Я не знаю точно, сколько мне было лет — вероятно, семь или восемь — когда на моем горизонте появился белесый молодой человек, поразивший меня, как теперь смутно припоминается, своим одеянием. На нем всегда была черная бархатная кофта, таких я до того не видал, вокруг шеи был повязан широченный шелковый бант. Мне самому нацепляли примерно такие же, только поуже и попестрее, и я их терпеть не мог, считая, что это наряд для девчонок.

Молодой человек часто наведывался к моим родителям, иногда возился со мной, помогая расставлять рельсы моей железной дороги, но чаще всего моя мать, умевшая что-то на рояле настукать, ему аккомпанировала, и его грустное мурлыкание доносилось до моей комнаты. Это было не вполне пение и не совсем декламация — на мой тогдашний вкус это было нечто довольно назойливое, наполненное странными словами, тем менее мне непонятными, что некоторые буквы молодой человек коверкал, а другие вообще не произносил.

Он неизменно оставался к обеду и мой отец объяснил мне, что Сандро — так повелось его именовать — очень способный юноша и потому его надо очень радушно принимать. Он учился в кадетском корпусе, но военная карьера его не прельщала, и корпус он, никого не спросив, оставил и из-за этого в конец рассорился со своим папой…

Сколько времени продолжались посещения Сандро я, конечно, не могу установить, но помню, что в какой-то прекрасный день он исчез, словно растворился в воздухе и я долго о нем ничего не слышал, да и мало им интересовался. Только через какой-то сравнительно долгий промежуток времени я мог обнаружить, что расклеенные на улицах афиши, огромными буквами оповещавшие о выступлении некоего Вертинского, извещали о предстоящем концерте именно того молодого человека, которого я когда-то хорошо знал. Стало быть — судя по величине букв — Сандро стал знаменитостью…

Прошли годы и какие годы — война, революция, эмиграция, Париж.

В Париже Союз писателей и журналистов установил традицию в новогоднюю ночь по допотопному стилю (что отнюдь не отражало консерватизма устроителей, просто в другие подходящие дни зал был занят) устраивать пышный бал, значительный сбор с которого распределялся среди нуждающихся литераторов. Я был неизменным посетителем этих балов, одним из «распорядителей» и принимал непосредственно участие в их устройстве.

На одном из балов выступал среди других «звезд» Вертинский. Помню, что среди прочего он спел почему-то взволновавшую меня и для меня новую песенку о каком-то горбатом и крайне ревнивом скрипаче, который играет концерт Сарасате и тогда чье-то сердце «как птица летит и поет». Помню еще, что песенка почему-то кончалась вопросом: «Разве можно так горько, так зло насмехаться? Разве можно топтать каблуками сирень?». Я, не задумываясь, соглашался, что, действительно, зазорно «топтать каблуками сиреть», не говоря о том, что для этого нужно быть без малого эквилибристом!

Я стоял около подмостков, на которых пел Вертинский и громко ему аплодировал. Выступление его кончилось и он спускался в залу. Мы невольно столкнулись, он едва на меня взглянул и сказал:х

Подождите, не уходите, вы… Он не только произнес мою фамилию, но и имя, при том в его уменьшительной, домашней форме.

Откуда вы можете знать, недоумевал я.

Да ведь вы почти не изменились.

Я улыбнулся. Мы не виделись больше двадцати лет и между внешним обликом восьмилетнего мальчишки и взрослым мужчиной, да еще в смокинге, как-никак была «дистанция огромного размера».

Вам, вероятно, кто-то указал на меня, назвал мою фамилию.

Да, нет же. Я вас сразу узнал, заметил вас, еще будучи на сцене. Знаете, мне хотелось бы поболтать с вами, но тут это едва ли возможно. Зайдите ко мне — он назвал какой-то отельчик около Мадлэн — вместе позавтракаем и вспомним минувшее.

Мы договорились и в назначенный день я постучал в его двери. Хотя было уже довольно поздно, он был еще в халате.

Проклятая жизнь… Ложусь неизвестно когда, просыпаюсь с вяжущим ощущением во рту, когда Бог положит, и мир мне не мил. Ночами пою, петь я люблю, но то, что вокруг меня надоело до чертиков. Стыдно принимать какие-то подачки, а я их все время принимаю и каждый вечер одно и тоже, посетители кабака воображают, что мне приятно выпить с ними бокал шампанского. А помните — нет, вы помнить не можете — как хорошо было, когда я бывал у ваших родителей и как я им благодарен. Почти никого я тогда не знал, едва как-то что-то подрабатывал, но был вольной птицей, и никакая барышня, увидавшая меня на улице, чтобы доказать, что она меня узнала, не считала нужным пробурчать мне в ухо, что мои «пальцы пахнут ладаном»! Зато теперь вы можете убедиться, что, действительно, «в очах сквозит печаль». Ну будет, айда завтракать. Нет, погодите, в память тех дней я хочу сделать вам подарок.

Подойдя к открытому чемодану, он вытащил из него шелковую пижаму особенного покроя — куртка была скроена на манер косоворотки.

Я из приличия стал от подарка уклоняться.

Вы меня обидите отказом.

Уламывать меня ему долго не пришлось, пижама меня очень прельщала и если не ошибаюсь, она пережила войну.

Во время завтрака он продолжал скулить — то не то и это не то, брак не удался, работа не в моготу, ничего не сочиняется, публике он надоел.

Вам, небось, кажется, что я пошляк, потому что сочиняю пошловатые песенки. Но это нужно для публики. Ведь она не догадывается, что почти все они автобиографичны, только, чтоб не узнали, приходится все перевертывать наизнанку. Ведь вот я пою: «В этом платье печальном вы казались Орленком / Бледным, маленьким герцогом сказочных лет… / В этом городе сонном, вы вечно мечтали / О балах, о пажах, вереницах карет…». Друг мой, разве вы не поняли, что это я о себе, ведь я, так сказать, взаправду мечтал об Орленке, ставил себя на его место и это меня спасало… На днях будет мой концерт, непременно приходите, я вам дам контрамарку.

Концерт был вполне удачный, зал переполнен. Примерно год спустя Вертинский устроил еще один концерт. Публики было заметно меньше. Я зашел к нему в уборную.

Видите, как я был прав, — сказал он с досадой. Зал полупустой и у меня нет выбора — я должен «сматывать удочки», ехать куда-нибудь на кулички, в Шанхай, в Харбин, где еще водятся русские чудаки. Зато по дороге я загляну в тот «оранжево-лимонный» Сингапур, который я столько лет воспевал, а он, вероятно, грязный и противный и это хороший мне урок!

Мне было грустно слушать его, потому что песенки Вертинского таили в себе всегда что-то подлинно «душещипательное» и недаром знавал я его горячих поклонников среди людей «высокой культуры» и готов поверить, что, как я слышал, его пластинки до сих пор коллекционируются иными из московских сановников. Нет спора, лирика Вертинского — не большая поэзия, да и вообще не поэзия, но ее преувеличенные «изыски», ее бутафо^кая экзотика как нельзя лучше отражают аромат «Fin de Siecle», конца века, того века, который в Западной Европе завершился 914-м годом, а в России еще на несколько лет задержался. В темах Вертинского, в его мечтах о каких-то несуществующих женщинах с повадками Саломеи, о притонах Сан-Франциско — отразились помыслы всех тех, кому нужна была струя свежего воздуха, потому что его песенки уносили слушателей в какие-то иные нездешние миры и заставляли верить, что они существуют где-то за семью морями.

Вероятно, последнее, что я на его концерте слышал (мне теперь удалось найти этот текст) была трогательная в его исполнении далеко не наивная песенка:

«Пей, моя девочка, пей, моя милая,

Это плохое вино.

Оба мы нищие, оба унылые,

Счастья нам не дано.

Нас обманули, нас ложью опутали,

Нас заставляли любить…

Хитро и тонко, так тонко запутали,

Даже не дали забыть».

Что за беда, если «запутали» рифмуется с «опутали»? Дело тут не в «презренных» глагольных рифмах, дело в тех интонациях, которые умел давать Вертинский выдуманным им словам, и что мы с эстрады слышали, не кажется больше вульгарным, как не кажется смешным его горбатый скрипач, исполняющий концерт Сарасате.

Дальний Восток удовлетворения Вертинскому, как я позже слышал, не дал. Сколько времени он там пробыл, не знаю, но знаю, что затем он вернулся в Москву, где — несмотря на его «мелкобуржуазность» и «космополитизм» — поклонников у него всегда была тьма тьмущая.

Рассказывают — впрочем, кажется, это «странствующий сюжет» — что, когда Вертинский, приземлившись во Внукове, сошел с самолета, он упал на колени и трижды облобызал «русскую землю», затем обернулся и увидав, что его чемодан успел исчезнуть, воскликнул «узнаю тебя, русская земля». Не слишком верю, что это было так. Вероятно, этот анекдот был придуман злостными контрреволюционерами! Во всяком случае si non 6 vero…

Как бы то ни было, бледнолицему Сандро долго на русской земле прожить не удалось.