I

Без конца, без края тянулась хмурая, изрезанная хребтами тайга, и была она как стена: по эту сторону — беспомощный, измученный в неволе человек, а по ту — весь огромный мир.

Можно было стонать, мять, топтать в припадке бурной тоски постылую землю, — тайга равнодушно пела вокруг свою вековую дремучую песню.

Приходили из-за Урала вести, но чем дальше бежало время — тем реже. Близкие покидали Сергея, отпадая один за другим, как листья с дерева, поваленного бурей… И только ли о нем забывали те, с кем еще недавно делил он лучшее в жизни? По-старому ли крепка их вера в борьбу, в грядущие победы, в великий класс-мессию?.. Одних полонили стены университета, учеба, дипломы; других, с дипломами, потянуло золото акционерных компаний, отечественных и зарубежных. Он знал это из писем родителя, волжанина, работавшего в губернском земстве. Писала о том же и Тоня Игнатова, москвичка.

Девушка еще напоминала ему о своей дружеской привязанности, о светлых мечтах юности, о совместной работе под грозовым небом пятого года. Но вот и она примолкла. Не навсегда ли?.. Было это на исходе первого года ссылки.

Стояла осень, погожая, с звонким эхом на гранях тайги, с бездонно хрустальными высотами над нею. Как никогда раньше, сердце просило радости, ласки. Одна строка товарищеского привета с далекой родины, мимолетный, между строк намек на то, что не все еще под солнцем утеряно, и он, Сергей, приободрился бы, проникся бы надеждами. Но пусты и немы были дали по ту сторону тайги — и глохло, дичало сердце, переполняясь жуткой тревогою за судьбу их, немногих уцелевших под ударами царской опричнины.

Она продолжала свирепствовать, эта разнузданная опричнина самодержца, вооруженного штыком, петлей, миллиардным займом зарубежных банкиров… Да, владыки капиталистического мира не жалели золота на то, чтобы сохранить за собою богатейшую колонию, надежного в лице Российской державы жандарма-усмирителя, щедрого поставщика пушечного мяса. К тому же займы сулили богатые доходы, а главное — всемерно содействовали подавлению революции с ее угрозою переметнуться за рубежи, к ним, миллиардерам Старого и Нового Света.

И вот, опираясь на иноземных своих покровителей, сплотив в боевую орду черные силы отечественных биржевиков, фабрикантов, помещиков, самодержец гонит, вслед за социал-демократами Государственной думы, тысячи и тысячи народных борцов в тюрьмы, на каторгу, в ссылку… Военно-полевые суды, набеги удалых карателей, массовые увольнения рабочих — в городах; порка молодых и старых — по деревням; неуемный всюду произвол, надругательства…

Вчерашние поборники — на словах! — конституционного строя, все эти господа либералы из лагеря дворянства, сегодня на деле, об руку со своими приспешниками во фраках заслуженного чиновничества, всячески поощряют расправу с рабочей «вольницей», с профессиональными ее объединениями, с печатным ее словом… А там, где еще недавно пылали помещичьи усадьбы и деревенская беднота примеряла по душам земли крепостников, — там уже действовал новый земельный закон, насаждая новых союзников царя и помещиков — хуторских кулаков, вконец разоряя маломощных общинников, толпами выбрасывая их на окраины, дальше, как можно дальше от белокаменных дворянских гнезд.

И наряду со всем этим, жутким своею кажущейся непреодолимостью, нужда и отчаяние безработных семей тружеников, растерянность, сумятица в рядах интеллигенции — попутчиков революции… На глазах Сергея, в той же Москве, одни из щеголявших свободолюбием переметнулись открыто во вражеский стан, другие крались туда же, стремясь попутно обосновать свою сделку с насильниками исторической необходимостью.

Мрачное пожарище реакции накидывало зловещий отблеск на всю, казалось, духовную жизнь страны. И уже звучали голоса поэтов, ищущих забвения в потустороннем мире мистики, уже слышались зовы лжемыслителей, приглашающих к исповеданию некоей новой религии, пятнающих грязью собственного духовного обнищания лучшие идеалы человечества.

Еще задолго до ссылки, томясь в Бутырской тюрьме Москвы, Сергей столкнулся с одним из проявлений реакционного бреда кадетствующей интеллигенции. То был невозбранно распространяемый среди заключенных сборник «Вехи». Составленный из статеек либералов и так называемых легальных марксистов, сборник рьяно ополчался против освободительного движения пролетариата, ратуя за признание неодолимости капиталистического строя.

Среди однокамерников Сергея нашелся только один, кто посмел, хотя и с оговорочками, защищать «веховцев». Но и этот, именующий себя независимым марксистом, прикусил язык, когда он, Сергей, извлек из очередной почты с «дозволенными» газетами «Новое время» и зачитал вслух восторженное приветствие монархистов-нововременцев авторам сборника.

«Свояк свояка видит издалека!» — заключил, прослушав газетную статейку, кто-то из товарищей, и вся камера огласилась гремучим хохотком. Но Сергею было не до смеха. Весь тот день чувствовал он себя так, будто кто-то безнаказанно харкнул ему в лицо. Несколько успокоился он лишь после задушевного разговора с молодым рабочим Прохоровской фабрики, участником, декабрьских баррикад. Был прохоровец полон веры в то, что славный пятый год обязательно вернется, а свое слово насчет «веховцев» он закончил стародавней пословицей: «Собака лает, ветер носит…»

Что сталось с этим милым, рассудительным товарищем, Сергей не знал, но как хотел бы он встретиться с ним тут вот, в таежной глуши, пригреться около него сердцем, перенять у него неистощимую его бодрость, стойкость — все то, чего так не хватало людям в ссылке.

Глухое Тогорье только в последние годы стало местом ссылки, и ко времени водворения Сергея было в селении не более полутора десятка товарищей, по преимуществу крестьян, загнанных сюда за участие в аграрном движении.

С утра до ночи гнули аграрники спины в поле зажиточных старожилов, а то — на шишкованье кедрового ореха, и не до бесед им было ни о минувшем, ни о будущем: пережил человек день да ночь, вот и сутки прочь!

Не находил Сергей облегчения тягостному чувству подавленности и среди городских: то обнаруживалось расхождение в политических воззрениях, а то просто совсем чужим казался человек. Взять хотя бы Леонтьева, счетовода по профессии. Рекомендовал он себя при первом знакомстве народным социалистом, затем, уточняя свои политические взгляды, признался, что всех ближе были бы ему социалисты-революционеры, если б те раз и навсегда покончили с террористической практикой, разумно-де осуждаемой социал-демократами… Вообще, разобраться в мировоззрении Леонтьева не представлялось возможным, но уже одно то, что не погнушался он конторских занятий у местного кулака-торговца, не располагало в его пользу.

Совсем недавно поселился в Тогорье старый «искровец» из питерских рабочих, Алабычев Павел Егорович. Пожилой этот товарищ, которого с первых же дней начали величать в кругу ссыльных попросту Егорычем, пришелся по душе Сергею, но вскоре Егорыч захворал и добился временного выезда в Красноярск, чтобы лечь там в больницу.

Стремясь рассеять унылые думы о безвременье, о том сумрачном и тлетворном, что шло из стана прислужников власть имущих и притемняло, слепило сознание кое-кого даже среди революционеров, Сергей выбирался в тайгу и подолгу бродил чащобами.

Возвращаясь однажды с такой прогулки, повстречал он на опушке Диомида, портового грузчика. Высланный из Одессы за участие в мятеже, поднятом портовиками в знак сочувствия героям «Потемкина», оставил Диомид на родине жену с двумя малыми ребятами и теперь, работая с поденщины у старожилов, отсылал семье почти весь свой заработок. И тем, как мучительно переносил грузчик разлуку с обреченной нищете семьею, Сергей объяснял неизбывно мятежное состояние духа товарища, готового, казалось, на все самое дикое, невероятное, лишь бы утолить свою боль, ненависть свою к силам, изуродовавшим ему жизнь.

Бросив у только что сваленной пихты топор, Диомид подманил к себе Сергея, усадил его подле себя на обрубок древесины и начал крикливо, запальчиво:

— Хватит! Не подвластен я больше чалдонам…

Сорвал с головы картуз, ударил им о колено.

— Краюха хлеба за ведерку пота… Да будь они прокляты, толстосумы!.. Это дерево видишь? — ткнул он кулаком в сторону кряжистого кедра. — Бей ему лбом, ори, умоляй — мертвое! И все в тутошнем крае такие… Одно: спалить!..

Шепотом, бледнея:

— Выжечь на сотни, на тысячи верст… Все! Тайгу, деревни… Тогда… станут людьми!

Отер со скул рукавом пот и сплюнул. Сидел, как побитый волк, оскалив зубы, тяжело поводя боками.

Косясь на него, Сергей поднялся на ноги. Стоял молча, стараясь казаться спокойным.

Закатное солнце, скользнув по стволу кедра, ласкало последнею лаской ушастый лопух у его корневища. Где-то, невидимый, стучал дятел: «Так-так… так-так…»

Как бы собравшись с новыми силами, Диомид продолжал о чем-то своем, буйном, угрожающем, и поминал при этом Николку-кровопийца, министров его лютых, всю челядь его змеиную, гнусную…

— Перекрошить всех до едина! Сгрузить в преисподнюю, под самый якорь…

Надо было остановить, успокоить человека, но вместо этого Сергей еще ниже склонил голову и молчал. Умолк, наконец, и Диомид, вперив лихорадочно поблескивающие глаза в пространство.

«Черт возьми! — мелькало в голове Сергея. — Пора бы, кажется, оглядеться нам по-настоящему — и действовать… Разве ж мало мы видели всякой всячины на своем пути?!. Но… с чего начать, за что приняться и… с кем? Вот она, матушка тайга! Силища в ней богатырская, а как разгадать ее, где и как сыскать ее помощь?..»

Простившись с Диомидом, он весь путь до селения кружил мыслями над тем, за что же приняться, что предпринять, а переступив порог жилья, совсем для себя неожиданно подумал: «А почему бы не дать тягу отсюда? Собраться — и бежать!»

Вслед горько рассмеялся… Бежать? Но ведь и для бегства необходимы силы, да еще какие! А ими-то он, Сергей, не слишком, кажется, располагал… Ведь то, что было за плечами у него, то, что довелось перенести ему, даром не дается.

«Нюня! — оборвал он себя. — Или мало ковали, паяли тебя? Или и поныне ты все еще молокосос-парнишка, взирающий на мир с высоты… гимназической парты?!.»

II

Нет, он давно уже не был молокососом! Пережитого им в последний пяток лет хватило бы иному, в иной обстановке, на целую жизнь.

Шел Сергею двадцать четвертый год, а уже на девятнадцатом покинул он родной город и там, в белокаменной столице, устроился на первый курс юридического факультета. Тогда же на одной из студенческих вечеринок познакомился с юной курсисткой Тоней Игнатовой, дочерью провизора, а затем сошелся с братом ее Федором, студентом «императорского» технического училища, юным большевиком, связанным с подпольными кружками на металлургическом заводе Гужона.

В начале пятого года Рогожский районный комитет большевиков поручил Сергею кружок молодых гужоновцев прокатного цеха. Одновременно, посменно с Тоней, вел Сергей занятия в марксистской группе на Пречистенских курсах.

Близость к передовым кругам студенчества и, особенно, живая связь с рабочими много дали Сергею, обогатив его жизненную стойкость, позволив ему на деле убедиться в силе класса, призванного «новый мир построить».

Проводя беседы в кружках, готовясь к ним, он просиживал долгие часы над литературой староискровского направления, жадно накоплял в кладовке памяти все, что принадлежало здесь перу Ленина, готов был не пить, не есть — лишь бы попасть на собрания, где выступали старые подпольщики, и ко времени грозных декабрьских событий мог уже не без гордости считать себя зрячим солдатом ленинской армии, для кого участие в борьбе на баррикадах столицы было великим счастьем.

Да, он сооружал и защищал вместе с гужоновцами баррикады своего района, дважды совершал с товарищами вылазки к Пресне и лишь в последние ее дни вынужден был сложить оружие и укрыться с группою дружинников под Наро-Фоминском, в деревнях, а затем, спасаясь от преследования ищеек, перебраться к родителю, на Волгу.

Заметя таким образом следы и передохнув под отцовской кровлей, он осенью следующего года вновь выехал в столицу. Свидетельство о болезни, состряпанное в земской больнице друзьями отца, а также личное содействие одного прогрессивно настроенного профессора помогли Сергею устроиться снова в университет.

Федор Игнатов, брат Тони, оказался менее счастливым: в седьмом году где-то в Замоскворечье его «накрыли» с кипою нелегальной литературы и выслали в Вологодскую губернию. Сестра же его не только уцелела, но и продолжала свои курсы, довольно часто встречаясь с Сергеем до самой той поры, когда и его постигла участь Федора.

Весною девятого года, в связи с многолюдною сходкой студентов, на которой вынесен был протест против попрания элементарнейших основ университетской автономии, Сергея, как активного коновода студенчества, арестовали, продержали без малого год в тюрьме и отправили по этапу в Сибирь. И вот он — пленник неоглядной глухой тайги!

Жители Тогорья, в котором поселен был Сергей, располагали отвоеванным у тайги полем, занимались пушным промыслом, водили рогатый и мелкий скот. Первым среди исправных хозяев считался в селении тот самый торгаш Ситников, у кого ссыльный Леонтьев вел конторскую работу. Помимо лавки со всякою утварью, Ситников промышлял пушниной, скупая ее не только у местных охотников, а и в окрестностях, у инородцев, причем в этом дельце Абакум Терентьич не брезговал обменом звериных шкур на спирт и бражку-самосидку. О том, что где-то на таежной заимке гнал Абакум Ситников сивуху, знали в Тогорье старые и малые, знало и начальство в лице местного урядника.

Окрещенный ссыльными-аграрниками за ночные дозоры у них — Филином, урядник не только всячески потрафлял лавочнику, но и, как говорили на селе, сам принимал участие в темных его махинациях. Он и квартировал у Ситникова, чья двухъярусная изба, с лавкою внизу, расположена была на вызорье селения, рядом с бревенчатой церквушей — по одну сторону и каталажкою — по другую.

Прибыв в Тогорье и не оглядевшись как следует, Сергей поселился на жительство у деда Липована, староверческого начетчика, а избенка того прикорнула как раз против ситниковского поместья, так что он, Сергей, оказался как бы под прямым дозором урядника. Да и соседство торгаша с его шумными пирушками по праздникам и вечною толкучкой покупателей у лавки не сулило покоя. Раздражало Сергея также соседство церквуши с ее унылым колокольным тявканьем, скоплением в повечерье богомольцев у паперти… Надо было думать о приискании более покойного угла, но — время шло, а нового жилья на примете не оказывались. Выручил своего постояльца дед Липован.

— Тяжеленько тебе, паря, у меня, бобыля старого! — сказал он как-то Сергею. — Некому ни щец тебе изготовить, ни исподнее постирать… Перемолвился я тут с одною стародавней жительницей, вдовицею, насчет тебя… У нее пятистенка с кухней, а вся семья — она да дщерь молодая.

Поблагодарил квартирант деда за сердечное к себе внимание и уже через день перебрался в новое жилье, довольный тем, что избавился, наконец, от соседства торгаша и урядника с его каталажкой.

Дарья Акимовна, хозяйка избы, лишилась мужа в войну с японцами: призванный из запаса, погиб он под Мукденом в чине унтера. И хотя была вдова еще в силах, однако хозяйство ее без мужской приглядки пошло на убыль, а тут еще в ту же разнесчастную пору нивы Тогорья постиг недород и, в завершение бед, дочь Алена — подростком еще тогда была — не устерегла коня на пастбище, забрел конь в тайболу, угодил в лапы медведя-шатуна.

С годами, поправившись, зажили мать с дочерью хотя и не в полном достатке, но и не жалуясь на особую нужду, даже коровенку при себе удержали. Все же пятишница, которою помесячно оплачивал Сергей угол и харчи, была вдове как нельзя кстати. В первую же получку от постояльца она приобрела в лавке Ситникова кумачу и новые полусапожки для дочери: девица собою — любому жениху краса-погляденье, а ходила даже по праздникам в обносках.

Сергей видел Алену изо дня в день, но мимолетом, и только застав ее однажды на таежной опушке за рубкою дров, разглядел, что была она и впрямь пригожа собою. Глаза у девицы цвета хвои, а зубы, как у Тонн Игнатовой, москвички, снежно-белые и мелкие, совсем беличьи. И когда улыбалась Алена, эти ее белокипенные зубы, посверкивая, как бы перекликались с солнечным блеском глаз.

Она вразмах подсекала топором еловые заросли у темной стены кедрача. На крепком, белом, как гриб боровик, подбородке ее проступили капельки пота, на щеках играл румянец.

— Ходишь? — вместо приветствия произнесла она, разгибаясь.

— Хожу! — отвечал Сергей, оглядывая ее, дюжую и не менее стройную, чем та вон молодая ель.

— На-ко, постебай! — предложила она, смахивая со лба светлую кудельку волос, и подала ему топорище.

Он взял, ощутил в дереве теплоту ее рук, и, неожиданно для себя, весело присвистнул.

— Да ты не так, — потянулась она к топору в его руке. — Ближе к затылку лапу-то держи, а ногу… вот этак!..

Кожа на руках была у нее шершавая, что лист орешника, а кончики губ слегка подвернуты усмешкою вверх.

— Баско! — одобрила она и принялась за валежник, сгребала его в кучи, подминала коленом и все посматривала на Сергея.

— С того конца тяпай, с того! А сырье не шевель… Без надобности сырье…

Хотя не уступал Сергей в росте и силе деду своему, заводскому молотобойцу, как не раз о том говорил отец, однако, не имея навыка дровосека, он вскоре взопрел, упыхался и, отдуваясь, опустил топор.

— Довольно на сегодня!

Вокруг терпко веяло потными остывающими травами, где-то далеко-далеко погружалось в темные волны хвои багровое солнце, от ближнего пихтача надвигалась пасмурь.

— Довольно! — повторил он, надвигая на белокурую копну волос потертую студенческую фуражку. — Пошел я!

— Гулять? — поинтересовалась Алена, проводя пальцем по лезвию топора: испытывала, надо быть, остроту его.

— Да!

— Завтра опять тут буду! — крикнула вслед, и некоторое время было около нее тихо: глядела, вероятно, в его сторону.

Назавтра моросил дождик. От изб несло горьковатым дымком. Над тайгой, цепляясь за вершины кедров, ползли туманы. Ковер из опавшей хвои хлюпал под ногами.

— Ага, пришел!.. — кинула встречу постояльцу Алена с приметным, по-юному смутно стыдливым, оживлением. — Стебать будешь?

— Давай! Покосилась на него.

— На посиделки ты?

— А что?

— Сними пиджак-от.

Он послушно сбросил тужурку и улыбнулся, отметив про себя, что никогда не решился бы разоблачиться так в обществе Тони Игнатовой: была на нем сильно поношенная сорочка, прихлестнутая по плечам темными от пота подтяжками.

Вспомнив о Тоне, подумал, принимаясь за топор: «Сегодня же вечером напишу ей, хорошенько выбраню за молчание… Если не ответит, значит — конец!»

— Ой, срубился никак? — воскликнула у его плеча Алена. — Эх ты, вареный!..

Сергей стоял бледный, зажав ладонью колено, на пальцах — кровь: будто бруснику раздавил.

— Ну-ка, садись!

Алена стянула с его ноги сапог, засучила штанину, подула на рану и вдруг приникла к ней губами. Жгучая боль упругой волною — по всему его телу, и — невольный вскрик.

— Теперь баско, — произнесла она, сплюнув в траву кровью.

Сергей торопко заглянул в лицо ей: в уголках ее губ, завернувшихся клейким листком, алела кровь. Он опустил глаза и, чувствуя в груди звонкую поющую силу, подумал: «Жизнь — везде жизнь… Можно и тут!»

Это был отзвук бесконечной песенки раздумья, что владела им в последнее время и подчас рождала сомнение в возможности тянуть жизненную лямку дальше.

— Подорожника не видать что-то, помогает травка эта, — говорила Алена, обвязывая платком его колено.

Он молча, все с тем же ощущением силы в груди, смотрел в чащу тайги. Дождь с тихим шорохом кропил кедрач. От темных стволов, из лиловых мокрых глубин за ними тянуло крепким, никогда не выдыхающимся здесь хмелем. Рыжая проседь осени, охватив кое-где хвою, вздымалась в зеленых космах тягучим полымем. У черных, будто обугленных корневищ отблескивали лужицы, густые и пряные, как мед.

— Зудит в коленке-то? — продолжала Алена тем же сурово участливым голосом.

— Ничего, Аленушка, до свадьбы заживет! — откликнулся он и, метнув в нее голубым огоньком своих глаз, промаршировал перед нею широким солдатским шагом.

— Видишь — ни единой хроминки, хоть сейчас в строй!

— Ай отбывал солдатчину-то? — спросила она, озирая его с плохо скрытой сконфуженностью в глазах, словно он щеголял перед нею собой и ожидал похвалы.

— Солдатчину? — Сергей прихмурился. — Во-первых, есть я единственный сын у отца и числюсь в ополчении второго разряда… А во-вторых, такие солдатики, как мы, царю-батюшке не нужны! А не нужны потому, — подхватил он живее, — потому, Аленушка, что плохие вышли бы из нас защитники престола…

Она молчала, потупившись, затем — негромко:

— Политик ты, знаю! — И вздохнула. — Эх, много вас нынче, сердешных…

— А это худо? — подшагнул он к ней вплотную. — Отвечай: худо, что… много нас… Ну?

Он прихватил рукою ее локоть, она тихонько отстранилась, подняла глаза, взоры их встретились.

— Давай, паря, еще мало-мало посеку я! — меняя разговор, вымолвила она и потянулась к топору. — Мамка с вечера за печь примется, тесто заведено у нее… А ты вот чего, — добавила решительно, — ты иди-ка ко двору, а то — храни бог — еще чего у себя порушишь…

В голосе ее послышалась смешинка, но провожала она его долгим взором, в котором было что-то встревоженно смутное, едва ли ею осознаваемое.

Вечером Сергей уселся у себя в светелке за письмо в Москву, к Тоне, писал, перечеркивал и рвал написанное. Выходило не то, что надо: то слишком сурово, то чересчур мягко. «Однако следует выждать, — решил он. — Вспомнит, пожелает — сама напишет, а нет, так и… не надо!»

Тут как раз вошла хозяйка с мискою рассыпчатого творогу — на ужин ему.

— Поди, надоела картошка-те! — сказала, ставя миску на стол перед Сергеем. — А вот покойный мой Панкратушка шибко любил ее, картофелину… — продолжала она, вспомнив о муже, — Бывало, медом его не корми, а картофелину дай-подай…

Она была при фартуке, с засученными по локоть рукавами, простоволосая. Общее с дочерью у нее — черные, дугами, брови и такие же зеленоватые огоньки в темной дреми глаз, но время наложило на вдову свою печать, избороздив щеки ее морщинками, оттянув уголки рта вниз, к одутловатому подбородку.

— До время загубил себя, несчастный, а все из-за карахтера своего неуемного… — говорила она, присаживаясь на табурет невдалеке от стола. — Я про муженька своего! — пояснила пригорюниваясь. — Иной перед врагом-то на сторону отступил бы, а мой… Моему, по нраву его, и смерть нипочем: только схватись с ним…

В голосе ее поскрипывала нотка горестного упрека покойному, но затем, как бы раскаявшись, она протяжно вздохнула:

— Ой, и кому только нужны войны эти?.. Столько народу гинет…

Она вдруг всхлипнула и примолкла.

— Слезами, Дарья Акимовна, горю не поможешь! — подал Сергей голос. — Не плакаться бы следовало нам, а за ум-разум браться да оружие-то в ину сторону поворачивать… Сообща, всенародно! Не нам ведь, а царю с капиталистами войны надобны… Чтобы побольше чужих земель оттягать да карманы себе золотом набить, а главное… главное, хозяюшка, чтобы народ свой укротить, очи ему кровью залить… Взять хотя бы эту войну с японцем… Начал было трудовой народ глаза протирать, пути-дорожки от нужды горькой к счастью своему прощупывать да к бою противу грабителей своих готовиться… Тут вот они, царь-то с помещиком да купцом, и затеяли войну… Эх, да что там! — прервал он себя, завидя на пороге Алену, — В один присест о всем не расскажешь…

— Мамка! — склонилась Алена к всхлипывающей матери, — Опять ты… за старое!.. Тесто из квашни бежит… Разделывать его, что ли?

— Стой! — поднялась с места хозяйка. — Без тебя управлюсь… Пестрянке корму задала? — уже за перегородкой слышался ее голос. — Мычит чего-то рогатая…

— Сыта Пестрянка, — откликнулась дочь. — Пауты ее донимают.

Кухня огласилась глухими шлепками о покрышку стола: мать принялась за тесто. И вслед — окрик:

— Алена! Ложку, ложку постояльцу закинь… Эка, дурная моя головушка: творожок подала, а чем его черпать — не надо…

Вошла Алена и, подавая Сергею объемистую деревянную ложку, спросила участливо:

— Ноет нога-то?..

— Пустяки! — отмахнулся он.

— И как это угораздило тебя… с топором-то? — говорила она, придвигая к нему миску. — Чего же ты… кушай! — И вновь: — Впервой, похоже, у дровосеки-то? Из баричей, видать…

— А вот и ошиблась! Не в барстве рос.

— Ой ли? — недоверчиво выронила она. — Небось в бедняцком-то положении всякому чтиву не научишься, а у тебя вон, — указала она кивком головы на открытый чемодан подле койки, — то ли рундук, то ли книгарня!..

— Ага, досмотрела! — отозвался он одобрительно. — Видишь ли, родитель мой во всем себя стеснял, сыну же в учебе не отказывал… А ты, Ленушка, с грамотой знакома?

— Две зимы в школу к дьячку бегала, а на третью, как весточка о кончине отца пришла, не довелось…

— Читать по-печатному научилась все же? — не унимался он. — Хочешь — подмогну тебе в грамоте!

— Ну, где уж нам, сирым! — проговорила она потупясь.

— А ты не прибедняйся! — повысил он голос. — Сирому-то как раз и нужна грамота… Грамота для сирого — то ж, что поводырь слепцу или… пес-наводчик охотнику!

И рассмеялся нежданному своему сравнению.

— Без пса, известно, какая же охота! — выговорила она раздумчиво и, как бы вспомнив о чем-то своем, продолжала по-иному, более живо: — Вот, Таныш наш… Еще щенком был, а батюшка им, бывало, не нахвалится… Ну, и впрямь, цены ему нет, псу нашему! Хоть и стар, а дичь за версту чует…

— С отцом на охоту хаживала, да? — поинтересовался он.

— С малых лет брал меня папаня с собою… царствие ему небесное! И по птице — в летню пору и на зайца — по первому снегу… Я и теперь кой-когда выбираюсь с ружьишком! От батюшки-то берданка осталась, запалу у ей на ведмедя хватит… А ты как?

— Насчет охоты? Гимназистом с дедом на вальдшнепов охотился… А позже… на иного зверя стрельбе обучался, — добавил он, криво улыбаясь.

— Вот и занялся бы у нас охотою! — посоветовала она, не обратив внимания на последние его слова.

— А верно дочка говорит… — вмешалась с порога в разговор Дарья, держа в оголенной по локоть руке скалку. — Бери покойного огнестрел и — айда по глухарям… А то сидит себе человек сложа руки, невесть чем пробавляется. Ай из родни кто денежку-то шлет?

Сергей отвел глаза в сторону. Он действительно пробавлялся на то, что высылал ему из скромного своего жалованья отец. Правда, в письмах не раз сын просил родителя не слать ему денег, уверяя старика, будто имеет какой-то заработок и ни в чем не нуждается, но отец не верил ему и не прекращал своей помощи.

— Рад был бы взяться за что-нибудь, да за что? — проговорил Сергей уныло.

— Как так? — воскликнула хозяйка. — Работенку сыскать нетрудно у нас, исправных хозяев вдосталь.

— В поденщики к ним? — прихмурился он, вспомнив одесского грузчика Диомида, его жалобы.

— Поденщина не по душе, так вот за дичь, за пушнину взялся бы! — убеждала Дарья. — У нас от покойного и зимовье в тайге стоит, опять же плашки-силки имеются… Конешно, на все сноровка требуется, так вить и младенец не сразу ходить научается…

— Что ж, попробую! — согласился он. — Испыток, как говорится, не убыток!

— Алена, слышишь? — обратилась Дарья к дочери. — Придется тебе подсобить человеку, пока он с тайгой-матушкой не свыкнется… И к зимовью его сведешь и Таныша нашего к стрелку новому приучишь… А я уж, как-никак, без тебя по дому-то справлюсь…

III

Как и было условлено, в первое же воскресенье, еще до восхода солнца, Сергей и Алена, сопровождаемые Танышем, отправились в тайгу.

Уже по пути к зимовью Алене удалось подстрелить тетерева, а за нею не без удачи извел заряд и Сергей. Так с парою пернатых в ягдташе они расположились в зимовье на отдых, состряпали себе горячий завтрак, досыта накормили и Таныша.

Зимовье оказалось добротным сосновым срубом, на диво просторным, с полатями для ночлега, с бокатою печью.

— Да тут, Алена Панкратьевна, хоть пир устраивай… свадебный!.. Ты как, — спросил он, посмеиваясь, — замуж не собираешься?

Уловив в его голосе шутку, она неодобрительно взглянула на него.

— Чему быть, тому не миновать, — произнесла она по-будничному просто. — Мамка давно уж зудит… насчет этого! Известно — без мужика в хозяйстве трудно.

— Кто же этот терем сооружал? — поспешил он переменить предмет разговора.

— А папаня же, кто больше! Для себя старался… Он вить, случалось, неделями в тайге время коротал… Значит, по сердцу зимовье тебе?

— Еще как!

— Вот и располагай им, раз по сердцу!.. Только бы не заскучал в одиночку-то?

— Да ведь не без дела сидеть буду… Где же сберегаются снасти на белок? Показывай!.

Так, помогая Алене готовить пищу и оживленно беседуя, осматривая затем снасти и примеряясь к ним, Сергей не приметил, как наступили сумерки. А на другой день побывал он в лавке Ситникова и достал там запасу дроби, пороха, отличные бродни.

— В таких броднях любая топь под ногами не страшна! — расхваливал товар лавочник, прищелкивая для пущей убедительности пальцами.

За порогом лавки Сергей повстречал Филина. Урядник был, видимо, выпивши, обрюзгшее, в рыжей щетине, лицо его походило на распаренный свекольный бурак, а шмыгающие туда-сюда глазки напоминали мышат, почуявших добычу.

— Это что? — не здороваясь, ткнул урядник пальцем в бродни под мышкою Сергея: — На охоту собрался, господин хороший?..

Сергей брезгливо поморщился и готов уже был молча пройти мимо, но сдержал себя.

— Да, на охоту, а что надо? — процедил он сквозь зубы.

— Хо! — выдохнул Филин и залился смешком так, что брюхо его с серебряной часовой цепочкой на плисовом жилете затряслось, как в судорогах. — Ах, ты… несмышленыш, а еще образованный!.. Во-первых, — прохрипел он, делая ударение на «ы», — во-первых, каждый, вылезающий за поскотину, обязан докладаться по надзору мне… Во-вторых, должон ты по всем правилам устава первую же охотничью добычу поднести своему начальству, тоись господину уряднику… Понял?..

— Понял! — отрубил Сергей. — Но пойми и ты, благородие, что если люди будут устав твой соблюдать, то уставщику не миновать тюрьмы… за поборы! — окончил он выкриком и, отпихнув плечом с пути урядника, пошагал прочь.

Пока происходила эта перебранка, у лавки собрались зеваки, и среди них, на голову выше остальных, стоял бородатый Евсей, ссыльный аграрник.

— Правильно сказано! — подал бородач голос вслед удаляющемуся Сергею.

— А тебе чего надо?! — заорал Филин, шатнувшись к Евсею. — Да как ты смеешь, бугай! Да я тебя за решеткой сгною… Да я тебя…

Сергей, не оглядываясь, круто свернул за угол. Дома, выслушав постояльца о стычке его с урядником, хозяйка закачала головой.

— Ай-яй-яй… Зря ты, милый, задираешься! Не тронь — говорится — дерьмо, оно и не зловонит.

Не соглашаясь, видимо, с матерью, Алена рывком попнулась к ней, но мать не дала ей и слова вымолвить:

— Приткнись! Без тебя обойдется, доченька…

Вскоре Сергей забыл об уряднике, не обращал он внимания и на его посещения при обходе-проверке ссыльных.

Время текло, уже похрустывал под ногами в жухлых травах налет морозца, опадали последние листья осинок в палисадах при избах, и все реже, реже гомонили, резвясь, ребята у церквушки; зато еще назойливей звучал среди ранних сумерек призывный звон ее тенористого колокола.

По будням Сергей уходил на охоту в одиночку, а в праздники неизменно сопровождала его Алена. Возвращались они к вечеру, нагруженные добычею: были тут тетерева, белки, а то и пара, другая зайцев. Хозяйка усаживала охотников за стол, ставила перед ними попыхивающий паром самовар, объемистое блюдо с шаньгами.

Завязывался бойкий разговор. Начиналось с того, что охотники выкладывали свои таежные впечатления, делились своими удачами и оплошностями, причем нередко между ними завязывался спор, в котором один старался свою промашку в прицеле по дичи свалить на непредвиденный случай, а другой настаивал на невыдержанности стрелка. Затем как-то само собою выходило так, что от охоты постоялец уводил собеседников к иным, большим темам. Особенно внимательно выслушивались его рассказы о московских событиях пятого года, при этом в глазах Алены было столько взволнованной настороженности, что казалось, будто тот или другой исход в рассказе москвича о том или ином случае прямо касался ее, Алены… И это трогало Сергея: недаром, значит, просиживал он с нею часы над книгою.

Начали они с поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо», и — удивительно! — кое-что отсюда Алена вызубрила наизусть. Вообще ученицей оказалась она прилежной и сметливой. К тому же, убедившись в чем-либо, она готова была защищать добытую правду всеми силами, даже если противником ее оказывалась мать.

Так, особо крепко спорила она с матерью, когда та однажды вздумала, ссылаясь на сказы родного деда, утверждать, будто и среди бар попадаются добрые да отзывчивые… «Все они одним миром мазаны, баре!» — голосисто восклицала Алена в ответ на доводы матери. Примирил их тогда Сергей. Он сказал, что дело не в добрых и злых барах, а в самом барстве, в существовании той страшной несправедливости, когда тридцать тысяч помещиков заграбастали под себя столько земли, сколько ее у пятидесяти миллионов крестьянских душ. И при этом лучшие-то земли еще при обманном освобождении крестьян из крепостной зависимости оказались у них же, у бар!.. Дослушав его, Алена победно вскинула глаза на мать, а та, покряхтывая, обратилась неожиданно памятью к жалобам тутошних мужиков-ссыльных: аренда земельного лоскутка у помещика за отработки на его пашне; займы по весне зерна в посев у кулачья с оплатой втридорога; староста, волокущий со двора последнего телка за недоимки; земский начальник с тюрьмой, нагайкою… «Оттого-то, мамка, и поднялись бунтом деревни!» — вставила свое слово Алена. «Верно, поднялись, доченька, поднялись… — уже по-другому, мягко отозвалась мать. — И у нас, в сибирской сторонушке, бунтил народ, да еще как! А только, — со вздохом договорила она, — плетью-то, видно, обуха не перешибешь…» — «Плетью это — да! — опять вмешался тут Сергей. — А под обушком всенародным и державный обушок не выдержит…» И, загораясь, добавил: «Еще вернется, Дарья Акимовна, обязательно вернется пятый год!..»

Это было то самое, что слышал он когда-то в Бутырской тюрьме от рабочего-прохоровца.

«Вернется! — повторил выкриком. — И тогда-то будет у мужичка земля… Да, да! Отберет ее, матушку, народ и у царя, первого помещика на Руси, и у церквей с монастырями, а наипаче — у помещиков!..»

IV

С первым снегом перебрался Сергей в зимовье, и случалось — по целой неделе не заглядывал он в село, оставаясь в тайге один на один с Танышем, стражем своим и помощником на охоте.

Зима держалась снежною и тихою, медвежачьей. На солнце морозило так, что потрескивали бревна зимовья, а по ночам загорались большие, в кулак, звезды, и походили они на осколки льда, а чистое небо — на безбрежное ледяное поле.

Охота выдалась дюжая. Кулемы забивало косачами, а плашки то и дело хлопали под егозливыми белками. Всюду по снежному насту — узоры звериных лап: живая грамота дремучего таежного мира.

Тайга затягивала, умыкала, пленяла Сергея. Днем — погоня на лыжах, буйная радость при встречах с сохатым, жадные петли по снегу в поисках выказавшей себя обапол лисы… Буйный, гремучий и жаркий на морозе труд! А ночью сон, крепкий, как брага.

Но были и прорывы в этом состоянии бездумного покоя. Вдруг он просыпался среди ночи. Под нависшим потолком зимовья становилось нестерпимо душно. Он сбрасывал с себя одеяло, вытягивался струною, кошемка жгла тело, сердце стучало, припрыгивало.

Там, где-то за тысячу верст, полыхает зарницей жизнь, а тут беспросветные будни, глухомань, обрывки раз в месяц газет в наморднике цензуры… И не было вовсе писем, если не считать коротеньких, на бланке денежного перевода, уведомлений отца о том, что жив он, здоров, чего и ему, дорогому сыну, желает. Продолжала отмалчиваться и Тоня Игнатова.

Острая жалость к себе наполняла сердце Сергея, и опять выползала мысль о бегстве, но это уже не радовало, не утешало, а еще пуще разжигало тревогу и озлобление против своей беспомощности.

Отвести бы с кем-либо душу в беседе, посоветоваться, услышать слово утешения… Какое счастье иметь друзей, которые приняли бы на себя долю житейской тяжести товарища и понесли бы ее, эту тяжесть, вместе с ним!

Но… где тот, кто выслушает Сергея, поймет его и поможет ему?

И вновь перебирал он в памяти всех, кого знал из ссыльных Тогорья… Леонтьев, счетовод, то ли энесовец, то ли эсер, а вернее всего просто обыватель, запродавшийся походя лавочнику! Диомид, одесский портовик-грузчик, подавленный своим несчастьем и в несчастье переживающий действительность, как переживал бы ее темный анархист.

Не легче было Сергею и при встречах с двумя другими товарищами. Типографский рабочий из Орла, Иншаков, примыкая к меньшевикам-ликвидаторам, упрямо, с пеной у рта, защищал идею повсеместной борьбы за легальные марксистские общества рабочих: только-де через открытые политические организации пролетариат сможет добиться широкой демократизации государственного строя.

Юркий, напористо крикливый человек этот мог, ввязавшись в спор, стоять на своем вопреки любым доводам противника. Ни в чем не сходясь с ним, Сергеем, дружил он со своим одноквартирником Прониным, земским дорожным техником, сочувствующим отзовистам-ультиматистам… И вот, прислушиваясь к тому и другому, Сергей не раз с горечью убеждался, что в конечном счете рассуждения обоих сводились к ликвидации партии: Иншаков — отрицая необходимость связи рабочих масс с нелегальной партией, техник Пронин — лишая партию связи с легальными организациями и отрывая ее, таким образом, от масс.

Нет, не с такими, как Иншаков или Пронин, сыщешь душевного отдыха, разомкнешь свое тягостное настроение, приободришься! Напротив, именно в их обществе особо ощутимо возникало представление о мрачных силах реакции, сеющей на своем пути упадничество, разложение…

Ни на один час Сергей не терял веры в то, что, рано или поздно, конец безвременью придет, что силы пролетариата непобедимы, что передовой отряд его, это — не Иншаковы с Прониными, а те, многие, кто остался верным заветам революции!

Да, он был убежден, что ночь не вечна, что за нею придет утро, что где-то уже пробиваются первые лучи солнца… Но где они, где?.. Дождаться бы их, осилить эти припадки тоски, одолеть, рассеять проклятое ноющее чувство заброшенности, перенять у того вон, за стенами, зеленого царства его мощь, его неистощимую живучесть!

Только на рассвете засыпал Сергей и, утомленный бессонницей, весь следующий день хандрил, стрелял, не попадая в цель, кое-как возился у беличьих ловушек… В такие-то вот тягостные дни особенно радовало появление Алены. Вдруг все вокруг оживало, и сама тайга, до того хмурая, как бы одухотворялась, светлела.

Так было и в начале первой недели нового года, когда ранним утром Сергей широко распахнул перед гостьей дверь зимовья. Таныш первым восторженно приветствовал Алену: кинулся к ней с ликующим повизгиванием, прыгал вокруг, вскакивал на задние лапы, заносил передние на руку ей, стремясь дотянуться к ее плечу, лизнуть в щеку.

Следя с улыбкой за псом, Сергей и сам не прочь был, кажется, столь же стремительно выразить гостье свою ласку.

— Ага, застала-таки тебя! — говорила она, снимая из-за плеч суму и ставя ее на стол, — Опасалась — убредешь спозаранку… Все ли во благополучии, паря?.. Запасцу охотничку приволокла… Ну, здравствуй! — протянула ему руку. — С Новым годом! Идти тебе — не падать, скакать без упаду, с судьбой своей ладить, жить во усладу…

— Спасибо, спасибо, Аленушка! — Он с силой потянул ее к себе и внезапно прильнул губами к ее губам, ощутив холодок чужих зубов. — Спасибо! Только в судьбу не верю я… Человек сам судьбу свою кует…

— А куй себе на здоровье!..

Она высвободилась из его рук, стянула с себя полушубок, присела у стола.

— Соскучился по ласке ты… — вымолвила негромко и, подвинув к себе сумку, принялась выкладывать из нее добро.

Мороз румянцем гулял по ее щекам, щурился из-под взмокших от инея ресниц, стылой белизной сжимал упругий подбородок.

— Пельмени мамка прислала, маслица, творожку…

— Да куда ж мне столько-то?! — воскликнул он, подсаживаясь к столу. — У меня дичи с зайчатиной на десятерых…

— Ничего, умнешь! Ишь у те торчмя лопатки-то… Недужится, чего ли?

— Никакой во мне хвори, Алена Панкратьевна… Только… того… скрипит кой-когда на душе!

— По родным местам, видно, скучаешь? — участливо заглянула она на него. — На вольную волю тянет?..

— Да как тебе сказать… — раздумчиво начал он, но она не дала ему закончить:

— Знаю, вижу, не таись!.. — Потянулась к нему, прихватила за руку. — Потерпи! Не век брюханам царить, придет и на ихнего брата погибель-кончина! Сам вить говорил этак… Запамятовал?

— Помню, Алена! Так ведь у всякой кончины свое начало должно быть… А кому начинать-то? Нам, Алена! Нам, у кого очи открыты!.. Будить рабочий народ, на битву его кликать, сплачивать… вон оно где, начало-то конца всем брюханам!..

Он порывисто поднялся с места.

— Эх! — вырвалось у него стоном. — Сижу я тут, и… никакой от меня помощи… А там всюду насилие, кровь, слезы — рекою… Что ты, что?! — прервав себя, склонился он к Алене.

Взбросив на стол руки, она припала лицом к ним и, как в ознобе, затряслась плечами.

— Аленушка, милая, что с тобою?..

Он присел подле, тормоша ее за локоть, и вдруг она рванулась к нему, уронила голову на грудь его, запричитала:

— Жалко мне, жалко! Всех, всех вас… И батюшку свово… загубили, анафемы, во цвете лет…

— Да будет, будет тебе, дурочка! — уговаривал он ее. — Скажи-ка лучше, как там у вас? Мамка здорова ли?..

— Ох, и не спрашивай… — роняла она в ответ. — Какая уж у мамки жизнь… Не жизнь — кручина одна… Сколько лет минуло, а у нее дня не проходит… без думки… о сиротстве нашем… И, знай, одно начитывает, суженого мне прочит, хозяина в дом чает…

— Вот оно что… — произнес он глухо.

— Намедни сваты были… — продолжала она, отстраняясь от него. — За Ваньшу сватают… Из Елани который…

— Это… где она, Елань? — спросил он, не глядя на нее.

— А на самом Енисее стоит… Елань — село… Смирный он, Ваньша-то… В достатке живут… Кони у них…

— Что ж, кататься охота? — вставил он сурово и вслед, спохватившись, улыбнулся. — Ладно уж, вам с маткою виднее… А не подогреть ли нам пельмени, Аленушка, да подзакусить?..

— Ой! — вскинулась она из-за стола. — И впрямь надобно… Не завтракал, поди, еще?

— А ты?

— Со вчера ни росиночки во рту…

Разводя затем огонь на загнетке, она неожиданно спросила:

— Долго еще сидеть тебе в тайболе нашей?

— Год просидел, еще без малого четыре осталось… — откликнулся Сергей уныло. — На пять лет заброшен… Филин-то, урядник, заглядывал?

— Был! Об тебе справлялся… Мамка его кулешом угощала…

— Это еще чего ради? — угрюмо кинул он.

— Книжицу твою углядел, — не отвечая на его вопрос, продолжала она. — На кухне у меня покоилась, книжица-то…

— Это которая же?

— А насчет капитанской дочки… Про Пугачева…

— Пушкина?

— Его, его!

— Ну и что же он, урядник?

— Да что! Полистал-полистал и спрашивает: «Постояльца книжка?» — «Постояльца», — мамка ему… На том и кончилось…

— Так… Осилила книжку-то?

— Скрозь! И мамке вслух читала… А пошто он, Пугач-то, царем прикинулся? Как уж раз бунт поднял, так от себя бы, по чести…

— Не то время было, Алена! Не разуверился еще о ту пору народ в царе… Да что там! И в наше еще время вера-то в него жила… Даже среди питерских рабочих… Рассказывал я тебе про девятое-то января… как царь встретил их, рабочих-то… Тут только и открылись у людей глаза на него, гнуса!

Жадно вслушиваясь в каждое его слово, Алена подала на стол чугунок с пельменями.

Разговор их продолжался и за едой. Солнце уже высоко стояло над тайгой, когда, спохватившись, Алена начала собираться домой.

— Мамка зараз просила обернуться, — говорила она, вздевая на себя полушубок. — Картошку надобно в ино место укрыть — не померзла бы…

Заторопился и Сергей. Слазал на чердак, спустил пару заячьих тушек, уложил их в суму Алены.

— Готово! Провожу я тебя…

— Сама дорогу найду… До скорого!

И пнула ногою дверь. Сергей — за нею, прихватив на ходу свой зипунишко.

— Стой-постой! — покричал вслед ей, заправляя в сенях лыжи.

— Как же не так! — бросила она голосисто и — со смехом наружу.

Он — стремглав за нею. Позади, за прихлопнутой дверью, яро повизгивал в сенях Таныш.

Морозный чад клубился под небом, багряным от солнца. Воздух — вода ключевая, кедрач вокруг в матовом инее, как в ризах из серебра.

Лисицей ныряла в чаще Алена. От лыж ее подымался вихорь: ж-жох, ж-ж-жох…

Захватило дух у Сергея. Не бежал — летел он, и не ветви вокруг — крылья белоснежные.

Из уема в уем, пихтачом, через взлобок — вниз по заледенелому насту.

— Эгей!

Прутья по лицу — огнем. Острые иглы — за ворот. Куржак, как стекло толченое, сверху по стволу — с шумом, с звоном.

— У-а-ах!..

Колет, въедается в кожу студеная кипень, мечется в зеленых космах беличий хвост, шмелем жужжит оленья на лыжах шерсть. А в ушах кровь — музыкой.

Пригнулась в полете девка, как березовый ствол под ветром. Бьют по плечам ей крылья треушки. Пружинят, горят бурки: жик-жик-жик…

Оглянулась: щеки в огне, волос льняной, морозный — по ветру. И… а-ах!

С разгону в сугроб. Колени белей снега. Одна лыжа, сорвавшись, змеей по насту.

— Уйди…

В глазах страх и вызов.

— У-ы-их!..

Налетел, закрутил колючий буран, ожег, проник во все тело. Небо, как полог хрустальный, вдребезги. И — крик, неуемный, пронзительный. Но тише, глуше голос, и вот уже вздохи, похожие на шелест листвы, забывчивое голубиное воркованье.

Сидела Алена в снегу. В глазах жарко, на ресницах слезы примерзли. Сказала тихо, грудью:

— Дурной какой…

Поднялась, не глядя на него.

Сергей ей — лыжи, в карман — выпавший нож-складень. Заглянул в лицо: зрачки — как набухшие вешние почки.

— Прости, Аленушка! Споткнулся я, родная моя…

Молча повернулась прочь, Сергей — за ней. Бросила она на ходу ему:

— Ну, чо тебе?

В глазах у него — кроткое голубье крыло. Взглянула Алена, дрогнула:

— Ладно, молчи уж… Э-эх!

Потянула к себе, прижала к груди его голову.

— Прощай!

И — вперед. Только волос пушился под ветром да исподняя холстинка трепалась, обвивая тугие икры.

Стоял Сергей, слушал себя, пьяный. Бухало сердце, гудела, пенилась кровь.

«Вперед-вперед-вперед…»

Налег на лыжи, наддал всей грудью.

Солнце и небо, кедрач и куржак, снега, снега… вся земля — его, Сергея!

Гудит, поет мир. Миллионы глаз, миллионы рук:

«Тра-та-та… Тра-та-та…»

— Бежать… туда… к людям!..

На голос песней:

— В огонь, в города, к людям!..

Плясовую:

Ах вы, сени, мои сени, Сени новые мои…

V

Мысль о бегстве на волю все настойчивее преследовала Сергея, и теперь все его хлопоты по охоте сводились к одной цели — побольше накопить пушнины, повыгоднее сбыть ее: без денежного запаса не выбраться из плена.

Еще от деда Линована слышал он о походах на медведя, а ведь одна медвежья шкура — целый, можно сказать, капитал! Но как добыть «топтыгу», да еще один на один с ним? Надо было обратиться к кому-либо из старожилов за помощью, и уже подумывал он заглянуть с этою целью на село, а тут как раз пожаловал к нему в зимовье сам Липован.

Дело к вечеру было. Сергей только что покончил с разделкой беличьих шкурок по новой добыче и готовил себе ужин. В ставень оконца постучали, залаял Таныш. «Наконец-то! — подумал Сергей, предположив, что явилась давно не показывавшаяся Алена, и вслед усомнился: — Нет, не она — слишком поздний час для нее». Уняв пса, он вышел в сени.

— Свой, свой! — послышался знакомый старческий голос. — Отчиняй засов, мил человек…

Сергей впустил позднего гостя.

— На ночевку к тебе! — заговорил с порога Липован. — Пробирался на своей клячонке из Баксыра, от родни, да запозднился…

Устроив дедову лошаденку в сенях (на открытом-то месте волки задерут!), Сергей провел старика к столу, за горячий кулеш с зайчатиной, и они разговорились.

Затею Сергея — обложить медведя — не одобрил дед.

— За ведмедем, милок, без сноровки погонишься — живым не воротишься… Тебе бы лису-огневку выследить, водятся такие в нашем кутке… Цена ж шубенки одной такой куда как высше медвежачьей… Целый в ней, огневке, клад!..

И принялся рассказывать о всяких случаях в охоте за огневкой, а наутро изъявил согласие принять участие в поисках живого «клада».

Бродили они по снегам-трущобам не один час, но без толку. Однако, проводив деда, Сергей решил во что бы то ни стало добиться счастья. Вспомнил при этом, что и Алена когда-то говорила ему о счастливцах, выслеживавших огневку. И — странно! — мотаясь с утра до сумерек по дремучим зарослям, приглядываясь к каждому звериному следу, прислушиваясь сторожко, заодно с Танышем, ко всему, что поскрипывало, потрескивало, тренькало вокруг, он чувствовал себя так, будто и она, Алена, была подле него, будто стоило ему оглянуться — она тут как тут!

Чем-то ласкающе юным, как просветы небесной голубизны в кедраче, веяло на него от вечно зеленого царства тайги. И нередко, забывая об осторожности охотника, приводя в состояние тревоги Таныша, он наотмашь вскидывал голову и оглашал таежное затишье звонкоголосым:

— Але-е-ена…

Вслушивался в далекое ломкое, эхо и, как очарованный, озирался по сторонам, словно впервые видел и те вон разлатые, манящие под бело вспененный шатер свой кедры, и те вон узорчатые, тонущие поблизости в снегах, елочки, и медностволые над ними сосны, бесшумно ронявшие снежный покров.

Когда на следующей неделе в зимовье вновь прибыл на своей лошаденке Липован, чтобы доставить в Тогорье, как обещал, скопленный запас пушнины, встретил его Сергей буйным выкриком:

— Ура-а-а, деда, вот она, рыжая!

И метнул перед ним драгоценную шкуру лисы.

Запас пушнины занял изрядное место в кошевке Липована. Предстояло сбыть добро с рук, да так, чтобы не оказаться обманутым пройдохою Ситниковым, и тут дед опять вызвался в помогалы к Сергею: сопровождать его к лавочнику. Вместе они и выехали на село.

Битый час осматривал, ощупывал Ситников товар, прикидывая цены, и, наконец, продавец и покупатель ударили по рукам.

Выражая на прощанье благодарность за первую помощь в добыче огневки, Сергей обнял деда, а тот — в ответ. «Не меня, господа бога благодари!»

Подходя к своей избе с лыжами под мышкой, с ружьем и сумою за плечами, Сергей замедлил шаг. Опережая его, в отзынутую калитку прорвался Таныш, и в ту же минуту у ворот выросла фигура хозяйки. В руках держала Дарья пустую корзинку, одета была она в нагольный тулупчик.

— Ой, батюшки-светы, никак… Сергуня! — завосклицала хозяйка, всплескивая рукавичками. — Явился-таки охотничек…

Она намеревалась повернуть с постояльцем во двор, но он задержал ее:

— Идите, Дарья Акимовна, куда собрались…

— Да вить на заперти изба-то! — объяснила она. — Шагай, милок!

— А где же Алена?

Голос его дрогнул, он даже приостановился.

— Цела, цела Аленушка, — успокоила его хозяйка. — Пеструнью к Семыкину повела, охромела что-то коровенка наша… А Семыкин всяку животину травами лечит!..

Она провела Сергея на кухню и нерешительно задержалась у порога.

— Ай и впрямь сбегать мне, куда собралась, а ты уж не взыщи… В лавку надобно мне, весь сахарок вышел… Разболакайся, голубь, да проходи в свой угол…

С этим она скрылась, увязался с нею и пес.

Поставив у двери ружье и поклажу, Сергей сбросил с себя зипунишко, огляделся. Заметил на стояке у божницы, поверх расшитого узором полотенца, книгу с атласной закладкою, а у припечья праздничную кумачовую повязку Алены. Смутное волненье, что-то близкое радости и печали одновременно охватило его… Вот он готовится бежать, но… так ли это разумно и осуществимо, да и — полно! — так ли необходим он там, в обстановке всяческих неожиданностей, под гнетом вечного преследования?!

Встряхнувшись, прошел к себе, в светелку. Все здесь было на своем месте, опрятно приубранное: койка с байковым одеялом, белая занавеска на оконце, старенькая олеография с каким-то горным пейзажем, пестрый половичок от порога к столу в простенке, а на столе… На столе, у склянки с пересохшими чернилами, синий затрепанный конверт с почтовым штемпелем и адресом на его, Сергея, имя!

Дрожащими пальцами, как попало, вскрыл он конверт и, не садясь, прильнул загоревшимся взором к неровным, хорошо знакомым строкам письма.

«Что ж это такое? — промелькнуло в сознании его не без горечи. — Не могла доставить Алена в зимовье!»

Писала Тоня Игнатова… Наконец-то!

Дочитав письмо, он опустился у стола на табурет. Осторожно, будто на что-то живое, уложил поверх белых листков руки, а голову вскинул и так сидел, не шевелясь, упершись взором в просветы между оснеженными ветвями кустарника за оконцем.

Тихой песенкой поднялось на сердце давнее, полузабытое. Может быть, это — детство, солнечная лужица у ракиты, знойный песок, обжигающий голые колени. Может быть, едва уловимая, померкшая в годах радость от первой далекой прогулки за город: просторное небо, влажное дыхание прелой листвы под дубом, золотистый клен… А может, все вместе да еще и то первое сладостное томленье, что называется любовью.

Он встал и зашагал из угла в угол, шалый, отуманенный нахлынувшими воспоминаниями. Теперь, на чем бы ни останавливались его глаза, мерещилась ему Тоня Игнатова, и не вся она, а то черная бровь, высоко вскинутая в раздумье, то светлое платьице, охватившее под ветром юное, стройное, как у подрастающей березки, тело. И вся она, живая и близкая, овеяна ароматом земных радостей: голубою ласкою неба, песенным звучанием ветерка над притихшими полями, сладкими зовами его, Сергея, сердца, ищущего сочувствия, непоколебимой в испытаниях борьбы дружбы.

Со двора донесло лаем Таныша… Значит, уже вернулась хозяйка. Сергей плотнее прикрыл дверь на кухню. Радость воспоминаний отхлынула, сердце тревожно заныло, и вновь он потянулся к письму.

Намеками, обрывками, в полутонах писала Тоня о московской жизни, об университетских событиях, о продолжающихся преследованиях студенчества, и сочувствующих ему профессоров… И о своем, личном писала она, уверяя Сергея в непреходящей к нему дружбе. Но в страстности ее уверений было что-то такое, будто не его, а себя она уверяла. И чувствовался страх, темным припевом звучал между строк в лепете ласки. Казалось, будто заглянула девушка в свое сердце и, что-то новое, еще не изведанное открыв там, перепугалась.

Писала об осени, об увядании тополей по бульварам, о холодных ноябрьских зорях и о себе, о своей уходящей молодости. «Знаешь, у меня около рта морщинки прорезались, совсем старуха!..» У нее — в лице грустные вестницы остывающего сердца, а вокруг бурлит жизнь, зовет, напитывает каждую каплю крови хмельным ядом…

И она уже роптала, от ее недоуменных вопросов веяло упреком, обидою… На кого, за что?

«Сережа, милый! — читал он. — Кому нужны наши страдания, моя и твоя тоска, эта нескончаемая пытка? Кому? Народу, будущему?.. Нет и нет!.. В деле ценны активность, напор, удар меткий… А страдать и ныть?.. Нет, это никому, никому не нужно!..»

Что именно подразумевала Тоня под «делом», и «ударом метким», стало Сергею ясно из заключительных строк письма:

«У нас вот-вот морозы затрещат, а у французов и в зимнее время солнышко припекает, того гляди — ручьи побегут, как весною… Вот это — климат!»

И еще — припискою на полях:

«Нам бы, москвичам, особенно же вам, сибирякам, перебраться в такой благодатный климат… И чем скорее, тем лучше!»

Еще там, в заводском кружке, французами, из-за конспирации, величали рабочих француза Гужона, и если теперь у «французов» начинало, по сообщению Тони, «солнышко припекать», значит — «дело» там налаживается.

— Да, да, немедля туда, в благодатный климат! — нашептывал про себя Сергей. — И чем скорее, тем лучше!..

Он располагал уже достаточными средствами, чтобы пуститься в дорогу, но ведь надо еще было обеспечить себя каким-то видом на жительство, организовать и самый выезд… Без посторонней, надежной помощи тут не обойтись! А у кого искать эту помощь? Ведь не обращаться же к какому-нибудь Леонтьеву или к Пронину с его меньшевичком Иншаковым!..

За окном смеркалось, туманилась в морозе улица, со двора доносился то псиный лай, то какие-то резкие скрипы и мычанье коровы. «Кажется, вернулась Алена», — подумал Сергей, вслушиваясь в дворовые шумы.

Так и есть: Алена! Она вошла в кухню вместе с матерью и вполголоса что-то говорила, продолжая, видимо, свой рассказ о посещении с Пестрянкою деревенского лекаря.

В светелку заглянула хозяйка:

— На ногах? А мы думали — отдыхаешь ты!

Вслед за матерью переступила порог Алена. От Сергея не укрылось, как, завидя его, она порывисто подалась вперед, будто собираясь кинуться к нему, но сдержала себя, густо скраснела и потом, здороваясь с ним, держала глаза опущенными.

— Забыла ты что-то, Аленушка, зимовье… — начал он. — Без малого с месяц не проведывала отшельника… Ну, это куда уж ни шло, а вот… завалялось тут у вас письмецо мне…

В голосе его сквозил упрек.

— Ой! — воскликнула она. — Да ведь только вчера затемно письмо-то нам доставлено… Егорыч самолично занес… Он, вишь, как проезжал через волостное селение, так всю почту и прихватил с собою.

— Егорыч?! — стремительно переспросил Сергей. — Возвратился?!. Это ведь тот, что на околице у бондаря квартирует?..

— Тот самый… Спрашивал о тебе, наказал кланяться… А без тебя тут еще одного политика завезли…

— Да что же вы обе стоите? — прервал ее Сергей, — Усаживайтесь…

Весть о возвращении Егорыча подняла его настроение… Как кстати пожаловал старина!

Алена присела у стола на придвинутый Сергеем табурет, а хозяйка отправилась на кухню — самовар подогреть.

— Значит, еще одного вселили к нам… — подсев к Алене, говорил Сергей. — Из крестьян человек?

— Сказывают, городской…

Она покосилась на дверь и вдруг, перехватив руку Сергея, уложила ее на край стола, припала лицом к ней.

— А я… — начал было он и смолк.

По тому, как резко вздернула она плечо, понял Сергей, что следовало помолчать, не мешать ей выразить без слов в эту коротенькую минутку свою ласку.

И не только ласку! Когда вслед за тем она покинула его руку и заговорила, в глазах ее светилась неприкрытая печаль.

— От родни весточка-то? — спросила негромко, кивнув в сторону конверта на столе.

— Да… — выронил он рассеянно, стараясь вникнуть в душевное ее состояние, разгадать его.

— А ты, сказывают, огневку добыл? — продолжала она еще тише.

— Да! — откликнулся он живее. — Повезло мне, Аленушка… От кого узнала?

— Дедушка Липован поведал… Встретила его, как от лекаря коровенку вела.

Они снова примолкли.

— Айда-те ко мне! — раздался из-за двери голос хозяйки. — Самовар готов!..

Было совсем темно, когда, отужинав за самоваром, хозяева и гость разошлись на покой.

Плохо спалось в эту ночь Сергею, а наутро, торопливо собравшись, направился к Егорычу. Проходя двором мимо пригона, слышал, как Алена понукала свою Пеструнью, но не задержался, даже убыстрил шаг.

VI

В Сибири «гостил» Егорыч второй уже раз, будучи год назад приговорен судом по 102-й статье уголовного уложения к ссылке на поселение с «лишением прав состояния».

О подробностях «преступления» лишенца Сергей не был осведомлен, зато он знал, что свой путь революционера питерский рабочий Егорыч начал с участия в Союзе борьбы за освобождение рабочего класса и первую ссылку он, преданный ученик Ленина, отбывал в одно время со своим учителем.

По возрасту Егорыч вдвое старше Сергея, но что такое годы и любые лишения там, где путь человека озарен немеркнущим светом той самой «Искры», одним из активных агентов которой был и остался поныне он, Егорыч.

Так именно рассуждал про себя Сергей, идя к старику и представляя его себе с его удивительно юным блеском глаз и звонким, волевым голосом. Видимо, не страшны были ему и болезни: вот отлежал какой-то срок в красноярской больнице и — опять на ногах!

Хозяин Егорыча занимал с семьей избу, окна которой выходили на околицу, а постояльцу отведен был добротный бревенчатый кров в глубине двора. Еще пробираясь среди ометов валежника, наваленного во дворе, Сергей услышал многоголосый говор в жилье Егорыча. На крылечке, вскинув на плечи зипун, стоял с дымящейся в зубах цигаркою бородатый Евсей, аграрник.

— Дым у Егорыча коромыслом! — сообщил он. — Наши там… А я на перекур под ветерок.

Сергей в нерешительности остановился. Евсей подался к нему через перила крылечка:

— Эх, и здорово же отчихвостил ты прошлый раз Филина… насчет дароподношения-то… Так его, подлеца, и надо… Да ты чего же встал у порожек? — продолжал он. — Проходи! Кончают разговор ребята…

И, как бы подтверждая его слова, из сеней, один за другим, начали выходить гости Егорыча. За ними показался и сам хозяин.

— А-а-а! — подал он голос, завидя Сергея. — Милости прошу, друг милый… Давненько не виделись!

Они вошли в сумрачное от махорочного дыма жилье, оставив дверь в сени распахнутой настежь.

— Здоров я, здоров, сам видишь! — говорил Егорыч, откликаясь Сергею. — А мы тут с товарищами аграриями артель сколачивали… Плетенки-кошевки будут вязать… Хватит с них батрачества у Тит Титычей… Знакомься! — указал он на поднявшегося из-за стола рослого человека в изрядно замызганной рабочей блузе без опояски. — Александр Румянцев, железнодорожничек!

— Бывший! — заметил Румянцев, протягивая руку Сергею и усмехаясь в ус. — Прямо с паровоза из Нижнего Новгорода да в тюрягу, а из нее, матушки, к вам!..

— Нашего поля ягодка! — продолжал, пошучивая, Егорыч. — Неисправимый бек… Один из учредителей Красноярской республики… Ничего, ничего, Сашуха! — коснулся он плеча железнодорожника, приметив, как тот осторожно повел глазами в сторону Сергея. — Этого товарища можешь не опасаться…

Прикрыв дверь в сени, хозяин усадил гостей за стол.

— Между прочим, друже, — обратился он к Румянцеву, — знали вы там, в Красноярске, кому своими успехами в пятом обязаны были?.. Ленину, Ленину, братец… Ведь это по его инициативе и под его руководством, еще за семь годков до вас, созданы были в Красноярске доверенными товарищами Ильича наши, социал-демократические кружки…

— В железнодорожных мастерских? — подхватил Румянцев. — Как же, говорили старожилы, говорили! Кружки… И литературка выпускалась… Так это от него, из Шушенского шло?

— Точно! — воскликнул Егорыч, пристукнув ладонью о стол. — Я об этом деле еще в Минусе слышал, как впервые с ним, Ильичем, встретился… Значит, поминали-таки старожилы о первых-то своих кружках?

— Еще как! Только не знали они, откуда ветерок вешний в их мастерские проникал… Я-то заездом в Красноярск попал, — пояснил Румянцев, оборачиваясь к Сергею. — Из Якутии на родину к себе, в Нижний, пробирался, да в самое полымя и угодил!

— Из Якутии? — переспросил Сергей. — Тоже… в ссылке там были?

— Вроде того! — снова усмехнулся в ус железнодорожник. — А вы… впервые в Сибири?

— Впервые, — подтвердил Сергей.

— И как… терпится?

Сергей заглянул в глаза, участливо обращенные к нему, потом перевел взор на Егорыча. Потянуло сейчас же, не откладывая, выложить о своем намерении бежать, но сдержался и заговорил об Иншакове и Пронине.

— Все можно терпеть, а вот с такими трудно! — заключил он жалобой свое сообщение об этой парочке недоумков-ликвидаторов. Так он и выразился:

— Недоумки! Каждый по-своему лопочет, а стучатся в одну дверь…

— И ту дверь любезно открывают перед ними господа октябристы с кадетами… — подхватил Румянцев. — Эх, и взаправду…

— Спокойней, спокойней, друзья! — прервал его Егорыч. — В семье, как говорится, не без урода! Конечно, повозиться с этакими еще придется… Дадут о себе знать подобные недотыкомки и в будущем… Однако носа вешать по сему поводу не приходится! Я вот потолкался последнее время среди своих и — прямо скажу: молодцы! С такими Россиюшка не пропадет!..

— О да… — улыбнулся Сергей. — Если только молодцы… выдержат!..

— Кто, наши? — поднял Егорыч голос. — Да тут, братец, такое, такое… Как бы это сказать? Где верхом, где пешком, а где и ползком… И всё вперед!.. Знаешь, на сухих местах трава этакая растет — железняк… Из себя невидная, а силы в ней… ай-яй-яй!.. Ее и мнут, и жгут, и рвут, а придет весна, она тут как тут!..

— Землицей богатой травка та держится! — заметил Румянцев. — В народе — наша сила!

— В точку сказано! — одобрил Егорыч и, как перед тем, пристукнул рукою о столешницу. — Сила наша в народе, но и народ без нас, без нашей правды… в рост не двинется!.. А сколько в нем дарований таится, в народе… уф-фа! — выдохнул он всею грудью, выражая свой восторг. — Недавно встретил я под Красноярском, через одну деревеньку проезжая, паренька тамошнего… Совсем, можно сказать, дичок и в грамоте еле-еле разбирается, а разговорились мы, да втолкнул я ему в головушку парочку стоящих мыслишек, так враз и ожил он да такое запел, такое…

Вслушиваясь, о чем говорил Егорыч относительно паренька, Сергей невольно метнулся мыслями, да и не мыслями, а скорее — сердцем, к Алене и тут же ощутил глухое беспокойство. Поддаваясь ему, произнес уныло:

— Все же нелегко сидеть в глухомани сложа руки… Тоска! И… надо ли сидеть?! — заключил он совсем неожиданно, без какой-либо связи с затронутой темой разговора.

Егорыч внимательно взглянул на него, помолчал.

— Тоска, говоришь? — начал он, вскинув руку на плечо Сергея. — Что ж, понимаю тебя! Все мы, здешние невольники, пережили этакое… Даже он, Владимир Ильич, нелегко переносил первые месяцы ссылки… Главное здесь — оторванность от соратников по борьбе и от самой борьбы… Знаете, что по этому поводу говорил он при нашей встрече… «Я, говорит, в первое время решил даже не брать в руки карты европейской России « Европы… Такая, говорит, горечь охватит, когда начнешь рассматривать на картах разные черные точки…»

— Вот видите! — воскликнул, оживая, Сергей.

— И как же было дальше? — весь насторожившись, издался к Егорычу Румянцев.

— С Ильичем? — заулыбался тот. — Ты лучше спроси, что, какие силы, какие невзгоды могли бы сломить его волю, его неукротимую жажду деятельности… Да, он и там, в глуши, продолжал действовать… Встречался с товарищами по несчастью, ободрял их, наставлял, вовлекал в круг хлопот к забот общего великого дела… И одновременно вел обширную переписку с русскими и зарубежными социал-демократами… Политика, экономика, вопросы рабочего движения, партийной работы, проекты ка будущее захватывали его так, что уж не оставалось места для какой-либо хандры… Особо привлекала его борьба за марксизм на философском фронте… Послушали бы вы, с каким возмущением разносил он в беседах с нами, своими гостями, это самое неокантианство немецких ревизионистов или высказывания наших, русских критиков Маркса… Ну, этих, черт их драл, легалистов, легальных марксистов вроде того же Булгакова, Струве, Туган-Барановского! Не скрывал Владимир Ильич своего горького недовольства к Плехановым, его молчанием в русской литературе на все эти антимарксистские выходки оппортунистов…

— Он ведь и сам писал тогда немало! — заметил Румянцев. — Взять хотя бы известную брошюру насчет задач наших…

— «Задачи русских социал-демократов»! — уточнил Егорыч. — А о «Развитии капитализма в России» позабыл? Там, в ссылке же, и эта работа закончена была… А сколько статей в ту пору написано им!.. Э, да что там!..

Возбужденный воспоминаниями, с пятнами румянца на впалых щеках, он покинул свое место и, опершись руками о стол, заговорил еще крепче:

— Не было, товарищи, такого вопроса, случая, собрания, которыми не интересовался бы Ильич в ссылке! И, при всем том, около него… можно было отдохнуть душою… Да, да! Я трижды встречался с ним в Минусе, доводилось заглядывать и в его Шушенское… И всякий раз, побыв с ним, я… Да не я один, а все мы, тогдашние енисейцы, прямо-таки преображались… И горести наши как рукой снимало! Будто из какой-то сумеречи выбирались мы под солнышко, грелись, накопляли сил, отваги!.. Я, ребятушки, так и величал его про себя по стародавнему сказу: «Владимир Красно Солнышко!» Просто диву даешься, бывало, глядя на него, слушая его… Сколько в нем страсти, огня, а с тем вместе — непоколебимой уверенности: что ни слово, то… удар по цели!..

— А где он теперь? — спросил Сергей, когда Егорыч умолк, отдавшись, видимо, тому, что еще продолжало владеть его взволнованной памятью.

— Где он теперь? — повторил Егорыч тихонько и улыбнулся. — А с нами же, с нами!

Заулыбался, поняв старика, и Сергей.

— Проходил я курс лечения в Красноярске… — снова повысил Егорыч голос. — День на процедуре — в амбулатории, два дня — в ином месте, среди друзей… И вот, в амбулатории — врач со мною, а среди друзей — он, незримый… Ильич то есть… Понятно?

— Очень даже! — откликнулся Румянцев и подмигнул Сергею. — Ну, и… кто же больше помогал, Павел Егорыч, вашему здоровью: врач или…

— Он! Разумеется, он! — воскликнул Егорыч. — Ведь и затянувшееся мое лечение связано было с выполнением заданий издалека… Его и его друзей заданий! Вы оба, конечно, еще не в курсе дела… Так вот слушайте…

Торопливо выйдя в сени, Егорыч громыхнул там дверным засовом, оправил, вернувшись, занавесь на окне и начал сдержанно, вполголоса:

— В начале зимы, с запозданием, было красноярцам доставлено сообщение из центра Организационной комиссии по созыву нашей, шестой по счету, Всероссийской партийной конференции… На очередь встал созыв совещания местных, уцелевших у нас после погромов карателей, организаций и групп… Дали знать в Быскар, оттуда — мне… Таким-то образом старый хрыч Егорыч и отправился на неотложное лечение в город! Ясно?.. Предстояло, товарищи…

Он перемахнул через скамью, уселся за стол между Сергеем и Румянцевым, взбросил на плечи тому и другому руки и продолжал:

— Предстояло обсудить вопросы порядка дня общепартийной конференции, как равно задачи и нужды мест, связаться с областями, наметить сообща посыл делегата за рубеж на конференцию… Дельце, сами видите, не легкое… Тем более, что Сибирский-то союз социал-демократов, как вам известно, угас еще к девятому году… Вот и пришлось, засучив рукава, приняться за работку!..

— Справились, нет? — подал голос Румянцев.

— С работкой? Как будто бы — да!..

— Когда же всепартийная конференция и где? — задал в свою очередь вопрос Сергей.

— В Польше! А время… — Егорыч порывисто вздохнул. — Уже, дорогой мой, состоялась она, конференция! Чуть ли не месяц назад… Но… пока что полной информацией не располагаем… Ждут со дня на день красноярцы извещения самой конференции… обстоятельного! Однако имеем уже данные, из коих видно, что… жива и здравствует наша партия! И всюду встречает она живой отклик рабочей армии, и эта армия начинает понемногу расправлять свои богатырские плечи… Избран конференцией новый, наш, большевистский, центральный комитет, создано особое бюро по руководству работой в России.

— А как же с меньшевиками? Ужели… — начал Сергей, все время не без волнения выжидавший, не скажет ли что по этому поводу Егорыч.

— По шапке, по шапке меньшевиков! — вскричал тот. — Изгнаны конференцией! Отныне живем самостоятельно! Никаких оппортунистов, соглашателей, лизоблюдов у прилавка буржуазии… Никаких спотыкачей на пути к власти пролетариата… к самодержавию народа… Ой, ребятушки, дух занимается, как подумаешь, какая предстоит нам работка! И разве же усидишь нынче в тайболе нашей?! Вы только подумайте, сколь велика нужда сейчас в работниках… там, на местах, в городах…

Сердце Сергея всколыхнулось, забило набатом.

— Павел Егорыч… — выронил он глухо. — Павел Егорыч, и вы, товарищ Румянцев…

Голос его окреп:

— Решил я… бежать! С тем и пришел… За советом.

Последовало молчание. Молчал Румянцев, всматриваясь сбоку в молодого товарища. Не слышен был и Егорыч: сидел, отвалившись спиною к стене и полузакрыв глаза.

— Плохо… надумал я… да? — промолвил Сергей, враз понурившись.

— Что ты, что ты!.. — воскликнул Егорыч и, обхватив обеими руками Сергея, крепко прижал его к себе. — Да мы, старики, вовсе тупицами были б, коль не одобрили бы твоего решения, не поняли бы тебя! И потом… потом… — Он перешел на шепот: — У меня вот не те уж силенки, какие смолоду имелись, а и я… И я, братцы… — оглядел он того и другого соседа. — И я… подумывал о том же самом… Одно мешает: связан я всякими поручениями, опять скоренько выберусь… к сибирякам! Хочу и тебя, Румянцев, прихватить, только предлог надобно выискать… Итак, бежишь? — снова обратился он к Сергею. — А денежку на дорожку припас?

— Хватит! — оживая, сказал Сергей. — Охотился я тут без вас… Лису-огневку зацепил… И сбыл уже…

— Отлично! А куда нацелился?

— А туда же, откуда явился…

— В белокаменную? Ну, а есть где на первое-то время укрыться?

— Есть! Одно осталось: как с паспортом быть?

— Добудем! — уверенно откликнулся Егорыч.

— Ухитриться бы ему, Павел Егорыч, до Нижнего выбраться, — вмешался в разговор Румянцев. — А там, по моей заявке, живо бы вид на жительство состряпали.

— Ну, а до Нижнего как быть беглецу?

— В Красноярске дружок у меня имеется, паровозник… — объяснил Румянцев. — Явится товарищ к нему, а тот живо, как по ямщицкой «веревочке», доставит куда следует.

— Паровозник пригодится, — подумав, решил Егорыч. — Что же касается паспорта, так его и поближе, у тех же красноярцев, достанем…

— Эх, милый! — снова потянул он к себе Сергея. — Завидую я тебе…

Тогорье тонуло уже в вечернем сумраке, когда Сергей вышел от Егорыча.

В темном, густо усеянном звездами небе висел остророгий месяц, шорохи мороза ползли по улице и затихали там, где вся в парче стояла таежная стена. Глубокою трещиной чернела в ней дорога.

«Еще немного, и эта дорожка примет меня», — думал Сергей, доверчиво поглядывая на тайгу, как на свою верную сообщницу.

У снежного сугроба подле ворот возилась с лопатой Алена. Сергей задержал шаг, но, услышав ласковый манящий голос, рванулся вперед, ухватил ее за руки.

— Аленушка! — воскликнул он и запнулся, колеблясь — открыть свою тайну или нет?

— Но?

— Вот чего…

«Можно, можно, — мелькало в голове его, — такой можно!» И — вслух:

— Идем-ка сюда…

Отошли торопливо за угол. Тихий свет новорожденного месяца мерцал на снегу. От плетня, от амбара тянулись смутные синие тени.

— Получил я, Аленушка, письмо. Из дому. Зовут!..

Сказал, заглянул в глаза ей:

— Бежать собрался! Понимаешь — бежать…

Как бы только теперь осознав все значение сообщенного им, она тихонько высвободилась из его рук. И вся вдруг поникла.

— Чуяла я… — сказала глухо. — Нездешний ты, чужой… Такие тут не живут.

Смахнула украдкой слезу, и дрогнуло, заныло сердце Сергея.

— Хорошая моя!

Глядел в широко распахнутые, отливающие зеленью глаза ее, дивился: откуда такая?

— Аленушка, милая, откуда ты?..

— Здешняя…

— Здешняя, таежная!

Шептал горюче, пьянел, загорался. И оба — в синюю, что погуще, тень, к голым, заснеженным кустам.

Никогда так сладко не спал Сергей, как в эту ночь. И сон — и не сон. Летел, подобно кречету, в выси, под небом, а внизу — города, реки, перелески, как на карте: Россия! И всюду — народ: толпы, потоки, целые рощи голов. И трубачи трубят… Глядит Сергей и не может понять, зачем и куда спешат люди и о чем поют медные трубы? Что ни голос, то окраска: пурпурные, голубые, алые, киноварью налитые голоса. Гремит, бушует цветная метель, диковинными сугробами украшает поля, заносит города до вышек… Не заря ли упала на землю? Не тайга ль поднялась вешним походом? А снизу сквозь гул молотов, сквозь песенный звон металла — голоса многогрудые: «Два года ожидали тебя — дождались наконец!» Летит в выси он, под самым солнцем, и ветер несет от тайги густые свои ароматы… И так-то ясно, радостно на душе!..

VII

Готовясь к побегу, Сергей чуть не ежедневно бывал у Егорыча и обычно заставал у него кого-либо из аграрников, всего чаще — бородача Евсея. Деловой разговор о налаживаемой промысловой артели частенько переходил тут на беседу политическую, в которой принимал участие и Сергей.

Однажды встретился он у старика с Иншаковым и Прониным, но уже когда, те, яро чем-то взволнованные, уходили. Прикрыв за ними дверь, Егорыч с минуту молчал, затем хмуро отметил: «Отзовисту еще можно, пожалуй, вправить мозги, а меньшевичок безнадежен!»

Как-то вечером, когда Егорыч и неизменный его гость — железнодорожник Румянцев, в два голоса оделяли Сергея советами насчет предстоящей ему работы в подполье, из-за окна проникло в избу поскрипывание снега под чьей-то крадущейся стопою, а немного погодя у наружной двери залязгала щеколда.

Поздним гостем оказался Леонтьев. В последнее время о конторщике лавочника говорили, что он участвует в пирушках хозяина, ведет азартные игры в карты за компанию с урядником, изрядно выпивает.

Был Леонтьев навеселе и в этот вечер. Бесцеремонно расположившись у стола, он долго болтал о всяких деревенских сплетнях. Прервал его хозяин, недвусмысленно посоветовав болтуну убраться восвояси, и тут одутловатое, с отеками под осоловелыми глазками, лицо «народного социалиста» начало корчиться в припадке смеха. «Вот тебе, значит, бог, а вот и порог… — бормотал он, похихикивая, а напялив на себя озям, обратился вдруг к Сергею: — Счастливый ты, молодой человек, разбогател!» И еще, продолжая скалить зубы: «Лисичку-огневку — к рукам, да и марш-марш по лисьим следам… Так, что ли?»

Спровадив Леонтьева, все трое молча переглянулись: что бы значили эти намеки о лисе и прочем пьяненького посетителя? Румянцев высказал предположение — не подслушал ли тот у оконца беседу их? «А ну его к лешему! — отмахнулся Егорыч. — Спьяну городил, паршивец! — И добавил в сторону Сергея: — Поскорей бы уж выбираться тебе в путь-дорожку…»

Старик со дня на день ожидал весточки из Красноярска, чтобы вновь выехать туда «для окончания лечения», на что ему удалось запастись разрешением полицейской власти. А вслед за ним должен был и Сергей направиться в город, где беглецу подготовят паспорт и обеспечат связь с дружком Румянцева — паровозником.

Наконец, нетерпеливо поджидаемый день наступил: Егорыч выехал!

Прощаясь ранним утром с Аленою и ее матерью, Сергей горячо говорил им:

— Спасибо вам за все, за все! Были вы мне как родные! Писать буду вам… А ты, Аленушка, не забывай о подарке моем, заглядывай в книжицу-то, почитывай, а в чем не разберешься — к Егорычу обращайся. Скоро вернется он.

— Ой, когда Егорыч-то вернется, ей уж, гляди, не до чтива будет… — откликнулась за дочь хозяйка, намекая на ожидаемые перемены в семье: сваты-то еланские опять на неделе были.

— Отстань! — бросила Алена матери и — Сергею, порывисто, всею грудью: — Не кину, не кину книжку твою! Понятная она и в самое сердце бьет.. А тебе мы с мамонькой… во всех делах твоих… счастья желаем!..

И не выдержав, она дала волю слезам. Завсхлипывала и мать, истово окрещивая постояльца.

— Милые вы мои… — ронял Сергей, обнимая у порога по очереди мать и дочь. — Не покинул бы вас так скоренько, да ведь не для себя… не ради себя…

Волнение перехватило ему голос, и, не закончив, он рванулся к двери. А в сенях, почуяв, видно, разлуку, кинулся к нему с жалобным визгом Таныш: прыгал, заливался лаем, метался вокруг, пока хозяйка не утащила его за ожерелок в избу.

Припав к оконцу, видела Алена, как, ныряя в сугробах, шел Сергей огородами и дальше, кустарником, к опушке тайги, где, по уговору с дедом Липованом, ожидал его свояк деда — Архип Косорукий с повозкою.

Было это на рассвете — еще только-только занималась заря, а в полдень, проходя лощиной от колодца, услышала Алена крики на улице, и с этой минуты все, что происходило вокруг нее, было как в жутком сновидении.

Чуть не бегом выбралась она из лощины наверх и видит: стекаются люди ко двору каталажки. Враз захолодело у Алены под ложечкой, бросила она ведерки и — сломя голову вдоль улицы. Налетел парнишка, крикнул в лицо ей:

— Постояльца вашего накрыли!

У ворот каталажки, окружив понурого коня с кошевкою в упряжи, стояли соседи — мужики, женщины, простоволосые парнишки. Архип Косорукий — в схватке с медведем отжевал ему зверь руку — рассказывал щербатым голосом:

— Только это мы за Горелову балку подались — бац! урядник с сотским… Налетели, ни дать ни взять, волками, хвать энтого за пельки и пошли крыть!.. Меня-то тоже в ухо, елки-палки, Филин смазал… А за что? Выбили из человека сознанье, лежит человек на снегу в развороченной овчинке, грудь голым гола… Я и кричу: «Ваша благородь, смерзнет этак человек на отделку…» Тут он, урядник тоись, и полосни меня с маху…

Не дослушав Косорукого, метнулась Алена в калитку. Двор полон людьми. Врезалась крутым плечном в живую стену, пробилась вперед, глянула, закусила до боли губы.

Опустив голову, сидел Сергей в снегу, харкал кровью. Кровь, как гроздья спелой рябины, запеклась на щеках у него, а позади, точно пень у смятой елки, стоял с дубиной в руках Козьма Чагодаш, сотский. Поодаль — урядник. Он растерянно пятился: на него наступали. Были тут мрачный бородач Евсей, белый как снег Пронин, еще кто-то из аграрников с бешено выпученными глазами… Взъерошенный, злой, похожий на бурундука, одесский грузчик Диомид, без картуза и пальто, тыкал, повизгивая в грудь Филина рукою, а сбоку кричал неистово Румянцев, железнодорожник.

— …пра-пра-пра…

Поймала Алена на лету:

— Не имеешь… права!..

И вцепилась глазами в урядника… Разваренные щеки, рыжая клочковатая бровь, нос в рябинах — ни дать ни взять кедровая шишка.

Выбралась из толпы Акимовна, растолкала людей, пнула прочь сотского Чагодаша, ухватила Сергея, постояльца своего, под мышки.

— Ну-ко, робята, пособляй!..

Торкнулся к ней урядник:

— Не сметь…

— А увечить человека сметь?! — завопила не своим голосом Акимовна и — ко всем: — Православные! Может он с человеком так?!

Кинулась к ней Алена. Стоном, навзрыд:

— Мамонька, родная!..

Не одну неделю пролежал Сергей в горенке своей. Долго никого не узнавал, пылал огнем, бредил. По очереди дежурили у его койки товарищи. Не отходила от его изголовья Алена.

Струсил урядник, махнул рукой, заявил Румянцеву:

— О побеге смолчу, и вы того… помолчите!..

А вскоре поехал Филин за село разгуляться и не возвратился. Прибежала из тайги лошадь с пустой повозкой ко двору лавочника, поднял лавочник людей на ноги. Долго искали урядника, — злая крутила метель, — пропал урядник вовсе. И решили:

— Не иначе медведь задрал…

Налетел становой. Сход за сходом, допрос за допросом. О Сергее никто ни гугу: лежит парень без того при смерти. Так ни с чем и уехал пристав.

Прозвенели последние морозные дни февраля, а там и пурга предвешняя ударила. Загудела тайга безгранная. Скакали по ней медведицами метельные тучи, рвали кедрач, валили молодняк еловый из-под корня, стоном стонали, ухали. За околицей до самого света выли волки, лаяли, надрываясь, псы по дворам.

Однажды в глухую полночь метнулась на улице тревога. Кто-то диким голосом вопил за стеною:

— Гор… гор… гор..

«Горим», — стукнуло в мозгу Сергея, и пришел он в себя. Вокруг — никого… Бросился, как был, в белье наружу, втолкнулся в темную гомонящую толпу. Чадя и дымясь, вспыхивая под ветром хвостатым пламенем, догорал плетеный шалаш. Хлопьями летели искры, впивались в спины, бороды, полы овчинных тулупов.

Кто-то черный, кряжистый, держал в лапах извивающегося человека.

— Бе-е-ей его!..

Ветер рвал голоса, в мглистой пасти ночи ревела тайга. Сергей вскрикнул: из-под черной лапы мужика тянулась жилистая шея, сверкали безумно вытаращенные глаза.

— Диомид!

Воплем вырвалось у Сергея:

— Не тронь!..

И все забилось, загудело вокруг. Ночь, и люди, и вой ветра, и отдаленный гул тайги — все смешалось, как в кошмаре.

Сергей потерял сознание. Утром Акимовна, сидя в ногах у него, говорила:

— Отвели его, несчастного, в кутузку… Глаза у его пупом и… жует, жует… Однако весь рукав отжевал…

Сергей слушал, а у самого все плыло на сторону, и обнаженная, в космах, голова хозяйки чудилась рысью, щетинилась, скалила зубы.

Снова и надолго свалился он в душную, беспросветную, жаркую ямищу.

А тут подкралась оттепель. Засырели дали, обмякли снега, побежали под солнцем, щебеча, искрясь, первые потоки.

Дружная была в тот год весна. Враз накинулась на снега, на сугробы, захлестала их дождиком, источила небесным огнем. Красною медью горели на солнце суглинистые дороги, дегтярным настоем глянула за околицей пашня.

Голубая высь, чешуйчатые, в блестках, ручьи и старая, набухшая водой, опорка у избы — не было конца радостям ребятишек. А вскоре и тайга ожила: распахнула зеленую шубу, понатужилась — дунула крепким, пахучим духом, огласила песнями чуткий звездный простор.

VIII

На ранней зорьке, лежа в постели, наблюдал Сергей, как наливается алым соком угол горницы. Вот вспыхнул венчик на Спасе, заиграла маслянистыми лучиками лампадка.

Было вокруг пусто, тихо. Щурясь на теплые блики, урчал на полу старый лохматый кот, любимец хозяйки.

«Что же такое со мною?» — думал, тужась, Сергей и вспомнил все: от синих, пахнущих хвоей сугробов у таежного зимовья до последнего страшного дня, с кровью, с побоями.

Осторожно загребая руками, поднялся, прошел к столу. Тела своего не чувствовал, точно плыл в воде, густой и недвижимой. Нащупал глазами платье, встянул пиджак на плечи.

Оглянулся, послушал.

«Алена! Отчего не слышно Алены?»

Наморщил лоб, пытаясь вспомнить. Что-то было… Куда-то спешили люди, о чем-то волновались, кого-то устраивали, запевали песни.

Беспомощно, с холодными каплями на лбу, стоял Сергей посреди горницы. Припоминал, тащил события из вязкой трясины бреда, складывал по кусочкам разбитые дни, недели.

— Глядите на него… Поднялся?!.

Голос Акимовны. Вошла неслышно, улыбалась с порога. Подбородок вялый, в морщинах, а все ж напоминал тот, тугой и белый — Аленин.

— А мы, паря, попервоначалу-то собрались отпевать тебя, да, спасибо, лекарь утешил-обнадежил… Привозили товарищи твои лекаря откуда-то, так он и обнадежил… «Это, говорит, простуда — горячка у него, выдюжит по молодости лет…» Ну, не всякий, однако, и молодой спасается… Вон Диомид ваш… помнишь? — и не стар был будто бы годами, а преставился… Отстрадался, царствие ему небесное…

Так, о том о сем лепеча, повела хозяйка Сергея на кухню.

— Молочка, молочка выпьешь… Парного!

На кухне от стола к печи — пестрый половик в цветной росписи. Стол из кедра, крепкий, как кость, выскоблен добела. Над устьем печи — холстина в узорах. Все, как раньше. Но где же Алена?

Ухватила Акимовна: томятся у парня глаза, ищут что-то, а сказать не смеет.

— Ох, трудно мне без Аленушки… Золотые у девки рученьки…

Опустился Сергей на скамью, слабый еще, подгибались колени.

— А где же она?

Рассмеялась Акимовна, запрыгал на животе замызганный до лоска фартук.

— Проспал ты, паря, всю память… Отдали мы Алену! За Ваньшу, в Елань выдали… На масляной и свадьба была!

И совсем по-особому, тихонько:

— Пей, пей молочко-то… Пей, Сергуня, чего там!

Поднял он глаза, встретился с чужими глазами: бабьи, понимающие, теплые глаза.

— Не век ей в девках вековать… Отдали! — говорила Акимовна, и была в воркующем ее голосе виноватая ласка: то ли к дочери, то ли к нему, обездоленному. — Ну, ин ладно… Главная стать теперь — крепости тебе набираться… Крепок телом — богат делом!..

«Все это так, — думал он, — но…»

— Да ведь надеялись вы, Акимовна, хозяина в доме завести… — начал вслух негромко. — Сами же говорили: «Без мужика в доме — жизнь как на сломе!..» А все же… на сторону выдали дочку!

— Пошто на сторону?! — живо откликнулась она. — На времечко выехала к муженьку… У нас-то, сам зришь, повернуться негде… И тебе, хворому, мешать не пристало.

«Вон оно что… Мне мешать не хотели… А я-то лежу и лежу!»

И тяжело вздохнул он:

— Ладно, буду поправляться, Акимовна!

С того разговора и в самом деле начал Сергей поправляться: медленно, но верно, обнадеживающе возвращались силы, крепли мышцы рук и ног, спокойней становился сон. Уже выходил он в сопровождении Таныша на улицу, грелся на солнышке, загонял во двор Пеструнью из стада.

Наведывался дед Липован, приносил гостинец прошлогоднего меду с собственной пасеки, баюкал ласковым словом, передавал деревенские новости… Кинули, оказывается, мужички ссыльные батрачество, артелью плетенки плетут, кошевки, дровни чинят, о кузнице своей подумывают: Евсей-то, голова их, кузнечил с отцом в юности… А Леонтьев, из городских который, конторщик лавочника, вовсе спился, по неделе без просыпа где попало валяется, облик человеческий утерял.

Про остальных невольников мало что знал дед. Одно было известно ему: Егорыч как выехал в Красный Яр на лечение, так о сю пору и не показывается, а дружок его, Румянцев усатый, тож запропастился — будто в соседнее селение, к родне какой-то выехал, и не самоволом, а с дозволения урядника… Новый нынче урядник в Тогорье. Старого-то господь за измыву над ним, Сергеем, люто покарал: ведмедя на душегуба напустил! Новый же как будто посмирней да поучтивей и, похоже, поборами с оглядкою промышляет… Не то что старый! Тот, бывало, каждого взяткой норовит обложить, а кто отказывался, того — случай приждет — в каталажку! Из каталажки же выпроводит вон человека с пустыми карманами… Крест, ежели посеребрен, и тот с любого снимет, проклятый!

Едва заговорил Липован о поборах-грабежах урядника, весь встрепенулся Сергей и еле дождался, когда дед распрощается. А как остался один на один с собою в светелке, дверь — на крючок и с ног сапоги долой! Только теперь, слушая деда, вспомнил Сергей о своей упрятке: вон как вышиб гнус-урядник память у него… Ухватил со стола бритву, вспорол в одном сапоге обшивку голенища, в другом — настил кожемячный… И вот — ура, ура! — кредитки оказались на месте, в полной сохранности! Пятерку всего с мелочью и выгреб Филин из карманов Сергея, а главного-то капитала не досмотрел…

Ожил Сергей, и вновь, как бывало там, в зимовье, не спалось ему по ночам от роившихся в голове мыслей: бежать, бежать во что бы то ни стало!..

Много бы дал он, чтобы знать о том, что творилось ныне на белом свете, какие новые походы намечают большевики, как живет и борется родная Москва!

В надежде услышать хотя бы самое малое о большом мире, заглянул Сергей даже к Иншакову и Пронину. Но меньшевика на месте он не застал, а Пронин сам со дня на день поджидал Егорыча, Румянцева… любого, кто бы мог поведать ему новости.

Бледнолицый, болезненно нервный, с глазами, полными томления, встретил он Сергея улыбкою и заговорил тотчас же о том, что тревожило его и чему он не находил еще для себя объяснения… Говорил долго, горячо, но сбивчиво, не слушая откликов собеседника, и не было возможности разобраться в его мыслях, хотя и брезжило в их пасмури что-то новое, не похожее на прежние увлечения этого последователя ультиматистов.

С чувством отчужденности, близкой к неприязни, покинув Пронина, Сергей тогда же решил выбраться пока что, до возвращения «своих», в тайгу.

И вот он с ружьишком за плечами, с преданным псом Танышем под рукою снова часами бродил по таежным чащобам, дышал жадно медовым духом трав, слушал уютливые напевы птиц.

В бледном оперении летели вешние дни над тайгою, шумели извечно бездумные ветры в кедраче, а ночью серебром пылили по хребтам звезды и густые тени ужами укладывались в низинах вокруг пнищ и кореньев.

Сидел Сергей у порога своего зимовья, вслушивался, закрыв глаза, в таинственные там и сям шорохи среди ночного безмолвья, и как-то само собою в памяти его возникала стародавняя кержацкая песня деда Липована:

О прекрасная мати-пустыня. Во любовь свою прими мя…

Да, прекрасно было это могучее, покоем насыщенное царство зелени, но… чего-то в нем недоставало теперь. И недаром Сергей — находился ли у зимовья он, забирался ли вслед за Танышем в дремучие заросли — как бы что-то все время искал, кого-то, сам того не сознавая, поджидал… Особенно настойчиво тянуло его к сосняку у косогора, под которым пролегала дорога с далекого Енисея. Налево тут — сосны стеною, направо — откос глиняный, а над откосом опять сосны и небо, густое-густое, совсем кубовое…

Забрел сюда Сергей однажды на исходе второй недели своего пребывания в тайге, приметил свежие колеи по песчаному пуху дороги и подумал — не пора ли было наведываться в Тогорье? Ведь Егорыч мог уже вернуться… Вслед он успокоил себя: о возвращении Егорыча немедля дали бы знать в зимовье.

Чувствуя усталость во всем теле (с утра раннего на ногах!), он прилег на траву, уложил подле себя Таныша и отдался дремоте. Там и здесь по иглистым ветвям — солнечные блики, на угретых стволах сосен — сухие пенки в румянах, смоляные подтеки мучнистые.

Сквозь забытье под шорохи солнца, как сквозь янтарь, вся явь светится.. Осы у самого лица дрожат-шныряют, чивиликает пичуга где-то, терпкое дыхание полыни щекочет веки… И не полынь будто, а чьи-то жадные губы льнут, и не пчела звенит пролетная, а в жилах кровь со звоном переливается… И алые в воздухе, сквозь ресницы, зерна — плывут, маячат, мерцая.

Чу! Фыркают где-то на дороге кони; гремят, спотыкаясь, бубенцы: буль-быль, буль-быль… Кто-то на коней баском:

— Но-э-о-ы…

Вскочил Таныш на ноги, навострил уши. Ближе бульканье бубенцов, и уже слышно, как, шурша, жуют колеса сыпучий песок… Вдруг сорвался с места пес и — стрелою по дороге, за угол; вслед за тем — отчаянное его повизгивание и чей-то смех, знакомый, переливчатый.

Впился глазами за поворот Сергей. Сердце — бух-бух, щеки огнем занялись… Понял: давно ждет-поджидает он этой встречи, из-за нее и с дорогой породнился.

Показалась пара коней, пегих, с рыжими подпалинами на боках. На грядушке телеги — Алена, у ног ее, спущенных к колесам, прыгает, ластится Таныш.

— Алена… — вскрикнул Сергей и добавил, встретив с той стороны телеги чужие глаза: — Панкратьевна!..

Алена потянулась к вожжам в руке седока-соседа, придержала коней и, выпрыгнув на дорогу, бросилась к Сергею:

— Ходишь? Вызволился?!

— Хожу, хожу… — весело ронял Сергей, захватив обе руки Алены.

— Ой, как хорошо-то! — вырвалось у той звонко.

Из-под кумачовой повязки выбилась льняная прядь у нее — золотом отливала на солнце, а в зелени глаз порхала улыбка, — как все это знакомо, близко, мило Сергею!

— Ваньша! — обернулась она к тому, чужому, на грядушке. — Здоровкайся! Наш постоялец… А это… муженек мой!

Тяжело, неуклюже забрав руку Сергея в свою, потупился Ваньша. Совсем молодой он, русый, бородка курчавая, глаза просторные и чистые, будто росой омытые.

Весело стало Сергею.

— Подвезете, что ли? Махну я с вами домой…

И следом за Аленой взобрался на грядушку.

— А я в гости к вам намеревался, пешечком…

— Куда те, паря, далеко до нас… — заметила Алена и ударила по коням. — И-ох вы, милые!..

Кони на рысь перешли.

— Я теперь сто верст в сутки откачаю! — выкрикивал Сергей, припрыгивая в телеге. — А вы скоро в Тогорье-то, к маменьке, переселитесь? Освобожу я вам вот-вот светелку!..

— Это как? — вздрогнув, обернулась к нему Алена. — Опять…

— Опять, опять! — прервал он ее и указал рукою на прытко бежавшего у колес Таныша: — Попробуй-ка удержать его… Так вот и я!..

— Ой, остерегся бы ты! — произнесла она с неприкрытой тревогою в голосе.

— Ничего, Алена Панкратьевна! — воскликнул он тем же беззаботно веселым тоном. — Учен я теперь, а ученому — море по колено… Опять же летом не то, что зимою… Как Енисей-то ваш? Двинулись пароходики?

— А что им, ходят… — отвечала она рассеянно, стараясь, должно быть, уяснить себе смысл сказанного Сергеем. Помолчав, продолжала более живо: — Намедни один, грузовой, как запасался у нас топливом, слух по селу пустил…. Будто опять где-то царевы-то слуги кровушку людскую пролили… С челобитной о нуждах своих горьких поднялись люди, к хозяевам шли, а им встречу — пальба из ружей!..

— Погоди, погоди! — насторожился Сергей. — По кому… пальба, где?!.

— На каких-то золотых приисках было… — негромко, краснея, подал голос Ваньша. — У нас, в Сибири же… Эх, — вздохнул он, — истинная, видно, правда в книжке одной говорится: покуда народ за дубину не примется, вовек с него крепость не снимется…

— Об твоей книжке вспомнил, — пояснила Алена, склонясь к Сергею. — Вместях мы с Ваньшей умом-разумом прикидывали над нею — что к чему.

Она говорила еще что-то, но Сергей плохо уже слушал ее, охваченный глухим беспокойством, и теперь ему казалось, что повозка еле-еле плетется.

— А ну, наддай, милые! — закрутила Алена бичом, как бы отгадав настроение Сергея. — Пошевеливай!..

Запрыгала, затарахтела на встречных голышах телега, и уж не бежали, а скакали вспять-вспять медностволые сосны, и от колес брызгами летел горячий песок, и, как бы состязаясь с конским бегом, мчался, высунув язык, Таныш.

Вот и купол церквуши выглянул из-за узорчатой чащи опушки, мельница-ветрянка к небу кособоко крыло выставила.

— Тогорье! — оповестила Алена и, сдерживая конец, оглянулась на Сергея: — С нами на село ты иль… напросто пешечком?

«Ах ты, умница моя хорошая!» — подумал он, обласкивая ее взором, и — вслух:

— Пешим, пешим я! Тише едешь, дальше будешь…

IX

На улице, по пути к своей избе, Сергей встретился с Евсеем. Бородач куда-то торопился; рваный, в заплатах, пиджак на нем широко распахнут, на скулах — капли пота.

— О, явился! — заговорил он, отдуваясь. — А мы уж спосылать за тобой собрались… Румянцев-то вернулся, и такие, такие вестушки у него, что… ай-яй-яй!.. Эх, сидим мы в глуши, ничего-то не ведаем… Про разбой на Лене-реке слышал?

— Да откуда ж, чудак, мог я, сидя в зимовье, о чем-либо слышать! — откликнулся Сергей досадливо. — Что же такое на Лене? Ну?

— Да то ж, выходит, самое, что и в Питере было, в генваре пятого… Не унимаются палачи Николки!..

— Опять… кровь?! — воскликнул Сергей, поняв, что говорил Евсей про то, о чем слышал он уже от Алены.

— Кровь и есть! — подхватил бородач. — Приисковых-то на Лене, как и тех, питерских, свинцом угостили… Отчаялись с голодухи люди, да всем миром к начальству, а начальство, заодно с капиталом, огонь по ним… Сотни душ уложено!.. — Он тяжело перевел дыхание, огляделся. — Ну, побежал я… Оповестить всех своих должен… Ввечеру сходка! Румянцев созывает… А ты заворачивай-ка к нему, о всем в подробностях узнаешь.

Поколебавшись, Сергей решил заглянуть прежде всего к себе, сгрузить винтовку, ягдташ.

— А к тебе еще на зорьке тот… усатый… приходил! — сообщила, здороваясь, Акимовна.

— Румянцев?

— Он! Шибко обрадовался, что на ногах ты… Наказал, чтоб я тебя, как только покажешься, без промедленья к нему слала… Слушай-ка, Сергуня! — остановила она его, когда он повернулся к двери. — До коих же пор этакие беды в народушке нашем жить будут? Вон чего Аленушка-то обсказывала…

— Слышал, Акимовна, слышал… Нет, не век страдать народу… Придет черед — смахнет он с себя все беды… И тех, кто насылает их, беды-то!..

— Пошли, господь… — закрестилась Акимовна.

— А где же гости? — спросил он с порога. — Пусть в светелке располагаются, я у Румянцева заночую…

— Гостечки коней на ночлег устраивают, а сами при них же, на сеновале… Не зима, чай.

Он уже спускался с крылечка, а она продолжала говорить, урезонивая постояльца возвращаться, не стесняясь, на ночевку домой.

Румянцева застал Сергей на месте, в просторной горнице Егорыча, к которому перекочевал железнодорожник перед самым отъездом старика в город. Впустив гостя, Румянцев бросился к столу, сгреб на нем пачки каких-то бумаг и вслед, расхохотавшись, оставил бумаги в покое.

— Кого-кого, а тебя-то опасаться не пристало… — говорил он, обнимая Сергея. — Значит, молодцом? Ого, даже загореть успел… Если бы только знал ты, как мы с Егорычем переживали за тебя, хворого, в разлуке… Так ведь нельзя было иначе, без разлуки-то: столько дел, забот да хлопот выпало на наши головы, что просто и на себя оглянуться не было времени…

— Выходит, вместе с Егорычем находился ты? — спросил Сергей, располагаясь за столом в сторонке от бумаг.

— И вместе и врозь… всяко бывало! — откликнулся живо Румянцев. — Я и в Минусу заглядывал… Сколачиваем, дружище, на всех парах сколачиваем окопчики большевистские… Согласно этих вот наставлений! — коснулся он рукою бумаг на столе и пояснил: — Решения Пражской конференции…

— Как! — воскликнул Сергей и невольно подался к бумагам. — Уже добыли?

— С Оби, из Ново-Николаевска, материалец заброшен… Обские-то товарищи по «цепочке» из самой столицы получили его, да еще размножить ухитрились… Вот! — вскинул он Сергею листки. — Однако с этим разберемся еще… О себе докладывай… Каково самочувствие, настроеньице?.. Мечту-то о «прогулочке» не кинул, разумеется.

— Сплю и вижу себя там… откуда прибыл! — возбужденно отозвался Сергей. — Да и время не такое, чтобы сиднем в глуши сидеть… Александр Мироныч, дорогой! — привстал он за столом. — Что такое на Лене? Говорили мне мимоходом… И потом… где же Егорыч? — продолжал он без связи с только что сказанным. — Пора бы ему вернуться…

Румянцев нахмурился, в серых, дружелюбно перед тем внимательных глазах его как-то вдруг задичало, и еще ниже, к самому бритому подбородку, сник, подрагивая, пышный навес его усов.

— Худое что с Егорычем? — видя эту перемену в лице товарища, толкнулся к нему Сергей.

— Успокойся, с Егорычем все благополучно… Ты вот о Лене помянул…

Не договорив, он громыхнул табуретом, проделал шаг в сторону, вернулся и наотмашь опустил кулак на столешницу.

— Ох, я бы этих… английских бандитов с их русскими компаньонами… хозяев тамошних приисков… всех бы, всех перевешал!.. Ты подумай только: расстрелять безоружных рабочих! Встретить их свинцом, прикладами в момент, когда люди мирно, — понимаешь: мирно! — шли к администраторам, чтобы объясниться с ними… Чтобы принести им жалобу на свои муки, притеснения, издевательства… Какое варварство! Да ведь это же страшнее людоедства, черт побери!..

Он шумно выдохнул воздух, подался к печурке у печной загнетки, достал оттуда кисет и трясущимися пальцами принялся крутить цигарку.

— Не могу спокойно… вспомнить… об этом… — ронял он, раскуривая завертку. — А ведь надо… крепиться!.. Тем более, что кровавая эта история даром господам капиталистам не пройдет! Гроза над ними, гнусами, уже погромыхивает… Да еще как!..

С каждою новой фразою в лице Румянцева светлело, на впалых щеках его пятнами вспыхнул румянец.

— Слух-то о событии — молнией по всей стране! И вот, понимаешь, в несколько недель…

— Недель?! — прервал его Сергей. — Когда же было все это?..

— О, еще в начале апреля, товарищ дорогой… Не удивляйся, тайга — она не балует скорыми эстафетами своих обитателей! Так вот, дружище, за какие-нибудь несколько недель… всколыхнулась Россиюшка! Кажется, нет такого города, завода, фабрики, где бы не откликнулись на событие… Массовые стачки, уличные походы, манифестации! Словом… — Румянцев скривил в едкой усмешке ус. — Словом, не было бы, как в народе молвится, счастья, да несчастье помогло… Да, да! Господа-то правители всея Руси думали-гадали пальбою запугать народ, а вышло совсем наоборот! Министр их Макаров с думской трибуны во все горло прокричал: «Так было, так будет!» Палили, мол, и будем палить! А народ-то, рабочие-то, все честные русские люди свое слово министру в ответ: было, но… не должно быть впредь… Об этом самом намеками и в «Правде» пишется… Ой, да ты ведь еще не знаешь: с конца апреля в Питере новая наша газета начала выходить… Ленин — первый сотрудник и вдохновитель ее… А на выпуск газеты рабочий народушко не поскупился — грошик за грошиком целый капитал собрал…

— Имеешь? Покажи!..

— «Правду»? Эхма! — порывисто вздохнул Румянцев. — Намеревался я у красноярцев номерок перехватить, да где там! Самим, вишь, позарез нужен… Ну, ничего. Живы будем — добудем… А у красноярцев я это вот заполучил…

Он извлек из бумажного вороха на столе сложенный вчетверо лист, расправил его, подсел к Сергею вплотную.

— Из «Социал-демократа» воспроизведено, дружище… Полагают, что его же, Ильича, статья… О событиях это в связи с Ленским побоищем… Вот! — Он откашлялся и, чеканя каждое слово, зачитал: — «Грандиозная майская забастовка всероссийского пролетариата и связанные с ней уличные демонстрации, революционные прокламации и революционные речи перед толпами рабочих ясно показали, что Россия вступила в полосу революционного подъема…»

— Замечательно! — воскликнул Сергей.

— Нет, ты послушай, о чем к концу в статье-то говорится… Вот: «Без победоносной революции не бывать в России свободе…» Чуешь?.. А перед тем: «Чтобы поддержать и расширить движение масс, нужна организация и организация…»

— По цели бьет! — подхватил Сергей, заражаясь возбуждением товарища. — Именно так: стройся в ряды, сколачивай боевую рать… «Организация и организация…»

— Собрались мы, понимаешь, в Красноярске-то у одного товарища… — продолжал Румянцев, бережно складывая лист с текстом, отпечатанным на шапирографе. — Обсудили текущие дела, а на сердце — сумятица. Тут как раз и подоспей приезжий человек с этим самым материальцем… Зачитали мы, и… вроде бы как солнышком озарило нас… Совсем ожили! Сидим да в один тон, хором: «Организация, организация…»

— Понятно! — вскинул голос Сергей, — Егорыч-то с вами же был тогда?

— Нет, батенька, Егорыча не было… — откликнулся Румянцев и, метнув взором к двери, приглушил голос: — Ускакал к тому времени Егорыч… Да-с… опередил тебя старик!

И рассмеялся, но, приметив недоумение в лице собеседника, добавил строго:

— Вызов получил он из Питера и — был таков! Пусть теперь ждет-поджидает старика урядничек наш… Выехал человек лечиться… ну, и залечился… вроде как совсем дух испустил… С кем не бывает!

Он снова посмеивался, а Сергей, тревожно озабоченный, отвернулся в сторону.

— Не тужи, не тужи, молодец! — потянул его за плечо Румянцев. — Завещал мне «покойный», отъезжая в иной мир, передать тебе в наследство дар некий… Запрятан он у меня далеко, а то бы немедля вручил по принадлежности, так сказать… Не понимаешь, о чем речь? Позабыл, видно, обещаньице-то старика?

Он притянул вплотную к себе Сергея и, щекоча ему усами ухо, произнес шепотом:

— Паспорток! Паспорток, да еще какой! В лупу его озирай, химией пытай… Ни один черт не раскроет фальши!..

— Вот уж спасибо-то… — выронил взволнованно Сергей.

— Кушайте на здоровье! — пошучивая, воскликнул Румянцев. — Живите много лет, мещанин града Колывани Яков Тихонович Пермяков… Этак, мил друг, окрестили тебя в путь-дорожку! А дорожка твоя по летнему времени — Енисей-река… Ясно?.. Только поторапливайся, Яков Тихонович, а то как взыщут Егорыча да начнут вокруг-около рыскать… Стой, куда? — придержал он за локоть Сергея, рванувшегося с места.

— Пить охота…

— А я уж подумал, что домой нацелился ты, в дорогу собираться… Сиди! В момент чаю изготовлю… А пока что этим вот займись, — указал он на бумажную стопку.

— А что такое?

— В решениях Пражской конференции сыщешь относительно конфискации помещичьих земель и прочее… Смотри раздел о задачах социал-демократов в борьбе с голодом… Вечером сходка у нас с аграрниками, ссыльными нашими… Вот и надо нам материалец-то подобрать.

— Где собираетесь?

— На пасеке Липована, у озерка… Вместе с тобой и двинем туда! А сейчас побегу, щепок насобираю, огонек разведем под чайник…

Оставшись один, Сергей принялся было за решения конференции, но под руку попался листок с карандашными записями, и с первых же строк стало ясно, что были это выдержки из сообщений о бурном отклике в стране на Ленские события: политические стачки, многотысячная демонстрация рабочих, студентов в самом центре России…

— Многотысячная демонстрация рабочих, студентов… — повторял про себя Сергей, устремив взор в пространство. — Студентов….

— Ты чего там? — окликнул его от двери Румянцев, держа в руках охапку щепы.

— О демонстрации студентов здесь! — вскинул Сергей листок. — Я ведь из того же лагеря — студентом был…

— Был и… есть! — не без намека на шутку сказал Румянцев. — Все мы нынче студенты! А университет наш — партия наша… Сыскал — нет, о чем просил я, в решениях конференции? Поторапливайся, а то вон солнышко-то на закат подалось…

Было совсем темно, когда Сергей, первым выйдя на улицу, огляделся и взмахнул рукою с зажатым в ней платочком — подал знак, что вокруг ничего подозрительного: по следам его шел Румянцев.

Пасека деда Липована расположилась у таежного озерка, под богатырской стеною пихт, и когда Сергей заглянул через кусты дикого шиповника на полянку с белеющими на ней ульями, там, за ульями, у самого озера были уже люди: одни лежали в травах, другие похаживали вокруг и около, а кое-кто устраивался у воды — на всякий случай, для отвода глаз — с удочками.

Завидя Румянцева, кто-то ухнул по-сычиному, и враз людские фигуры поплыли в темноте к одному месту, под разлатый шатер неохватной пихты.

«Ага, и ты к нам», — отметил про себя Сергей, различив в темноте, рядом с Евсеем, долговязого Пронина. «Значит, покинул все ж дружка своего», — заключил Сергей и зорко оглядел людей: меньшевика Иншакова среди них не было.

В стороне, на страже, стоял Липован: знакомы были пасечнику каждое дерево, каждый кустик здесь, и не ускользнуть от его ока никому, кто вздумал бы, крадучись, проследить за сходкой.

Стоял дед, опершись на посошок, косил туда-сюда глазами, покряхтывал, стараясь внять тому, о чем говорил Румянцев. Но голос железнодорожника то и дело приглушался озорным ветерком: шнырял по пихтачу, расчесывал бурьян за ульями, а иной раз и присвистывал у самого уха. За Румянцевым звонко, по-молодому, говорил Сергей, а когда и он кончил, закрутили вокруг вприпрыжку, молодыми ушканами, дружные голоса, и ветерок, понатужившись, взъерошил шумно листву, подул людям в горячие лица, разметал, играючи, мужичьи космы. Но вот взнялся над всем зычный, басовитый голос Евсея.

— Долой убивцу-царя! — гремел бородач. — Хай живет навечно народ-правитель… Никаких поблажек золотой мошне… Кто пашет — тому и пашня! У кого молот — тому и наковальня… Ребята! Кто мы есть? Правильно говорилось тут — застрельщики мы есть… Бей, уминай, огнем бери нас — не возьмешь… Впереди всех встанем, всех за собой поведем… Что, не так?..

И в ответ ему — ливнем:

— Так, Евсеюшка, так…

— Так, детушки мои, так… — нашептывал про себя дед.

Не все понимал Липован из того, о чем шел тут многогрудый разговор, но чуял он сердцем, что сила нынче с ними, этими людьми, и что нет той силе укороту, как нет счету тем вон в выси звездам.

X

Погостила тогда Алена с мужем дня три в Тогорье, а вскоре опять наведалась к матушке. Приехала утренней зорькой, одна, на двуколке, — в упряжи пеганка, та, что порысистей.

Видела Акимовна по сборам постояльца, что снова у него затея какая-то, а тут еще этот неожиданный дочернин приезд.

— Ох, попадешься ты, дочка!..

Говорила она этак Алене, а у самой из-под брови — задор и улыбочка-хитринка на устах… Всякое бывало в жизни покойного Панкрата: и на медведя один на один хаживал, и с рысью глаз на глаз спорил, и сосну в триста пудов под корень без сподручных валил… Откуда же Алене, доченьке его, смирной быть!

Вечером пришли к Ознайко, уряднику новому, Евсей и Румянцев, разговор затеяли о промысловой артели. Усадил гостей Ознайко за стол, хозяйке самовар наказал изготовить, и не отказывались от чая гости, и был доволен этим хозяин.

Иной это человек, новый урядник, не тот, что покойный. Служил когда-то в акцизе, важный был барин, да… на ком беда не живет: не рассчитал расхода с приходом, запустил в казенную кассу лапу, судим был, угодил в полицейские. Гнушался низким чином своим Ознайко, не лежало его сердце и к высшему начальству… Ведь вот был он человеком, сделался подлецом!.. Украл? Ну, так что! Кто не ворует? Министру можно, асессору нельзя?! Тысячи на Руси казнокрадов, и — все на местах, один он, Ознайко, оказался повинным… Где же справедливость?

Сидели гости за самоваром урядника, вели разговор о промысловом патенте, о сырье лесном для изделий, и в этот самый час вышел Сергей к таежной опушке, огляделся в потемках, полез не торопясь в чащобу ельника.

— Ау!..

Голос Алены, негромкий, с дороги:

— Тут я…

Прыгнул Сергей в двуколку, захватил вожжи, привстал и…

— Э-о, кудлатая!..

На взлобок по песку трудно. От пеганки враз пар дымком сизым закурился — свежо было в воздухе.

— Спасибо, Аленушка!

— Подожди со спасибом-то…

Умолкли оба. Озиралась, вслушивалась в каждый шорох Алена, погонял, нахлестывал Сергей пеганку.

Невидимый, всплыл месяц: просунулись из-за стволов туманные, в свету, космы, слюдою синей зажглась роса по травам.

— Алена!

— Но?

— Приеду в Москву, залезу на Ивана Великого да во весь голос: «Подымайтесь все, у кого мозоли на руках…»

— Ловко!

— В Москве — рабочих тысячи, а рабочий человек — что медведь, только из мудрых мудрый… Встанет на дыбы, тряхнет города — у-ах!..

Соскочил с сиденья, рвал на ходу подорожник. Набрал охапку, бросил в двуколку, Алене под ноги.

— Помнишь, колено срубил я?

— Помню.

— Искала тогда ты травку эту, а ее не было… Эх, жалко, Аленушка!..

Не сказал, чего жалко, — поняла его без слов. Отвернулась, сцепила пальцы, а он опять на повозку, прижался к ее плечу, спросил вкрадчиво:

— Будешь постояльца вспоминать, а?

— Буду! Не забывай и ты… насчет обещанного!

— О книгах? Враз, как огляжусь, вышлю… Дошли бы только.

— Дойдут… Кому нужны?

— Есть такие, Аленушка, которым… которые полагают, что и тебе они не нужны!

— Угу… — выронила она, едва ли вникнув в смысл сказанного Сергеем, и перехватила из его рук вожжи. — Зря мы Таныша не взяли… За версту пес зверя чует.

— А на что тебе зверь?

— О двуногом звере я! — пояснила она и, сторожко оглядываясь, бичом — по коню.

Поднялись на взъем, остановили коня. Тяжело водила пеганка боками, пофыркивала. Над щетинистой далью месяц повис, в туманах. Туманы слой на слой — от увала к увалу. У двуколки, в сизой пыли — росистая тень, вокруг, по кустам, — голубое, в жемчуге, мерцание.

— Туда вон — Москва! — взмахнул рукою Сергей. — А сюда — Лена-река, золотые прииски… — И прихмурил бровь: — Сволочи, натворили чего… За лишний золотой — сотни жизней!..

Долго молчал, затем, вскинув голову, голосисто:

— Что ж… «работайте», господа, «работайте»! Посмотрим, чем-то вы кончите…

Алена к нему:

— Ой, потише бы ты!

Стояла рядом, не спуская горячих с него глаз, а в лице все до предела напряжено… Совсем как страж у невесть какой драгоценности!.. Взглянул на нее Сергей и не смог удержаться от улыбки…

— Поехали, Аленушка!

С рокотом, припрыгивая, спускались в низину, в сырь, в глухоту.

— Удрал! — прокричал Сергей. — Лови теперь ветра в поле…

— А ты не ори… — толкнула его Алена. — Маленький, что ли…

И добавила негромко:

— Еще, гляди, налетят…

На рассвете показалась река. Дымилась, горбатая, в хмурых седых скалах. Разгоралась за скалами заря, пучила небо, алым полымем ломилась сквозь туманы к синим высотам.

— Эвон пригорчек, — вскинула Алена руку, — тут и Елань наша будет…

— Уже?..

Заглянул Сергей в лицо ей:

— Прощай, Аленушка!

Обнял за плечи.

— Сиди, сиди, Сергунь, — отстранила она его.

Дорога ровнее. Давала о себе знать тут мужичья рука: подчищен ухаб, заткнута падь навозцем, подрублен на пути шалый, нависший сук.

Колокольня глянула: поднялась, легкая, бревенчатая, на цыпочки из-за зеленого гребня.

Алена за вожжи.

И к Сергею — бледным, талым голосом:

— Слазь…

Спустилась сама за ним.

— Нельзя на коне дальше, приметят! — сказала, подняла глаза в тревоге: — Если что, беги… Слышь, Сергуня?.. Изба наша от церкви третья, под навесом ворота…

— Брось, не бойся!

— Прыткий ты больно… Ай охота до время головушку сложить?.. Эх, ты! Да где ж тогда сирому-то люду правды-защиты искать, коль вас… таких… на корню изничтожат?!

— Верно, Аленушка!

— То-то!

Еще раз повела туда-сюда глазами, свернула пеганку с дороги, махнула рукой Сергею:

— Иди, тропу покажу…

И оба торопливо в сосняк. Вокруг ни человека, ни зверя, только стрекозы, как челноки из перламутра, — взад, вперед у самых трав.

— Ну, путь тебе добрый… — Произнесла тихонько и потянулась к нему: губы трубочкой, глаза настежь, как на молитве.

— Прощай, сестричка!..

Сказал и — не выдержал, вспыхнул весь, охватил ее бурно, запрокинул ей голову.

— Милая, таежная… Елочка моя!..

— Ой, не шевель… — вырывалась она из рук его. А он свое — порывисто, крепко:

— Милая, родная…

— Уйди, говорю! — выкрикнула, толкнула в грудь.

Отшатнулся Сергей, стемнел в лице, чужой стал. Взглянула она на него, залилась слезами:

— Мужняя я… мужняя!..

Вдруг вся сгорбилась, склонила низко голову. Стояла, поникшая, напоминая мать свою, старушку, утирала кончиком платка слезы.

— Аленушка… желанная моя!

Обнял тихонько, провел по влажной щеке дрожащей рукою. И затряслась, завсхлипывала Алена. Голосом жалким, полным укоризны и ласки, восклицала:

— Не чуешь? Не видишь?.. Милей ты мне всех! Желанней всех!.. О тебе все думки… Болел когда, дни и ночи над тобой сидела… Умри тогда, руки, кажись, на себя наложила бы…

— Будет, будет, сестричка.

А она свое, сквозь неуемный плач:

— Урядника-то, рыжего-то… я вить тогда!.. Хуже волка он мне… Выследила… в зажоре… да запалом по нему, медвежачьим… На себе тащила битого… С версту волокла… до трясины, до мерзлой… Ой, господи!..

XI

Без конца без края тянулась тайга. Хлестнул по ней Енисей, как вожжа по чудищу: конец один у гор, другой — у моря.

Шипят, гремят буйные волны. Берега — щетинистые, утесы — в небо. Колокольня — одна на десятки верст.

Ползет пароход, скрипят колеса, шлепают ступицами хлестко. Протяжно ревет сирена, откликается ей звонкое, вдали, эхо, и от скалы к небу стрелою — вспугнутый беркут: взвился, описал косую дугу, пал над липовою сопкою камнем.

Сидел Сергей на корме, на связке бурого каната, взасос глотал воздух, речной, молодой. Кипела вода внизу молоком, зеленью.

Покричал матрос сбоку:

— Утес тот видишь? Эй, приятель!

— А ну?

— Гремун-утес это… Пороги там!..

— Проедем?

— Теперь-то? Церковь, и та летом проедет…

Помолчал, придвинулся ближе:

— Из беглых будешь?

— Ну, вот еще…

— А ты не бойсь!.. Свои мы, однородные, в одной купели горя горького крещены… Эх, замыкался, похоже, ты, паря… Спирту хочешь?

Низко склонился, русоголовый, плечистый. Дышал в лицо с присвистом.

— Знаю, непьющий!

За плечо тронул сторожко:

— Пристань близко… так ты уж… того… не ходи… В корме побудь у нас… Понял?

— Спасибо…

— За что?.. Экий ты, право… Китайского заварцу охота?

— Можно!

Пошли. В кубрике темно. Матросы — в кружке, тянут дружно из жестяных чашек, отдуваются, пофыркивают, утирают рукавами пот со скул.

— Этот самый!.. — негромко подал голос тот, русоголовый, и прихватил Сергея за локоть. — Усаживайся!

Потеснились люди, давая место гостю.

— Куда, браток, путь-дорожку держишь?

— В Россию, товарищи… Одна дорожка нам!

— Так, ясно!.. А ты не стесняйся, пей чаек-то… На Лене — слыхал? Опять бьют… нашего брата!

Сергей огляделся и — горячо, стремительно:

— Сегодня — они, завтра мы их… бить будем… Слушать охочи?..

— Мы-то?!. Эй, Микитка, постереги там…

Русоголовый наверх. Присел снаружи, занес ко рту дюжие ладошки, крикнул, точно команду:

— Мож-ж-жно!..

Взглянул Сергей на матросов, на жадно распахнутые глаза их, глаза затаенного ожидания.

«Мое! Вот это — мое… Слышишь ли, Алена: мое!»

Вспыхнуло старое, привычное, радостное, как борьба, как первые победы в юности, как жизнь на взлете.

И уже не печалила мысль о прошлом, о тайге, о покинутых там товарищах. Знал: не страшна людям тайга, в богатырской груди которой бьется Аленино сердце.

[1913, 1952]