Книга песчинок: Фантастическая проза Латинской Америки

Багно Всеволод Евгеньевич

Дарио Рубен

Пальма Клементе

Лугонес Леопольдо

Кирога Орасио

Вальделомар Абраам

Вальехо Сесар

Астуриас Мигель Анхель

Борхес Хорхе Луис

Карпентьер Алехо

Родригес Феликс Пита

Лима Хосе Лисама

Лаймес Мануэль Мухика

Касарес Адольфо Бьой

Кортасар Хулио

Де Нуньес Карлота Карвальо

Арреола Хуан Хосе

Окампо Сильвина

Диего Элисео

Гарро Элена

Аранго Анхель

Фуэнтес Карлос

Маркес Габриэль Гарсиа

Рибейро Хулио Рамон

Пачеко Хосе Эмилио

Фабила Рене Авилес

АБРААМ ВАЛЬДЕЛОМАР

(Перу)

 

 

ГЛАЗА ИУДЫ

1

В памяти моей портовый городок Писко предстает смиреннейшим селением, чью тихую, необычную прелесть приумножало море. Было у нас три площади. Первая — главная, посыпанная песком, с чем-то вроде огороженного деревянными перилами невысокого помоста, к которому подъезжал вагончик, совершающий рейсы «в поселок»; вторая, на которую выходил наш дом,— крошечная, заброшенная, с востока ограниченная частоколом; и третья, в южной оконечности городка, на которой и произошла трагедия, омрачившая первые годы моей жизни.

В этом городке я любил все, и все в нем памятно мне, ибо все там было прекрасно и достойно воспоминания. Девятилетний, я только вступал тогда на тернистый жизненный путь, и первоначальный облик мира, которому вовек не дано изгладиться, окрасил воспоминания моего детства в такие мучительносладкие и фантастические тона, что они-то и составили подоплеку всей моей невеселой жизни.

У моря все время думаешь: волны движутся неостановимо — туда-сюда, горизонт вечно перед глазами, корабли бороздят далекие воды, возникая неизвестно откуда и неизвестно куда скрываясь; по утрам поднимается туман, и пароходы, потерявшие путь, испускают жалобные гудки, ища друг друга в сплошной пелене, как безутешные души, скитающиеся в царстве теней; страшные ветры — «паракас» — швыряют на берег хрупкие лодчонки и поднимают из невесомой пыли чудовищные колонны; море шумит привычно, но каждый раз по-иному, и рокот его изменчив, как само время; а иногда из безмятежной морской глади возникают странные ревущие чудища — огромные раздутые тритоны с маленькими глазками и скользкой кожей — и плещутся в волнах, вздымая брызги и пену.

По вечерам, на закате солнца, появлялись перелетные птицы, которые возвращались с севера длинными рядами, испещряя небо таинственными письменами. Неоглядные рати странников из неведомых краев, из неразличимых далей, они устремлялись к югу, ритмично взмахивая черными крыльями, потом заволакивались дымкой и, голубея, исчезали в золоте заката. Ночами в глубокой таинственной тьме, под торжественный шепот волн беглые огоньки зажигались и гасли вдали, как бесплодно прожитые жизни. Окно моей спальни выходило в сад, где единственная лоза, чахлая и больная, с листьями, изъеденными морской солью, вилась по заржавленной решетке. Едва проснувшись, я смотрел через сад на море. Там плавали пароходы: одни удалялись за горизонт, и свинцово-серые пряди дыма растворялись в небесной голубизне; другие двигались к порту, вырастали мало-помалу, окруженные чайками, парящими рядом, как хлопья пены; когда же суда бросали якорь, их окружали маленькие юркие лодки. Тогда пароходы становились похожи на дохлых жуков, которых прожорливые муравьи растаскивают на части.

После того как мать заходила ко мне и целовала, я поднимался, пил дымящийся кофе из своей, особенной, чашки, брал учебники и шел в школу берегом моря. В порту все уже полнилось светом и суетою. По пристани ездил взад и вперед тяжело пыхтящий локомотив. Ржавые рельсы скрипели, как бы позевывая со сна; рыбаки готовили баркасы к отплытию; грузчики толкали тележки, на которых высились пирамиды из тюков хлопка; весело звонил колокол «вагончика»; верхом на терпеливых лохматых осликах, удобно устроившись на связках люцерны, ярко-зеленой с голубыми цветками, ехали деревенские девушки; иные из них везли в бамбуковых корзинах рыбу, выловленную накануне, а к управлению порта, к таможне и к железнодорожной станции направлялись чиновники в белых фуражках с черными козырьками. Из школы я возвращался еще до полудня, шел тоже берегом, собирая раковины, косточки птиц, камушки редкой окраски, перья чаек и водоросли, разноцветные прозрачные ленты, похожие на полоски матового стекла,—все, что ни выбрасывало море из своих недр.

2

Мой отец, таможенный чиновник, был смуглым красавцем. Спокойное лицо, блестящие глаза, густые усы. В дни, когда прибывал какой-нибудь пароход, отец одевался в белое и выходил в открытое море встречать его на быстром, сверкающем, легком катере, с кормы которого свисало знамя, трепещущее на ветру. Матерью вечно владела какая-то тихая грусть. Каждый вечер она водила нас с сестренкой на берег моря — посмотреть, как садится солнце. С места, где мы стояли, была видна пристань, далеко вдающаяся в море на своих монотонно повторяющихся опорах-крестовинах, над которыми поднимались столбы, похожие на букву f — точно так мы выводили ее в наших школьных тетрадках.

На перекладину f вечерами вешали фонари. Возвращаясь с работы, отец шел по этой пристани, высматривая нас издалека; мы махали ему платками; он сходил с пристани, скрывался на какое-то время за зданиями портовых контор, а затем внезапно возникал совсем рядом. Потом мы все вместе смотрели «шествие огней»: солнце к тому времени уже скрывалось за горизонтом, и море заводило ночную песнь, совсем не похожую на ту, что мы слышали в дневные часы. После шествия мы возвращались домой, и за ужином папа рассказывал, как он принимал корабль.

В тот день мы пошли, как обычно, смотреть на закат и встречать папу. Встав у самой кромки прибоя, мать молча вглядывалась в горизонт, а мы, в перепачканных башмаках, играли рядом: строили из песка и камушков замки, а волны мало-помалу подтачивали их, умирая у стен, брызгая на башни белой-белой пеной. Медленно опускался вечер. Вдруг мама различила какуюто точку у самых дальних пределов моря.

— Смотрите, смотрите! — с тревогой сказала она.— Это, кажется, корабль?

— Да, мама,— отозвался я.— Кажется, это корабль...

— Папа вернется? — спросила сестра.

— Ему, верно, не придется сегодня поужинать с нами,— заметила мать, печально вздохнув.— Он должен будет принять этот корабль. И вернется лишь поздно ночью. А море так неспокойно...

Солнце упало за горизонт и захлебнулось алою кровью. Силуэт корабля четко прорисовался на охристом небе. На порт опустилась ночь. Мы молча направились к дому, а на пристани зажегся маяк и развернулось «шествие огней».

Так мы называли тележку с фонарями, которая выезжала из дверей управления и медленно двигалась по пристани, подталкиваемая матросом, который останавливался через каждые полсотни метров и водружал на каждый столб по фонарю, пока не добирался до самого конца пристани, длинной и прямой, как стрела; но поскольку вся эта процедура производилась уже ночью, ни человека, ни тележки, ни пристани не было видно — только море и движущиеся огни; и в густой темноте позднего часа скопление огней приобретало причудливые, химерические очертания.

Тележка казалась кораблем-призраком, плывущим по мертвым водам. Через каждые пятьдесят метров она останавливалась, и огонек, поддерживаемый невидимой рукою, поднимался на перекладину столба, тоже неразличимого. И по мере того как тележка продвигалась вперед, огоньки застывали в пространстве кровавыми звездами, а сама тележка теряла свой блеск, растрачивала его по пути, оставляя лучики на столбах, все до единого,—так угасает семья, члены которой умирают один за другим от одной и той же болезни. Наконец последний огонек оставался качаться на ветру, там, далеко, над морем, ревущим в непроглядной ночной темноте.

Когда был подвешен последний фонарь, мать взяла нас за руки и увела с берега домой. Служанка подвязала нам белые фартучки. Ужин прошел в молчании. Мама так и не притронулась к еде. Подавленный грустным безмолвием этого вечера, я замечал, что мама не сводит глаз с места, где должен был сидеть отец и где все оставалось нетронутым: белоснежная салфетка в кольце, сверкающий прибор, перевернутый бокал. Все вокруг словно застыло. Слышалось только звяканье тарелок, приглушенные шаги прислуги да шум ветра, клонящего деревья в саду. Мама лишь произнесла два раза своим тихим, печальным голосом:

— Сынок, возьми ложку как следует...

— Доченька, не торопись, ешь помедленнее...

3

Папа, должно быть, вернулся очень поздно, потому что, когда я внезапно проснулся, разбуженный каким-то восклицанием, часы за стеною холодно, отстраненно пробили два. Я не мог слышать всего разговора, но некоторые фразы глубоко запали мне в душу.

— Кто бы мог подумать! — говорил папа.— Ты ведь знаешь Луису, знаешь, какой ее муж честный, порядочный человек...

— Это невозможно, просто невозможно,— испуганно повторяла мать.

— Если бы так. Однако же Фернандо в тюрьме, судья забрал ребенка и пригрозил Луисе, что не отпустит его, пока та не скажет всю правду, и вот бедная женщина все выложила как на духу. Рассказала, что Фернандо приехал в Писко с одной-единственной целью: преследуя Керра, ибо поклялся убить его, отомстить за давнее оскорбление...

— И она выдала мужа? Какой ужас, какое страшное предательство! А что за оскорбление?

— Об этом она не захотела говорить. Но слушай дальше. Все случилось в четыре часа дня, в пять Керр умер от раны, и когда переносили тело, на улице возник дикий переполох, мы услышали крики, жуткие восклицания, побежали туда и увидели, что это Луиса кричит, рвет на себе волосы и, как безумная, кличет своего сына. Его похитили!

— У нее похитили сына?

До меня донеслись рыдания мамы. Испуганный, я залез с головой под простыню и с темным, неосознанным ужасом в душе принялся молиться за всех этих страждущих, неведомых мне:

— Храни тебя Бог, Благодатная Мария, Господь с Тобою. Благословенна Ты...

На другое утро принесли письмо с очень широкой траурной каймой, и папа ушел из дому весь одетый в черное.

4

Помню, как я вышел из городка, пересек площадь в конце Замкового предместья и берегом бухты направился к поселку Сан-Андрес, собирая по дороге раковины, перья и водоросли. Шел я довольно долго, но вдруг остановился где-то на середине пути. К северу простирался далекий уже порт Писко, окутанный дрожащим маревом; крошечные дома едва можно было различить, и сосны, почти стертые расстоянием, чуть поднимались над горизонтом. Суда в гавани казались какими-то неприкаянными, словно их южным ветром выбросило на сушу. Пристань едва вдавалась в море. Я окинул взглядом бухту, за южной оконечностью которой скрывался Сан-Андрес. Так пустынно было вокруг, что смутный страх приковал меня к месту. Волны едва плескались. Солнечные лучи мягко ласкали кожу. Какая-то морская птица появилась вдали, она летела высоко, очень высоко, под самым небесным сводом, одинокая и просветленная, как душа; парила, не взмахивая крыльями, неторопливо взмывая все выше и выше. Вскинув голову, я проследил за нею, и небо показалось мне необъятной лазурной твердью, словно оно вдруг расширилось и углубилось, а может, мои глаза обрели особую зоркость.

Птица летела прочь от моря, я тоже повернул голову и увидел узкую, жалкую полоску земли, за которой начиналась пустыня — безбрежная, желтая, однообразная, словно еще одно море, иссохшее в безнадежной тоске. Порыв знойного ветра налетел оттуда на берег.

В эту самую минуту я вдруг почувствовал себя одиноким, отторгнутым ото всех — мне показалось, будто я попал в одну из тех затерянных бухт, неведомых и далеких, пустынных и выбеленных зноем, куда птицы прилетают умирать. Тут на меня и снизошла благодать тишины: ропот волн мало-помалу унимался, я стоял неподвижно посередине бухты, и едва погас отзвук последней волны, как птица исчезла. Ничто не выдавало присутствия человека, да и жизни вообще. Все онемело, умерло. Только в ушах у меня слышался шум, но и он постепенно смолкал, и вот я ощутил тишину — она накатила внезапно, такая плотная, что ее, наверное, можно было пощупать. Это длилось всего мгновение. После мною овладела странная истома, я лег на песок, бросил взгляд по направлению к югу, увидел вдали смутный абрис женской фигуры — и тихо, покойно, как улыбка с лица, все стиралось, проходило — я засыпал.

5

Проснулся я с мыслью о женщине, которую видел, засыпая, но напрасно я обводил глазами берег — ее нигде не было. Конечно, я спал долго: за это время незнакомка в белых одеждах могла пройти всю бухту из конца в конец. Однако я обнаружил следы на песке. Крошечные следы женских ног, частично затертые волнами, окружали место, где я спал, и направлялись дальше, к нашему городку.

Я глубоко задумался, даже оробел — и не решился идти в Сан-Андрес. Солнце уже клонилось к закату; протерев заспанные глаза, я пустился в обратный путь по следам незнакомки. Кое-где море совсем изгладило эти следы, я угадывал почти по наитию нужное направление и наконец находил на влажном песке знакомые отпечатки. Я подобрал необычную ракушку, сунул было ее в карман, но рука наткнулась на какой-то непонятный предмет. Что это? Оказалось, образок Пречистой, серебряный, на тонкой длинной цепочке, холодящей пальцы. Я осмотрел вещицу со всех сторон: несомненно, кто-то подложил ее мне в карман, пока я спал. «Незнакомка»,— закралось подозрение; я хотел было уже выкинуть образок, но что-то удержало меня.

Я спрятал его и, размышляя над находкой, пришел домой в самый час заката. Любопытство заставило меня промолчать и скрыть вещицу, а на следующий день, вторник страстной недели, я подошел в тот же час к тому же самому месту. Ночью море смыло следы, но я на глаз прикинул, где я спал накануне, и снова улегся туда. Вскоре появилась фигура в белом. Сердце у меня бешено заколотилось, несказанный страх завладел мною. И все же что-то властно влекло меня к незнакомке, одетой в белое, а она неуклонно приближалась...

Страх одолевал меня, я хотел было убежать, но поборол себя и остался. Женщина подходила все ближе. Вот она уже разглядела меня; я и тогда хотел еще уйти, но — поздно. Страх, а потом кроткий взгляд незнакомки приковал меня к месту. Сеньора наконец остановилась передо мною. Я вскочил, снял шапку и произнес:

— Добрый вечер, сеньора...

— Ты знаешь меня?

— Мама говорит, что надо всегда здороваться со старшими...

Сеньора, грустно улыбаясь, погладила меня по голове и спросила:

— Ты очень любишь море?

— Да, сеньора. Я прихожу сюда каждый вечер.

— И засыпаешь?

— А вы были здесь вчера?

— Нет, но когда хорошие дети засыпают на берегу моря, прилетает ангел и дарит им образок. Ты ведь тоже получил подарок?

Я недоверчиво улыбнулся; незнакомка это заметила и улыбнулась тоже; так, слово за слово, я потерял всякий страх перед сеньорой, одетой в белое, взял ее за руку, и мы вместе направились к городку.

Дойдя до Замковой площади, мы увидели, как рабочие воздвигают из тростника некое подобие башни.

— Что делают эти люди? — спросила сеньора.

— Папа говорит, они строят замок, чтобы там сжечь Иуду в страстную субботу.

— Иуду? Кто, кто тебе это сказал? — вскрикнула незнакомка, широко раскрывая глаза.

— Папа сказал, что Иуда явится в субботу ночью, и все, кто живет в городке: матросы, грузчики, носильщики с вокзала,— соберутся на этой площади и сожгут его, потому что Иуда очень скверный... Папа нас приведет, чтобы мы посмотрели тоже...

— А ты знаешь, за что его будут жечь?

— Да, сеньора. Мама сказала, его сожгут за то, что он предал Спасителя...

— А тебе не жалко, что его сожгут?

— Нет, сеньора. Пусть себе жгут. Из-за него иудеи убили Господа нашего Иисуса Христа. Если бы Иуда не продал Спасителя, то как бы тогда иудеи узнали, кто он?

Сеньора ничего не ответила. Мы молча шли дальше, к центру. Строители замка остались позади, а когда мы прощались, белая сеньора дала мне песо и спросила:

— Скажи, ты бы мог простить Иуду?

— Нет, белая сеньора, я никогда не простил бы его.

Незнакомка пошла дальше по темному берегу, а я вернулся домой и сразу после ужина улегся в постель.

6

Несколько дней я не ходил на побережье, но в страстную субботу, когда должны были жечь Иуду, я направился туда — прогуляться и заодно посмотреть на преступника; папа сказал, что он уже там, на площади, и ожидает наказания за свое предательство, окруженный матросами и грузчиками из порта, крестьянами и рыбаками из Сан-Андреса. Я вышел часа в четыре и двинулся берегом моря. Посередине площади действительно возвышался Иуда, но туловище прикрыли мешковиной, и виднелась одна голова. У Иуды были огромные, широко раскрытые, гневные глаза без зрачков, и нечеткий взгляд их терялся в безбрежности моря. Я пошел дальше по берегу и на середине бухты заметил белую сеньору, которая двигалась со стороны Сан-Андреса. Вскоре она оказалась рядом со мной. Она была такая бледная — мне почудилось, что больная. Эту бледность цвета слоновой кости подчеркивало белое платье и белая шляпа с широкими полями. Какая все-таки белая была эта сеньора! Ее лицо с заострившимися чертами казалось совсем бескровным, взгляд был влажный, ласковый и проникновенный. Мы долго разговаривали.

— Ты видел Иуду?

— Да, белая сеньора, я видел его.

— Ты его боишься?

— Он такой страшный... Я очень его боюсь...

— Но ты простил его?

— Нет, сеньора, я его не простил. Бог прогневается на меня, если я прощу Иуду... А вы придете смотреть, как его будут жечь?

— Да, приду.

— А когда вы придете, в котором часу?

— Я опоздаю немного. Ты узнаешь меня в темноте? Ты не забудешь моего лица? Вглядись хорошенько.— Тут она странно посмотрела на меня.— Хорошенько вглядись в мое лицо... Я немного опоздаю... Скажи, ты видел глаза Иуды?

— Да, сеньора. Они — огромные, белые-белые...

— Куда они глядят?

— На море...

— Ты уверен? Они глядят на море? Ты хорошо посмотрел?

— Да, белая сеньора, они глядят на море...

Мы долго сидели на песке, и сеньора все не сводила глаз с океана. Потом молча закрыла руками лицо. И еще более побледнела.

— Пойдем,— сказала мне она наконец.

— Я последовал за ней. Мы молча шли по берегу, но когда приблизились к площади, где находился Иуда, сеньора остановилась и, опустив глаза, сказала мне:

— Хорошенько посмотри на него... Скажешь мне, куда он глядит. Хорошенько посмотри... Только хорошенько...

Проходя перед замком, она отвернулась к морю, чтобы не видеть лица Иуды. Ее рука, за которую я держался, дрогнула, и белая сеньора повторила еще раз:

— Смотри, куда он глядит, какого цвета его глаза, смотри, смотри...

Мы прошли страшное место. Сеньора, вся дрожа, снова спросила меня:

— Куда глядят его глаза?

— На море, белая сеньора... В самую даль...

Было уже поздно. Опускалась ночь, и на кораблях в заливе замерцали бледные огоньки. Когда я собрался поворачивать к дому, сеньора поцеловала меня в лоб долгим поцелуем и сказала тихо:

— Прощай!

Ночь выдалась туманная, не такая черная, как обычно. В задумчивости я не заметил, как дошел до дома,— мама плакала, потому что как раз сейчас отплывал корабль и папа должен был проводить его. Мы сели за стол. До нас доносился рев моря, мощный и угрожающий. Мама ничего не ела, но я все же набрался храбрости и спросил:

— Мама, а мы пойдем смотреть, как жгут Иуду?

— Если папа скоро вернется. А пока почитаем молитвы...

Мы встали из-за стола. Прошли через внутренний дворик. Сестричка уснула, и служанка несла ее на руках. Луна мутным пятном рисовалась в туманном небе. Мы зашли в мамину спальню, преклонили колени перед алтарем, на котором стояла статуэтка Пречистой Девы дель Кармен, очень красивая. Стали молиться. Мама шептала:

— О плавающих и путешествующих, о христианах плененных...

Внезапно поднялся невообразимый шум: топот ног, горестные вопли.

Люди, крича, бежали куда-то, и вот мы услышали характерный пронзительный звук — гудок парохода, потерявшегося в тумане. Кто-то крикнул перед самой нашей дверью:

— Кораблекрушение!

Мы устремились на улицу, обезумев от страха. Люди бежали к берегу. Мама плакала навзрыд. Но внезапно рядом с нами появился отец и сказал:

— Да, кораблекрушение. Я проводил этот пароход всего час назад. Верно, он наскочил на мель...

Пароход взывал о помощи горестными гудками, словно жаловался на невыносимую боль — то умоляя, то замыкаясь в потусторонней печали. Луна все так же смутно белела в тумане. Мы вышли на берег: на пароходе уже зажегся вращающийся прожектор, и ялики с пристани спешили на подмогу.

Никто не сидел сложа руки. Люди, высыпавшие на берег, лихорадочно готовили к отплытию лодки, баркасы, шлюпки; кто-то тащил фонарь или лампу, кто-то пытался определить направление ветра. Одно лишь слово волной прокатывалось по побережью, переходя из уст в уста и взрываясь надсадным криком:

— Кораблекрушение!

Вот он, извечный недруг живущих морем: рыбаков, бороздящих волны на хрупких баркасах, их жен, которые каждый вечер в тревоге дожидаются возвращения мужей; да, это он, неизменный враг прибрежного люда... Грозный противник, обуздать которого призваны все приметы и суеверия людей побережья; но тщетно — он нападает исподтишка, меняя обличье: то это зловещий, неведомо откуда взявшийся водоворот, который затягивает рыбаков в морскую пучину и не отпускает более никогда, то коварный ветер, уносящий баркасы в далекие, безбрежные воды, лазурные и зеленые. И едва появляется на горизонте таинственный и нежданный гость, как эти простодушные люди начинают молиться своему апостолу-рыбаку: ведь каждый из них не раз видал, как море взимает дань.

Мы еще слышали, как перекликаются люди на лодках. Но вот все поплыли обратно, прожектор погас, и гудок затих. Никто не мог понять, как это пароходу удалось соскочить с мели, но когда он скрылся на юге, густая толпа молчаливых, погруженных в раздумья людей заполонила улицы, ведущие к площади, где должны были сжечь Иуду. Мама туда идти не захотела, но мы с папой решили посмотреть.

Когда, пройдя все Замковое предместье, мы достигли площади, празднество уже озарялось ярким кровавым светом. Внутри замка, под ногами Иуды, бушевало багровое пламя, испускавшее клубы дыма и подсвечивавшее снизу уродливое туловище преступника, лицо которого мне не терпелось увидеть.

Но увидев это лицо, я испугался. Испугался огромных глаз, ставших почти что розовыми. Я поискал среди собравшихся белую сеньору, но ее не было нигде. На площади скопилось много народу, она до отказа уже наполнилась публикой, когда из дома, стоящего позади замка и обращенного фасадом к морю, вышли какие-то люди с зажженными факелами и через толпу стали прокладывать себе путь к Иуде.

— Сейчас его зажгут! — закричали все. Палачи добрались до места. Факелы прикоснулись к ногам предателя, и столб огня взметнулся в небо. Подкатили бочку смолы, и пламя разгорелось еще яростнее.

Вот тогда-то и случилось чудо. Когда тело Иуды занялось, в его глазах заплясали багровые блики — гневные, угрожающие, и люди, почти невидимые в потемках, озаренных лишь языками огня, словно подумали все сразу о глазах Иуды и проследили за его кровавым взглядом, устремленным на море. В самом конце прямой, прочерченной этим взглядом, виднелась какая-то черная точка, на которую все тотчас и указали. Внезапно вышедшая из тумана луна осветила далекий предмет, и толпа, этой ночью словно одержимая каким-то странным смятением, закричала, покидая площадь и выплескиваясь на берег:

— Утопленник, утопленник!

Все пришли в страшное возбуждение. Всеобщий вопль, в котором звучало что-то и от смиренной мольбы, и от проклятия, и от хора древней трагедии, устремился к морю, пронзая эту кровавую ночь.

— Утопленник!

Точка увеличивалась, подталкиваемая к берегу присмиревшими волнами. За единодушным криком последовала гробовая тишина, которую нарушал лишь тихий рокот прибоя. Люди стояли и ждали, когда мертвое тело достигнет суши, и все сердца сжимались горестным, невысказанным предчувствием. Луна светила ярче. Было, наверное, уже очень поздно, когда труп наконец показался вблизи от берега, закутанный будто бы в белый саван. Луна каким-то лиловым светом еще раз озарила тело, подплывавшее все ближе и ближе.

— Моряк! — закричали одни.

— Ребенок! — сказали другие.

— Женщина! — воскликнули все.

Кто-то бросился в воду, чтобы вынести труп на берег. Толпа окружила утопленницу. Принесли фонари, стали расталкивать друг друга, чтобы получше разглядеть, но на берегу было слишком темно, и тело понесли на площадь, ближе к Иуде, который еще догорал. Толпа отправилась следом, и я вместе с нею, держась все время за отцовскую руку. Тело принесли, положили на землю; туловище Иуды окончательно прогорело, оставалась одна голова, и глаза уже не были никуда устремлены, а поворачивались то в одну сторону, то в другую. Мной овладело странное, болезненное любопытство — я хотел посмотреть на тело утопленницы. Отец ничего иного и желать не мог, и мы стали пробираться вперед; отец был известным и уважаемым человеком, поэтому моряки расступились перед нами, и мы подобрались совсем близко.

Я увидел людей в мокрой одежде, безмолвно склонивших обнаженные головы, а дальше, на голой земле,— утопленницу, одетую в белое. Я увидел разорванные покровы и почти нагое женское тело. Мне никогда не забыть этого жуткого зрелища. Голова запрокинута, слипшиеся пряди скрывают лицо. Один из стоявших рядом откинул волосы с лица покойной, и тогда я испытал самое ужасное ощущение во всей моей жизни. У меня непроизвольно вырвался дикий, нечеловеческий крик, и я судорожно уцепился за отцовские ноги:

— Папочка, папочка, да это белая сеньора! Это белая сеньора, папочка!..

Мне показалось, что покойная смотрит на меня, узнает меня, что взгляд

Иуды снова направлен на распростертое тело; и у меня вырвался еще один крик, громче и ужасней первого:

— Да, я прощаю Иуду, белая сеньора, да, я его прощаю!..

Отец, как безумный, схватил меня, прижал к груди и понес прочь, а я все озирался вокруг, не смея зажмуриться, и видел пылающие, кровавые глаза Иуды, в последний раз глядящие на мир со зловещим, страшным укором; а люди расходились молча, один за другим, и кое-кто склонялся над белеющим телом.

Луна снова скрылась в тумане...