Законченная 14 декабря 1825 года поэма Пушкина «Граф Нулин» (далее — ГН) имела недолгую, но небезынтересную цензурную историю, в центре которой — эпизод, имеющий прямое отношение к теме, впервые ставшей предметом исследования в серии работ Ю. Г. Цивьяна, суммированных в монографии 2010 года.

Первая попытка публикации поэмы была предпринята Пушкиным в 1826 г., однако Бенкендорф напомнил автору о необходимости представления на высочайшую цензуру всех новых произведений поэта (письмо было получено Пушкиным в Пскове 29 ноября). Пушкин известил о перемене обстоятельств Погодина, собиравшегося поместить отрывок из ГН в своем журнале (письмом от 29 ноября) и готовившего отдельное издание ГН и «Братьев-разбойников» Соболевского (1 декабря), требуя при этом приостановить публикацию не просмотренных императором текстов. Погодин ответил несохранившимся письмом от 14 декабря, когда разрешение Мерзлякова, цензуровавшего «Вестник», на печатание первых книжек журнала уже было получено. Очевидно, с этим связано отсутствие при журнальной публикации подписи под отрывком из ГН; другие пушкинские пьесы были подписаны в «Московском вестнике» «А.П.» (см. о сходных случаях в воспоминаниях А. И. Дельвига). Отдельное издание двух поэм так и не состоялось.

Спустя полгода, 20 июля 1827 г. Пушкин препроводил ГН вместе со стихотворениями «Ангел», «Стансы», 3-й главой «Онегина», «Сценой из Фауста» и «Песнями о Стеньке Разине» Бенкендорфу доя передачи императору. 22 августа датировано ответное письмо Бенкендорфа, который отмечал, что

Графа Нулина государь император изволил прочесть с большим удовольствием и отметить своеручно два места, кои его величество желает видеть измененными, а именно следующие два стиха:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Впрочем, прелестная пьеса сия дозволяется напечатать [375] .

Пушкин учел замечания императора: при подготовке первой публикации в «Северных цветах на 1828 год» в стихе 197 было заменено одно слово (Порою барина смешит), а изменение второго места, относящегося непосредственно к карпалистическому пласту поэмы, потребовало более серьезной перестройки текста.

Первоначальный вариант (который публикуется в нынешних собраниях сочинений):

Она, открыв глаза большие, Глядит на графа — наш герой Ей сыплет чувства выписные И дерзновенною рукой Коснуться хочет одеяла… Совсем смутив ее сначала… Но тут опомнилась она, И, гнева гордого полна, А впрочем, может быть, и страха, Она Тарквинию с размаха Дает — пощечину [376] . <…> —

был заменен стихами:

Она, открыв глаза большие, Глядит на графа — наш герой Ей сыплет чувства выписные И дерзновенною рукой Уже руки ее коснулся… Но тут опомнилась она; Гнев благородный в ней проснулся, И, честной гордости полна, А, впрочем, может быть, и страха, Она Тарквинию с размаха Дает пощечину. <…> [377]

Неудовольствие императора вызвала сцена, восходящая, как было установлено комментаторами поэмы, к четвертой песни «Орлеанской девственницы»: здесь мы находим последовательность жестов, близкую к той, которая есть в интересующем нас эпизоде ГН. Гермафродит одергивает полог над кроватью Иоанны, стремится прикоснуться к ее груди, лезет к ней с поцелуями, но в ответ получает оплеуху от объятой христианским гневом героини.

Возможно, одеяло первоначальной редакции показалось Николаю I чрезмерно вольтерьянским; однако нельзя не заметить, что, перерабатывая текст, Пушкин не ослабил фривольности: отказавшись от рискованного направления поползновений графа, он изменил модальность действий героя — если в первом варианте Нулин лишь хочет коснуться одеяла, то в новой редакции он уже коснулся руки Натальи Павловны. Замена аграмматической рифмы на глагольную вызвала дальнейшую перестройку текста — появился стих «гнев благородный в ней проснулся», дублирующий сочетание «честной гордости полна», таким образом, психологическая ретардация, подготавливающая заключительный жест героини, усиливается.

Следует различать два синтаксически-коммуникативных типа жестикуляции в нарративе. Первый можно назвать монологическим, жесты этого рода не включены в коммуникацию героев. Второй тип, включающий жестовую составляющую в коммуникацию персонажей, — жестикуляция диалогическая. Жесты тут образуют цепочки, выступающие как реплики. Несколько цепочек жестов, объединенных, с одной стороны, семантикой, с другой — повторами, можно обнаружить и в пушкинской поэме.

Первый такой карпалистический диалог сопровождает сцену знакомства героев:

Уж стол накрыт. Давно пора; Хозяйка ждет нетерпеливо. Дверь отворилась. Входит граф; Наталья Павловна, привстав, Осведомляется учтиво, Каков он? что нога его? Граф отвечает: ничего. Идут за стол. Вот он садится, К ней подвигает свой прибор И начинает разговор <…>

Хозяйка привстает — это соответствует правилам хорошего тона, гость в ответ подвигает свой прибор, подсаживаясь к хозяйке (а не располагаясь визави, как было принято), и тем самым сразу приступает к легкому нарушению границ приличий, делая незаметно для себя первый шаг на пути к кульминационной пощечине.

В эпизоде прощания героев после весело проведенного вечера граф и Наталья Павловна в обмене репликами-жестами меняются ролями. Здесь впервые возникают интересующие нас мануальные мотивы:

<…> С досадой встав, Полувлюбленный, нежный граф Целует руку ей — и что же? Куда кокетство не ведет? Проказница — прости ей, боже! — Тихонько графу руку жмет.

Конвенциональному поцелую Нулина хозяйка отвечает скрытым рукопожатием, которое будет чуть позже прочитано распаленным воображением героя как нераспознанный им прежде флирт:

Он помнит кончик ножки нежной, Он помнит: точно, точно так! Она ему рукой небрежной Пожала руку; он дурак, Он должен бы остаться с нею — Ловить минутную затею.

Тайное пожатие руки как эротический жест к 1825 году уже прочно вошло в карпалистический арсенал русской поэзии. Можно напомнить памятный Пушкину «Первый снег (В 1817-м году)»:

Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость! Кто в тесноте саней с красавицей младой, Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой, Жал руку, нежную в самом сопротивленье, И в сердце девственном впервой любви смятенья, И думу первую, и первый вздох зажег, В победе сей других побед прияв залог [382] .

А можно привести пример тайного рукопожатия как прелюдии к более серьезным действиям из другого сочинения автора ГН:

И перед ней коленопреклоненный, Он между тем ей нежно руку жал… Потупя взор, прекрасная вздыхала, И Гавриил ее поцеловал. Смутясь она краснела и молчала; Ее груди дерзнул коснуться он… «Оставь меня!» — Мария прошептала, И в тот же миг лобзаньем заглушен Невинности последний крик и стон…

Усилению мотива рукопожатия (важного еще и потому, что ночные рассуждения графа о рукопожатии — место, отсылающее непосредственно к шекспировской поэме, ставшей, по позднейшему признанию Пушкина, одним из импульсов к написанию ГН) служит его каламбурное обыгрывание в сцене, предшествующей тактильному обмену интересующего нас кульминационного эпизода:

<…> вот он подходит К заветной двери и слегка Жмет ручку медную замка <…>

Не менее важно предшествующее этому фрагменту отступление, предваряющее касание Нулина в отредактированном варианте сцены, завершающейся пощечиной:

Так иногда лукавый кот, Жеманный баловень служанки, За мышью крадется с лежанки: Украдкой, медленно идет, Полузажмурясь подступает, Свернется в ком, хвостом играет, Разинет копи хитрых лап — И вдруг бедняжку цап-царап.

Для провербиального кота «цап-царап» — вовсе не жест, а вполне практическое действие, аллегорический смысл которого, однако, понятен любому читателю поэмы, ожидающему скорой развязки. Заметим, что внимательный и недоброжелательный критик Пушкина дважды в пересказах ГН заменил мышь кошкой. В «Литературных опасениях» Надеждин иронически упоминает «мастерское изображение влюбленного кота, в пылу неистового воскипения страсти цап-царапствующего свою любимицу»; а в рецензии на «Две повести…» уточняет: «В <…> картине кота <…> поэт подменил ныне <…> кошку мышью».

Возвращаясь к кульминации поэмы, следует отметить, что она зеркально повторяет сцену рукопожатия, корреспондируя также с обменом символическими жестами в сцене знакомства. Однако жесты как знаки, которыми обмениваются персонажи, здесь исчезают, возвращая диалогу мануальных движений героев практический характер: в ответ на нулинское нескромное касание руки следует столь же прагматическая оплеуха, увесистость которой особо оговорена автором поэмы:

Пощечину, да ведь какую!

Итак, нам представляется малоубедительным текстологическое решение, закрепляющее в качестве основного варианта кульминации ГН сцену с одеялом. Описанный в «цензурной» редакции жест Нулина — соприкосновение рук героев — более наглядно продолжает ряд жестовых диалогов поэмы, весьма значимых для карпалистики ГН.

Не менее важно другое: как неоднократно отмечалось в исследовательской литературе, ГН тесно связан с пушкинским романом в стихах. Из черновиков III главы романа в текст поэмы с некоторыми вариациями переходит отброшенная сцена: здесь герой, читавший накануне Байрона, лежа в постели поутру (или только что поднявшись), рассуждает о своих чувствах к героине:

Проснулся <он> денницы ране И мысль была всё о Татьяне Вот новое подумал он — Не уж-то я в нее влюблен Ей богу это было б славно [Себя] [уж] то-то б одолжил

В ГН эти уже стихи подвергаются радикальной и демонстративной (для автора и его исследователей) инверсии: герой размышляет не с утра, а перед сном, он читает не Байрона, а В. Скотта, ирония Евгения, адресованная им себе (Ей богу это было б славно), теперь обращена повествователем на героя, во внутреннем монологе которого именно в этот момент начинает брезжить будущая травестия древнеримской драмы:

«Неужто вправду я влюблен? Что, если можно?… вот забавно! Однако ж это было б славно. Я, кажется, хозяйке мил…»

Бегло описанный выше обмен жестами в ГН предсказывает зеркальную композицию «Онегина» с параллелизмом двух его кульминационных эпизодов, в которых герой и героиня меняются ролями, и открытостью финала, опробованных в шуточной повести о новом Тарквинии.