой верой. Рассуждения же суть дьявольское наваждение, ибо сомнение — первый шаг к безбожию.

Я пренебрег этими богоспасительными наставлениями и сделал первый решительный шаг.

С чувством тревожного ожидания и робкой надежды открыл я снова страницы священного писания.

Но что это? Я перечитываю с начала до конца снова и снова и никак не могу понять, почему меня так раздражает такая фраза:

«Мудрость мира сего есть безумие перед богом».

И еще:

«Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну».

Страшно, дико, нелепо! Выходит, разум не нужен богу, выходит, что ему милее слепая, бездумная вера? Но почему? Не для того ли нужен наркоз, чтобы больной не видел, какие гноящиеся язвы разъедают его тело?

Нет, я не желаю быть безумцем, не хочу одевать повязку на глаза. Я жажду все видеть и все познать. Бог велик, всемогущ и мудр, так чего же ему бояться разума любого из его созданий?

Но откуда эти дикие нелепости в библии, которых я ранее не замечал? Во второй книге Царств рассказывается, как Давид, проведя наперекор заветам бога перепись населения, был подвергнут суровой каре: «И послал господь язву на израильтян от утра до назначенного времени и умерло из народа от Дана до Вирсавии 70000 человек» (П-я книга Царств, гл. 24, стих 15).

Семьдесят тысяч человек умерло в тяжких муках из-за одного неосторожного поступка Давида. Но разве они были виновны в том, что их царь не внял гласу всевышнего? Разве господь, всемилостивый, всеблагий не мог простить Давида и не губить безвинных? И вдруг в следующей, третьей книге, с изумлением читаю:

«Давид делал угодное пред очами господа

и не отступал от всего того, что он заповедал ему, во все дни жизни своей, кроме поступка с Уриею Хеттеянином». (Книга III-я Царств, гл. 15, стих 5).

Невероятно! Если Давид разгневал господа — значит совершил неугодное богу дело. Если же он, проводя перепись, делал святое дело, то за что же безвинно погибли 70 000 человек?

Читаю Новый Завет и снова явная несуразица. В Евангелии от Марка рассказывается, что Христос как-то выгнал из одного человека легион чертей, изгнанные черти вселились в две тысячи свиней и свиньи бросились в море. А Матфей, слово в слово повторяя эту легенду, утверждает, что Христос изгонял чертей уже из двух человек. К этому нужно добавить всем известную истину, что евреи, среди которых жил Христос, никогда не разводили свиней.

Кто же из евангелистов так неумело соврал? Или оба сочинили легенду, надеясь на темноту и необразованность народа?

А вот опять какая-то галиматья. Евангелисты Лука и Марк говорят, что Христос в присутствии всех 11-ти апостолов своих вознесся на небо. Но ни Матфей, ни Иоанн ни словом не обмолвились о столь замечательном событии, возвеличивающем их учителя. Более того, Матфей настаивает, что Христос вовсе не возносился на небо, ибо он заверил апостолов, что всегда, «до конца веков будет с ними». (Евангелие от Матфея, гл. 28, стих 20).

Кому верить? Тысячи новых «почему» и «отчего» порождала библия. Спросите любого верующего: «Каков бог?» Вам ответят: «Любвеобильный, всемилостивый, всеблагий». Ведь не даром Христос призывал людей: «Будьте совершенны, как совершенен отец ваш небесный» (Евангелие от Матфея, гл. 5, стих 48).

А между тем едва ли не в любой книге Ветхого Завета бог проявляет чудеса ненасытной жестокости и мстительности народу. Через Моисея он дает заповедь «Не убий». И тут же, тому же Моисею повелевает уничтожить ненавистных ему людей.

Когда же бог показывает свое истинное лицо: когда он говорит «не убий» или когда приказывает убивать? Искренне признаюсь, я не мог читать Ветхий Завет без мучительного стыда, ужаса и содрогания. Его страницы, казалось мне, пропитаны кровью безвинных жертв, наполнены плачем и стенаниями, предсмертными криками и воплями.

Чего стоит один псалом «На реках Вавилонских»: «Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень».

Какой дикой, необузданной жестокостью должен обладать человек, написавший эту фразу! Чем дальше, тем больше я ловил себя на мысли, что представляю библию не как божественное откровение, а как творение рук человеческих, где правдивые исторические события причудливо переплелись с неуемной фантазией Востока, как неумелую попытку древнего летописца проникнуть в тайны природы, разгадать могущественные силы, которые управляют миром.

Библия обращена в прошлое. Там, в далекие доисторические времена, на фоне экзотической природы разыгрываются ее суровые драмы и трагедии, там черпает она свой пафос, находит яркие краски и впечатляющие слова.

Но как только творец библии начинает говорить о будущем, о судьбе грядущих поколений, он превращается в старца-пророка. страдающего склерозом, который сегодня забывает то, что говорил вчера.

Чем же, как не мыльным пузырем, иллюзией и химерой оказываются на поверку все пророчества священного писания? Вот Христос заявляет: «Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти прежде, чем не увидят сына человеческого, грядущего в царствии своем». (Евангелие от Матфея, гл. 16, стих 28).

А вот он дарует бессмертие всем, кто примет его веру: «И всякий живущий и верующий в меня, не умрет вовек». (Евангелие от Иоанна, гл. 11, стих 25).

Что же, кроме снисходительной улыбки, могут вызвать эти изречения?

Сомнения и тревоги все сильнее одолевали меня. Я просыпался ночью, тупо вглядывался в темноту, стараясь сосредоточиться и спокойно разобраться во всем. Но напрасно. А утром опять хватался за книги: только они могли помочь высвободиться из страшного тупика, в который я забрел. Еще в школе меня учили, что будущее может увидеть лишь тот, кто пытливым взором проник в тайники прошлого, в кладовые истории. И вот я отложил в сторону библию и с жаром принялся за изучение возникновения и распространения христианства на Руси.

Свои впечатления и мысли аккуратно заносил в дневник. И вскоре уже десятки страниц пестрели горестными заметками, восклицаниями, недоуменными вопросами. Евангелие и кнут, церковь и самодержавие, бог и бесчеловечная эксплуатация шли рядом. Я услышал миллионы голосов обездоленных, томящихся в страшных застенках царизма, задавленных беспросветной нуждой, замученных палачами православной инквизиции. История мировой православной церкви представилась мне как бесконечная цепь кровавых злодеяний, преступлений перед людьми и перед совестью, гнусного пособничества самодержавию.

Церковь и религия с давнего времени избрали для себя неблаговидную роль жандарма царизма. Казни, пытки, ссылки на необжитые места, виселицы, топор и тюрьмы — вот что осенял святой крест на протяжении многих веков.

Инквизиторы русской православной церкви подвергали жесточайшим преследованиям «братьев» во Христе, не согласных с их вероучением. Монах-инквизитор, гуляка и пьяница архимандрит Симоновского монастыря Зосима в 1490 году созвал Собор, на котором предали проклятию всех еретиков. Несколько человек было сослано на каторжные работы, а некоторые из новгородских беглых людей были отосланы к архиепискому Геннадию. Этот святоша, предав их публичному позору, велел возить виновных по улицам Новгорода на клячах, лицом к хвосту, в вывороченном платье, в берестовых шляпах и соломенных венцах с надписями «Се есть сатанино воинство».

А вот свидетельство не столь давних времен.

С принятием христианства русские князья и помещики жаловали церквам, а позже и монастырям десятую часть своих земельных угодий. Казалось бы, что под властью проповедников любви к ближнему жалкое положение крепостного крестьянства должно было улучшиться. Но перелистывая страницы истории, я, к великому сожалению, обнаружил и в стенах святых владений ужасающую нищету, полное бесправие и обреченность крепостных, а параллельно с этим роскошную жизнь духовенства и монахов.

На этом мои заметки обрывались. Чем настойчивее я искал бога, и на земле и в благостной его обители — священном писании, тем больше заползал мне в душу ледяной холодок пустоты и отчаяния.

Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы однажды не вызвали меня на врачебную комиссию (после ранения на фронте я как инвалид находился под постоянным наблюдением врачей). Когда меня спросили о профессии и месте работы, я смутился и покраснел так, словно был уличен в каком-то позорном проступке.

— Я — священник. Но в данное время не служу, — с усилием произнес я.

— Почему?

Я видел удивление и недоверие на лицах врачей. Как мне сейчас было стыдно за себя! Тунеядец, нахлебник — я вполне заслужил свои мучения. Пришлось, презирая самого себя, солгать:

— Нет подходящего свободного прихода. Но мне обещают. Быть может, вскоре удастся что-либо изменить. А впрочем... Нет, я не знаю когда...

— Да вы не волнуйтесь, Багмут, не стоит переживать. Не может быть, чтобы вас оставили без работы. Хотите, мы расскажем о вас уполномоченному по делам церкви.

Они будут ходатайствовать! Эти люди в белых халатах, совершенно чужие, заинтересовались моей судьбой, вызвались помочь.

И вскоре я действительно получил архипастырское благословение: мне предписывалось принять Свято-Троицкую церковь, Беляевско-го района. Но в село Троицкое я приехал уже совсем другим человеком. Я больше не увлекался благолепием храма, торжественностью и красотой богослужений. Во мне зарождались презрение и ненависть не только к духовенству, но и к религии вообще, постепенно угасала привязанность к церкви.

Судьба как будто сама позаботилась о том, чтобы я собственными глазами убедился, до какой моральной нищеты и уродства может дойти духовенство. Лень и праздность убили в этих людях человеческие стремления и порывы. Урчание сытого желудка давно заменило им деятельную работу мозга, а бездонный кошелек — благородство и щедрость сердца. Безудержная жажда наживы, пожалуй, единственная страсть, которая им еще доступна. Как опытные мастера, они в совершенстве владели сложным инструментом для выкачивания денег из прихожан. Самое главное — это убедить наивных овец стада Христова, что все совершается по воле божьей и жертва их будет щедро вознаграждена всевышним на том свете. И вот вся святая братия, во главе с беляевским благочинным Якубовским, как воронье на падаль слетается то на один, то на другой приход. Они вояжируют, сопровождая каждый привал обильной попойкой, разгульными пиршествами и банкетами, где стол ломится от яств, вино льется рекой, а звон тарелок и громкое чавкание перемежаются с солеными шутками и анекдотами.

Конечно, святые отцы пускаются в вояж не когда вздумается. Всякая поездка — это паломничество в честь Христа или его великомучеников: благо в церковном календаре их хватает на все 365 дней года. Но в этом как раз и вся суть. Ведь престольные праздники, дни ангелов, юбилеи святых угодников — самое подходящее время для возвышенной проповеди о былом величии церкви и безутешной скорби по поводу распространения «губительной заразы» — атеизма.

Вот когда амвон становится приходной кассой. И когда святой пастырь, воздев руки горе, обращается к возлюбленным братьям и сестрам со слезным призывом не дать церкви православной захиреть и зачахнуть, помочь ей во славу всевышнего, он уже заранее слышит, как с веселым звоном падают на дно его кошелька монеты.

Особенно тяжелый, мутный осадок всегда оставляло в душе омерзительное зрелище храмовых праздников. Я не мог без отвращения и негодования смотреть на пьяных мужчин и женщин с дикими криками и разухабистыми песнями разгуливающих по селу. И тут же, держась за подол матери или бабушки и еле поспевая за ней, бежал какой-нибудь босоногий мальчуган с перепуганным лицом и растерянными, широко раскрытыми глазенками. А вечером — пьяная ругань, драки, поножовщина. И вся эта грязь и кощунство освящено именем бога, благословлено отцами церкви, которые не отстают от своих прихожан, предаваясь разгулу и оргиям.

Ослепленные блеском желтого дьявола, эти себялюбцы не видят, что сами подрывают то дерево, плодами которого кормятся. Ведь именно в эту горячую пору лета и ранней осени земля ждет сильных и ловких рук человеческих, чтобы щедро вознаградить своими дарами. Но какое дело священникам, что могут погибнуть сотни пудов хлеба, десятки центнеров овощей! Им-то все это достается без всяких усилий. Для них свежие булочки висят на деревьях, а молочные реки выходят из берегов: подходи, пей. В минуты, когда я задумывался над этим, мне хотелось бросить к ногам черную рясу, надеть грубую рабочую одежду и выйти в поле, где натруженно гудят трактора, где тугой ветер бьет в лицо, где с мягким шелестом покорно ложатся на землю снопы пшеницы.

Я ненавидел свой сан, дающий право на тунеядство. Кругом бурлила большая интересная жизнь, люди упорно бились над разрешением величайших проблем, создавали такие чудеса, как атомный ледокол «Ленин», искусственные спутники Земли, а я продолжал жить паразитом. Я уже неоднократно был близок к тому, чтобы окончательно сбросить с себя поповские одеяния, отречься от сана и стать в ряды честных советских тружеников. Но, видимо, еще не были разорваны все нити, связывавшие меня с религией, видимо, ядовитые семена, посеянные церковниками, пустили в душе слишком глубокие корни.

Пока я твердо решил отказаться от участия в гнусных сборищах беляевской духовной братии, отменил в своей церкви храмовые праздники и призвал прихожан выходить в эти дни на работу.

Это был открытый, неслыханно дерзкий выпад. Чтобы какой-то захудалый сельский священник подрывал устои благоденствия церкви христовой, такое нельзя было оставить без внимания. Зашевелилось по темным углам потревоженное паучье, угрожающе зашипело, выставило свои острые жала. Но ранить сразу не решалось, действуя по восточной пословице: «Не трогай за хвост животное, нрав которого тебе неизвестен». Решили пока подослать священника соседней церкви Викентия Гомона. Пусть выведает, что за погибель ниспослал господь на головы недостойных рабов своих. Гомон не заставил себя уговаривать.

Этот плотненький, круглый человечек с курчавой бородкой и плутовскими глазками вкатился в один из вечеров в мою маленькую комнату и сразу наполнил ее шумом и суетой. От его легкого румянца на щеках, от больших рук, от всей его упитанной фигуры веяло здоровьем и бодростью. Точно ворвался в мою душную келью порыв ветра.

Сначала я обрадовался его приходу. Одиночество, оторванность от жизни, на которые я был обречен в течение многих лет, угнетали меня не меньше, чем раздвоенность мыслей и чувств. Может быть, этот молодой пастырь, еще не закосневший в разврате и лжи, поймет мои поиски истины, разделит мои горести и тревоги, станет моим единомышленником.

Но первые же слова отца Викентия убедили в том, что у него совершенно иные намерения. Он просто прощупывал меня. Начал он скороговоркой, с добродушных, но настойчивых упреков:

— Что же вы, отец Ростислав, чуждаетесь нас? Приглашаем вас в гости — не идете. Не тактично, нехорошо. Или пренебрегаете нашим обществом? У нас есть высокообразованные, интеллигентные люди: отец Николай Мегий, отец Петр Скворцов. И все мы трудимся во славу божью, от одной матери-церкви кормимся. Как же можно нам о ней не заботиться? Вот вы храм у себя отменили. Думаете хорошо? Безбожникам в дудку играете. Они-то возрадовались. А верующие обижаются.

Этот елейный иудушкин тон покоробил меня.

— Кто же все-таки недоволен: прихожане или отец благочинный? — напрямик спросил я.

Викентий замялся.

— И отец благочинный, конечно, тоже. Вы человек новый, не знаете здешних обычаев.

Тут испокон веков так ведется — отмечать храмовые дни. Нельзя игнорировать установившиеся традиции.

Я хотел сдержать себя, но не мог:

— А взяточничество — это тоже обычай? А вымогательство, ханжество — это, вероятно, традиции? Думаете, я не знаю, чем занимаются ваши «высокообразованные интеллигентные люди» во время святых сборищ и лукулловых пиров? Именно вы способны своим цинизмом и лицемерием оттолкнуть от церкви самого праведного христианина. Обычай обкладывать каждый двор налогами, а потом грозить: «Кто не заплатит 100 рублей, пусть не думает ни крестить детей, ни венчаться в церкви» — это для вас традиция, а для меня грабеж и подлость.

Я видел, как налились яростью круглые глазки Гомона.

— Вы безбожник... Антихрист, — заикаясь от бешенства, проговорил он. — Я вижу, мне здесь делать нечего.

— Не смею вас задерживать, — бросил я ему вслед.

Все же церковники предприняли еще одну попытку приручить меня. Я получил приглашение явиться на храмовой праздник в Беля-евку, где собиралось все духовенство округа. Это был удобный случай высказать церковникам в глаза то, что я с презрением заявил отцу. Я сел за стол и принялся составлять «поздравительное послание».

«Даю себе слово никогда не принимать участия в соборном служении, ибо вижу в нем слишком много греховного и мало духовного, кощунство, тщеславие и чванство одних и низкопоклонство и раболепие других. Считаю величайшим для себя унижением участвовать в подобных богослужениях», — писал я.

Возмущенные ревнители церковного престола стали изрыгать на меня грязные потоки лжи и клеветы. Еретик, христопродавец, — шипели они из темных углов, исподтишка науськивая прихожан требовать замены батюшки. Из Беляевки от благочинного Якубовского полетели один за другим доносы в епархию. Я с невозмутимым спокойствием наблюдал за дружными усилиями святой братии. Какими наивными казались мне теперь заповеди Христа: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас».

Как же, возлюбят, и благословят, и помолятся о вашем спасении, славные угоднички божии! Того и жди, обнимут так, что душа в рай улетит! Воистину, прав евангелист Иоанн: «Если я не творю дело отца моего, не верьте мне, а если творю, то когда не верите мне, верьте делам моим».

Но если верить делам наследников отца небесного на земле, то христианская религия уже давно превратилась в гнилое болото, где расплодились все омерзительные существа: дармоеды, пьяницы, воры, развратники, спекулянты, аферисты.

Я убедился окончательно: нельзя быть священником и не быть тунеядцем, быть святым отцом и не быть торгашом своей совестью.

Итак, выбор был сделан. Звезда надежды уже загорелась надо мной. Но свет ее еще был далек и тускл. Разве уход из церкви разрешал мои сомнения? Разве все еще не стоял передо мной, подобно загадочному сфинксу, вопрос: есть ли бог?

Я снова (в который уже раз!) взялся за библию.

«Бога не видел никто никогда», — утверждает Иоанн. (Евангелие от Иоанна, гл. 1, стих, 18). Но праотец Иаков совершенно авторитетно заявляет: «Я видел бога лицом к лицу». (Бытие, гл. 32, стих. 30).

Кто же из них говорит правду? Или, может быть, оба фантазируют?

Поистине одурманенным должен быть тот, кто увидит божественное откровение там, где явная ложь соперничает с искусно завуалированной выдумкой, а откровенная фальсификация с ловкой подтасовкой фактов. Правда неумолимо подступала ко мне, требовала: решайся, выбирай. Или ты струсишь, малодушно опустишь глаза и станешь дальше поклоняться выдуманному кумиру. И вот я, который несколько лет назад писал: «Атеист — это заблудшая овца в дебрях цивилизации», вплотную занялся атеистической литературой, раскрыл страницы сочинений Маркса и Энгельса, Ленина, Горького, Белинского.

Вряд ли тот, кому не пришлось в поисках истины блуждать окольными тропами, спотыкаться и падать, отчаиваться и разочаровываться, поймет чувство, охватившее меня при чтении этих бессмертных творений. Мне показалось, что я, приговоренный судьбою на вечную темноту, неожиданно увидел яркий луч света и остановился пораженный: глаза режет от боли, а в сердце ликует радость.

Еще в семинарии тщетно пытался я разрешить загадку, одну из тех, которым нет числа в религиозной схоластике: как произошло бесплотное рождение Христа от непорочной девы? И вдруг — такая живая, предельно ясная ленинская мысль:

«Человек и природа существуют только во времени и пространстве, существа же вне времени и пространства, созданные поповщиной и поддерживаемые воображением невежественной и забитой массы человечества суть больная фантазия, выверты философского идеализма, негодный продукт негодного общественного строя. Может устареть и стареет с каждым днем учение науки о строении вещества, о химическом составе пищи, об атоме и электроне, но не может устареть истина, что человек не может питаться мыслями и рожать детей при одной платонической любви». (В. И. Ленин. Соч., т. 14, стр 173).

Два предложения — и все. И нет загадки. Она рассыпалась в прах. А сколько таких предрассудков, противоречий, «чудес» разрушили поражающие своей глубиной мысли Маркса и Энгельса, пламенные горьковские строки, страстный, протестующий голос Белинского!

Сколько лет нам вбивали в голову, что христианство несет человечеству свет, милосердие, высшую справедливость. Но когда я читал книги Миклухи-Маклая, Левингстона, Арсеньева и других выдающихся путешественников и ученых, их рассказы звучали обвинительным приговором христианским завоевателям, которые несли народам Северной Америки, Австралии, Сибири нищету, угнетение и рабство. В одном строю к этим племенам и народам шли крест и алкоголь, евангелие и рабство, миссионер и колонизатор, брат во Христе и плантатор с нагайкой.

Для меня наступили хмурые дни, наполненные тревожными метаниями, неопределенностью, острым чувством недовольства собой. Я по-прежнему оставался священником, совершал богослужения, читал проповеди. Но все это делал больше по инерции. В храм божий я входил как в обычное учреждение: ни одной струнки в душе не задевали пышное благолепие, таинственный полумрак и торжественная тишина. Войдя в церковь, я уже не прикладывался к образам, как это бывало прежде, никого не благословлял и не разрешал целовать руку. Совершая обряды, я не мог отогнать кощунственную мысль: «К чему эта глупая комедия, к чему обман бесхитростных верующих?».

Становилось стыдно самого себя, людей, которым я лгал. А после причащения прихожан, потребляя «святые» хлеб и вино, я не находил разницы между христовой кровью и простым виноградным вином.

Апатия, страшная усталость овладели мною. Я что-то делал, куда-то шел, не отдавая себе отчета куда и зачем. От моей веры осталась лишь темная привычка, но она пока еще держала меня в плену.

Свято-Троицкая церковь стоит над самым Турунчуком. Отсюда, с обрыва, река кажется ленивой и тихой. Улеглась меж берегов, опустилась на илистое дно и точно дремлет под розовыми лучами заката. А с того берега, из днестровских плавней, бесшумно выползает белесый туман и повисает клочьями, зацепившись за ветви кряжистых верб.

Сюда часто приходил я усталый, подавленный после очередного богослужения. Смотрел, как ловко ведет свой каюк какой-нибудь местный рыбак, слушал отчаянный визг лесопилки, расположенной неподалеку, провожал глазами прохожих. Как я завидовал всем этим людям! Все куда-то торопятся, идут, едут. И каждый знает куда и зачем, и каждый спокоен, ибо делает в жизни полезное дело. А я по злой иронии судьбы, по собственной глупости, точно зритель, должен жадными глазами лишь наблюдать за происходящим, за жизнью!

А ведь я люблю ее, жизнь! Как же я могу быть бездельником, когда вокруг все трудятся, все заняты делом! Почему я лишен возможности производить материальные блага, участвовать в строительстве счастливой жизни здесь, на земле. Разве для того я увидел солнце, чтобы погребать себя заживо в сырых казематах, чтобы нести людям темноту, невежество, страх.

Будь же проклята та минута, когда я поверил лживым уверениям духовенства и предал своих отцов, потом и кровью завоевавших для моего народа право на труд и счастье!

Я вернулся домой. В комнате было пусто, неуютно. В нос ударил застарелый запах ладана. Из угла равнодушно поблескивала в золотой оправе икона. Как все здесь противно — и этот тяжелый дух церкви, который въелся в стены, и этот святой лик, тупо глядящий сверху, и я сам: длинное скуластое лицо с реденькой бородкой, воспаленные от бессонницы глаза.

...Я проснулся с ощущением, что кто-то грубо растолкал меня. Болела, разламывалась голова, во рту пересохло. Откуда эта тупая, саднящая боль? И вдруг я вспомнил — завтра великий пост, богослужение. Эта мысль с вечера не давала мне покоя. Неужели я, жалкий слабовольный человек, снова стану за амвон?

Когда-то я мечтал стать настоящим пастырем, отцом и наставником верующих. Но где же они, эти истинные христиане, жаждущие услышать правдивый глагол божий? Так и не встретил я их, сколько ни искал. Кого я видел в церквах? Стариков и старух, которые доживают свой век? Ловких аферистов, святош, вроде старосты Михаила Личарда, вроде Чабана, Перлея, которые видят в церкви источник легкого заработка? Попробуй их лишить наживы, и они истошным голосом завопят: «Нам такая церковь не нужна».

Правда, иногда среди пожилых блеснет и юное лицо, но это бывает чаще при крещении или венчании. Под давлением родителей некоторые молодые люди справляют еще эти религиозные обряды. Но ни религия, ни вера в бога тут не при чем. Проходит месяц, другой, и не пытайся разыскивать молодую пару в толпе прихожан — не найдешь.

А небольшая группа верующих, которые считают себя праведными христианами? Разве они в действительности свято, глубоко веруют? Мне самому не раз приходилось наблюдать, как в особо торжественные моменты богослужения, например, при выносе чаши со святыми дарами, который сопровождается словами «Со страхом божьим и верою приступите», на лицах многих появлялись иронические усмешки, не смолкали разговоры, пересуды, не прекращались толкотня и шум. А церковные прихлебатели в это время делят по карманам тарелочные сборы. «Вот тебе вера, молитва и страх божий» — невольно думал я. А при выходе прихожан из церкви что слышишь? Может быть, благие религиозные размышления? Отнюдь нет. Говорят об убранстве храма, о росписи стен, о звучании хора, о голосовых и прочих данных священника, — обо всем, но только не о боге. Значит, посещают церковь не для удовлетворения своих религиозных чувств, а чаще всего в силу старой привычки.

Следовательно, и я не священник, а жалкий комедиант...

Ночь синим потоком струилась в окно. Я вслушивался в тишину комнаты. Мерно постукивал будильник. Громкие шаги раздались за окном, потом звонкий девичий голос, обрывки фраз, смех. Скоро рассвет. Начнется новый день. Станет ли он новым днем моей жизни?

 

Навстречу солнцу

Есть в жизни события, которые глубоко за-падают в память. Как бы далеко не отодвинулись они в прошлое, каким бы ветром не заметало их след, всегда нетленны они в сердце человека.

Таким останется для меня 12 марта 1960 года. Утро только занималось, когда я вышел из дома. Позади длинная ночь сомнений. Наконец, разорваны цепи, связывающие меня с преступным миром рыцарей наживы, рассадником мракобесия и лжи. Мне хотелось кричать об этом на каждом перекрестке. Пусть знают все: нет больше священника Багмута, раба божия, а есть рядовой гражданин Баг-мут, который хочет жить, трудиться, идти рука об руку с миллионами советских людей, строителей нового мира.

Я еле дождался девяти часов и побежал на почту. Телеграмма, которую я отправил в Одесскую епархию, была краткой: «Отрекаюсь сана распорядитесь церковью». Я шел широкой улицей села, уже наполненной звуками трудового дня, и больше не завидовал людям. Нам теперь по пути. Отныне музыка труда станет и моей симфонией.

Старушки в неизменных широких платках, повязанных вокруг шеи, издали узнавали меня, почтительно кланялись:

— Здравствуйте, батюшка.

Мне хотелось оборвать их. Прочь это ненавистное прозвище. Пусть рядом с моей фамилией отныне стоит доброе слово «товарищ»!

Жена встретила настороженным взглядом-

— Где ты пропадаешь все утро? Скоро службу начинать.

— Для меня она уже закончилась.

Я увидел ее округлившиеся от удивления глаза и, с трудом сдержав улыбку, объяснил:

— Отрекся от сана. Только что отправил телеграмму в епархию.

— Ты шутишь?!

— Нисколько. Ведь ты знаешь мои взгляды. Неужели же я всю жизнь должен кривить душой, обманывать себя и других?

С ее лица постепенно сползало недоуменновопрошающее выражение.

— Дурак, — в бешенстве кричала она. — Ты сам себя убил!

Мое спокойствие немного охладило ее воинственный пыл. Она открыла дверь и выскользнула из комнаты. Я знал, куда она направляется: трезвонить по селу, агитировать прихожан образумить батюшку! Вот они, плоды религиозного воспитания: за девять лет совместной жизни я не смог убедить жену, что человеческие убеждения не покупаются за кусок сдобного калача и за теплую постель.

— Не особенно старайся! — крикнул я ей вдогонку. — И без тебя люди узнают!

Все мои мысли и чувства были напряжены. Я сел за письменный стол. Перо нервно бежало по бумаге:

«В редакцию районной газеты «Приднестровская Правда». Я, бывший священник Свято-Троицкой церкви, раз и навсегда решил покончить с религией и отречься от своего сана. Больше торговать своей совестью я не желаю. Надеюсь, что в нашей великой советской стране найдется для меня место в рядах строителей светлого будущего».

Сельская община уже беспорядочно галдела, точно стая потревоженного воронья. За все существование Свято-Троицкой церкви ни разу не случалось, чтобы в день великого поста колокола ее онемели. Старушки, глядя на осиротевшую церковь, истово крестились. Забегали друг к другу соседи, замелькали в окнах испуганные лица. И вот уже кучка прихожан, во главе со старостой, двинулась к храму. Пономарь Василий Кузьмин, растерянно мигая глазами, невнятно объяснял:

— Это не я, дорогие... Все батюшка. Они приказали не звонить.

Я услышал под окнами многоголосый говор, шум и вслед за этим стук в дверь. Староста церкви Николай Бегин неторопливо вошел в комнату, испытующе покосился в мою сторону, спросил деланно участливым тоном:

— Не заболели, случаем, батюшка?

— Нет, как видите, Николай Иванович, здоров.

— Почему же не звонят в церкви? Разве сегодня не праздник?

— Бросьте, Николай Иванович, разыгрывать комедию, — оборвал я Бегина. — Что великий пост, я еще, к сожалению, не забыл. Только теперь меня это не касается. Я больше не священник. И не верующий тоже. Так и передайте прихожанам: бывший батюшка, мол, отрекся от церкви...

Принимая от меня церковь, благочинный Якубовский скорбно говорил:

— Жалко. Очень жалко. Вы были неплохим пастырем. Вот только не сумели ужиться с нами...

А с амвона тем же елейным голоском объявил меня сумасшедшим и призвал верующих молиться за спасение души.

Впрочем, меня уже ничто не могло удивить. Мне ли, побывавшему в логове церковников, не знать их хитрых повадок. Нет на свете такой подлости, которой не совершили бы «божьи избранники», оберегая честь и «святость» своей мошны!

Помню, как я случайно оказался в Одессе недалеко от семинарии. Из всех щелей, точно тараканы, вылезла черная духовная братия и окружила меня плотным кольцом. Будущие слуги Христовы, они уже научились злопыхательству и ненависти. Орали, ожесточенно размахивая руками, брызгали ядовитой слюной:

— Предатель! Бешеная собака! Аспид!

С тяжелым чувством возвращался я домой. Нет, меня не испугали угрозы церковников. Но я думал о том, сколько еще предстоит бороться, сколько потребуется человеческих усилий и, быть может, жизней, прежде, чем поповская ложь и религиозный дурман исчезнут с лица земли.

Автобус проносился мимо полей, зеленеющих озимью, мимо деревьев, на которых проклюнулись первые почки. Только что все вокруг расцветилось радужными весенними красками. И вот уже опять поблекло, помрачнело. Вылезла откуда-то лохматая черная туча и закрыла горизонт. И вдруг налетел и свирепо забарабанил в окна сильный ветер. Серая завеса пыли окутала землю. Воздух накалился. Стало темно и душно.

Этой тревожной ночью мне не дали уснуть. Какие-то темные тени метались под окнами. Дом содрогался от ударов. А утром я нашел под дверью записку:

«Проклятый антихрист! Убирайся из села, пока цел. Из-за тебя господь посылает на нас мор!»

Да,` вот так когда-то делали из людей ведьм, чад дьявольских, вешали, сжигали на кострах, пытали. Но те времена канули в вечность. И вам, святые отцы, не запугать меня, не заставить молчать. Я, прежде смиренный сын «матери-церкви», стал навсегда ее открытым непримиримым врагом. И пока бьется сердце, я буду неустанно, неутомимо разоблачать религию и ее защитников как злейших врагов человечества. Я расскажу о том, как религия калечит человека, опутывает его разум, сковывает волю, ослепляет и растлевает душу.

И вот я на трибуне Беляевского Дома культуры. Переполненный зрительный зал затих внизу, у подножья сцены. Сотни глаз устремлены на меня. Голос мой слегка дрожит. Я рассказываю о том, как добровольно дал оплести себя черной паутиной веры, как бесцельно погубил лучшие годы жизни; сколько мерзостей увидел я в «благословенном» мире духовенства. Обида и гнев охватывают меня. Я уже больше не нервничаю. Голос звучит в полную силу и слова эхом одобрительных возгласов отдаются в зале.

— Нет, не удастся пособникам тьмы и разврата закрыть солнце разума и правды.

Я слышу гул взволнованных рукоплесканий, ловлю дружеские улыбки, вижу честные открытые лица. И мне кажется, сама Родина раскрывает мне свои объятия и тепло напутствует: «Иди, работай, украшай землю творениями рук своих!».