Месть базилевса

Бахрошин Николай Александрович

Глава 2. Огонь в груди

 

 

1

Походный шатер болгарского хана Тервела высок и просторен, как небо над степью. Настоящий дворец из катаного войлока, натянутого на деревянную основу. Стены внутри и снаружи отделаны светлыми, дорогими шелками, закрывавшими теплый, но грубый войлок. Пол поверх обычных кошм выстлан мягкими коврами из Сирии, яркими как цветущий луг. Бронзовые светильники извиваются на тонких ножках, давая не только свет, но и приятный дым благовоний.

За стенами шатра задувают нескончаемые ветра осени, гоняют по жухлой степи подпрыгивающие клубки перекати-поля, но внутри всегда тепло и уютно от жаровен с рдеющими углями. А сейчас в шатре повелителя Великой Болгарии даже жарко, от многолюдства и духоты потрескивает и чадит масло в светильниках. Хана Тервела, неподвижно восседающего на мягких подушках, окружают дородные боилы, суровые, отмеченные победными шрамами полководцы, тощие, увешанные амулетами камы и седобородые родовые старейшины. Ковры перед ними густо уставлены кушаньями. Баранина и конина – простая, традиционная еда степняков – перемежаются причудливыми кушаньями греческой и италийской кухни. В серебряных и золотых кувшинах вино, пиво, наливки из ягод, медовая брага словен и кислый кумыс.

Ханский пир – в честь высокого гостя, автократора ромеев Юстиниана II. Сам гость сидит в другом конце шатра в сопровождении всего двух телохранителей и двух знатных ромеев. Невелика свита у свергнутого правителя, отметили все приближенные хана, скрывая ухмылки.

Хотя, рассудить, пусть сейчас базилевс Юстиниан не у власти, но кто, кроме Тенгри, Отца Небесного, знает судьбы людские? Сейчас – нет, завтра – да, особенно если хан Тервел со своим огромным войском решит вмешаться в ромейскую политику. Все знают, узурпатором Тиберием в империи не слишком довольны, тот много думает о том, как удержать власть, и куда меньше – как управлять обширной державой. Самое время ударить по богатым ромеям и вдоволь пограбить.

Впрочем (это тоже все знают!), давать хану Тервелу советы, что плевать против ветра. Если совет хорош, можно не сомневаться, хан сам уже до него додумался, если плох – хан все равно выслушает внимательно, но скажет потом так остро и хлестко, что насмешка разнесется по всем аилам, повторяемая множеством голосов. Хан хоть и славится невозмутимостью, но к глупости нетерпим. Нет, уж лучше, как положено на ханском пиру, есть много и жадно, хрустеть костями, смачно чавкать, рыгать с удовольствием и со вкусом облизывать пальцы…

Не лезет уже? Все равно надо! Чем быстрее и больше ты ешь и пьешь, тем сильнее, значит, любишь властителя. А кто утверждает, что участь придворного легка и приятна? Есть и пить в честь сразу двух повелителей – тяжелый труд. Но – почетный!

Понимая это, приближенные хана усердствовали над блюдами и кувшинами, как туча саранчи на посевах.

Спутники базилевса смотрели на варварское пиршество округлившимися глазами. Наверное, прикидывали в уме, сколько дней и ночей голодала перед ханским пиром болгарская знать. И это называется знать… Дикари!

Виновник торжества Юстиниан Риномет мало прикасался к блюдам, приготовленным в его честь, хотя к вину прикладывался часто. И много хмурился, замечали болгары. Но меньше всех ел и пил на этом пиру сам хозяин, властитель обширного Болгарского государства хан Тервел. Он, невысокий и сухощавый, вообще был воздержан в еде, питье и прочих удовольствиях тела.

Чаще, чем на блюда перед собой, хан, невозмутимо прищуриваясь, поглядывал на гостя. Тервел понимал, Юстиниан недоволен, что принимают его не во дворце в Плиске, а в далекой степи, по-походному. Сам хан не сомневался, что сделал правильно, встретившись с багрянорожденным подальше от городов и селений, где всегда найдутся любопытные глаза и длинные языки. Но вот стоило ли вообще встречаться с Меченым? В этом он не был пока до конца уверен…

Впрочем, виду не показал, встретил базилевса радушно, обнял крепко, как брата. К восторгу подданных, собственной милостивой рукой запихнул в рот гостю кусок вяленого кобыльего мяса, предварительно плюнув на него, что является высшим знаком ханского расположения. Автократор ромеев (от радости, не иначе!) долго не мог прожевать дар правителя Болгарии, с видимым усилием напрягая челюсти. Да что говорить, много почестей было воздано базилевсу, очень много. Для свергнутого автократора даже приготовили золотую двузубую вилу, это новое изобретение хитроумных греков, которым, видишь ты, не нравится пачкать пальцы едой.

Большинство болгарской знати впервые видели вилу. Они с изумлением наблюдали, как базилевс лениво накалывает куски, гадали между собой – донесет до рта или уронит на этот раз. Переглядывались украдкой – уж не такой ли вилой базилевс отхватил себе нос? Вот уж действительно зловредная выдумка подземного бога Эрлика! Словно Тенгри-Отец не дал человеку для трапезы целых две руки и пять пальцев на каждой…

Хан вдруг хлопнул в ладоши. Хлопок не сильный, почти не слышный за лязгом челюстей и сопением над кубками, но в шатре сразу же наступила тишина. Лишь один из боилов, подавившись, никак не мог перестать перхать горлом. Зажимал рот обеими ладонями и опасно синел лицом.

На него не смотрели, все глаза вопросительно обратились к хану. Многие пытались неслышно и незаметно проглотить куски во рту. От этого казалось, что суровые воины и седобородые старики гримасничают, как расшалившиеся дети.

– Ты уже дожевал, уважаемый бий Биляр? – негромко спросил Тервел. – Я могу сказать свое слово?

Бий Биляр, уже не синея, откровенно мертвея лицом, судорожно задергался, пытаясь хоть знаками изобразить, что хан может говорить всегда, везде и сколько ему угодно. Да как можно помыслить иное?! Речь хана – живая вода для иссохшихся без мудрого поучения ушей его подданных…

– Тогда – всем уйти! – распорядился Тервел.

Подданные рванулись к пологу, опережая друг друга. Двое батыров, сжалившись, подхватили под руки боила Биляра, бессильно, как рыба на берегу, открывавшего рот.

Вместе с болгарами, дождавшись подтверждающего кивка базилевса, вышли ромеи. Сам Юстиниан остался сидеть. Смотрел на хана, чуть заметно раздувая обрезки ноздрей. В тусклом свете светильников его глаза казались совсем темными, почти черными.

Видеть уродство на этом красивом лице так же неприятно, как встретить стройную, сияющую красавицу, ковыляющую на деревянной ноге, подумал хан. Обычно воины, получившие похожие увечья в бою, закрывают их тряпочными или серебряными колпачками. Это нетрудно. Но Риномет словно нарочно демонстрирует всему миру свое безобразие. Хочет, чтоб видели – он ничего не забыл и никого не простил?

Тервел неторопливо подгреб под себя еще подушек и откинулся, устраиваясь удобнее…

* * *

Хан Тервел, сын и наследник хана Аспаруха, основателя Великой Болгарии, любил удобства больше, чем положено воину. Он вообще во многом не походил на своего непоседливого отца-воителя, когда-то приведшего орду болгар в вольные степи между низовьями Днепра и Дуная и основавшего здесь сильное, независимое царство.

Тервел куда больше времени проводил на мягких подушках, чем на коне. Он был хорошо образован, не только говорил, но и читал на многих языках, даже собрал в своем дворце в Плиске обширную библиотеку. Если Аспарух был ярким и стремительным как огонь, то сын, скорее, напоминал воду – задумчив, всегда спокоен, говорит сдержанно, тихо. И решения принимал взвешенно, не торопясь.

Хотя даже враги признавали: тот, кто посчитает сына мягче или слабее отца, совершит большую ошибку. Некоторые хитроумные боилы, возмечтавшие о власти после гибели Аспаруха от кривых хазарских мечей, поняли это слишком поздно. Опомнились лишь, когда широкоплечие бури, отборные воины-волки из личной охранной тысячи хана, начали привязывать их за ноги к необъезженным жеребцам.

Кони долго таскали их за собой по степи, клочками сдирая кожу, и у мятежников было время повыть перед смертью о своем предательстве. Сам Тервел так же невозмутимо наблюдал за их казнью, как сидел за свитками в библиотеке.

Постепенно все убедились, что сын не хуже отца умеет выдернуть меч из ножен и с гиканьем помчаться на белом жеребце впереди страшной болгарской конницы, от грохота копыт которой вздрагивают земля и небо. Получив от Аспаруха в наследство обширное и сильное царство, Тервел укрепил его еще больше. Когда было можно – умел договориться с соседями, когда было нужно – шел в кровавый набег со звоном мечей и дымом пожарищ.

– Мудрый хан, справедливый хан! Достойный наследник богоподобного отца-хана! – наперебой славили его теперь бии, боилы, камы и аксакалы. Особенно громко кричали те, кто когда-то был близок к мятежникам.

Тервел милостиво улыбался всем, но не забывал об этом. Он никогда ничего не забывал…

Как и отец Аспарух, Тервел понимал, что болгары никогда не укрепятся на новых землях, если начнут разорять их коренное население – фракийцев, словен и валахов. Поэтому в царстве Болгарском все были объявлены равными. В этом хан взял пример с Ромейской империи, где греки, италийцы, сирийцы, копты, армяне, евреи, иллирийцы, даки и прочие народы одинаково считались гражданами, равными друг другу по праву рождения.

У ромеев, народа самой сильной и богатой империи мира, насчитывающей на своих землях более полумиллиона подданных, вообще можно многому научиться, понимал хан Тервел. И нужно учиться! Хотя бы тому, как строить крепкую государственную машину, не слабеющую ни при каких обстоятельствах. А если некоторые, к примеру, хитрый, но не умный джебу-каган хазар Ибугир Гляван, считают это проявлением слабости и отступничества от традиций – да смилуется над ними Тенгри Всесильный! Старые степняки говорят: тысячу глупостей можно сотворить быстро, десять умных дел требуют времени…

«Интересно, понял ли это свергнутый базилевс Юстиниан Риномет? Усвоил ли урок изгнания?» – размышлял хан Тервел, глядя на своего гостя. Он помнил, ходит среди ромеев такая шутка: «Священная власть базилевса не ограничена в империи ничем, кроме меча и удавки очередных заговорщиков!» Автор ее неизвестен, конечно. Или, что вероятнее, безвестно сгнил в сырости и плесени подземной тюрьмы. Хотя прав неизвестный, ох, как прав… Если перебирать имена базилевсов Ромеи, лишь один из четырех автократоров кончил свою жизнь в ветхой старости. Остальных резали, травили, душили удавками, в лучшем случае – лишали языка и глаз, отправляя доживать в отдаленные монастыри. И при этом империя продолжала стоять так же несокрушимо, как на высоких курганах степи стоят каменные бабы неизвестного теперь народа.

Вот чему надо у ромеев учиться – как строить крепкое государство, способное успешно существовать даже при глупых и безумных правителях!

Подумав об этом, хан сказал другое:

– Боюсь, если б пир продолжился, мои мудрые советники обожрались бы до смерти от усердия и почтения. – Тервел мягко вздохнул и добавил: – Тревожит меня, конечно, здоровье бия Биляра, как бы мы не потеряли его… Впрочем, думаю, мы смогли бы пережить такую потерю.

Риномет тоже в этом не усомнился. Хмыкнул презрительно:

– Приятно видеть, как усердно подданные работают челюстями во славу великого хана.

– Да, если бы слава правителя зависела от того, как быстро жрут его приближенные, я стал бы великим государем.

– Хан слишком скромен. Царство Болгарское уже давно называют Великим!

Они помолчали.

Первым не выдержал Риномет.

– Хан Болгарии, брат мой, я знаю, ты, наверно, удивился моему визиту. Как быстрокрылый сокол летит над степью, как стаи журавлей тянутся по осени к югу, стремился я к тебе, друг мой и брат… – начал он витиевато и многословно, как положено по константинопольскому протоколу.

Тервел, кивая, слушал его и не слушал. В общем, желания базилевса были понятны без слов – он хотел вернуть себе константинопольский трон. А для этого ему нужно было ханское войско: быстрая болгарская конница, крепкая пехота из словен и валахов. Вот чем он собирался платить за поддержку, что предложить взамен, как думал возвращать себе власть – это уже интересно…

* * *

Странная штука – власть, продолжал задумываться хан, слушая базилевса. Искажает любые поступки, как в воде переламывается отражение. Он, Тервел, никогда не любил жестокость. И сделал много жестокого, сохраняя отцовское государство. Хотел любви народа, мира и всеобщего благополучия на землях Болгарии, а получил страх. Размышлял о вечном, о течении времени, о природе вещей, а подданные видели в его молчании угрозу себе. Им казалось, что хан молчит, потому что мысленно решает их судьбы. От этого еще больше боялись.

Риномет же с самого начала правления хотел вселять страх. И, посеяв его, получил в результате ненависть. А это такое чувство, что может сделать яростными даже заячьи души.

«Усвоил урок или не усвоил?»

Тервел знал, Юстиниана все считали сильным, храбрым, щедро одаренным способностями человеком. Правда, его государственные решения свидетельствовали обратное. Неразумный ребенок, воссев на троне, и то натворил бы меньше. Риномет нарушил мирные договоры отца, Константина Бородатого, с ними, болгарами, и со словенскими вождями ходил во Фракию с войском и был разбит, едва сам ушел. Он уговорил словенского вождя Гебула переселиться со своим племенем в Опсикийскую область в Малой Азии и довел словен до того, что они начали воевать против базилевса на стороне арабов. Он повысил дань, выплачиваемую империи халифом Мухамедом, до такой неимоверной суммы, что мухамеддяне вообще отказались платить, пошли войной и заставили бежать ромейское войско. Базилевс решил увеличить поборы с Армении и в результате получил кровавое и успешное восстание Самбата IV Багратуни, когда южная часть родины предков базилевса вышла из состава империи.

И не только это… К примеру, в столице и окрестностях Юстиниан затеял множественное строительство, но сакеларием во главе работ поставил некоего Стефана Перса, кровожадного евнуха, возмутившего своей жестокостью и рабочих, и их начальников. Ни одна стройка не была закончена толком, хотя казну это изрядно опустошило. Потом базилевс решил бороться со взятками и хищениями чиновников и сделал генеральным счетчиком какого-то аббата Феодота, аскета, безжалостного к себе, а к другим – вдвое. Тот взялся за дело столь рьяно, что меньше чем за год успел настроить против базилевса всю знать империи и верхушку армии. Безродный аббат-аскет пытал и казнил даже тех патрикиев и военачальников, что вели свою родословную еще со времен Великого Рима.

Да что говорить, Риномет даже с патриархом Каллиником ухитрился поссориться – велел срыть церковь Пресвятой Богородицы близ дворца, чтоб построить на этом месте беседку и ложи для партии винетов, этих оголтелых фанатиков колесничных скачек. И заставил патриарха благословить разрушение церкви.

Словом, базилевс рушил все, за все брался, но ничего не создал взамен. Неудивительно, что Юстиниана свергли, а фаворитов его прилюдно изжарили в медном быке… Удивительно другое: как человек, которого называли умным, мог сотворить столько глупостей?

Да – жестокий, не может управлять своими желаниями… Но ведь и жестокие, необузданные правители строили крепкие государства, размышлял Тервел. Тут другое, большее, решил он. Базилевс Юстиниан, пожалуй, всерьез считает себя богом среди людей. Настолько убежден в собственном превосходстве над остальными, что принимает решения, не давая себе труда задуматься о последствиях. И впадает в безрассудный гнев, когда его планы оборачиваются против него же. А привычка к безграничной власти сделала его совсем бешеным. Он может быть даже милостивым, улыбаться, но при самом легком намеке на противоречие вспыхнет так же безжалостно, как загадочный огонь Каллиника – новое, страшное оружие, появившееся лет тридцать назад у ромеев. Хану рассказывали: этот плод многолетних трудов греческого изобретателя, чьим именем оно и названо, сжигает на море целые корабли. И огонь не гаснет даже в воде.

Понятно, такой нетерпимостью базилевс делает собственные ошибки еще хуже.

«Власть базилевса не ограничена ничем, кроме меча и удавки? На самом деле – смешно…»

Всякая власть, давно определил для себя Тервел, строится на двух принципах. Первое – управлять событиями, если можешь ими управлять. Второе – давать событиям управлять тобой, когда ничего другого сделать не можешь. Так, хороший пловец, попадая в бурное течение, не будет тратить силы, выгребая против. Позволит течению нести себя и, выбрав момент, выскочит на более спокойную воду. Вот этого второго принципа власти – не бороться с неодолимым – Риномет упорно не хотел понимать, понимал хан. Отсюда все его беды.

«Усвоил или не усвоил?»

Скорее – нет, подобные натуры всегда винят в своих злоключениях кого угодно, кроме себя… И поэтому есть смысл поддержать его силой болгарского войска! С таким базилевсом империя останется слабой. Один такой базилевс страшнее для собственного народа, чем десять полных туменов отборной вражеской конницы… Конечно, у ромеев можно и нужно учиться, но сильная Ромея не нужна Великой Болгарии!

Подумав это, Тервел улыбнулся, мягко кивая Юстиниану.

Риномета явно приободрила улыбка задумчивого хана. Он продолжил пространно расписывать, какие выгоды приобретет Болгарское государство от их союза. Про себя усмехался, что этот варвар, этот тихий, щуплый как подросток хан, похоже, всерьез верит его льстивым речам. Изумлен и восхищен, понятное дело, приветливостью законного базилевса ромеев!

Как он и думал, уговорить диких воевать за себя будет совсем нетрудно…

 

2

Лодка-долбленка плыла неспешно. Вниз по течению Любеня почти не греб, лишь слегка подправлял лодку веслом, не давая отклониться от быстрины к берегу.

А куда торопиться? Красиво же… Привольно синеет небо, осенний лес вдоль извилистых берегов Лаги пестреет желтым и красным, птичья мелочь заливается на разные голоса. Хорс-солнце еще греет вовсю, почти как летом. Не жадничает солнечный бог, дает напоследок погреться в своих лучах.

Хорошо, легко. И ведь не спали почти эту ночь, а он словно тяжелый груз сбросил со спины – кажется, сильнее от земли оттолкнуться – и полететь получится…

Нет, не прав шаман, не скоро еще появятся белые мухи…

Что же он все-таки видел, узкоглазый кам?

– А я всегда, с самого малолетства знала, что со мной случится что-то необыкновенное. И муж мой будет необыкновенным, не как прочие, – оживленно рассказывала Алекса, забавно, по-детски надувая губки. Ее голосок тоже звенел над рекой как птичья песня. – Ты же не как прочие, да? Бывал везде, видел всякое… Вот парни у нас в роду часто говорили мне: что ты ломаешься все время, словно у тебя между ног диво дивное, словно не как у остальных девок? А я им – дураки вы! Только и можете, что хватать грубыми ручищами! Один, помню, ухватил за грудь так, что потом до Комоедицы синие пятна оставались на коже. Веришь, нет? Я уж и толченой ивовой корой натирала и всяко… Дураки они! Скучные все. Глупые какие-то, под подол лезут и сопят громко, как кабан хрюкает. Будто мне интересно очень – слушать хрюканье… Я же не свинья – хрю да хрю…

– По правде? – поддразнил Любеня.

Вместо ответа Алекса черпнула ладошкой воду из-за борта, плеснула в него. Он как мог уклонился, но брызги все равно попали на лицо и волосы.

– А я не скучный? – спросил он через некоторое время.

Слышать от нее про парней было не слишком приятно. Еще неприятнее знать, что Алекса уже была с кем-то до него. Кто-то до синяков хватал ее нежную грудь… Понятно, в лесных родах и девки, и парни рано начинали почитать Ярилу Весеннего, бога плодородия, изобильного мужской мощью. Вот в западных странах, куда ходил он с дружиной воинов, девственность почитают за добродетель, им так завещал Христос. А родичи считают – девка, значит, не польстился никто. Выходит, порченая. Так издавна заведено…

И все-таки неприятно!

«Заведено – пусть, но, может, о чем-то стоило бы помолчать, а не трещать сорокой!» – подумал Любеня с внезапным раздражением. Скрывая его, отвернулся, сильнее толкнул веслом по воде.

– Ты – нет. Ты ласковый. Только ладони у тебя очень жесткие, прямо как деревянные. Ты, наверно, и камни можешь в ладонях дробить, да, миленький?

– Это от весел, – пояснил Любеня. – Воины моря всегда много сидят за веслами, вот и дубеют ладони. А от рукоятей мечей в руки крепость железа передается.

– По правде? Интересно, рассказывай дальше. А то какой-то ты молчаливый очень. Я вот все говорю, говорю, а ты только слушаешь.

– Чего рассказывать-то?

– Ну… Про море расскажи. Не так, наверное, как на реке.

– Не так, – согласился Любеня. – Море… – Он задумался. – Море – оно разное всегда. Вот река течет и течет, всегда одинаково, а море… Глянешь на него – оно такое. Отвернулся, другой раз глянул – уже не то, словно изменилось за один миг: и цвет другой, и волна изменилась…

– А не то про каменные города расскажи! – Алекса как будто не слушала его. – Ты же видел каменные города, да? Не представляю, как это, целый город, домов множество, и все из камня. Там же холодно должно быть, в камне-то…

– Когда как.

– Нет, холодно, холодно, – уверенно сказала она. – Даже если печи поставить, камень еще пойди прогрей. По себе знаю – вот сядешь задом на камень, ерзаешь, ерзаешь, а он все равно не греется, только попа мерзнет. И чего бы им избы из дерева не рубить? Чтоб теплее было?

– Наверное, тебя забыли спросить, – улыбнулся Любеня.

– Ну и спросили бы, хуже б не стало!

Он вдруг подумал, что совсем не знает эту женщину-девочку. Свою Алексу… Видел ее, смотрел на нее, глаза зажмуривал от ее красоты, как прищуриваются, глядя на солнце, а толком не говорили ни разу. Слишком быстро все получилось.

И вчера ночью, у костра, они тоже не говорили. Кричали только. Он еще сдерживался, опасаясь привлечь злую ночную нежить, а она, извиваясь в его руках, про все забыла. Весь лес, наверное, оглушила криком да охами. Вон губы до сих пор опухшие. Искусала сама себя. И его тоже…

«Правду говорят, от женских криков любви мужская сила удваивается!» – подумал Любеня, вспоминая ночные игрища. И опять улыбнулся, уже по-доброму. Да, женщина-девочка, это он правильно определил. Маленькая еще… Зато – любимая. Единственная. Говорили – не говорили, знает – не знает… Чепуха! Просто ревнует ее непонятно к кому, только что объятия разомкнули, и уже ревнует. Вот и лезет в голову всякая глупость.

Странно устроены люди, неожиданно пришло в голову. Только что, ночью, вдвоем с Алексой, он был полностью счастлив, а сейчас начал рассуждать так, словно ему и полного счастья мало. Что же еще?

– Ты чего смеешься? Я ему дело говорю, а он – смеется… Ой, смотри, миленький! Лежит кто-то на берегу!

Любеня глянул. На берегу, у самой воды, действительно лежал человек. Лицом вниз, неподвижно, как мертвый. Бросилась в глаза наголо обритая голова с одной длинной прядью волос. Куртка без рукавов, шитая из шкур серым мехом наружу, по виду – волчьих, открывала загорелые мускулистые руки и жилистую, вяленую шею.

Из россов, понял Любеня.

Когда-то, маленьким, он видел на торжище этих крепких, обветренных всадников, что живут в южных землях, там, где кончается лесной край и начинаются просторы степей, издавна именуемых в лесах Диким Полем. А слышал о них еще больше – племя россов всегда славилось своей воинственностью, промышляя все больше не трудом и торговлей, а набегами и разбоем.

Старики рассказывали, в былые времена, пока не встали на крутых берегах Иленя крепкие стены Юрича, россы часто набегали на лесные селенья, рубили мужчин, уводили женщин и скот, уносили скарб и припасы. Ох, разбойное племя! Всегда были такими – что плохо лежит, россы тут как тут, кто этого не знает…

Впрочем, так далеко в леса они давно уже не заходят, среди здешних чащоб и болот с конями не развернуться. Так что здесь делал росс? Где его конь, где оружие?

– Не живой как будто. Или – раненный сильно… – всматриваясь, пробормотал Любеня. Он безотчетно положил руку на рукоять длинного кинжала у пояса. Прикосновение к холодной стали было привычным и успокаивающим. Именно этим кинжалом он когда-то убил ярла Альва Ловкого, брата конунга Рорика Неистового.

– С чего ты взял? – удивилась Алекса.

– Видишь, рука в воде почти по плечо. Был бы в сознании, передвинулся бы на сухое, вода-то холодная.

– Ой, по правде… Посмотрим, а?

– Если он мертвый – чего смотреть? – задумчиво протянул Любеня. – Потом скажу мужикам, придем с ними, сожжем его, как положено.

– Ну, миленький?.. Посмотрим, посмотрим, посмотрим! – от нетерпения Алекса застучала по борту лодки обеими ладошками.

– Тише ты, опрокинемся… Ладно, посмотрим!

Любеня с силой опустил весло в воду, разворачивая долбленку. Частыми, быстрыми гребками погнал лодку к берегу. Алекса привстала над бортом, вытянула шею и приоткрыла от любопытства рот, вглядываясь в берег…

* * *

Потом Любеня часто вспоминал именно то мгновение. Нет, многое вспоминал, но это особенно врезалось в память – высокое небо, яркий блеск солнца, переливы света на всплескивающей воде, по-осеннему нарядные берега. И, главное, Алекса… Такая красивая, юная, лучащаяся… Глаза-васильки блестят ярче воды и солнца, щеки раскраснелись, прядями темного золота забавляется ветерок, пытается их растрепать, вытянуть из-под головной повязки-оберега…

Лодка твердо толкнулась в песчаную кромку берега, и он все понял сразу. Провели его россы, как мальца-несмышленыша, поймали на такую простую приманку!

Тот, кто лежал, вскочил как подброшенный. А рука лежала в воде, потому что меч прятал!

Мелькнуло широкое, смуглое, ухмыляющееся лицо со свисающими ниже подбородка усами. И тут же погасло. Каким ни был быстрым этот степняк, Любеня оказался быстрее – концом весла отбил в сторону жало меча, рубанул ребром лопасти по голове будто секирой. Сам почувствовал, как глухо хрустнула под веслом бритая голова.

Если б не лодка, если бы твердая земля под ногами… Качнуло лодку от движения его ног, и второй удар, в подскочившего сбоку, оказался смазанным. К ним бежали. Шесть или семь их, россов, уже видел он. Знаменитый воин Гуннар Косильщик учил его когда-то брать глазом сразу все вокруг, не крутя головой.

Так, один – лежал, двое-трое прятались в прибрежных кустах, остальные – в воде, дышали через тростинки, поджидая их лодку. Теперь – поднялись. Но первый – не в счет уже, мешком осел. Значит – пять или шесть… Такое с ним часто бывало в бою – мысли продолжали течь плавно и рассудительно, тогда как тело двигалось с быстротой спущенной тетивы.

Любеня увернулся от свистнувшего над головой меча, далеко выскочил из лодки, разбрызгивая воду, достал ударом весла того, второго. Не убил, зато свалил с ног, бросил треснувшее весло, выхватил у него меч из руки, рубанул сверху вниз по бурой шее, отваливая голову от плеч.

Руку сильно дернуло от удара – плохой меч, тупой! Сюда бы Самосек Гуннара… Четверо – с той стороны лодки, один – рядом…

«Так, теперь им лодка мешает нападать разом, сначала ему помешала, а теперь – им! Хорошо…»

Тот, что был рядом, рубанул его мечом. Длинно, размашисто, слишком много времени на замах потратил. Любеня успел отбить его меч левой рукой с кинжалом. Одновременно всадил лезвие своего меча в голый смуглый живот, как раз там, где распахнулась кожаная рубаха. Ударил его ногой, резким, привычным движением выдергивая окровавленный меч.

«И чего они без брони? Ах да, в воде же прятались, их ждали…»

И тут – это он тоже запомнил отчетливо – пронзительно завизжала Алекса. Кто-то схватил ее, тянул из лодки, она отбивалась маленькими кулачками. Лицо напавшего на девушку он не видел. Вот руки, обхватившие ее, хорошо рассмотрел – длинные, с жестким как у кабана, темным волосом на запястьях и синими, вздувшимися венами.

«Подожди, Алекса, подожди, милая! Я сейчас…»

Оставшиеся трое оббежали наконец лодку. У одного меч и щит, у двоих – только мечи. Кричат что-то все вместе. Лица растерянные, похоже, не ожидали такого отпора от одного безоружного…

«Трое? Ладно! Подожди, Алекса, сейчас, сейчас, милая…»

Подкинув кинжал и перехватив за лезвие, Любеня с силой метнул его. Простая уловка – смотрит вроде бы в одну сторону, кидает в другую. Тот, со щитом, закрылся им, но целено-то не в него! В кого целил, в того и попал, кинжал вошел глубоко под горло широкоплечему, синеглазому воину в просторной холщовой рубахе без опояски. Росс, захлебнувшись кровавым кашлем, сделал еще шаг-два вперед. И упал плашмя в воду, подняв тучу блестящих брызг.

«Трое? Нет, двое! И один Алексу на берег тащит, занят он…»

Смерть товарища заставила россов остановиться, затоптаться на месте. И Любеня кинулся на них сам.

– Один, Бог Войны, смотри на меня!!!

Это он сам крикнул, не думая. Яростный клич на языке фиордов заставил россов попятиться. Теперь не растерянность видел он в их глазах – страх!

В спину что-то ударило, совсем чуть-чуть, да и не больно почти. Так, слегка крапивой хлестнули. Только одно непонятно – почему из груди вдруг торчит наконечник стрелы? Откуда?

Любеня почувствовал, как под рубахой течет что-то теплое, почти горячее. И сама рубаха зацвела красным. Кровь? Да, она…

Вместе с кровью его мягко потянула за собой нахлынувшая волна слабости. Это – ничего, не страшно, такое уже с ним бывало, не первый раз ранят…

«Сейчас, Алекса, сейчас… На миг малый только остановлюсь, дух переведу, и к тебе, любимая…»

Что-то снова ударило его, уже по голове. На этот раз – сильно, до звона в ушах. Его потащило куда-то вбок, опрокинуло…

Небо над головой. Высокое небо, прозрачное. А солнце теперь почему-то жгучее, красное, тоже кровью набухло…

«Значит, их больше. Еще воины были где-то на берегу», – мелькнула мысль. Спокойно, отстраненно, даже слишком спокойно.

Потом все погасло.

* * *

Любеня открыл глаза и увидел огонь. Мечущиеся языки пламени резали глаза, а треск сучьев был таким громким, что отдавался в голове.

«Погребальный костер? – удивился он. – А почему погребальный? Или – не живой уже?»

Впрочем, наваждение тут же прошло. Любеня посмотрел еще раз, и огонь отодвинулся. Да и не костер это, так, костерок небольшой. Над огнем висит на рогатине котелок, исходит паром с привкусом чего-то мясного.

Нет, живой! Только голова болит. Перед глазами все словно раздваивается. И опять сходится до головокружения. Еще грудь ломит болью. Хотя перемотали чем-то, остановили кровь.

Внезапно он вспомнил – лодку, Алексу, засаду россов, его схватку с ними.

Где же Алекса?!

– Смотри-ка, шевелится вроде, – сказал кто-то рядом.

– Не, показалось, – сказал другой голос.

– Горло ему перерезать, так и не надо смотреть – шевелится, не шевелится.

– Горло перерезать – конечно, шевелиться не будет…

– Перережем еще! Князь Вадьим сказал: допросить сначала, потом уж…

– А то я не слышал, что Вадьим говорил!

– А слышал, так чего же?

Голоса грубые, громкие, тоже отдаются в голове. Речь вроде похожа на говор поличей или оличей, но слова произносятся по-другому как-то. Хотя понять можно. Тоже славянское племя, одним богам поклоняются.

По голове, надо думать, камнем ударили, понял Любеня. Из пращи. В землях франков он видел это оружие. Простая штука – кожаный ремень, закрепленный одним концом на запястье, второй – свободный. Его зажимают пальцами, камень кладется в кожу, праща раскручивается посильнее и свободный конец отпускается. Да, просто, но такие камни вылетают с огромной силой, от их ударов даже на железных шлемах вмятины остаются. Россы, рассказывали ему, с малолетства учатся владеть пращами. Опытные воины бьют прямо с коня, на скаку, так же метко, как кладет стрелы умелый лучник…

– Обидно просто, – продолжал басить первый голос. – Четырех воинов уложил почитай голыми руками. Без того под градом Юричем потеряли много, князь Хруль с дружинниками секли наших, будто уток били. И этот еще… Если бы князь Вадьим с остальными не подоспел, не сшибли его, пожалуй, не справились бы… Отчаянный! А отчаянных лучше сразу резать, это я тебе говорю.

– Да что ты заладил – прирезать, прирезать! – рассердился второй. – Как ворона каркаешь! Успеем. Вот ответь мне – почему он одет, как полич, а кричал, как варяг? Почему сражался, как берсерк из-за Студеного моря? Откуда знает такой безжалостный бой – ответишь, нет?

– Больно мне интересно… – проворчал первый.

– Тебе – не интересно. А князю интересно, допустим. Он все должен знать, на то он и князь. И еще должен знать про золото поличей. Этот небось у них знатный воин, наверняка скажет.

– Да уж, у этих лесовиков золота невпроворот, – съехидничал первый. – На золоте едят, из серебра умываются. У них в лесах золото прямо на деревьях растет. Заместо шишек!

– Не скажи… Разное говорят…

Они примолкли.

Любеня, несмотря на громкий, болезненный стук в голове, продолжал напряженно думать. Так вот почему он жив до сих пор, вот почему не добили на берегу – хотят дознаться про золото. Второй раз, получается, тайна старого клада не дает ему умереть. Тогда, маленьким, конунг Рорик Неистовый пытал про него, теперь – эти… Они-то откуда узнали? Даже из родичей немногие знают про золото умершего князя Добружа, а эти… Ладно, об этом можно потом, сейчас – другое.

Из неспешного, ленивого разговора степняков ему стало ясно, что россы шли набегом на земли Юрича и были встречены дружиной князя Харальда Резвого, владетеля града. Воины у князя крепкие, яростные, разбили степняков. Те, надо думать, бежали, начали уходить через их леса. Заметили красивую девушку, вот и устроили им засаду. Красавиц они всегда крадут, испокон веков. С этим понятно…

Князь россов Вадьим… Что-то он про него слышал… Точно, из соколов он, вспомнил Любеня. Россы издавна ведут свои роды от зверей и птиц, почитают их как прародителей, словно им мало самого бога Рода. Есть россы-волки, россы-медведи, россы-совы… Вадьим Сокол – так его называют. Еще называют – Вадьим Храбрый. Сильный вождь, говорят. Все время водит своих соколят за кровавой добычей… С этим тоже понятно.

Что-то еще нужно сообразить… Да, Алекса! Молодых девушек степняки, конечно, не режут, уводят в плен. Потом продают дальше, на юг, другим народам. Или себе оставляют в наложницы. Тот же Вадьим Сокол, рассказывали, сильно охоч до женской сладости. Значит, жива любимая… И он жив! А коли так…

– Ну что вы тут расквакались как лягушки! Только и знают, что языками чесать, как бабы ленивые! – властно прозвучал над ним другой голос. Совсем молодой, еще звонкий по-юношески. – Похлебка готова, что ли?!

– Подождать – так будет готова, – проворчали в ответ.

– А некогда ждать, наших надо догонять! Дядька Вадьим говорил: быстрее тут управиться и – за остальными вслед!

– Быстрее огня небось не сгоришь…

– Поговори мне еще, Коряша… Умный больно! – цыкнул молодой.

Любеню вдруг неожиданно и сильно пнули ногой. От острой боли в груди перехватило дыхание. Он заморгал, выдыхая сдавленный стон.

– Вот так надо оживлять-то! А то сидят, ждут… Возьмите его, прислоните к дереву, что ли.

Жесткие, сильные руки подхватили Любеню. Приподняли, прислонили спиной к шершавой коре. Он, уже не скрываясь, оглядывался.

Воинов-степняков было трое. Двое – летами постарше, с одинаково бритыми головами и свисающими на лоб длинными чубами. Бород не носили, а усы длинные, ниже лица. На поясах – мечи грубой работы, поверх холщовых рубах и портов кожаные куртки без рукавов с нашитыми бляхами от копыт. Молодой снаряжен явно богаче. И порты, и рубаха, и даже сапоги – все в вышивке разноцветной нитью, с узорами. И кольчуга у него настоящая, плетенная из железных колец, и меч в расшитых бисером кожаных ножнах точно лучше. Лицо тонкое, гладкое, как у девушки, пышные темные волосы волной спадают на плечи, перехвачены посредине лба головным оберегом. Только усы не удалось свесить – не усы пока, а жидкий темный пушок над верхней губой. Совсем еще молодой.

Да, трое их… Видно было, что россы расположились здесь ненадолго – на конях, привязанных к ветвям деревьев, уздечки и попоны, сняты только переметные сумы. Но костерок уже развели, варево готовят, сказывается привычка к походной жизни. Набегами живут.

Пока Любеня осматривался, молодой присел перед ним на корточки, глянул прямо в глаза:

– Слышишь меня?.. Я – Юрьень, племянник Вадьима Храброго, кнеса соколов. А ты кто?

– Человек… – прохрипел Любеня. Получилось не с первой попытки, слишком уж ссохлось в горле.

– Ишь ты – человек! – усмехнулся Юрьень, криво дернув щекой. – А мне все едино – будь ты хоть человек, хоть пень березовый… Жить-то хочешь небось?

Любеня не ответил. Темные глаза росса были совсем близко, ресницы густые по-девичьи. Да, красивое лицо, девки по такому сохнуть должны. Но – недоброе, сразу чувствуется.

– Хочешь, знаю, жить все хотят… Коли хочешь, так и говорить будешь! Скажешь, что спросим, оставлю тебя в живых, точно тебе говорю. Оставим тебя в этом черном лесу, сам выползешь как-нибудь, – пообещал Юрьень, честно округляя глаза.

И Любеня отчетливо понял – врет. Не оставит. Своих убитых они ему не простят.

– Где Алекса? – спросил он чуть слышно.

– Чего говоришь? А, девка твоя… Так взяли мы ее, Вадьим с остальными увез уже. Нам здоровые красивые девки всегда нужны, – он ухмыльнулся, показывая мелкие, белые, но не слишком ровные зубы. – Хочешь, я скажу – он ее отпустит? Дядька меня любит, меня послушает. Ты мне скажешь, что буду спрашивать, а он – отпустит, точно тебе говорю, – темные глаза все еще насмешливо щурились. – Ты из леса выползешь, а тебе – твоя девка навстречу… Хорошо, а?

Да, молодой. Глупый. Слишком много всего обещает, чтоб можно было поверить. Остальных, надо думать, считает совсем дурнее себя.

Глаза росса были совсем близко, но и рукоять меча близко. Выхватить у него с пояса меч, рубануть, вскочить…

Он дернулся, и пальцы почти сомкнулись на рукояти, почувствовали ее увесистый железный холод. Сомкнулись и соскользнули. Сил оказалось еще меньше, чем думал.

Молодой легко оттолкнул его руку, вскочил на ноги, несколько раз пнул ногой со всей силы. От боли перед глазами замелькали яркие, жгучие искры.

– Ах, вот ты, значит, как! Не хочешь по-хорошему, значит, все укусить норовишь, зверь лесной! Ну, ладно тебе… Ирмень!

– Чяго?

– Чяго, чяго… Нож мне накали на костре – сейчас я его буду по-другому спрашивать!

Короткий плоский нож с роговой рукоятью, из тех, что удобно прятать за голенищем, накалился на углях быстро. И племянник князя опять подступал к нему, держа руку с нагретым лезвием чуть на отлете.

Любеня презрительно наблюдал за ним. Точнее, надеялся, что смотрит презрительно. Лицо, похоже, не слишком слушалось, как и руки.

Не получилось… Прости, Алекса, прости, любимая, подвел тебя Сьевнар Складный, воин фиордов…

– Вот сейчас и увидим, какой ты храбрый, – злорадно, с видимым удовольствием усмехался племянник князя. – Начнем тебя на ремни распускать и увидим…

Он не договорил. Не успел. Вроде ничего не было – ни движенья вокруг, ни звука, ни шелеста постороннего, ни даже тонкого всплеска тетивы не послышалось, а в горле у Юрьеня вдруг сама собой возникла небольшая стрела. Молодой росс еще стоял, не понимая, давился, оскаливая уже не белые – красные от крови зубы, а в нем – не одна стрела оказалась, с десяток, не меньше. Так, наверное, и не успел ничего понять. Просто упал и умер.

«Талы!» – понял Любеня. Охотники! Этих в лесу до последнего мгновения не увидишь, в упор будешь смотреть – не заметишь.

Напрасно степняки решили, что этот лес черный. «Не безлюдный он, есть у него и глаза, и уши!» – мелькнуло торжествующе. Это его земля, его лес!

Те двое, Коряша с Ирменем, тоже не сразу сообразили, что на них напали. Одному первая же стрела вошла прямо в глаз, этот сразу испустил дух, где сидел, там и завалился навзничь. Второй успел вскочить, выхватить меч из-за пояса. Завертелся, оглядываясь, глухо вскрикивая, когда все новые короткие стрелы с костяными наконечниками больно жалили его. Глухо вскрикивая, росс выпустил меч из пальцев, упал на колени, потом опрокинулся навзничь. Только тогда на поляну высыпали охотники талагайцев, которых оказалось как шершней в дупле.

Любеня видел, один из них, молодой Байга, ударил того, последнего росса сучковатой дубинкой по голове. Тот застонал. Байга опять ударил. Опять стон. Удар. Стон.

Длиннорукий, коротконогий охотник даже отступил на шаг, приподнял дубинку повыше. Весело скалил кривые зубы: интересная игра – он бьет, бьет, а чужак все не умирает.

Любеня хотел крикнуть Байге, чтоб прекратил забавляться, оставил росса в живых. Допросить бы его подробно – куда могли увезти Алексу? Но сил у него не хватило даже на крик. Совсем ушла сила-жива, утекла в Сырую Мать-Землю как вода сквозь пальцы…

 

3

Охотники, самые сильные и ловкие воины племени талагайцев, скользили по темному лесу так быстро, что шаман Хаскар скоро перестал гнаться за ними. Брел потихоньку.

Когда кам добрался до места стоянки россов, все было уже кончено. Все трое пришлых были мертвы, охотники раздели трупы, обшаривали их имущество, уже ссорились из-за добычи. Кричали друг на друга, поминая старые обиды. Шаман для порядка прикрикнул на них, потом начал осматривать раненого Любеню.

Раны плохие, сразу увидел он. Грудь стрелой разворочена, кровь до сих пор сочится, и голова разбита. Там тоже рана. А главное, злой Эрли, бог болезней и смерти, уже тронул полича своими когтистыми лапами, выпил теплые краски жизни, заострил, выбелил лицо как мороз землю. Будет жив или нет, кто знает? – озабоченно цокал Хаскар. Камлать бы надо, будить могучего, но ленивого от собственной силы Ягилу, просить помощи против злобного Эрли. Но не здесь, не сейчас…

Раненый был в сознании. Смотрел понимающе, шевелил губами, словно силился что-то сказать. Слов слышно не было, только хрипы, такие же частые, как дыхание.

– Не говори ничего, не надо тебе сейчас говорить, – успокаивающе покивал кам. – Сказать что – потом скажешь, спросить – потом спросишь. Сейчас молчи, однако…

Озабоченно цокая, Хаскар достал из глубин своих многочисленных меховых одежек особый мешочек с тайным целебным порошком из древесных грибов и плесени, толченных с ивовой корой. Размешал на ладони с собственной слюной, замазал раны Любени. Этот состав и кровь останавливает, и ранам не дает загнить – еще отец научил, а того – дед. Потом перемотал бережно, грудь – туго, разбитую голову – слегка, чтоб только не кровило. Знал, поврежденную голову сильно нельзя перетягивать, хуже будет.

Оглянувшись на своих охотников, распорядился, чтоб сделали из жердей носилки, переложили на них полича. Талы гурьбой побежали делать. На ходу все еще доругивались. От этого дело двигалось медленно. Наблюдая за ними, шаман угрожающе потряс посохом, пообещал, что встанет сейчас и начнет бить всем подряд по глупым башкам, пока каждая не разлетится на деревянные чурки, из которых сложена.

Носилки наконец сделали.

Любопытный Байга тем временем заинтересовался диковинными зверями с копытами, гривами и длинными, до земли, хвостами. По виду – на лосей похожи. Но не лоси. Молодой охотник, конечно, слышал, рассказывали старики, что большие бородатые люди из славянских родов ездят у таких на спине и называют их кони. Но видел первый раз в жизни.

Как ездят, как не боятся? Глаза у зверей большие, пристальные, зубы огромные, копыта на ногах тяжелее палицы, под лощеной шкурой перекатываются тугие мышцы. И подойти-то страшно…

А что едят невиданные звери? Траву и кору, как лоси? Или (с такими зубищами!) мясо жрут?

Решившись, любопытный охотник подобрал прут подлиннее, осторожно ткнул им в одного из коней. Тот сразу рассвирепел – затоптался задними копытами, забил передними, оскалил морду и громко, злобно заржал. Затряс длинной шеей и огромной башкой, пытаясь сорваться с привязи.

Байга отпрянул. Точно мясо едят – ай, как косится зверь-конь! Вот и Любеню, наверное, хотели скормить им. Хорошо, они вовремя подоспели, выручили. Шаман распорядился – всем собраться, взять оружие и идти выручать сына Сельги. А выручать – Байга всегда первый! Он – храбрый, ловкий, умелый. Великий охотник! Вот шаман умный, всегда все знает, а Байга – сильный. Батыр!

Потом подошел шаман, больно ткнул посохом в спину, погнал батыра нести носилки вместе со всеми. Байга рад стараться, раз шаман говорит – надо делать. Подхватил носилки у самой головы. И первый услышал, что сказал полич. А тот только одно слово сказал – почему? Прошелестел едва уловимо, как тихий ветерок шелестит над макушками высоких деревьев. Но Байга услышал, он – великий охотник, и в глубь земли слышит, и в высоту неба.

– Спрашивает – почему? – Байга обернулся к шаману, неторопливо ковыляющему сзади носилок. – А к чему спрашивает, о чем спрашивает – не знаю, не говорит…

Байга думал, шаман тоже ничего не поймет, да и как тут понять – одно-то слово. Тут много слов скажешь – десять раз по десять и еще столько же, и еще кричишь до хрипа – в глотке потом свербит, и то понимают не больше, чем пни в лесу. Все это он тоже хотел рассказать шаману, побеседовать с ним обстоятельно, как два умных человека беседуют. Пусть шаман знает, что Байга не только великий охотник, но и мудрец, способный словами проникать в суть. Но Хаскар лишь мельком глянул на него, хмыкнул пренебрежительно и не стал заводить с Байгой степенный, рассудительный разговор. Догнал носилки, уперся своим тяжелым шаманским взглядом в лицо раненого.

– Решать судьбу – дело богов, кам не может вмешиваться в их решения. В моих силах лишь немного смягчить их суровость, – сказал Хаскар.

Раненый, похоже, понял его ответ. Закрыл глаза.

А Байга опять ничего не понял. Впрочем, не ему сказано – зачем понимать?

 

4

Морена-зима, владычица снегов, льдов и морозов, пришла в том году на земли поличей не в пример рано. Как лег первый снег, так и не таял больше. Конечно, еще случались оттепели, и дождь вдруг начинал моросить, и сугробы оседали и плакали, но это длилось недолго. Снова задувал северный ветер Позвизд, опять приходил Карачун-мороз, быстро, словно сердясь на собственное попустительство, превращал растекшиеся лужи в ледяную корку. И Лага-река встала льдом раньше обычного, закуталась в тяжелую снежную шубу. По всем приметам, долгая будет зима, лютая, предрекали знающие старики.

Сельга подолгу не отходила от постели раненого сына. Сначала было совсем плохо. Думала, не вытянет его из цепких, холодных пальцев Мары-смерти. Отчаянье охватывало, чувствовала – черная богиня уже рядом, вот-вот накроет темными крыльями бледное, без единой кровинки лицо Любени. В такие моменты она крепко хваталась за его бессильную, исхудавшую руку, решала – уже если суждено ему предстать перед Вием, Судьей мертвых, то на этот суд они вместе пойдут. Пусть Мара забирает обоих, иначе мать не отпустит сына!

И продолжала молить богов, напоминала Велесу о его охранном заклятии, просила Мокошь, чтоб не перерезала нить Любенюшкиной судьбы, не срок еще, не пришло время. Сынок… Мальчик… Что ж за судьба-то ему такая – одни бои да увечья! В кои веки встретил девушку, полюбил, начал смотреть на мир не как воин смотрит поверх щита на ратное поле – как муж, что по-хозяйски оглядывает семейные земли. И – на тебе…

Нет, не отдавать, держать его за руку. Согревать своими ладонями. Через кожу, через пальцы, через любящий взгляд вливать в него свою силу-живу взамен утраченной. Хоть всю силу отдать – лишь бы жил!..

Родичи говорили, Сельга за эти дни сама как истаяла, хоть бери ее на носилки и тащи на погребальный костер. Непонятно уже, кто бледнее – мать или умирающий сын.

И ведь отстояла! Не отдала сына, первенца, черной богине Маре!

А что в ее густых темных кудрях, которыми так любовались многие, проявились с той зимы снежные прядки – что ж, эту цену она готова была заплатить. Не на такое была готова…

Сельга не сразу обратила внимание, что в те тяжелые дни даже нагловатый Ратмир оставил свои шумные привычки: говорил шепотом, ходил на цыпочках, в собственную избу дверь открывал словно крадучись.

Пожалуй, именно той зимой ее младший почувствовал по-настоящему, что не чужой, не пришлый человек поселился в их доме – брат родной. Иногда, давая матери отдохнуть, Ратмир сам оставался у постели Любени. Подолгу смотрел на брата, и лицо у младшего было задумчивым, без обычной насмешки.

Вот удивительно – здоровые были, сильные, так бычились друг на друга, а как умирать одному, так и второй отмяк. Мужики! Поди пойми их бесконечное самолюбие, что сталкивает лбами с той же силой, с какой рушатся с кручи камни. «И с не меньшим грохотом!» – усмехалась про себя Сельга. Ох, мужики…

* * *

Хоть Мара-смерть и отступилась от него, убралась в свой подземный чертог, где между снежных стен горят, но не греют ледяные костеры, Любене в ту зиму пришлось еще долго лежать. Сначала мучила голова, чуть дернешь сильнее – раскалывалась от внезапной боли, будто пополам лопалась. Удивительно, вроде и раньше по голове получал, Ингвар Крепкие Объятия однажды так приложил обухом огромной секиры Глитнир, чуть дух из нутра не вышиб, как пробку из пивного бочонка. А таких болей не было.

Потом голова утихла, прошла вроде, боль постепенно забылась. Но, как назло, снова воспалилась рана в груди.

Сам виноват, слишком рано вскочил, взялся упражняться с мечом Самосеком, торопясь вернуть мускулам силу, а суставам – подвижность. Намахался, а к вечеру розовая кожа на ране лопнула, и грудь опять закровила. Зловредный Хворь, хозяин болезней и телесной немочи, тут как тут – трясет холодным, проникающим под меховые покровы ознобом. Душит тяжелыми, страшными снами, причудливо сплетает зловещие ухмылки россов, и жалобное, умоляющее лицо Алексы, и лица из прошлого. Друзей – Гуннара Косильщика, Ингвара Крепкие Объятия, ярла Миствельда Хаки Сурового, добродушного Гули Медвежьей Лапы, недругов – ярла Рорика Неистового, ярла Альва Ловкого, ярла Торми Торгвенсона… Все они сплетались в непонятном, тревожном, безрадостном хороводе, в котором почему-то все время мелькала насмешливая улыбка Сангриль, уже вроде бы наполовину забытой. Отчетливо слышался ее голос: «Девушка должна сама позаботиться о себе – так, воин Сьевнар?» А глаза холодные, злые – лед замерзший, а не глаза. Еще хуже, чем во время их последнего разговора, когда Сангриль говорила, что будет принадлежать ярлу Альву.

«Зачем ты пришла? К чему видишься? – все пытался спросить Любеня. – Ведь ты же умерла, сгорела, тебя нет больше!» Но она лишь улыбалась без тепла и света. И все смеялась, смеялась без радости…

Из таких снов выныриваешь как из обморока – в липком поту и с отчаянно бухающим сердцем.

Мамка Сельга очень сердилась. Сказала – еще раз вскочишь, велю мужикам примотать тебя к лежанке кожаными ремнями.

Она может! И примотают. Так что снова пришлось лежать, разглядывать сучки на тесаном, потемневшем от времени потолке, перекатывать в голове бесконечные, иссушающие думы. Волком выть впору, зубами скрипеть от собственного бессилия! Он – здесь, дома, валяется как колода под присмотром и заботой матери, а она, Алекса, где-то там… Милая, нежная, желанная его… В далеких землях, в чужих руках…

Ему ли не знать, что значит рабская доля, когда не видишь ни синевы неба, ни зелени листвы, ни сияния солнца. Когда весь мир вокруг окрашивается темным и серым от горечи постоянного унижения.

Да жива ли? Выдержит ли? Не истает ли тоской и бессилием неволи, не наложит ли на себя руки, не видя другого спасения?

От таких вопросов у самого вздрагивало внутри. Не только своей болью болел, ее, воображаемой, ничуть не меньше. Может, потому и раны долго не заживали, что за двоих мучился. Сам это понимал, только успокоиться все равно не мог. Бежать, разыскать, спасти! Или – отомстить, принести головы убитых врагов, вытряхнуть как сор из мешка на ее могилу.

Воины моря называют месть священным огнем, что разжигают в человеческом сердце сами боги. Его не потушить водой, хоть вылей целое море. Огонь – да, правильно называют! Самому казалось, от этого огня он словно обуглился за долгую зиму. Почернел, наверное, как головешка. Если б хоть мог уйти за ней вслед, двигаться, действовать, искать ее – все было бы легче. Но как идти, если шаг шагнешь, а на следующем уже дрожат колени и подгибаются ноги? Куда идти, если зима замела все тропы такими сугробами, в которые проваливаешься по пояс даже на широких, подбитых ворсистыми шкурами лыжах охотников?

Старики оказались правы – зима выдалась лютая и многоснежная. То мело так густо и долго, что белые мухи, казалось, прямо на лету слепляются в комья, а то затихало, и за дело брался седой старик Карачун. До звона, до колючих иголок в воздухе вымораживал белизну лесов, и лугов, и рек, и, кажется, само небо.

Обычно родичи в начале зимы присыпают избы для тепла и спокойствия снегом по самые крыши, а тут даже не пришлось трудиться – без того насыпало как руками. И прорубь на Лаге приходилось расчищать не один раз в день, по обычаю, а два или три. Как-то Ратмир оступился, исполняя урок в свой черед, макнулся по колено в воду – так домой прибежал словно в ледяных сапогах. Отогревал потом ноги на горячей печи, во весь голос ругался от боли ломким юношеским баском. Покосится на лежащего брата, подмигнет весело и опять давай крыть все подряд – зиму, мороз, прорубь клятую, как и того недоумка, что наплескал вокруг проруби до скользкого льда. Сельга, конечно, шлепнула его по губам, чтоб не поганил избу дурными словами (рука у мамки маленькая, но быстрая на расправу), а сама глазами смеялась.

Любеня тоже похохатывал на своей лежанке. Когда приморозишься, а потом быстро отогреваешься, боль как клещами выворачивает, это известно.

* * *

Пожалуй, если б не родичи, в ту зиму было бы совсем худо, вспоминал он потом.

Родичи… Родные… Положа руку на сердце, сам впервые почувствовал, что это такое. Не братство по оружию, не суровый круг воинов, что умирают и побеждают вместе. Нет, здесь другое…

Голос крови, наверное. Он, говорят, не всегда слышен, но никогда не молчит. Пусть он не такой громкий, как лязг мечей или боевые выкрики побратимов в ратном строю, так ведь и шепот, когда звучит близко, может быть яснее и доходчивее, чем крик.

Не зря испокон веков славяне держатся за родство, выводят свое происхождение от Рода Единого. Только так, понимая свое место в череде сменяющихся поколений, видя старших, что уходят в Ирий, видя младших, что приходят на смену, можно осознать, зачем ты живешь, где твое место в этом бескрайнем мире. А разрушь родство – что останется? Каждый сам по себе? Значит, против всех, выходит… Всех – все равно не осилить, как ни надувайся спесью и яростью. Где-нибудь, как-нибудь, да споткнешься под насмешливые улыбки богов. Не зря самым страшным наказанием у славян всегда была даже не смерть – изгнание из рода. Лишение священного чувства причастности к Древу Жизни…

Честно сказать, это не только его размышления, об этом они много говорили с Сельгой. Вечера зимой долгие, темные, и мать часто подсаживалась к его лежанке. Заняв руки каким-нибудь шитьем или иной домашней работой, заводила доверительные разговоры о богах и духах, о Прави, Яви и Нави, о причудливых кружевах судьбы человеческой, о долге и предназначении.

Как ни странно, эти разговоры, сам звук негромкого, глуховатого голоса матери успокаивали его. Заставляли отвлечься от мыслей о потере и мести. Вроде бы ни о чем конкретном не говорили, но, получается, обо всем сразу. Мать умела сказать так, что ее слова потом вспоминаешь и перебираешь в уме. Сельга Видящая – не зря ее называют! Даже не за то, что лечить умеет, что берет силу от трав и растений, знает всякую волшбу и заговоры. Свой почет мать получила за ум, за способность проникать силой мысли и слов в самую суть вещей. Это Любеня теперь начал отчетливо понимать. И, мучаясь днями бездельем лежки, задумывался о том, что, живи Сельга не в глухой чащобе, не в маленьком роду на краю земель, ее имя, пожалуй, гремело бы по всему белу свету наряду с именами прославленных императоров, королей и конунгов. Рассудить, так многие из них на голову ниже ее…

Посчастливилось ему иметь мать, которую не только любишь, но и уважаешь!

Да, Любеня навсегда запомнил те вечера: тлеет лучина, ярко багровеют в жерле каменки угли, подвывает за бревенчатыми стенами разгулявшийся ветер, а мать, красивая, даже как будто совсем молодая в этом скудном освещении, неспешно ведет беседу. Пожалуй, они никогда еще не были так близки, не только как мать и сын, как человек с человеком. Сельга сама однажды призналась, мол, знаешь, сынок, вроде бы не в чем, а все равно чувствую себя перед тобой виноватой. Понятно, судьба, воля богов, да и проклятие черных волхвов, что Ратень нес на себе, – тяжелый груз, но словно есть и моя вина в том, что не при мне ты рос и мужал. Будто бросила тебя когда-то, не уберегла от беды…

«Знаешь, сынок, я вот теперь только понимаю – любовь, даже ту, что ушла, нужно сохранять в детях. Именно этого требуют от людей боги. По-другому она, любовь, не остается в мире. А если ее не осталось, значит, напрасно все было… Жарко горел костер, да никого не согрел… Именно так, сын, помни это на будущее. Не жги себя без цели и смысла, чтоб не пришлось каяться на суде богов. Христиане вот говорят: всякое зло может проститься искренним покаянием, – тут Сельга запнулась. Похоже, припомнила что-то давнее и усмехнулась воспоминаниям. – А я знаю, чувствую – нет, неправда! Не все прощается людям, не любое зло можно исправить, как ни моли богов. Боги ведь не на слова смотрят – на дела. И Христос небось не глупее нашего Сварога, я так полагаю. Ему тоже не затуманишь разум побасенками да небывальщинами, как нашим мужикам, что словно пни порой засядут за бочонок медовой браги…»

Любеня живо представил родичей, крепко и основательно упершихся в стол локтями за хмельным пойлом, и улыбнулся такому сравнению. Не сразу, но догадался, к чему она все это говорила. Намекала на смерть отца, в которой, похоже, тоже чувствовала себя виноватой. Сам он в те далекие времена был еще совсем несмышленышем, мало что помнил, но по рассказам родичей знал, что мать бросила отца Кутрю ради дядьки Ратня. И отец от горя начал искать погибели. И нашел ее.

В один из вечеров, под настроение, Любеня все-таки не выдержал, спросил прямо: любила ли она отца? А если любила, почему бросила?

Мать, против ожидания, не рассердилась на его вопросы. Задумалась, накручивая на пальцы завитки темных волос с чуть заметными проблесками белых нитей.

«Любила, да… Хочешь верь, хочешь не верь, а любила… Только, как бы это объяснить лучше… Молодая была, можно и так сказать. Все ждала какого-то праздника, вроде – наступит вдруг и будет без конца длиться. А он все не наступал, праздник-то, жили с твоим отцом вроде бы как все. День за днем, ночь за ночью. Вот и потянулась к Ратню, так его захотела, что себя забыла… А теперь, веришь, нет, вспоминаю его все реже. А отца твоего – все чаще. Вот и поди разберись, кого любила на самом деле… Любовь – это тоже ведь совсем не просто, любишь, и все тут, хоть башкой о стену стучи. Разная она, многоликая как Семаргл, бог с семью лицами. Я теперь думаю, здесь, как на море, ты-то знаешь, – и приливы есть, и отливы. Это тоже важно понять. Поняла бы вовремя, может, по-другому бы все сложилось. И в моей жизни, и в твоей… Так-то, сын».

Любеня промолчал, вдумываясь, и больше они не говорили об этом. Хотя запомнилось.

Впрочем, затянувшееся выздоровление скрашивали не только беседы с матерью. Многие родичи переменились к нему. Думал, насмешками заедят, мол, что ж ты воин – взял жену и защитить не смог, какой же ты воин после этого? Но никто не смеялся. Кивали сочувственно – россы, известное дело, воровской народ, угораздило же вас нарваться на них.

Особенно разительно переменился Ратмир. Он по-прежнему оставался едким, как болотная клюква, но все-таки по-другому. Без злости, что ли. Или – без вызова старшему в ярких синих глазах, напоминающих материнские цветом, красивым разрезом и густой бахромой ресниц. Теперь младший подолгу расспрашивал брата о чужих землях, о походах воинов моря, об оружии, кораблях с драконьими головами и хитрых приемах боя с разным оружием и без него, в чем так искусны народы фиордов. Слушал, приоткрыв рот, только рассказывай. Все-таки он мальчишка еще, хотя выглядит как мужик, про себя улыбался Любеня.

Младший брат…

Как-то Любеня не выдержал, спросил младшего вроде бы шутку, мол, с чего бы ты, братка, так помягчал. Или съел что-нибудь? Или мамка тебя настоем ласковым опоила?

Ратмир понял вопрос. Ответил серьезно. И неожиданно.

– Знаешь, брат, – сказал он, – как ты объявился в селении, я ведь точно – как с привязи сорвался. И сам не хочу задираться, а словно бесы под локти толкают – давай, давай, покажи зубы-то! А почему так, спроси…

– Спрошу.

– Отвечу! Уважал тебя очень сильно. Все-то ты знаешь, все умеешь, целый мир обошел, навидался всего на свете. А по годам – шесть лет всего разницы, не много же… Вот и свербило внутри: он – такой, а – я кто?

– Что ж теперь случилось? Уважать перестал? – усмехнулся Любеня.

– Случилось… Как увидел тебя раненого и беспомощного, непонятно – живого или уже мертвого наполовину, от жалости все перевернулось внутри. Понял – ты тоже человек, а не какой-нибудь Святогор-богатырь несгибаемый… Знаешь, мать мне как-то сказала: кого пожалел хоть раз – это с тобой на всю жизнь останется, как любовь, к примеру, или как обида.

– Да, пожалуй, – кивнул старший.

– А хитрые приемы, которыми ты людей валишь, ты мне покажешь, как в силу войдешь. Увидишь, я небось не хуже твоего сумею! Покажешь?

Младший брат… За которого он, старший, тоже теперь в ответе перед людьми и богами…

– Покажу, – пообещал Любеня. – Валить людей – наука нехитрая. Поднимать их – это сложнее.

Сам подумал: как мать ответил, даже ее интонации прозвучали в голосе.

Сестренка названая, Заринка, тоже прибегала почти каждый день. Сидела рядом подолгу. Разговаривали вроде бы ни о чем, но, получалось, обо всем сразу. С ней было интересно, она умела весело рассказать даже самую скучную сплетню родичей. И слушать приятно, и смотреть на нее – тоже радостно.

Девочка становилась девушкой. Его взгляд против воли скользил по округлившимся бедрам, по небольшой, но уже отчетливой выпуклости груди. Движения, поворот головы, взмах ресниц – все вроде бы прежнее, привычное и одновременно уже другое. С той неуловимой загадкой женственности, какую мужчины силятся разгадывать испокон веков, про себя улыбался Любеня.

Вроде не красавица, не Сангриль, не Алекса, глянешь – не ослепляет. Глаза небольшие, серо-зеленые, маленький носик чуть вздернут, скулы широковаты, остро, сердечком, сходятся к подбородку – ничего, казалось бы, необычного. Но вместе с тем есть что-то особенное в этом лице, от чего на него хочется смотреть и смотреть. Любоваться ямочками на щеках, следить, как выразительно двигаются губы, как играют весельем глаза, переливаясь от зеленого к серому. И чем больше смотришь, тем красивее она представляется. Как не яркий, затерянный в траве цветок, который замечаешь не сразу, и только потом, всмотревшись, почувствовав его тонкий аромат, не можешь оторваться, сравнивал про себя Любеня. Рядом с Зарой даже воспоминания об Алексе не так жгли сердце. Правильно мать сказала: богиня любви Лада Прекрасная многолика не хуже Семаргла. Еще поди разберись, что таится за ее улыбками.

Вслух этого не говорил. Заринка, поганка такая, без того замечала его мужские взгляды. Лукаво завешивалась ресницами. Ну что ты будешь делать…

Скажешь – совсем зазнается!

Так проходила эта затянувшаяся зима, которая, казалось, никогда не кончится.

 

5

Любеня рубил дрова…

Нет, это воин, мастер меча Сьевнар Складный рубил головы ненавистных россов! Ольховые чурбаки – лучшее топливо для каменных печей – были корявыми и неровными, а ему представлялось, пеньки скалятся и подмигивают. Вот этот, допустим, с сучком на отлете, со щербатиной, похожей на стекающий на лоб чуб, особенно глумливо насмешничает… Сюда его! И – тяжелый, с выдохом, удар колуном. И – пенек разваливается надвое, обнажая светлую, пахучую сердцевину.

Еще поставить, еще удар… А этот с чего так лыбится корявой трещиной-ртом? Сюда его!..

После долгой болезненной лежки было приятно ощущать собственную силу. Сбросить, разгорячившись на припеке, тяжелую шубу, остаться в легкой, не стесняющей движения рубахе. Вдыхать вкусный, холодный, с привкусом весенней сырости воздух, играть и пружинить мускулами, расправляясь с деревянными врагами, гримасничающими сучками и трещинами.

Увлекшись, Любеня не сразу заметил, что уже не один на дворе. Сельга подошла незаметно, смотрела на сына со стороны.

Он остановился. Крепко, одним движением вогнал колун в пень. Распрямился, перевел дух.

– Шубу накинь, продует, – тут же сказала мать.

Любеня улыбнулся, но послушался. Накинул. Запахиваться не стал – тепло же. Вон даже птицы расчирикались звонкоголосицей, чуют птахи, что совсем скоро появится с далекого юга их покровительница, вечно юная Лель, богиня весны. Прилетит по небу в золотой ладье, в которую запряжены сильные и гордые белые лебеди. Улыбнется и окончательно растопит снег, согреет своими улыбками все живое, разбудит Ярилу. И Плодородный бог, неистовый мужской мощью, воспрянет, как делает это каждый год. Начнет гоняться за Весной-девой, проливая семя кругом, от чего вся земля зацветет и зазеленеет…

– И чего ты разгорелся? – неожиданно спросила Сельга. – Дров-то наломал, как на долгую зиму.

– Ничего. Пригодится небось.

– Пригодится, – подтвердила Сельга.

Ему показалось, вздохнула едва заметно.

– Значит, уходишь завтра?

– Ухожу, матушка. Нужно идти!

– В лесу еще снегу по колено. Подождал бы хоть, пока река вскроется, на лодке бы побежал, все сподручнее.

– Ничего. Пока на лыжах пройду. Дойду до родов, что на юге, у них долбленку возьму, дальше – на лодке. Там – теплее, там вода уж наверняка открылась.

– Оно конечно… – уже явно вздохнула мать. – А не пропадешь? Один-то?

– Ратмир со мной просится, – усмехнулся Любеня. – Извел уже – возьми да возьми…

– Я тебе дам – просится! Не отпущу! Молод еще!

– Я и сам не возьму. Не в том дело, что молод, не опытен он – вот что главное. Охотничьи навыки – это еще не все, рубить да резать людей не думая тоже привычка нужна, не сразу дается, – рассудительно ответил Любеня.

– Ты у меня уж больно опытен, – проворчала Сельга. – Все бы вам, мужикам, рубить да резать друг дружку… Как сговорились – словно занятия другого нет… Отец твой тоже все с мечом игрался, как ребенок с камешками. А чем кончилось?.. Может, все-таки не пойдешь, а? Ну что тебе с этой девчонки оличей? Сам же видишь, боги не дали вам побыть вместе, разлучили после первой же ночи… Да, может, ее и в живых-то нет. Или не знаешь, что делают в рабстве с красивыми девами?

– Мама, не начинай… – нахмурился Любеня.

Сколько можно, на самом деле? Ведь говорили уже, говорили, все говорилки пережевали. Он должен идти! Он давал клятву богам защищать ее и беречь! Значит, пока есть надежда, должен искать. Найти или отомстить!

Останется, не пойдет – и эта вина повиснет на нем до скончания дней. Будет жечь и разъедать изнутри. Кому, как не матери, понимать это?

– А подзатыльник? – Сельга строго поджала губы. – Не то – хворостиной по мягкому месту! Ишь, взяли обычай что один, что другой – повышать на мать голос! Не посмотрю, что ты воин, что раненый был, так отхожу – вприпрыжку будешь до ветра ходить!

– Да ладно тебе…

– Хорошо, закончим, раз начинать не велишь, – вдруг согласилась мать с неожиданной для нее уступчивостью. – Твой долг – твоя ноша, я понимаю… Не дело матери камнем становиться на пути у взрослого сына… Только ты вот подумай о чем. Я вижу, – она кивнула на гору нарубленных поленьев, – ты в свой поход как на бой собираешься. Как воины фиордов в набег идут – без жалости и без оглядки.

– Как же еще?

– А ты попробуй хитрей быть. Умнее. Разыщи свою Алексу да выкупи ее из плена. Сам рассуди – один, пусть с мечом, ты не многое сделаешь, а с золотом можно и в одиночку войну вести. Золото есть, сам знаешь, дам сколько нужно… Понимаешь, о чем толкую?

– Выкупить… – задумался Любеня. Покрутил головой. А ведь действительно, права мать. Умнее – выкупить, чем воевать с целой Явью…

Он улыбнулся. Нет, права мать, как всегда права. Простое решение, а как-то не приходило в голову. Россы – жадные, жадность у них на усах висит и конями правит, на золото они точно польстятся.

– Теперь вижу, что понимаешь, – кивнула Сельга.

Опять же, если придет в их стан не как воин, как гость торговый, гостю – почет, продолжал размышлять Любеня. Купцов даже разбойные россы обычно не трогают, пропускают за пошлину звонкой монетой. Они сами в торговле далеко не последние, прибыток считать умеют. Соображают, один раз ограбишь дочиста, и пойдут богатые караваны по другим путям-рекам. Останешься без проездной пошлины – себе дороже. И без товаров останешься, что привозят с юга и севера. Не зря купцов в племенах славян уважительно именуют гостями. Отмечают согласно обычаю их право на проезд и неприкосновенность.

– Значит, мать, предлагаешь торговым гостем заделаться? – уже весело спросил он.

– Так все лучше, чем мечом-то прорубать путь, – в тон ему откликнулась Сельга. – И вот что еще… У отца твоего Кутри среди южных косин дружок был когда-то, Колимой звали. Колима, сын Отиса, внук Веньши – запомни имя. Отец твой ему когда-то по молодости жизнь спас, он небось не забыл. А если не жив уже, так родичи его должны тебе за отца, помогут. Косины добра не забывают, обратись к ним. Они соседи с россами, часто с ними торгуют, – помолчала и усмехнулась: – Хотя и секутся не реже.

– Хорошо, матушка, я понял. Колима, сын Отиса, внук Веньши… – добросовестно повторил он. – А что ж раньше не говорила?

– Раньше думала – может, не уйдешь еще. Может, сама уговорю или другой кто… – созналась мать, явно намекая на Зару. – Только теперь вижу: не свернуть тебя. Если что решил – сделаешь, хоть кол на голове теши. Весь в отца!

Любеня не понял – отругала или похвалила. Уточнять на всякий случай не стал.

– Ладно, матушка, обязательно разыщу Колиму. Спасибо тебе! – Он улыбнулся еще шире. По-настоящему начинал верить, что найдет Алексу. Освободит любимую, вернет домой!

Сельга, видя искреннюю радость сына, тоже улыбнулась в ответ. Но ее синие лучистые глаза все еще оставались тревожными, видел Любеня. Просто сделал вид, что не замечает. Сама только что говорила – не дело матери камнем лежать на пути у взрослого сына.

Слово сказано!