Мой первый учебный год в реальном училище Воскресенского прошел удачно — весной я хорошо выдержал экзамены. Родители мои решили поощрить мое прилежание и сделали это, как обычно, довольно оригинальным образом. Они не считали целесообразным делать ценные подарки, которые рано или поздно надоедают и забрасываются. Вместо этого они предпочитали выдумать что-либо такое, что оставило бы воспоминания на всю жизнь.

Как-то однажды, в субботу, к нам на дачу в Малаховку приехал Владимир Васильевич Постников. Вечером я заметил, как мои родители о чем-то беседовали с ним вполголоса, изредка поглядывая на меня. Тогда я не придал этому особого значения. На другое утро, когда я собирался идти на рыбную ловлю, Владимир Васильевич неожиданно окликнул меня и пошел со мною вместе.

— Поздно идешь, — сказал он мне, — спишь долго. Рыбу ловить надо на зорьке, а не в восемь часов утра!

Я что-то возразил в свое оправдание.

— Ну ладно, — перебил он меня, — это все пустяки. Вот я уезжать собираюсь. Еду, брат, за стариной, недели на две, на три. Как Чичиков, буду по провинции да по помещикам разъезжать!

На мой вопрос, в какие края предполагает он ехать, Владимир Васильевич многозначительно кивнул головой и ответил:

— Куда-нибудь поеду — мало ли в России меп Уж какой-нибудь маршрут выберу.

— Вот что, — вдруг добавил он, — хочешь со мной ехать в компании? Мне веселее будет, да и тебе, брат, любопытно, я думаю!

На мое согласие он посоветовал мне, не откладывая в долгий ящик, попросить родителей отпустить меня в проектируемое путешествие.

Надо сказать, что я всю свою жизнь терпеть не мог просить что-либо для себя. Отчего происходило это органическое отвращение к просьбам — от ложного ли самолюбия, от застенчивости ли, — право, не знаю, но заставить себя просить о чем-либо, в особенности в детстве, требовало от меня огромного усилия. Чтобы приступить к этому делу, надо было побороть себя, а это требовало времени, хотя по опыту я и знал, что мои родители никогда ни в чем мне не отказывали. До самого обеда я ходил в смятении чувств — поездка чрезвычайно прельщала меня, но когда я вспоминал, что надо просить родителей отпустить меня и что я еще из-за этого потеряю несколько недель любимой рыбной ловли, то меня брали сомнения. Все же среди дня я пришел к определенному решению и, как говорится, очертя голову выпалил свою просьбу отцу с матерью. Мой, очевидно, растерянный и отчаянный вид привел моих родителей в веселое расположение, и они охотно согласились на мою просьбу.

И вот в один жаркий летний вечер, после суеты приготовлений к отъезду у Нового Спаса, мы с Владимиром Васильевичем наконец оказались на извозчике, который не спеша трусил на вокзал. Только тут я узнал, куда мы едем. Наш путь лежал на Брестский вокзал, где мы должны были сесть на поезд, отходивший на Смоленск, и ехать до станции Ярцево, а оттуда пробираться двести с лишним верст на лошадях в город Поречье.

— А по пути, — добавил Владимир Васильевич, — будем с тобой старину искать. Поедем с тобой в третьем классе, ехать-то всего шесть часов, чего деньги-то зря тратить. Да оно и веселее — с попутчиками потолкуем, может, чего интересного и узнаем для себя…

Почтовый поезд, на котором мы ехали, осаждался пассажирами, но у нас билеты с плацкартами были уже в кармане, и мы без труда погрузились в вагон с нашим незатейливым багажом — двумя ручными чемоданами и корзиной с продуктами. Посадка шла долго (мы приехали загодя), в вагон лезли какие-то люди со швейными машинами, мешками, узлами, садились охотники с собаками, рыболовы с удочками. Наконец все это угомонилось и поезд медленно двинулся с места. Было уже темно. Тускло помигивали вагонные свечи. Начали завязываться знакомства и разговоры. Беседа, не задерживаясь, перескакивала с темы на тему, пока окончательно не остановилась на рассказах о вагонных грабежах. Владимир Васильевич, будучи по существу человеком не робкого десятка, панически боялся двух вещей — собак и жуликов. Я с любопытством наблюдал, как постепенно округлялись его глаза, как он после каждого нового рассказа начинал ерзать на своем месте и нервно ощупывать на себе ладанку с деньгами, зашитую у него в подкладке жилета. Неторопливый поезд мерно баюкал, и я скоро прикорнул на своем месте. Сквозь сон я слышал, как какой-то пассажир, внушал Владимиру Васильевичу, что на станции Ярцево буфет держит молодая немка, которая изумительно готовит кофе и превкусные булочки, и чтобы мы их непременно отведали. В следующий раз я уже проснулся от прикосновения Владимира Васильевича, который держал меня за ногу. В окна светило раннее солнышко, и по обочинам сверкала зелень, орошенная обильной утренней росой. Мы подъезжали к Ярцеву — было около пяти часов утра.

На станции дневное оживление еще не сменило ночного покоя. В буфете дежурил полусонный официант, который не проявил никакого интереса к нашему появлению. Владимир Васильевич, с видом местного завсегдатая, немедленно подошел к нему и осведомился, скоро ли встанет хозяйка. Озадаченный необычайностью вопроса от незнакомца, официант сразу проснулся и, ни слова не говоря, исчез за занавеской. Через несколько минут он возвратился, умытый, причесанный, и доложил, что буфетчица уже встала, но занята по хозяйству и скоро выйдет. В скором времени к нам вышла молодая, полная блондинка, и вежливо, с небольшим акцентом, осведомилась, что нам угодно. Владимир Васильевич заявил ей, что еще в Москве он был наслышан об ярцевском буфете, о знаменитых кофе и булочках, и что мы проголодались и надеемся, что она нас угостит произведениями своей кухни. Немочка вспыхнула, самодовольно улыбнулась и, сделав книксен, заявила, что мы будем обслужены наилучшим образом через полчаса. Действительно, через очень короткий срок на столе перед нами появился целый ассортимент блюд. В поезде нас не обманули — все предложенное, а в особенности кофе, булочки и ватрушки, было превкусно приготовлено. Буфетчица стояла рядом и усиленно рекомендовала нам свои изделия. Владимир Васильевич, отдавая дань произведениям ее кулинарного искусства, не тратил времени даром и запасался сведениями, могущими нам пригодиться в дальнейшем нашем путешествии. Так мы узнали имя возницы, которого нам нужно было бы заполучить, лучший маршрут и место необходимого в пути ночлега. Так как время было еще раннее и станционные извозчики еще не прибыли на биржу, то буфетчица отрядила окончательно проснувшегося официанта в поселок, чтобы раздобыть рекомендуемого ею кучера. К концу нашего завтрака перед нами появился долговязый, белобрысый мужик в рыжей суконной, несмотря на лето, чуйке и с кнутовищем в руке. Внешний вид у него был малообещающий, на первый взгляд он казался явно тупым, если не сказать, просто придурковатым. Первым делом Владимир Васильевич спросил у него, как его имя.

Нил, — индифферентно ответил возница. Нил? Так-с! — повторил Владимир Васильевич, — Нил Столбенский, значит. Ну, так вот, братец… И начал излагать ему, куда и как нас надо было везти. Нил стоял молча и слушал. По окончании речи Владимира Васильевича он все так же продолжал молчать, словно ожидая, что ему скажут еще что-нибудь.

— Ну, так как? — принужден был наконец спросить Владимир Васильевич.

Нил шмыркнул носом и заметил:

Что ж, это можно, только я каурую еще припрягу, а то в одиночку-то ехать неспособно, да бабе ска-жу-с!

Сумма вознаграждений — двадцать пять рублей — была определена тут же, с обеих сторон возражений не вызвала, и Нил отправился экипироваться. Через полчаса мы уже выезжали из маленького чистенького Ярцева, держа свой путь на северо-запад.

Ну так вот, брат Нил, помещиков здешних знаешь? — спросил Владимир Васильевич, когда мы покатили по пыльному проселку, словно устланному мягкой мышиной шерстью. Нил снова помолчал, а потом ответил:

— Знаю.

Впоследствии мы убедились, что наш возница отнюдь не был ни глуп, ни малосообразителен, наоборот, его общее развитие и умственные способности были выше среднего, но он отличался совершенно особенной положительностью. Выслушав вопрос, он, по-видимому, сперва молча и старательно изучал его сущность со всех сторон, а затем столь же старательно взвешивал свой ответ, стараясь быть максимально точным и исчерпывающим.

— Хорошо, — проговорил мой спутник, — значит, будет у нас так заведено — ко всем помещикам по пути заезжать. Если там версты три-четыре крюку давать придется, все равно будем заворачивать, а за все это я тебе пятерку прибавлю.

Нил опять помолчал, а через несколько минут спросил:

— Значит, сейчас к Забелле поедем? Это верст с десять отсюда будет.

— К Забелле так к Забелле — вези куда знаешь, наше дело ехать! — согласился Владимир Васильевич, довольный тем, что он оказался понятым, и, обратясь ко мне, добавил:

— Ну, брат, начинаются «Мертвые души»…

Смоленщина в этой своей части не отличается лесистостью. Мимо нас мелькали бесконечные поля с наливающейся рожью и овсом, сменяясь изредка низкорослыми перелесками. В безоблачном небе заливчато звенели неугомонные жаворонки и медленно кружили ястреба. Дали были подернуты сиреневой дымкой просыпавшегося дня, и чистый воздух еще не усиел пропитаться мелкой дорожной пылью. Навстречу, все чаще и чаще, стали попадаться местные аборигены. Все они останавливались на обочине, приветливо кланялись и долгим взглядом провожали наш неказистый экипаж. Как мужчины, так и женщины были одеты в яркие местные костюмы, пошитые из домотка ной материи. Все почти женщины были украшены ожерельями из крупного натурального янтаря и носили в ушах причудливые серьги из посеребренных стеклянных бус, переплетенных яркими шерстяными нитками. Встречавшиеся старухи зачастую курили большие домодельные трубки, немилосердно дымя и оставляя за собой вонючий чад не то паленых тряпок, не то жженого осеннего листа. Как нам удалось впоследствии выяснить, вместо табаку они употребляли какой-то местный корень, не столь ароматичный, сколь, видимо, крепкий. На каком-то перегоне до нас долетели издали чарующие звуки какого-то необычайного инструмента. Мелодия была не сложной, но звук был исключительно мягкий и ласкающий. В первый раз заслышавши его, мы подумали, что где-то вдали играет искусный горнист, но вместе с тем звук был другой, более мягкий и приятный. Чем дальше мы двигались вперед, тем чаще раздавалась чарующая музыка. Наконец я не выдержал и спросил Нила, что это такое.

— А то ж пастух, — флегматично ответил он, — скотине на трубе играет.

Мы недоумевали, так как принять слово «труба» за местное обозначение пастушечьего рожка или жалейки никак не могли — звук был совсем иной. Наконец сбоку дороги, впереди нас, запестрело стадо. Сзади брел пастух, волоча за собой длинный бич и опираясь на толстый высокий посох, намного выше его роста. Вдруг, к нашему удивлению, пастух вскинул посох вверх, приложил его узкий конец к губам и наполнил поле чарующими звуками роговой музыки. Мы остановились около пастыря и попросили его показать нам его диковинный инструмент. Труба, или рог, представляла из себя инструмент в три с лишним аршина длины. Сделан он был из двух долбленых половин березового ствола. Половины были сложены вместе и крепко-накрепко забинтованы березовым лыком. При игре на своем инструменте музыкант принужден был широко расставлять ноги, для упора, и издали его поза напоминала церковную стенную иконопись, изображавшую евангельского архангела, будившего мертвых на картине Страшного суда. После недолгого торга мы приобрели диковинный инструмент — это была наша первая покупка за время поездки. Смоленские пастухи тогда дали мне полное представление о том очаровании, которое таил в себе знаменитый в XVIII веке нарышкинский хор рожечников, игравший на Неве и пленявший слух современников. По мягкости звука ни один духовой инструмент не может равняться рогу.

Когда наши ноги уже начали затекать от долгого сидения в бричке, впереди, в лощине, замелькали какая-то купа деревьев и ряд небольших построек, над которыми расстилался приветливый печной дымок. Нил обернулся к нам и, указывая на лощину своим кнутовищем, проговорил:

— Вон и Забелло.

Минут двадцать спустя мы вкатили в довольно обширный двор помещичьей усадьбы. Одноэтажный деревянный барский дом новой стройки скорее напоминал зимнюю дачу владельца средней руки, нежели дворянскую резиденцию. Вокруг двора высились всякие хозяйственные постройки — скотный двор, птичник, амбары, конюшня. На всем лежал отпечаток новизны и бесхозяйственности. Казалось, у человека, воздвигавшего все это, вдруг неожиданно появилась откуда-то изрядная сумма денег, которую он сразу и убухал на обзаведение помещичьего хозяйства. К концу стройки денег стало не хватать, а когда все было отстроено, то финансы и вовсе перевелись — так все и стояло, неизвестно зачем и для чего выстроенное.

На части здания были какие-то временные крыши, на людской избе не хватало наличников у окон, к сараю были прилажены какие-то старые ворота, облезлые и пошарпанные, неизвестно откуда сюда попавшие. К нашему экипажу немедленно подбежал какой-то работник и встал как вкопанный в нескольких шагах, всецело отдавшись молчаливому созерцанию. Владимир Васильевич первым нарушил его занятие вопросом:

— Скажи, милый человек, барин-то встал у вас?

— Должно, встал, — неуверенно ответил малый, — чай, видно, пьет — самовар на крыльцо из людской ужо понесли.

— Проводи-ка к нему.

— Это можно, только чего ж провожать-то, дорога прямая, вокруг дома по стежке, прямо к нему и выйдете.

Владимир Васильевич двинулся по указанному ему пути, оставив меня одного в бричке. Я смотрел на его удалявшуюся фигуру, пока она не исчезла в зарослях сирени и акаций, окружавших дом. Затем я услыхал заливистый лай целой своры собак и ярко представил себе незавидное положение моего спутника. Я спокойненько продолжал сидеть в экипаже, держа на коленях свой «Кодак» и поглядывая в спину возницы. Это неинтересное и малопоучительное занятие было вызвано чувством смущения, так как вокруг меня к тому времени собралась значительная группа дворовых, которые без всякой застенчивости рассматривали меня во всех подробностях и громко обменивались по моему адресу результатами своих наблюдений. Я чувствовал себя как зверь в зоологическом саду или, в лучшем случае, как европеец, впервые забредший в зулусскую деревню.

— Глянь, рубаха-то на нем шелковая! — слышалось с одной стороны.

— Эк, сказала, шелковая. Сатин, как есть сатин, только выделка столичная, — возражал другой голос.

— А почем аршин такого стоит?

— Да подороже нашего будет. Сразу видать — материя богатая: все небось копеек сорок, не мене!

— А в руках-то у него что — ящик, что ль, аль клетка какая?

— Дура! Не понимаешь — это камера-обскура — портреты сымать!

— Ишь ты! Значит, они по этому делу промышляют!..

К моему счастью, в это время раздался голос Владимира Васильевича, звавшего меня присоединиться к нему.

На балконе барского дома нас приветствовал хозяин, грозными окриками сдерживавший целую стаю стриженных наголо пуделей. Собаки, покрытые какими-то язвами и болячками, были явно недовольны появлением нежданных посетителей и сильно нервничали. Сам помещик, наоборот, был, видимо, искренно рад гостям, могущим хоть чем-нибудь разнообразить его скучное существование.

Это был человек лет пятидесяти, тучный, неопрятный и явно заспанный. Весь его внешний вид свидетельствовал о том, что он «с утра». Облачен он был в засаленный стеганый халат неопределенного цвета, накинутый поверх некогда чистой ночной рубашки, и в чесучовые брюки, для удобства застегнутые лишь на верхнюю пуговицу. Завершали его туалет стоптанные туфли, надетые на босу ногу. Волосы у него были не чесаны, борода в виде двух бакенбард по сторонам выбритого подбородка спутана, обильная растительность на могучей груди сваляна. Перед ним на столе, покрытом грязной дырявой скатертью, дымился и пыхтел давно не чищенный медный самовар и в беспорядке была раскинута разрозненная посуда. Чашки были без ручек, с выбоинами, со всевозможными неподходящими блюдцами, чайник без носика, молочник с замазанной замазкой трещиной. Когда мы уселись, хозяин немедленно начал нас угощать, налил чаю, причем заботливо отковырнул грязным ногтем что-то прилипшее ко дну одной из чашек, стал убеждать отведать сливок и откушать меду «собственных пчелок». Не довольствуясь этим, он кликнул девку и приказал ей доложить барыне, что приехали гости из Москвы, а также подать домашней наливочки, попотчивать гостей. Когда девка ушла выполнять приказание, он хлопнул себя по лбу и обеспокоенно воскликнул:

— Я-то хорош! Вы ведь с дороги! Наверно, отдохнуть хотите с поезда-то? Я сейчас прикажу постельки приготовить — соснете часок-другой.

На наш решительный отказ отравиться спать он успокоенно проговорил:

— И то правда, сначала-то подзаправиться надо, а там и отдохнете!

Угощались мы вяло — с одной стороны, мы еще не протрясли обильный станционный завтрак, а с другой, уж больно все здесь было неопрятно. Хозяин явно расстраивался нашей вялости в еде и всячески понуждал нас отведывать предложенных яств. Разговор сразу перешел на расспросы о Москве, в которой хозяин не был уже лет пятнадцать.

— С смоленским дворянством на коронацию приезжал, а с тех пор в Смоленске-то раза два-три был, не более, — пояснил он.

Далее беседа перешла на хозяйственные темы. Говорил об урожае, о скотине, о дороговизне сена и о прочем. Любовно оглядывая свою свору пуделей, хозяин сокрушенно вздыхал:

— Запаршивели, понимаете, худеть стали, я уж бился, бился с ними — ничего не помогает. Спасибо, добрый человек помог, посоветовал средство — как рукой сняло. Креолин и спирт — имейте в виду. Смешать пополам и втирать. Вот теперь поправляются. Опять скоро гладкие будут…

Владимир Васильевич оживленно поддерживал любой возникавший разговор, но, видимо, никак не мог найти подходящего предлога, чтобы перейти к теме, ради которой мы приехали. После того как было выпито достаточное количество чашек чаю, хозяин предложил осмотреть дом. Нас повели в «парадные» комнаты. Дом был новый, из числа тех, что скроены нескладно, да крепко сшиты. Никаких обоев или облицовок стен не было и в помине, взамен этого золотились натуральные могучие сосновые бревна. Мебель была также вся новая, частью сделанная по заказу хозяина местным столяром, частью, очевидно, приобретенная на ближайшей ярмарке. Предметов культурно-духовного обихода, как-то картин, книг, безделушек, видно не было, за исключением огромного чертежа в массивной дубовой раме, занимавшего наиболее видное место на главной стене «гостиной».

— Вот, — указал на раму хозяин, — наша родословная, вся семья Забелло. Сам чертил. Ведь мы прямые потомки Гедиминов!

Он подвел нас к чертежу и стал пространно объяснять, кто от кого происходит. Я рассеянно слушал объяснения, смотрел на бесчисленные кружочки и черточки, собранные под пышным цветастым гербом, украшенным дворянской короной, и думал, почему это обедневшие дворяне так любят при всяком удобном и неудобном случае подчеркивать древность своего рода по сравнению с родом царствующего дома.

— Тут вот, — закончил хозяин свое повествование, шаря в своем письменном столе и извлекая оттуда желтую грамоту на пергаменте, — у меня и грамота есть за подписью короля Стефана Батория, который пожаловал нам те земли, на которых вы сейчас находитесь!

Найдя момент удобным, Владимир Васильевич придрался к случаю.

— А скажите, — спросил он, — старины еще какой-нибудь у вас не сохранилось?

— Нет, — ответил хозяин, — я до старины не охотник. Много тут разного хлама было, годами накапливалось, да много сгорело в 1812 году, когда французы здесь были, а остальное, что оставалось, я извел, мебель пожег, новую завел, картины раздарил — только пыль разводят, а что другое, само как-то извелось!

— Жаль, жаль, — покачал головой Владимир Васильевич, — а я-то хотел вам предложить продать мне, что там вам не нужно из старины. Я ведь до этого старья большой любитель.

При упоминании о купле-продаже хозяин заметно оживился.

— Постойте, постойте, — проговорил он, — вот сейчас хозяйка встанет, мы кое-что сообразим.

Легкая на помине, в эту минуту из внутренних апартаментов выплыла и сама хозяйка. Это была полная дама лет сорока с лишним, тщательно причесанная и завитая мелкими кудряшками, облаченная в просторный сатиновый капот, изрядно уже ей послуживший и обрисовывавший ее хотя и расплывчатые, но монументальные формы.

— Вот, душенька моя, — перешел прямо к делу хозяин после нашего знакомства, — гости наши интересуются стариной, хотят кое-что приобрести. Как ты думаешь насчет дедушкиного лорнета, да потом у нас еще кубок этот есть да табакерка, может, и еще что найдется?

Хозяйка неопределенно замялась.

— Давай-ка все это — мы сейчас посмотрим да обсудим дело на свежем воздухе. Погода-то сегодня райская.

Мы снова переселились на террасу. Я смотрел на расстилавшийся вид перед домом. Чахлые немногочисленные яблони, отдельные, чудом уцелевшие от когда-то, видимо, обширного парка, вековые липы, кусты сирени, жасмина и акации, пестрые аквилегии и маки в траве, возле полузаброшенных клумб, вокруг которых деловито гудели пчелы. Свора бритых пуделей отправилась гулять, к великому облегчению Владимира Васильевича, и спокойно пощипывала какую-то целебную травку, вероятно, доверяя ей больше, чем креолину и спирту, рекламируемому хозяином. Вскоре снова появилась хозяйка с семейными реликвиями. На стол были выложены старинный лорнет, приобретенный каким-то предком в далеком Париже, судя по штемпелю фирмы на сафьяновом футляре, серебряная тяжелая табакерка английской работы 40-х годов прошлого столетия и небольшая серебряная стопка. После осмотра вещей начался жеманный разговор о цене, которую никто не желал назвать. Владимир Васильевич боялся дать лишнее, а хозяин продешевить. Наконец по истечении длительной беседы Забелло решился и назвал какие-то баснословные цифры: пятьсот рублей за лорнет и тысячу за табакерку. При всем воображении Владимир Васильевич не ожидал таких цифр и явно смутился. Хозяин сразу понял, что махнул через край, и примирительно добавил:

— Да я, в общем-то, в этих вещах не знаток. Вы не стесняйтесь, скажите вашу цену.

Со многими предварительными оговорками мой спутник назвал и свою максимальную цену — сорок рублей за лорнет и шестьдесят за табакерку. Хозяин ничуть не обиделся и, уйдя на несколько минут в комнаты с женой, возвратился с ответом, что насчет лорнета он согласен, а за табакерку меньше ста рублей не возьмет. Вопрос о серебряной стоике как-то отпал сам собой. В конечном итоге лорнет был приобретен, а табакерка, несмотря на добавление пятнадцати рублей, осталась у своего старого хозяина. Дело было сделано — мы стали откланиваться, пора было двигаться дальше. Тут-то и началась подлинная обида.

— Как это так «нора двигаться», — хором заговорили хозяева, — не успели приехать, как уж уезжать? Переночуете ночку, тогда и с Вогом. Вам постели распорядились постлать с дороги-то отдохнуть и кочета велели зарезать к обеду. Нет, нет, вы и не думайте так ехать, не покушавши и не отдохнувши!

Начались долгие препирательства, уговоры и убеждения. Они длились не менее получаса, после которого нам все же удалось вырваться от гостеприимных хозяев, к великому их разочарованию.

— Вы сейчас к Озерову заезжайте, — напутствовали провожавшие нас до экипажа хозяева, — у него старины много, только он все равно ничего вам не продаст.

Когда мы снова покатили по проселку, Владимир Васильевич подмигнул мне и заметил:

— Вот, брат, типы какие! Ты все это записывай. Это все уцелевшие мамонты. Таких, брат, не скоро еще увидишь! Ну, слава тебе Господи, почин сделан, — добавил он в заключение, убирая в чемодан приобретенный лорнет.

На этот раз перегон не был длительным. Время еще сократилось благодаря тому, что мы остановились в ка-кой-то деревне, чтобы купить у крестьянок полный женский костюм Смоленской губернии. Узнав о причинах нашей остановки, со всей деревни мигом набежало невероятное количество баб, ребятишек и старух. Наиболее оживленное участие в торгах принимали старухи, они суетились, галдели громче всех, дымили своими вонючими трубками и командовали молодухами. Наконец удалось прийти к какому-то обоюдному соглашению, и сделка была закончена к удовольствию всех. После этой остановки расстояние до усадьбы Озеровых показалось уже совершенно пустяковым.

Со стороны дороги барский дом стоял, казалось, на каком-то пустыре. Поблизости не было видно не только какой-либо растительности, но даже и хозяйственных построек. Сам дом был обширнее забелловского, также деревянной стройки, но зато сразу давал должное понятие о преклонности своего возраста. Выстроенный в форме небольшой буквы П, с двумя крыльцами на основаниях, покрытый деревянной дранкой, с цветными стеклами в некоторых оконных рамах, он весь посерел от времени и как бы врос в землю. Но вместе с тем это был еще совсем бодрый старичок, никаких разрушений от времени на нем заметно не было. Наоборот, даже старческое, потемневшее тело носило следы золотисто-белых ремонтных пятен, рассыпанных в виде нашлепок на крыше, по стенам и на оконных переплетах.

На дворе или, скорее, на лужайке перед домом не было видно ничего живого — ни людей, ни собак, ни кур. Владимир Васильевич вылез из экипажа и собирался уже идти искать кого-либо, как вдруг на одном из крылечек появилась молодая женщина и приветливо замахала рукой, приглашая нас в дом.

— Пожалуйте, пожалуйте сюда, — кричала она, хозяева дома, рады будут гостям!

Едва успели мы подняться по старым ступенькам крылечка, как навстречу показался и сам помещик — небольшого роста кряжистый старик лет шестидесяти с лишним. На нем была темно-синяя ситцевая русская рубаха мелким белым горошком и темные домотканого браного холста брюки, заправленные в сапоги. Весь вид старичка дышал какой-то своеобразной деревенской чистотой, усугублявшейся моложавым цветом лица, серебристой окладистой бородкой и белоснежными волосами, окаймлявшими голый череп правильной формы. Без излишней фамильярности он приветливо пожал нам руки и пригласил в дом отведать хлеба-соли с дороги. Крылечко, в которое мы вошли, было, по всем видимостям, черное, в сенях на нас пахнуло кухонным духом, и до ушей долетели звуки рубивших что-то ножей и поливаемой куда-то воды. Чтобы попасть в жилую часть дома, надо было пройти по застекленной длинной галерее, соединявшей обе ноги буквы П. Галерея эта имела не менее аршин пятнадцать в длину и четыре с лишним в высоту. Я вышел в нее и невольно остановился в немом удивлении. Во всю ширину и длину значительной по своим размерам стены висел огромный фамильный портрет, писанный масляными красками, судя по костюмам, изображенный в первые годы прошлого столетия. Картина была без рамы и подрамника, так как не умещалась на своем месте — ее края со всех четырех сторон были подвернуты. На стене она держалась при помощи солидных четырехдюймовых гвоздей, вогнанных без стеснения прямо в живопись. Многочисленные фигуры, красовавшиеся на полотне, были написаны вполне грамотно, но все же кисть, по-видимому, крепостного живописца во многих местах подменяла мастерство бойкостью письма. Хозяин, увидав наше изумление, решил дать кой-какие объяснения.

— Это предки какие-то наши, еще из старого дома остались, — сказал он и повел нас дальше.

Аккуратный и опрятный вид хозяина, суливший нам познакомиться с чистенькими, уютными комнатами, оказался сплошным обманом. Комнаты в доме представляли из себя явление редко встречаемого хаоса и грязи. Они форменным образом давились и задыхались от количества напиханных в них вещей, стоявших в каком-то непонятном беспорядке. Казалось, люди только что перевезли сюда все это громадное количество вещей и лишь начали в них разбираться. Часть мебели стояла уже по стенам, расположенная по законам симметрии, а все то, что не поместилось, было сдвинуто кучей либо посередине, либо в одном из углов комнаты. Качество мебели было столь разношерстно, что также вызывало удивление — рядом с золотыми екатерининскими и елизаветинскими креслами и диванами, обитыми нежным штофом, стояла карельская береза и красное дерево более изящных эпох, а между ними были нагромождены венские стулья, кухонные табуретки и сосновые столы местного деревенского производства. На стенах в обилии были развешаны старинные картины, портреты и гравюры, в рамах и без рам, защищенные битыми или растрескавшимися стеклами. Между ними проглядывали полосы старинного штофа, очевидно, содранные с каких-то других стен, наскоро прибитые здесь случайными гвоздями разных размеров. Почти вся ценная старинная мебель носила на себе следы самой грубой домашней починки — вместо поломанной золотой ножки елизаветинского диванчика было прилажено круглое березовое полено, отсутствующую спинку у стула карельской березы заменяли неструганые доски от какого-то ящика, приколоченные гвоздями прямо к драгоценному дереву. По углам зала стояли тумбы начала прошлого века, на которых, под битыми стеклянными колпаками, виднелись сильно испорченные большие вазы александровского фарфора. Общий беспорядок еще усугублялся большим количеством вещей, не имевших, видимо, своего места и попавших в комнаты случайно: на нарядной глади рояля красного дерева высилась консервпая банка с какой-то краской, на карельской березе александровского круглого стола стояла подтекавшая садовая лейка, на екатерининском штофе дивана валялся заржавленный топор и стыдливо ютилась ночная посуда без ручки, оставшаяся в прошедшую ночь не без употребления. Миновав весь этот хаос, мы наконец очутились на обширной террасе и полной грудью вдохнули свежий воздух после пыли и затхлости комнат.

За чайным столом сидело довольно многочисленное общество — какие-то пожилые женщины, молодые девицы и мальчики, из которых старший был, вероятно, мне ровесник. Хозяин ограничился общим представлением и, указывая на сидящих на террасе, кратко пояснил:

— Моя семья!

Мы обменялись поклонами.

Перед террасой был разбит скромный цветник, виднелись так же, как и у Забеллы, ульи, но здесь аккуратно расставленные и ухоженные, а сзади простирались довольно значительные остатки старинного липового парка. Посуда на столе была столь же разнобойная и сборная, как у предыдущего помещика, с той только разницей, что у Озерова все это были остатки дорогого фарфора начала прошлого столетия.

Владимир Васильевич как-то быстро на этот раз направил тему разговора в желательное ему русло. По всем внешним данным хозяин был практиком и с ним можно было говорить напрямик.

Да я уж не знаю, что вам и предложить, — заявил Озеров после речи Владимира Васильевича, — что я могу вам продать — вы не купите, а что вы можете купить — я не продам. Ведь у нас здесь все семейное, родовое, так сказать. Ведь дом-то наш здесь раньше был обширный, на широкую ногу, но в 1812 году он сгорел. Сами же подпалили — не хотели французам отдавать. Ну, а добро там всякое, что не увезли с собой, попрятали, позакопали, в лесу в шалашах схоронили. Когда французов изгнали, возвратились сюда, отстроили на скорую руку вот этот домик, а вещей-то девать некуда. Все собирались большой дом строить, а доходы-то не позволяли. Вот с того времени и живем здесь поколение за поколением, вместе с вещами. От отсутствия места все, конечно, портится, бьется, ломается, а что делать-то? Ничего не поделаешь!.. Что вам предложить-то? Право, не знаю. Вот разве бокал наш родовой вам показать.

Озеров встал, направился в дом и вскоре возвратился, держа в руках тяжелый хрустальный бокал начала XVIII века, с вырезанным на нем гербом и надписью, когда и кому он подарен. Вещь была хорошая. Начался торг. Он продолжался очень долго. Озеров все не называл своей цены, то и дело прерывая деловой разговор восклицаниями: «Да я уж не знаю, продавать ли?» или «Продать-то легко, а купить-то такой не купишь! Надо подумать!»

Владимир Васильевич тоже воздерживался от назначения своей цены. В разгаре торговли хозяин предложил мне вместе с его сыном погулять по саду. Я охотно принял его предложение, так как хотел поразмяться да и освободиться от слушанья скучного и неинтересного разговора. Мой проводник оказался малоразговорчивым и необщительным, но все же не преминул показать мне остатки фундамента старого барского дома, сожженного в 1812 году, по сравнению с которым существующий дом был не более чем собачья конура. Я совершил восхождение на неизменную в каждом добропорядочном старинном барском парке горку-улитку, осмотрел жалкие остатки некогда нарядных садовых павильонов и беседок.

Когда мы минут через сорок возвратились обратно на террасу, разговор там продолжался все на ту же тему и в том же темпе. Владимир Васильевич, видимо раскусив, что с хозяином все равно каши не сваришь, заметно нервничал и стремился хоть как-нибудь закончить бесплодный разговор. После повторного заявления хозяина, что «Продать-то продашь, а вот поди купи!», не вызвавшего никакого контрзаявления Владимира Васильевича, обсуждение прекратилось и воцарилась длительная пауза. Ее нарушил Озеров.

— Вот тоже, — задумчиво произнес он, — мой дед-то служил в армии — сперва состоял адъютантом при Суворове, а затем, позднее, при Кутузове, — так после него целый сундук бумаг остался. Как-то он уцелел, на чердаке у нас стоит. Вот если его разобрать, там тоже, наверное, может что дельное найтись, только вот горе — разбирать некогда!

— А вы чохом продайте, не разбирая! — предложил Владимир Васильевич.

— Да разве так можно?! — воскликнул хозяин и снова замолчал. Я воспользовался безмолвием и робко спросил, нельзя ли взглянуть на сундук.

— Почему нельзя? Конечно, можно, только очень испачкаетесь на чердаке-то, там небось пыли с поларшина. Впрочем, если хотите — пройдите.

Через несколько минут я в сопровождении моего проводника уже взбирался по шаткой приставной лестнице, ведшей в какой-то потолочный люк. На чердаке было душно и томительно жарко. Вековая пыль не только покрывала все окружающее, но и плотно насыщала весь чердачный воздух. Сквозь щели крыши лились узкие струйки солнечного света, в которых суетилась и искрилась потревоженная пыль. Всюду были навалены груды различной рухляди. Старинная мебель, почерневшие портреты и картины, какое-то тряпье, куча старинных книг в переплетах из солидной свиной кожи и нарядного красного и зеленого марокена. Я поднял одну из них — это был том сочинений Николева. В одном из углов чердака плотно стоял объемистый дубовый сундук, окованный широкими железными полосами. Содержимое мешало ему закрыть свою пасть, и он казался каким-то спящим чудовищем с приоткрытым ртом, в котором виднелись пожелтевшие от времени зубы. Мы с трудом открыли тяжелую крышку — он весь был битком набит бумагами. Я наудачу вытащил пачку и стал их просматривать — рукописи касались исключительно военных вопросов — приказы по частям, реляции, рапорта, донесения, но вот передо мной мелькнула вычурная четкая бисерная подпись Суворова, а еще через несколько бумаг бросился в глаза размашистый, уверенный, крупный почерк Кутузова.

Наученный отцом, возвратясь обратно, я незаметно дал понять Владимиру Васильевичу, что содержимое сундука стоит того, чтобы о нем начать разговор. Но Владимир Васильевич в ответ беззвучно прошептал: «Как везти такую груду» — и не стал подымать нового торга.

Мы стали прощаться. Хозяева искренно удивились:

— Как же вы без обеда-то поедете? Нет, сперва откушайте, а потом и поезжайте с Богом. Да куда вам спешить-то? Лучше отдохните у нас ночку, а там и дальше. Право, так складней будет.

Снова начались отказы и уговоры. Когда все проформы деревенского гостеприимства были соблюдены, вся многочисленная помещичья семья вышла нас провожать.

— Вы что ж? Теперь к Криштофовичу небось? — И Озеров стал объяснять Нилу дорогу, — Поезжай сейчас на Чижово, потом на Дальнее Залужье — хоть на Пьяное Залужье и ближе, но там дорога хуже, а оттуда на село Босино, потом на Селище, а уж от Селищ до Преображенского рукой подать.

Нил, который не хуже Озерова знал дорогу, учтиво слушал наставления и, по своему обыкновению, молчал.

Наконец мы устроились в экипаже и двинулись в дальнейший путь.

Время клонилось уже к полдню. Солнце невыносимо пекло, и воздух был недвижим. Парило. После неважно проведенной ночи в поезде нас разморило, и мы подремывали в мерно качавшейся бричке. Через некоторое время лошади пошли совсем шагом — дорога зазмеилась в гору, к большому селу. Медленно подползли к нам большие, просторные избы, неонрятные и неухоженные. В центре села, где с одной стороны высилась большая каменная церковь, а с другой открывались безбрежные дали, Нил остановил лошадей и не смог отказать себе в удовольствии щегольнуть местной достопримечательностью.

— Вот оно, село Чижово, — проговорил он, оборачиваясь к нам, — родина светлейшего князя Потемкина-Таврического. Он здесь и родился. Сказывают, его мать-то в бане родила… Богатое было село — всего вдоволь. Вот перед храмом-то, где кирпич-то валяется, — памятник ему стоял, Катерина, что ль, почтить велела… А значит, как он помер-то, наследница-то его, племянница, что ль, аль внучка, всю землю потемкинскую подарила на вечные времена крестьянству чижов-скому и всех на волю отпустила. Один уговор только сделала, чтоб они, значит, хранили церковь, памятник и баню эту, где Потемкин-то родился. А мужики-то тут все народ бесшабашный, как землю да луга эти получили, так и стали баловать. Что ни день, у них все праздник. Народ здесь к вину очень охоч. Недаром деревня-то ближняя так и прозывается Пьяное Залужье, потому и есть оно самое пьяное из всех. Землю пахать совсем бросили, на одних лугах и работали, и то с прохладцей. А потом уж и уговор забыли — храм забросили, памятник сломали, статуй медный на лом продали, дом барский здесь был, и его распотрошили и живут, прости Господи, как свиньи. Вот и выходит, верно говорят, что нашему брату от воли да от денег один вред. Непривычны мы к этому. Ни понятия, ни образования, одно безобразие получается… Но-о, пошли, что ль! — последнее обращение относилось уже к лошадям, которые нехотя двинулись в дальнейший путь.

Духота делалась все более и более нестерпимой. От жары и безветрия небо сделалось каким-то сизым. Съезжая с чижовской горы, мы заметили на горизонте очертания неясного облачка. По мере нашего продвижения вперед это облачко все росло и подползало к нам. Наконец оно уже закрыло половину неба. Поднялся легкий ветерок и начал пылить дорогу. Наши нотные лбы, покрытые коркой дорожной пыли, радостно ощутили неожиданную прохладу. Мы облегченно сдвинули фуражки на затылок. До Крищтофовича оставалось уже немного — надо было только проехать низкорослый лесочек, видневшийся вдали. И вдруг, как это всегда бывает в подобные жаркие дни, налетел один-единственный мощный порыв вихря, на земле все закрутилось, завертелось и винтом устремилось ввысь, вдали с ревом засуетился лес, засеребрился изнанкой завороченных ветвей, сорванные листья мотыльками взвились в воздух. И в это мгновенье ослепительно блеснуло впереди, раздался трещащий удар грома и сразу хлынул сокрушительный летний ливень. Мы все трое поспешно достали пальто и стали ими прикрываться. Не тут-то было — вода сверху устремилась такими потоками, что защиты от нее искать было негде.

— Ух, мошенница, за ворот потекла! — скулил Владимир Васильевич, а я сидел, боясь пошевельнуться, так как каждое движение, казалось, способствовало промоканию. Лошади плелись еле-еле. Молнии блистали ежеминутно, сопровождаясь непосредственно громовой разрядкой. Вдруг огненная стрела направилась прямо на нас. Мы сжались и схватились за глаза, лошади шарахнулись, а затем встали. Стрела, отклонившись от нас, ударила прямо в землю, в нескольких шагах от экипажа. Удар грома был оглушителен. Воздух наполнился запахом электричества. Мы съежились и сидели молча ни живы ни мертвы.

Неожиданно дождь сразу оборвался — мы с удивлением наблюдали, как стена ливня быстро отодвигалась направо, а слева все небо уже прояснилось. Гроза длилась не более десяти — пятнадцати минут, но на нас не осталось ни одной сухой нитки. Хлюпая по размокшей земле, лавируя между потоками бурой воды, лошади медленно двинулись вперед. Когда мы доехали до лесочка, впереди, на небе уже сияло солнышко, от коней шел пар и зелень радостно благоухала.

Миновав лес, мы попали на широкую дорогу, обсаженную древними, искалеченными временем ветлами. Она вела под горку к густой купе деревьев. Где-то слева от дороги виднелись крестьянские избы, белела церковка. Деревья впереди оказались разросшимися ивами, с большими стволами, густые их купы затемняли дневной свет и сохраняли сырость. Среди них мелькали какие-то полуразрушенные постройки, не то сарайчики, не то амбары. Вдруг сбоку засеребрился пруд, маленький, заросший осокарем и кувшинками, обсаженный ивами. Напротив пруда дорога обрывалась, переходя неожиданно на сочную зеленую лужайку, в стороне которой стоял древний, посеревший и позеленевший от годов барский домик. Его крытая деревянной дранкой крыша местами поросла изумрудным мхом, на верху наличников и по-прежнему и верхнему карнизам пробивалась мохнатая трава и торчали годовалые деревца. Людей нигде видно не было — все казалось мертвым.

Выждав паузу, Нил негромко позвал:

— Эй, люди добрые, кто тут есть?

Стоило ему вымолвить эту фразу, как на его зов немедленно откликнулась неизвестно откуда взявшаяся свора собак всевозможных размеров, видов и мастей. Они плотным кольцом окружили наш экипаж и стали дружно и настойчиво выражать свое неудовольствие появлению непрошеных нарушителей царившей здесь тишины. Положение создавалось критическое — лошади раздраженно отмахивались головами от наседавших на них псов, Нил тщетно махал кнутовищем, а Владимир Васильевич все сильнее и сильнее наседал на меня, так как собаки, видимо, сообразили, что его сторона наиболее уязвимое место в нашем фронте. Я с трудом удерживался на самом краю экипажа. В самый разгар собачьей атаки в доме открылась дверь и на пороге показалась худая, но довольно добродушная на вид старушка. Перекрывая голоса четвероногих сторожей, она довольно неприветливо крикнула нам:

— Вы к кому приехали-то?

— Скажите, пожалуйста, здесь живет господин Криштофович? — крикнул ей в ответ Владимир Васильевич.

— Криштофович? — недоверчиво переспросила старушка, — здесь, здесь он живет, коли вы к нему, так пожалуйте!..

По всему было видно, что гости в этом месте являются чем-то чрезвычайно необычным и редкостным. Старушка неожиданно расторопно водворила порядок в собачьей своре, указала Нилу, куда отвести лошадей, и помогла нам выгрузиться из экипажа. Без посторонней помощи нам на этот раз было бы трудно это сделать. Набухшее от воды платье обвисло на нас мешками, неудобно липло к телу, стесняя движения, башмаки хлюпали, и при каждом движении с нас обильно стекала вниз вода.

— Боже ты мой, Господи, — всплеснула руками старушка при нашем виде, — намокли-то вы как! Пожалуйте, пожалуйте сюда, в сени скорее!

Матушка, нельзя ли у вас где платье посушить? — попросил Владимир Васильевич.

— Сейчас, сейчас, батюшка, постойте здесь, я сбегаю принесу что-нибудь из гардеробной, вам переодеться. Вам-то обоим как раз впору будет Иосиф Евметьевича платье-то!

Она торопливо зашлепала куда-то во внутренние покои и быстро вернулась, неся ворох носильных вещей давно забытых фасонов. Через несколько минут мы уже переодевались в какой-то комнате. Заканчивая переодевание, мы готовились уже раздумывать, что делать дальше, как вдруг за дверью раздался голос старушки, пришедшей за нашим платьем. Отдав пришедшей с ней женщине обстоятельное распоряжение о том, где и как сушить наши вещи, она повела нас на барскую половину. Мы шли по каким-то коридорчикам и переходам. Везде было чисто и прибрано. Под ногами стелилась незатейливая домотканая дорожка, растянутая на глянцевитом желтом крашеном полу. Блестели кафелем голландские печи с горевшими жаром медными отдушниками и дверцами. По стенам, оклеенным какими-то невероятными обоями под старинный ситец, были повешены стародавние бисерные картинки и цветные гравюры. Иной раз попадалась какая-нибудь мебель, хоть и незатейливая на вид, но зато крепко обжитая. Наконец старушка открыла перед нами двустворчатую дверь, крашенную белой масляной краской, с медными ручками, и, пропуская нас вперед, проговорила:

— Пожалуйте в зало!

Казалось, мановением какого-то волшебного жезла мы попали в другую, давно миновавшую эпоху или вдруг очутились на сцене Художественного театра, в декорациях и обстановке одной из тургеневских комедий. Вся разница была лишь в том, что в нашем случае во всем окружавшем не было и тени музейности или реконструкции — это просто был каким-то чудом уцелевший кусочек повседневного быта прошлого.

Перед нами была довольно большая угловая комната — четыре окна по одной стене и три по другой. Над окнами, на причудливых ламбрекенах в виде· золоченой большой стрелы висели тюлевые накрахмаленные занавески. Во всех простенках высились длинные зеркала в рамах красного дерева, по бокам которых были прикреплены по два бра — черные двуглавые орлы на фоне золотых венков держали в клювах лавровые ветви, на конце которых были вставлены пожелтевшие от времени свечи. Перед каждым окном стоял узкий одноногий ломберный стол красного дерева. Выстроившись по линейке вдоль других стен, плотно примыкая друг к другу, тянулись стулья красного дерева с мягкими сиденьями. На стене висел единственный масляный портрет Николая I в золотой раме и два зеркала с неизменными бра по бокам. С потолка свесилась люстра с хрустальными побрякушками, заряженная много лет тому назад свечами. В одной из стен была проделана арка, сквозь которую была видна соседняя комната — гостиная. Там, покрывая почти весь пол, лежал большой ковер крепостной работы, с большими букетами роз но черному фону. Прямо против арки, у дальней стены стоял большой диван красного дерева, перед ним овальный стол, покрытый плетеной покрышкой, а под прямым углом к дивану, далеко от стен, почти посреди комнаты, были поставлены по четыре стула с каждой стороны, также по линейке. На стене висела большая мифологическая картина маслом, а вокруг шитые шерстью и бисером картинки. По бокам картины были прикреплены к стене две ламны с шарообразными матовыми стеклянными абажурами и резервуарами для масла. Сбоку от дивана стояла стойка, на которой покоился целый ассортимент трубок с бисерными чубуками. За окнами зала открывался вид на сад. Гигантские штокрозы, заросли аквилегий, кусты золотых шаров, дельфиниума и пионы буйно разрослись между геометрически распланированными, узенькими, чистенькими дорожками, тщательно посыпанными красноватым от дождя песком.

— Присядьте, пожалуйста, — пригласила нас старушка, — сам-то одевается, сейчас выйдет. Вы уж меня простите, что я вас так встретила-то!.. А и то живем-то мы здесь, как медведи в берлоге — ни к нам никто, ни мы к кому — от людей-то и отвыкли. Сам-то уж стар делается, разве только на Пасху да на Рождество в церковь съездит, а то никуда. Да куда уж ему, скоро, почитай, сто лет стукнет. Итак уж слышать плохо стал. Вы ему погромче все говорите…

В это время из гостиной послышались старческие, но не шаркающие шаги, и в арке показался небольшой, худенький старичок. Мы встали. На вид он был древен, но далеко не казался развалиной. На нем был кремовый чесучовый пиджачок и такие же, но темно-серые брюки. На ногах были мягкие, домашние кожаные сапожки. Длинная седая борода его от времени стала изжелта-зеленой, но лицо загорело от летнего солнца и не казалось таким уж старым, а небольшие глазки смотрели пронзительно и молодо. Он остановился в арке, по-военному шаркнул ножкой и слегка наклонил голову.

— Добро пожаловать, — проговорил он, — разрешите представиться: ротмистр в отставке Криштофович. Прошу извинить, что встретил гостей не в мундире, но поспешил. Милости прошу садиться.

Мы отрекомендовались в свою очередь и сообщили, откуда и куда мы едем.

— Так вы из Москвы будете, — переспросил старичок, садясь на стул, — ну, как там Москва-то? Давненько я в ней не бывал. Как торговые ряды-то на Красной площади, построили или нет? При мне, помнится, как я там был в последний раз, много об этом разговора было… Все новые строить хотели, а построили или нет, так я и не знаю. Отстал я от века-то. В последний раз в Москве-то перед Турецкой компанией был.

Очевидно, после этой тирады мы особенно выразительно переглянулись с Владимиром Васильевичем, так как это не ускользнуло от хозяина.

— Да, — продолжал он, — лет мне порядочно — к сотне дело подходит. Я ведь в полную отставку вышел при Государе Николае Павловиче, при нем и мундир за храбрость получил!

— Когда ж это было? — полюбопытствовал Владимир Васильевич.

— Во время Венгерской компании в 48 году. А дело так было: совершал я переход с тридцатью гусарами и шестью казаками и столкнулся с четырьмястами венграми. Они нас в плен взять хотели, а мы пробились и без потерь — одного казака только пулей царапнуло… Служил-то я недолго — всего восемь лет. Да разве это служба была: мы не служили, а просто время жгли. Все больше парады да балы. А в мое время гусарский офицер, первый чин, жалованья получал сто семьдесят рублей серебром в год или шестьсот ассигнациями. Вот жить-то и приходилось напоказ. Тогда, знаете, как говорили-то: «Мундир рублей в триста, а в кармане грош, коня корми сытно, а сам корки гложь!»

— Что же вы, и Николая 1 помните? — спросил я.

— А как же, хорошо помню. Когда я в первом корпусе служил, то часто его видел, и по службе приходилось ему рапортовать. А потом, когда я в западный край переведен был, то уж видал его пореже. А и то в 52 году, когда при Гомеле высочайший смотр был, то меня от гусарского полка послали к Государю ординарцем. Подскакал я к нему по форме, как полагалось, и рапортую, а он глаза прищурил, палец вперед вытянул в перчатке и пристально на меня глядит. Потом как спросит: «1-го корпуса?» — Вот память! — «Так точно, Ваше Императорское Величество!» — Он пальцем махнул: «Мимо». А Николай Николаевич, великий князь, сзади его на коне стоял, так тот за мной вдогонку. Поравнялся, кричит: «Здравствуй, Криштофович! — прямо по фамилии, — приезжай сегодня на бал!» Он простой был и меня любил… Вот Константин Николаевич, великий князь, тот другое дело, тот был лев и меня не любил. Л дело с чего пошло. Были мы на Высочайшем параде в 46 году, а я в шеренге, сбоку от него ехал. Константин Николаевич в строю обернулся и заговорил с задним. А тут, как на грех, дядька великокняжеский адмирал Литке подъехал. Приказывает мне: «Криштофович, дай ему по шее!» Я и дал. С тех пор я у него в немилости состоял!

Опасаясь, что воспоминания старика трудно будет остановить, Владимир Васильевич стал осторожно переводить разговор на интересующую нас тему. Старик охотно перешел на бытовые воспоминания.

— Натурально, деревня не столица, но и здесь мы, бывало, не скучно жили. Зимою, бывало, вечера, балы у помещиков, только поспевай, а летом сельские праздники. Барышень много, а молодых людей мало — все больше служат в отъезде. Заставят танцевать до упаду. И разговор-то был тогда особый, деликатный. Слово «бык» сказать было непристойно, говорили «хозяин стада»!

Отчаявшись, Владимир Васильевич задал наконец Криштофовичу вопрос напрямик, нет ли у него какой продажной старины. Старик задумался.

— Нет, — наконец сказал он, — у меня для вас ничего подходящего. Какая у меня старина! Это ведь все вещи обыкновенные, так сказать, жизненные.

Он показал рукой на окружающее, где редкому предмету было менее ста лет.

— А вот хоть бы картинки бисерные, что в той комнате висят? — робко предложил Владимир Васильевич.

— Да помилуйте, какая же это старина! — возразил Криштофович. — Это при мне, когда я мальчишкой был, матушка, покойница, да тетушка вышивали, — это не древности… Вот есть у меня одна вещь, да только уж и не знаю, продавать ли, да и сколько она стоит, не знаю. Хотите посмотрите?

Хозяин предложил нам встать и следовать за ним. Мы миновали смежную гостиную и попали в спальню. Вся она была обставлена карельской березой, побуревшей от времени и протирки деревянным маслом. Постель хозяина, широкая и громоздкая, осенялась ситцевым балдахином. Криштофович подвел нас к плательному шкафу, раскрыл его и мимоходом показал нам свою гордость — заработанный им на поле чести мундир. Серовато-голубого выцветшего сукна, он был весь расшит частыми узкими серебряными бранденбурами и завершался непомерно высоким воротом. Алорозовые чикчиры были также обильно украшены галунами и шнурами. Одним словом сказать, это был один из тех костюмов, которые нам приходилось видеть лишь на театре в «Евгении Онегине».

— Избаловался, — сказал Криштофович, — ленюсь мундир-то надевать, норовлю все, чтобы мне попросторнее да поудобнее было. Выправку теряю!

За спальней был кабинет, а оттуда мы попали в другой конец дома, в небольшую угловую комнату, сплошь уставленную красного дерева библиотечными шкафами. Сотни книг в переплетах из свиной кожи и разноцветного марокена в образцовом порядке стояли на своих полках за стеклами.

— Это библиотека, — пояснил хозяин, — моих книг-то тут не много, все больше дедовы да батюшкины!

Открыв один из шкафов и порывшись в нем, хозяин извлек оттуда небольшой фолиант, переплетенный в пожелтевший от времени пергамент. Он положил книгу на стол и предложил нам с нею познакомиться. Это, по-видимому, было редчайшее французское издание XVI века, с описанием Варфоломейской ночи. На каждой развернутой странице, гравюрой на дереве, был изображен какой-либо момент кровавого события и пояснен соответствующей подробной надписью. Все широкие ноля каждой страницы были испорчены какими-то русскими чернильными записями, обесценивающими книгу.

— Вот, изволите ли видеть, — с гордостью объяснил Криштофович, — это уж мой труд. Самолично все перевел со старофранцузского и здесь же подписал.

Мы переглянулись с Владимиром Васильевичем — сколь молод я ни был, а уже понимал, что «труд» Криштофовича вконец изгадил инкунабл .

— Да-а… Книжица редкая! — продолжал хозяин. — Вот как ее ценить? Ведь она десятки тысяч стоит!..

Владимир Васильевич так и присел от названной цифры. Быстро овладев собой и сразу поняв, что всякий торг исключается, он безнадежно заметил:

— А может, и больше! Это, знаете, вещь, которую может купить только государственное учреждение, а не мы, смертные, частные лица.

От этого замечания хозяин не только не расстроился, но даже как будто бы получил какое-то удовлетворение.

— Может, из этого что-либо продадите? — спросил Владимир Васильевич, указывая на первые издания сочинений Державина, Фонвизина, Карамзина и Батюшкова.

— Нет, — ответил хозяин, — надо же что-нибудь читать-то зимою — это все мое повседневное чтение.

Во время последовавшей паузы появилась принимавшая нас старушка и доложила, что чай подан. Мы проследовали в столовую. Эта комната показалась мне довольно мрачной, тем более что окнами она выходила на восток, а время было вечернее.

Посередине стоял большой стол-сороконожка, у стены высился буфет красного дерева со множеством разнокалиберной старинной посуды, со следами увечья, а в простенках между окон полукруглые столы для закусок. На центральной стене висел большой портрет какого-то генерала в золотой раме.

Мы сели за стол, на котором кипел самовар красной меди и была расставлена старинная посуда, сплошь сборная и испорченная. За стул Криштофовича стала старушка, а за нашими стульями женщина, что сушила наше мокрое платье, и еще какая-то, не то кухарка, не то горничная. Эти последние были одеты в самые затрапезные платья, грязные и обдерганные. Старушка наливала чай и передавала его женщинам, которые в свою очередь подносили его нам. Чай Криштофовичу она поднесла сама. Женщины же обносили нас сливками, вареньем и сахаром.

Увидев, что я с любопытством рассматриваю портрет, хозяин потянул в направлении его пальцем и объяснил:

— Это — отец мой, генерал Евментий Криштофович, герой 12 года — Париж брал!

Памятуя, что мой отец возглавляет выставочный комитет но устройству юбилейной выставки к столетию 1812 года, я робко заметил, что этот портрет стоило бы отправить в Москву к торжествам.

— Куда уж, — возразил Криштофович, — не верю я этим музеям. Был у меня платок — отец покойник подарил; когда наши войска в Париж входили, то француженки этими платками цветы перевязывали, что нашим офицерам кидали, — так вот, тоже сын мой уговорил меня этот платок послать в музей 12 года. Я его ему отдал и так до сего времени и не знаю, дошел ли мой платок до места. Я чай, крадут много!

По-видимому, спорить было излишне.

Во время нашего чаепития в столовую вошла еще какая-то женщина и сообщила, что с села пришел священник и просит дозволения половить к ужину карасей в пруду. Криштофович милостиво это разрешил. Будучи с малолетства неравнодушен к рыбной ловле, я попросил позволения понаблюдать за этой операцией.

Возле маленького прудика, замеченного нами при въезде в усадьбу, стоял местный батюшка с наметкой в руках. Он был одет в суровую рясу из домотканого холста, в соломенную шляпу, также домашней работы, и в лапти с онучами. Получив разрешение, он погрузил наметку в воду, один раз провел ею ко дну и извлек из воды не менее полудюжины крупных карасей в фунт и более весом, не считая мелочи. Выбросив обратно мелочь, он забрал в кошелку крупную рыбу и отправился домой. Рыбная ловля была закончена в несколько минут.

Возвратившись обратно, я застал уже конец чаепития. С разрешения хозяина старушка присела на стул у края стола и также пила чай, остальные женщины исчезли. Владимир Васильевич был, видимо, раздосадован — с приобретением чего-либо дело не клеилось. Старик хозяин с непривычки устал, обмяк и клевал носом. Разговор почти замер. Мой приход оживил общество. Посыпались расспросы. Осведомившись, не хотим ли мы еще чаю, и получив отрицательный ответ, Криштофович предложил пойти отдохнуть до ужина. Было уже около семи часов вечера.

— Нам, пожалуй, уж на боковую пора, а То ведь мы с утра на ногах да и ночь спали из пятого в десятое — так что, если позволите, разрешите нам где-нибудь прилечь! — попросил Владимир Васильевич. Одновременно он прошептал мне, пользуясь глухотою Кришто-фовича: — Ну их с их ужином еще накормят какой-нибудь гадостью, живот только будет болеть.

Хозяин стал нас уговаривать, а мы решительно отказываться. После довольно длительного препирательства мы настояли на своем, и Криштофович, отдав распоряжение старушке проследить, чтобы наша опочивальня была приготовлена и убрана как следует, откланялся.

Старушка отвела нас на балкон подышать посвежевшим после грозы воздухом, а сама пошла хлопотать о нашем ночлеге. Мы молча сидели на древнем балкончике и смотрели на солнечный закат. Спустя некоторое время наша покровительница вновь появилась перед нами, объявила, что постели постланы, и застыла в ка-кой-то нерешительности. Владимир Васильевич заметил ее смущение и спросил:

— Чего, матушка, сказать-то еще хотите?

— Да вот, — конфузясь, ответила она, — слышала я, как вы с Иосиф Евментьевичем-то о старине говорили… Может, что мое вам пригодится?

— А какие вещи-то? — оживляясь, заинтересовался мой спутник.

— Да извольте сами поглядеть, я в зале на столике приготовила!

Мы прошли в залу. На ломберном столе был аккуратно расставлен предлагаемый товар: прекрасный старинный бисерный подстаканник, бисерная трость и такой же кошелек. Затем фарфоровая тарелка с редким клеймом «фабрика купца Фомина», вазочка Киевского Межегорского фаянсового завода и старинный маленький зонтичек — поросль с костяной ручкой. Надо всем этим высился ампирный подчасник светлой бронзы с хрусталем. Владимир Васильевич с удовлетворением осмотрел вещи и проговорил:

Что ж! вещи хоть и не ахти, а нам подходят! Какая им цена-то будет?

Старушка замялась, законфузилась и, видимо решившись, неуверенно заявила:

— Да все думаю, за все эти вещи-то рублик-то дадите?

Неожиданно более чем низкая цена застала Владимира Васильевича в полный расплох, несколько секунд он даже не мог найтись, что сказать, но затем, сколь он ни любил покупать дешево, а все же счел своим долгом не согласиться:

— Зачем рублик? Эти вещи дороже стоят — я вам за них пятерочку дам, для чего мне вас обижать?

Старушка закраснелась от удовольствия, а когда Владимир Васильевич, желая особенно отметить ее бескорыстие, полез вместо бумажника в кошелек и достал оттуда сверкающий золотой, который положил рядом с вещами, то она расплылась в широкую улыбку и закивала головой.

— Вот спасибо, люди хорошие попались — не обманывают, — восторженно пролепетала она и поспешила завязать в узелок платка свою выручку.

Затем она повела нас в нашу спальню. Комната, расположенная где-то совсем на другом конце дома, была обставлена очень просто. Как и полагалось, главное внимание в ней было обращено на две фундаментальные кровати красного дерева, представлявшие собой сложные сооружения, приземистые и широкие, они как бы оседали под тяжестью огромных пуховиков и невероятно упитанных подушек, увенчанных выводком маленьких думок. Несмотря на летнее время, на каждой постели лежало по стеганому ватному одеялу.

Осведомившись, когда нас будить, старушка пожелала нам спокойной ночи и ушла. Хотя на дворе еще не стемнело, мы быстро разделись и форменным образом нырнули в пуховики. После всех треволнений минувших суток меня сразу стало клонить ко сну, и, уже засыпая, я прислушивался к философствованию Владимир Васильевича, которого, видимо, мучила совесть:

— Конечно, старушку мы объегорили, — рассуждал он, — каждая ее вещь побольше пятерки стоит, да ничего не поделаешь — дело торговое, здесь найдешь — там потеряешь, — на этом все и основано. Ну, выручу я на всей этой ее музыке рублей сто пятьдесят — двести, а на другом чем и налечу рубликов на сто. Главное, и мы и она'довольны, а об остальном и думать нечего…

Проснулись мы от стука в дверь, часов в шесть утра. На улице сиял погожий летний день. Не успели мы одеться, как в нашей комнате появилась вчерашняя старушка с огромным подносом в руках. В дорогу нам был предложен незатейливый деревенский завтрак — горячий чай, студеные сливки, теплое топленое молоко из печи, только что испеченные пирожки и ватрушки, а также традиционный посошок — старинный цветной графинчик с какой-то домашней настойкой. Быстро заправившись, мы скорее поспешили в путь, так как до вечера хотели попасть в Поречье. Старушка и часть дворни усаживали нас в экипаж, причем в последнюю минуту появился какой-то кулечек с закуской «на дорожку», от которого мы еле отбоярились. Под дружный лай вчерашних псов мы снова тронулись в путь из этого забытого временем и людьми медвежьего уголка.

После усадьбы Криштофовича, территории, обследованные Нилом, уже кончались и начинались пространства, о которых он знал лишь по рассказам других исследователей. Сведения нашего возницы стали неопределенны и сбивчивы. На вопрос Владимира Васильевича, куда он нас теперь повезет, Нил неуверенно ответил:

— Сказывают вот, к помещику-сырнику заехать надо — сыр он варит. У него, говорят, именье большое, не припомню, как фамилия-то его… А потом к майору, а там к Лесли, а уж после Лесли что ж там? Там уж и Поречье.

О помещике Лесли и об его имении мы уже слышали раньше — в нашем представлении эта усадьба превратилась уже в какое-то сказочное Эльдорадо, утопавшее в золоте, довольстве и изобилии, но до него было еще очень далеко.

Не прошло и двух часов, как мы подкатывали к какой-то странной усадьбе. Она была расположена на совершенно голом пустыре и имела вид рабочего поселка на строительстве — в центре помещалось скромное дачеобразное строение, очевидно бывшее барским домом, а кругом было рассыпано бесчисленное множество каких-то деревянных бараков всех размеров.

На шум подъехавшего экипажа разом распахнулось несколько дверей в разных строениях и на порогах появились люди. Из одного из них вышел человек атлетического сложения в синей русской рубахе с расстегнутым воротом и обвязанный большим белым фартуком. Это и оказался хозяин. Он любезно пригласил нас сойти и войти в дом. Дальше балкона мы не ходили. Все здесь носило характер чего-то временного, лагерного. На балконе стоял простой самодельный стол и несколько табуреток, дополненных просто большими березовыми поленьями, служившими сиденьями. Я взглянул через окно внутрь дома. В комнате стояла кровать, сооруженная из досок, положенных на низкие козлы с умятым сенником сверху. Рядом с кроватью высился низенький столик-табурет. В углу висел медный рукомойник, а под ним на полу стоял таз для сточной воды. Какой-либо другой обстановки в комнате видно не было. После краткого вступительного разговора хозяин решил, очевидно, познакомить нас со своей биографией.

— Я ведь в этих местах новосел, — заявил он, — три года только, как здесь живу. Вот видите, решил здесь сыроварным делом заняться, а то здесь кругом крестьян много, у всех коровы, молока девать некуда, а сбыта нет. Вот я подумал сыр варить. Трудновато было начинать. Здесь ведь голое место было. Все это я отстроил. Продал все, что у меня было родовое и благоприобретенное, и начал. Работать приходится много, как говорится, не покладая рук.

— Ну, а доход-то получаете? — поинтересовался Владимир Васильевич.

— Как вам сказать, — ответил хозяин, — доход не доход, а все же кое-какие долги сквитал, да и оборудование чего-нибудь да стоит — как-никак инвентарь! Не хотите ли посмотреть?

Хозяин, производивший впечатление человека малоразговорчивого и угрюмого, видимо сразу оживлялся, как только разговор касался сыра. Получив наше охотное согласие осмотреть его заведение, он оживился еще более, сразу приобрел особую подвижность и попытался даже отпустить какие-то шутки по своему адресу. Благовоспитанность заставила нас терпеливо выслушивать в течение часа подробную лекцию обо всех тонкостях изготовления всевозможных сыров и наблюдать технологический процесс сыроваренного производства. Было скучно, душно и томительно. Мы проклинали тот момент, когда решили заехать в этот уголок. А хозяин, как фанатик своего дела, абсолютно не замечал нашего настроения и все более и более воодушевлялся. Наконец лекция кончилась и мы поспешили откланяться, но хозяин заявил, что отпустит нас только после того, как мы попробуем его продукции. На балконе, прямо на не покрытом ничем столе, к нашему возвращению уже появилось угощение — когда успел распорядиться об этом хозяин, осталось для нас загадкой; вернее всего, это было общее всегда действующее распоряжение на случай приезда посторонних. Рядом с двумя крынками молока и ковригой черного хлеба лежало до полдюжины образцов всевозможного сыра. Затрудняюсь теперь в точности восстановить свои вкусовые ощущения, но, по-видимому, особых впечатлений они не оставили. Отдав долг вежливости трудолюбию хозяина и поняв, что о какой-либо старине и речи быть не может, так как даже сыр в своем большинстве был молодой, мы поспешили откланяться. Помещик любезно проводил нас до экипажа и не забыл в последнюю минуту вкатить нам под ноги багровое ядро голландского сыра.

После нескольких часов томительной езды но летнему солнцепеку по гладкой безлесной равнине мы наконец стали спускаться под горку к манящим зарослям низкорослого молодого леса. Нам недолго пришлось ехать в прохладно-ласкающей тени деревьев. Заросль вдруг стала редеть и открыла впереди лужайку, в центре которой высился помещичий дом, окруженный плотной стеной кустов сирени, жасмина и акации.

— Вот, приехали, — неуверенно заявил Нил, — это и должен быть майор!

Никаких признаков жизни вокруг усадьбы заметно не было. Мы вышли из экипажа и стали искать проход к дому в сплошной стене живой изгороди. Наконец он был найден. Едва мы успели миновать зеленые кусты, как вдруг со всех сторон послышался девичий визг, смех, возгласы, и мы увидели целый рой простоволосых деревенских девок, в грязных, неопрятных сарафанах, которые, сверкая голыми пятками, со всех ног мчались от нас по направлению к дому. Видимо, они все время наблюдали за нами сквозь зелень, п наше решительное наступление к дому застигло их врасплох и обратило в бегство. Когда мы уже совсем подходили к балкону, навстречу нам стал спускаться с лестницы хозяин. Это был невысокий плотный мужчина лет пятидесяти с лишним, облаченный в белую русскую рубаху ослепительной чистоты, поверх которой была накинута легкая поддевка нараспашку. Брюки темно-синие в полоску, домотканого деревенского холста были заправлены в значительно поношенные, латаные и давно не чищенные сапоги. Сильно загорелое, красноватое обветренное лицо было украшено седоватыми усами и подусниками а 1а Александр II.

— Милости прошу, как говорится, к нашему шалашу, — громко заявил он. — Гостям всегда рады в нашей берлоге — пожалуйте на балкон!

Он с чувством пожал нам руки — произошло взаимное представление. От майора сильно пахнуло на нас спиртным духом. Разгадку этому явлению искать далеко не пришлось. На балконе стояло старое плетеное кресло с подделанной к нему деревянной ножкой взамен сломанной и столь же пострадавший от времени плетеный стол с протезом вместо ноги. На столе, посреди в беспорядке разбросанной неопределенной снеди, высилась внушительная бутыль с наливкой и граненый чайный стакан, наполовину налитый багровой густой влагой. Хозяин молча пододвинул нам два стула, вошел в дом и возвратился, держа в руках два стакана. После этого он поставил их на стол, предварительно вытерев о далеко не блестевшую чистотой, дырявую скатерть, налил влаги из бутылки и кратко предложил:

— Прошу с дорожки!

На наш робкий отказ майор сдвинул брови и категорически заявил:

— Нет-с — уж со своим уставом прошу в мой монастырь не соваться!

Пришлось подчиниться для пользы дела. Наливка была на любителя — отдавала сивухой и горьковатая. Мы отпили глоточек, а хозяин сразу опорожнил оставшуюся половину своего стакана, крякнул, расправил себе усы и налил снова полный стакан. Только после этого начал он разговор:

— А я сижу, отдыхаю, слышу, кто-то едет, а тут мой выводок, дочки гурьбой на балкон, все вопят: гости приехали, гости приехали; я сразу и не поверил, решил посмотреть, ан вы тут как тут.

Он снова хлебнул из стакана.

— Ведь я вдов, — пояснил он, — а сами знаете, без хозяйки дом сирота. А моя-то супружница, царство небесное, умерла да мне в наследство шесть дочек оставила. Вот тут и справляйся как хочешь! Ну, да вам это не интересно — дела семейные. Расскажите-ка лучше, что новенького слышно у вас там, в столице?

Мы стали повествовать о каких-то застарелых, общеизвестных событиях, но для хозяина, не получавшего даже губернской газеты, все было ново и любопытно. Он жадно внимал нашим рассказам, прервав повествование лишь однажды, чтобы заменить опустевшую бутыль другой, полной. Он, к счастью, забыл даже нас потчевать своим снадобьем. Владимир Васильевич с опаской поглядывал на онорожниваемые хозяином стаканы, явно волнуясь, что к моменту делового разговора майор уже не будет годен к употреблению. Впрочем, беспокойство было, видимо, излишне, так как хозяин только все более и более краснел — очевидно, он принадлежал к породе людей, которых легче похоронить, чем напоить. В это время, весьма кстати, скрипнула дверь на террасу и на пороге показалась одна из виденных нами вначале девок — старшая дочь хозяина. От ее первоначального вида не осталось и следа. Волосы были прибраны и туго завиты на щипцах, стан облекало чистенькое ситцевое платьице моды конца прошлого столетия с множеством каких-то нелепых бантиков из разноцветных лент, но ноги, хоть и вымытые, оставались босыми. За этим первым выходом последовало еще пять. Балкон наполнился крайне пестрыми и крикливыми цветными пятнами. При каждом появлении хозяин вскидывал голову и произносил:

— А вот моя Наденька!.. А вот моя Верочка! и так далее шесть раз.

При каждом вопросе, обращенном к барышням, они смущались, фыркали в кулак, краснели и с мукой выдавливали из себя краткие «да» или «нет».

Воспользовавшись тем, что нить первоначального разговора оборвалась, Владимир Васильевич изложил цель нашего посещения.

— Что ж, я не прочь, — сразу согласился майор, — только вряд ли что подходящего для вас найдется. Пойдемте в дом — может, сами что приглядите!

Комнаты в доме, который был какого-то неопределенного возраста, поражали своей пустотой, хотя надо сказать, что мы видели только «парадные» покои, а в «интимные» не входили. Мебель была разнокалиберная, резко отличавшаяся друг от друга как по возрасту, так и по материалу, везде наблюдалось полное отсутствие каких-либо ненужных вещей, украшающих быт. Только в самой большой комнате на стене висело до дюжины хороших дациаровских иллюминованных литографий с видами Москвы 40-х годов да красовался портрет митрополита Платона, указывая на который хозяин безапелляционно, но вопреки хронологии заявил:

— Вот — Платон, учитель Великого Петра!

Владимир Васильевич уныло смотрел на эти безрадостные пустынные комнаты, как вдруг его взор случайно упал на две большие фарфоровые вазы, задвину тые на одном из подоконников. Вазы были Императорского завода, с маркой Александра II, в достаточной степени безвкусные, как и все произведения этой эпохи, но совершенно целые и безусловно ценные. Бледно-розовые, с большими мифологическими медальонами ручной работы, они издали казались даже довольно нарядными. Вазы были немедленно извлечены с подоконника и стали предметом оживленного торга. Расхождение было только в одном нуле — хозяин просил пятьсот рублей, а Владимир Васильевич давал пятьдесят. Торговля велась с азартом, но без малейшего ожесточения. Майор, подобно гоголевскому Ноздреву, незаметно перешел с Владимиром Васильевичем на «ты» и твердо стоял на своей цене. Договориться, казалось, не было никакой возможности. После но меньшей мере двадцатиминутной торговли Владимир Васильевич махнул рукой и произнес:

— Ну что ж, видно, мы не договоримся, придется разойтись!

— Зачем разойтись? — вдруг заявил хозяин, — мы люди здесь хоть и неотесанные, но приучены гостю всегда уважение делать!

Он протянул Владимиру Васильевичу свою руку, липкую от наливки, и воскликнул:

— Черт с тобой, мужик ты хоть и несговорчивый, но больно хороший, — забирай их за пятьдесят!.. На кой они мне, а я девчонкам обувку закажу, а то вишь, босые ходят — срам один!

Дочки немедленно запаковали вазы в какие-то корзины, переложив их сеном, деньги были отсчитаны и вручены, по желанию хозяина, Наденьке «от греха — целее будут», и после насильственно влитого в пас «посошка» мы двинулись в дальнейший путь.

На этот раз перегон был большой. Только часа через три мы стали подъезжать к новой усадьбе. Это были владения столь широко известного в округе помещика

Лесли. Сразу но въезде в это имение бросалась в глаза благоустроенность. Дороги были окопаны канавами, мосты новые и крепкие, рощи — расчищенные, везде виднелись загородки и ограды. Вскоре мы въехали в редкий липовый лес. Сквозь деревья, слева, что-то ослепительно заблестело, и в прогалине неожиданно открылась гладь обширного озера. Затем лес пошел гуще, и дорога вдруг превратилась в широкую аллею, тянувшуюся к белым каменным стенам двухэтажного большого барского дома.

Мы остановились у ворот усадьбы и пошли в направлении к дому, вблизи которого виднелась группа оживленно беседовавших людей. При виде нас они замолчали, и кто-то из них, идя нам навстречу, спросил, кого нам угодно. Мы ответили, что желали бы побеседовать с помещиком. Во время воцарившегося краткого молчания от группы отделился невысокий мужчина, одетый в щегольскую темно-синюю поддевку поверх белой шелковой рубахи и обутый в блестящие лаковые сапоги. Холеная белобрысая бородка и белоснежный картуз сразу обнаруживали в нем «барина».

— Чем могу служить? — с холодной вежливостью спросил он.

Выговор его указывал на то, что он более привык говорить на иностранном языке, нежели на русском. Мы отрекомендовались и сообщили о цели нашего посещения.

— Очень сожалею, — сказал он, — но не занимаюсь продажей собственных вещей, так что полезен вам быть не могу.

После этого он слегка кивнул головой, повернулся и пошел обратно к группе ожидавших его людей. Аудиенция была окончена, и нам оставалось лишь ретироваться, что мы и сделали. Это был единственный случай, когда нам не было оказано гостеприимство, — рад засвидетельствовать, что этот человек по своему происхождению все же не был русским. Характерно, что это был самый богатый и наиболее европеизированный и «культурный» из всех помещиков, у которых нам пришлось побывать.

Вместе с тем длительный перегон в достаточной мере утряс нас, а ранний завтрак Криштофовича и зелье, выпитое у майора, еще более обострили аппетит. Хотелось и есть и пить. Решили остановиться в ближайшей деревне, чтобы там распаковать наши домашние продукты и выпить чаю или молока.

В первой встретившейся нам деревне мы долго выбирали избу, почище на вид и попросторнее и наконец остановились у франтоватого крылечка с точеными балясинами. Хозяева — мужичок средних лет и его жена — встретили нас радушно и немедленно начали хлопотать с самоваром и крынками. Но внешний вид избы оказался обманчивым. Внутри было в достаточной мере загажено и закончено. По полу деловито шныряли тараканы, и в воздухе носились рои мух. Трудно было себе представить большую бедность и темноту. Вместе с тем, как выяснилось из немногословного разговора, хозяин избы был один из наиболее состоятельных крестьян в деревне — он владел лошадью и коровой. Поражала необычайная несловоохотливость хозяев. Хозяйка вообще вела себя как немая — только раза два-три она что-то негромко сказала мужу, а из хозяина каждое слово приходилось вытягивать клещами.

— В Смоленске-то был когда?

— Ни, не тороплялось.

— А в Поречье?

— То ж, не тороплялось.

— Что же у вас здесь все так живут?

— Ни, которые бедные, плоше живут.

Этим, пожалуй, весь разговор и исчерпался.

Основательно подкрепившись на крылечке (спасаися от мух, мы просили вынести наш столик на воздух), мы двинулись в последний наш перегон. Данный хозяевам на прощанье серебряный рубль привел их в полное недоумение от щедрости гостей — они упорно настаивали, что это много и не по-Божески, но все же в конце концов примирились с этой мыслью.

Солнце уже было почти на горизонте, когда мы наконец въехали в город Поречье и достигли первого этапа нашей поездки. Собственно говоря, название «город» было довольно относительное. Поречье напоминало скорее большое зажиточное подмосковное село, нежели город. Несколько церквей и бесчисленное количество одноэтажных деревянных домов вперемежку, в некоторых местах просто с просторными крестьянскими избами, немощеные, заросшие травой улицы без тротуаров, куры, свиньи и козы, гулявшие по «стогнам града», и убого одетые жители — все это не имело ничего общего с городским видом.

Мы остановились на каком-то постоялом дворе и, наскоро устроившись, не напившись даже чаю, пошли по делам, так как Владимир Васильевич хотел наладить все необходимое, не откладывая на завтра. Выйдя на главную улицу, он посмотрел по сторонам и, увидя вдали вывеску с нарисованными на ней огромными часами, уверенно зашагал к ней. На вывеске значилось: «Чиню часы. Н. Михайлов». Владимир Васильевич закачал головой, проговорил «не годится» и направился дальше. Следующая однородная вывеска возвещала, что «С. Самохвалов» срочно исправляет часы всех фирм. Это объявление также не удовлетворило моего спутника. Наконец он узрел то, что искал. На большой голубой доске было начерчено: «Ремонт часов с полной гарантией. Московский мастер фирмы Буре Иосиф Розенфельд».

— Вот это дело! — проговорил Владимир Васильевич и с удовлетворением распахнул дверь магазина.

Нас с радушным поклоном встретил молодой, юркий еврейчик и осведомился, что угодно господам.

— Вот что угодно, — заявил мой спутник, — ремонтировать часы нам не нужно — и так хорошо идут, а приехали мы сюда покупать старинные вещи. Всякие старинные вещи покупаем — чашки, фарфоровые вещи, стекло, бронзу, вышивки, ну, словом, всякую всячину, которой лет сто и больше. Мы здесь никого не знаем, а вы знаете. Так вот, ищите такие вещи и несите нам или хотя адреса нам говорите, кто что продает, и со всякой нашей покупки десять процентов вам. Понятно?

Еврей сразу заулыбался и ответил:

— Как же это не понять? Это может понять каждый ребенок. А где остановились господа?

Мы сообщили свой адрес и сказали, что на другой день никуда выходить не будем, а станем дожидаться его.

— Да вот что, — добавил на прощанье Владимир Васильевич, — секрета из этого не делайте: всем вашим знакомым часовщикам скажите — пусть все на этом «гешефте» поднаживутся, — надо евреям подзаработать дать!..

Мы еще пили утренний чай после ночи, проведенной в уютном обществе домовитых клопов, на которых, кстати, мы не обратили должного внимания после тряски и тревог дороги, когда в нашу комнату постучался обязательный Осип Розенфельд. Пришел он в сопровождении еще какого-то своего соотечественника, который «имел нам что-то сказать».

С этого момента началась наша беспокойная пореченская жизнь. Мы, как попы в престольный праздник, ходили из дома в дом, водимые нашими маклерами, число которых все увеличивалось и увеличивалось. На четвертый день нашего пребывания в городе мы подсчитали итоги, — жатва была более чем скромная. Ничего стоящего, кроме некоторого количества ценных карманных часов фирмы Нортон, нами приобретено не было. Надо было двигаться дальше. Решили возвращаться в Ярцево другой дорогой, через Духовщину, хотя Нил и предупредил нас, что на этом пути усадеб нет, но зато можно было покрыть путь в один день.

Поздно вечером, накануне нашего отъезда, к нам постучалась старушка. Перекрестившись на иконы и отвесив нам поясной поклон, она робко поинтересовалась:

— Слышала я, что вы всякие древности покупаете. Вот, может, у меня купите?

С этими словами она вынула из платка небольшую икону и передала ее Владимиру Васильевичу.

— Это еще от прадедов, а я человек старый, одинокий — помру, все равно прахом пойдет, уж лучше вам, может, к делу придется.

Владимир Васильевич взял в руки потемневшую от времени маленькую дощечку и стал ее рассматривать. Поставленный в тупик невиданным зрелищем, он передал ее мне. Икона была резная. В три яруса на ней были вырезаны изображения каких-то святых, одежды которых были расцвечены окаменевшей от лет эмалевой краской. По борту иконы тянулась узенькая серебристая полоска.

— Ну, что ты скажешь? — спросил он меня. Я ничего сказать не смог.

— Кто же это так икону-то испортил — раскрасил ее всю? — спросил Владимир Васильевич.

— Это завсегда так было, — горячо стала уверять старушка, — еще от дедов и прадедов, я обманывать не стану!

Повертев еще некоторое время дощечку в руках и неуверенно покачав головой, Владимир Васильевич неохотно предложил за святину три рубля. Старушка немедленно радостно согласилась.

— Вот, купили кота в мешке, — ворчал Владимир

Васильевич, убирая покупку в чемодан, — выкинули на ветер трешницу… Правда, вот эта серебряная полоска меня смущает — так иконы украшались только в XVII веке… Ну, да ладно — в Москве разберем!

В Москве действительно разобрались — икона оказалась редчайшим образцом русской деревянной скульптуры XIV века и до сего времени с почетом хранится в одном из наших государственных музеев.

На другой день мы благополучно покрыли обратный путь и уже в темноте подъехали к станции Ярцево. До смоленского поезда надо было ждать шесть часов. Любезная буфетчица снова напоила нас своим кофе и угостила булочками. Спать не хотелось, и часы тянулись томительно долго. Напротив меня, на деревянном ожидальном диване, лежа валетами, мирно дремали два пассажира — плотный, бравый кавалерийский штаб-ротмистр и розовенький, пухленький, совершенно лысый старичок. Меняя положение, штаб-ротмистр неожиданно проехался своей шпорой по голому черепу старичка. Последний вскочил спросонья, обалдело взглянул на своего соседа и смущенно пролепетал:

— Извиняюсь!

— Пожалуйста! — сквозь сон успокаивающе промычал кавалерист.

Мне показалось, что я только что начал дремать, когда меня разбудила начавшаяся станционная суета. Светало. Подходил поезд. Через несколько часов мы уже подъезжали к Смоленску.

Смоленск до сегодняшнего дня кажется мне каким-то особенным городом. Крутые подъемы и спуски улиц, по которым движутся пароконные извозчики, полуразрушенные крепостные стены древнего кремля, видавшие и поляков и французов, провинциальные претенциозные особнячки и доминирующая надо всем громада пятиглавого собора. Внутри в нем золотая, полукатолическая роскошь отделки, фигуры ангелов и святых, филигранная кафедра для проповедника в виде причудливой клетки и рака с мощами центуриона Меркурия с лежащим рядом, на особой подставке, огромным железным шлемом святого. Набожные богомольцы, после земных поклонов святителю, благоговейно берут шлем в руки и надевают его на мгновенье на свою голову…

В Смоленске у нас быстро образовалась обычная «маклература» часовщиков, и взяток здесь был обильнее.

Однажды один из часовых дел мастеров сообщил нам, что если мы готовы немного побеспокоиться, он сообщит нам за сходную цену один адрес, где мы можем обнаружить много интересного, но надо ехать под Смоленск по Риго-Орловской железной дороге. Владимир Васильевич быстро заключил устный договор, по которому нам полагалось заплатить сообщившему адрес пятнадцать рублей, если мы купим что-либо у названного им владельца. Рано поутру на другой день мы уже сидели в вагоне, направляясь на станцию Пересна. От Пересны до места нашего назначения, имения Ше-вандиных Ямполье, было верст двадцать. Только к полудню мы подъехали к богатому старинному имению.

Барский дом, деревянный, выстроенный при Николае Павловиче в ложноготическом стиле прятался в густой зелени запущенного парка. Над зелеными купами деревьев высилась нелепая башня с узорчатыми окнами, пестревшими разноцветными стеклами.

Встретили нас радушно, хотя и с некоторым оттенком чопорности. Усадьба была богатая. Видимо, всеми делами ведал зять хозяйки, мужчина лет сорока с лишним, живой и общительный. Сама владелица, немолодая, подтянутая, следящая за собой, по привычке светской женщины слегка кокетничала и рисовалась. Со свойственной русской аристократии легкомысленной самоуверенностью она часто в разговорах с зятем переходила на французский язык в тех случаях, когда желала, чтобы мы ее не понимали. В конце концов мне это надоело и я заговорил с нею по-французски. Получился конфуз.

Мы пробыли у Шевандиных недолго, а потому и воспоминания об усадьбе у меня смутные. Хорошо помню обширную залу, в которой стояла замечательная мебель красного дерева с золотым левкасом — первоклассное произведение эпохи Александра I — золотые лебеди на простертых крыльях поддерживали гладко отполированные крышки столов. Принимали нас в гостиной, сплошь увешанной портретами предков. Ярко горели нестареющие краски живых полотен Зорянки. Рядом с гостиной помещалась небольшая узкая комната, сплошь уставленная огромными шкафами с большими стеклами. Кто-то из предков владелицы во времена Александра I занимал положение директора Императорского фарфорового завода. По должности он имел право брать себе по одному экземпляру того, что производил завод. Огромные шкафы были сплошь забиты фарфоровыми изделиями начала прошлого века, среди которых доминировал прекрасный столовый обеденный сервиз на сто персон.

Зять был готов продать нам все, что бы нам ни приглянулось, но неизменно сталкивался с оппозицией тещи, которая расторгала готовые совершиться сделки по соображениям, что эти вещи были «дедушкины» или «бабушкины». Вместе с тем теща так же, как и зять, видимо, очень хотела получить деньги, которые, очевидно, были очень нужны. Наконец была найдена нейтральная вещь, не связанная с семейными воспоминаниями, устроившая обе стороны, — это был великолепный чайный сервиз конца XVIII века, белый с золотом. После недолгой торговли он перешел в наши руки за сто рублей. К нему присоединилось несколько других вещей — статуэток, флаконов для духов, безделушек — из заветного шкафа, о которых хозяйка постаралась забыть, что они «дедушкины».

К концу торга зять вынес из своей комнаты музейный пистолет парижской работы, весь в золоченой бронзе и перламутре, — подарок Наполеона Александру 1, который, в свою очередь, подарил его чуть ли не этому самому директору фарфорового завода. Вещь была сторгована за четыре красненьких, но тут категорически вмешалась теща и выразила свой настойчивый протест. Зять вздохнул и отложил пистолет в сторону. После расплаты и неизбежного чая с закуской мы тронулись в обратный путь. Провожал и усаживал нас в телегу (другого экипажа на станции не было) неугомонный зять. В последнюю минуту он сунул что-то к нам в ноги и шепотом бросил Владимиру Васильевичу:

— Давайте сорок рублей!

Мой спутник сразу понял, в чем дело, и, незаметно достав деньги, вложил их в протянутую руку. Зять подмигнул нам и прибавил:

— Авось старуха не хватится!

На обратном пути на станцию наш возница, меланхоличный и молчаливый белорус, по-видимому долгое время размышлявший над пистолетным происшествием, при финале которого он присутствовал, вдруг обратился к нам с вопросом:

— Вы, стало быть, подержанные вещи скупаете?

На наш наполовину утвердительный ответ он добавил:

— Вот вам бы к Глинке заехать.

Так как до поезда оставалась уйма времени, мы с охотой приняли предложение.

Скромненькая усадьба молодого помещика Глинки была расположена в конце деревни, на довольно крутом и живописном берегу веселой речушки. Старые ивы с их дымчатой листвой причудливым кружевом застилали от взоров серебристую воду. Мы сидели на балконе и пили чай с молодыми хозяевами.

Сам Глинка недавно окончил Московскую сельскохозяйственную академию, женился и теперь безвыездно жил в своем маленьком имении, проводя в жизнь идеалы, впитанные им в стенах академии. Одевался он a la moujik вышитая белорусская рубаха и брюки из домотканой шерсти, сапоги.

— Собственно говоря, какой я помещик, — повествовал он, — у меня и земли-то почти нет — несколько. десятков десятин. Да я и рад — крупное землевладение преступно. Мы с женой сами обрабатываем свою землю, а если иногда и принуждены искать помощи, то находим ее среди беднейших крестьян нашей деревни, расплачиваясь с ними не деньгами, а сельскохозяйственными продуктами. Отношения у нас с деревенскими хорошие, товарищеские…

В небольшом стареньком домике были обильно разбросаны предметы старины. Мебель красного дерева, карельской березы, старинные картины, уцелевший фарфор. Все эти вещи употреблялись в быту, и не могло быть и речи об их продаже, так что мы даже не заводили об этом разговора.

— Мы, Глинки, всегда были мелкопоместными, — признавался хозяин, — мой дед, или, вернее, двоюродный брат деда, Михаил Иванович, тоже был помещиком небогатым, тут среди этой мебели есть кой-какие и его вещи, дареные…

Напившись чаю, мы стали прощаться. Так как, заезжая к Глинке, мы сделали крюк, пришлось разъяснить вознице маршрут. Среди названия сел и деревень часто мелькали слова «святое дерево». На мой вопрос, что это такое, Глинка просто ответил:

— А дерево такое в лесу. Вы мимо поедете и его увидите: оно здесь почитается крестьянами — они его украшают.

Я с естественным интересом и с нетерпением ожидал обещанного леса. Наконец мы въехали в небольшую рощу, и я стал внимательно присматриваться ко всем деревьям, чтобы узнать среди них «святое». Все деревья были разнообразны и вместе с тем одинаковы. Когда я уже готов был потерять всякую надежду, мы за поворотом дороги сразу наехали на местную святыню. Это был, видимо, очень древний дуб, сильно пострадавший в свое время от каких-то стихийных бедствий. Его могучий ствол аршина на два от земли причудливо извивался, почти под прямым углом, образуя нечто вроде огромного стола, а затем снова устремлялся ввысь. Нижние ветки дерева были все увешаны ленточками, бусами, вышивками, иконками, а на том месте ствола, которое образовало подобие стола, лежали кусочки черного и белого хлеба, кучки ржаных и пшеничных зерен, букеты цветов. Вся земля вокруг дерева была гладко вытоптана человеческими ногами. От этого зрелища на меня нахнуло чем-то доисторическим, седой языческой стариной, и стало как-то жутко. От этого впечатления я не смог освободиться даже по приезде вечером в Смоленск.

Из Смоленска мы поехали в Витебск, затем в Полоцк, потом в Невель. Эти города имели нечто общее между собою со своими церквами, похожими на костелы, и костелами, похожими на православные церкви, с маленькими деревянными особнячками, немощеными боковыми улицами, бедностью и грязью. Помню, в Невель мы приехали поздно вечером в пятницу, на другой день, когда мы вышли на улицу, я был поражен видом степенных, старых евреев, шедших из синагоги. В длиннополых черных сюртуках, с твылыми и цициса-ми на головах, из-под которых развивались холеные локоны пейс, они были великолепны в мудром опыте многовековой культуры, бережно хранимой до наших дней.

Естественно, что этот первый день, проведенный в Невеле, оказался для нас бросовым, так как 90 процентов торговых заведений города были закрыты по случаю субботнего дня и ни один уважающий себя часовщик не стал нарушать праздника разговорами о «гешефтах».

В воскресенье, когда наша деятельность возобновилась, я принужден был малость разочароваться относительно «бережно хранимой многовековой культуры», когда среди предлагаемых нам на покупку раритетов замелькали старинные художественно ценные предметы еврейского религиозного культа, часть которых мы и приобрели.

После Невеля мы продолжали наш путь на север и добрались до города Торонца.

Здесь все было иное, все дышало исконным древнерусским благочестием. Посреди города, там, куда стекались радиусом все главные улицы и где естественно было ожидать обширную базарную площадь с собором и гостиным двором, к удивлению ириезжего, в спокойном величии красовалась зеркальная гладь обширного озера. В этих зеркальных водах отражались причудливые контуры бесконечных древних церквей, зеленых, красных, синих, украшенных пестрыми обливными изразцами. Промеж них мелькали фундаментальные, приземистые старинные купеческие дома с бочкообразными колоннами и без оных. По улицам народ ходил степенный, неторопливый, знакомые молча и величественно приветствовали друг друга полными достоинства поклонами. Даже на базаре, на берегу озера, куда я забрел, не было обычного шума и гама — продавцы и покупатели торговались, спорили, но ни на одну минуту не. теряли своего благообразного величия. Так как в этом городе все часовщики носили русскую фамилию, то Владимир Васильевич попросил коридорного на постоялом дворе, где мы остановились, раздобыть ему женщину, которая занималась бы брачными делами, то есть, иными словами, сваху. Пришедшая в наш номер через несколько часов почтенная дама мало чем напоминала персонажей комедийных героинь Гоголя и Островского. Teinpora mutantur - она скорее походила на начальницу захудалой провинциальной женской гимназии. Сухая, строгая на вид, с пенсне на це-почечке, прикрепленным к темной шелковой блузке, она молча выслушала наше дело и, немного подумав, проговорила:

— Это, конечно, дело не вполне мне знакомое, но cava sans dire - не боги горшки обжигают — попробую быть вам полезной!

Деловито условившись относительно своего вознаграждения, строгая дама удалилась, чтобы снова появиться в нашем номере через несколько часов. Она вполне оправдала возложенные на нее надежды. Переходя из дома в дом, мы собирали обильный урожай.

Среди всевозможной старины, предлагаемой нам, неизменно встречались местные венские кички островерхие разукрашенные спереди гроздьями причудливых шишек из туго накрученных веревок. С тыловой части головной убор был закончен богатой пестрой парчой. Столь странное несоответствие фасада с задней частью вызывало недоумение. Спрошенная об этом словоохотливая старушка — владелица кички — объяснила причину подобного явления.

— А как же?! — воскликнула она, — кика разве такая была, в красоте-то? Ведь это основа только — убранства-то на ней нет, которое полагалось. Ведь она поверх веревок-то должна по форме-то жемчугом расшиваться. Ведь наш город торговый, богатый, жемчужный город. Сколько лет на всю Россию торонецкий жемчуг поставлялся — его здесь в нашем озере и вылавливали. Он и в Псков и в Новгород шел. А промеж нас, торопчан, и расплата-то вся шла жемчугом; я еще это помню. Вот, постойте!

Старушка засуетилась и достала из шкафа два маленьких серебряных стаканчика, один побольше, другой поменьше. На одном была выбита цифра 3, на другом 5.

— Вот как люди-то у нас торговали. Ежели что покупать надо, брали с собой мешочек с жемчугом и мерочки эти — купят что, сторгуются, развяжут мешочек и отмеривают: вот эта мерка — три рубля, а эта пять, была еще у меня совсем махонькая, на рубль — да ребятишки затеряли играючи… Ну, а как нужда-то пошла с дороговизны-то, народ-то и начал жемчуг с кичек спарывать да продавать — вот одни остовы и уцелели.

После этого разговора мы усиленно начали искать неразоренную кичку. Это была трудная задача; где они имелись, их не продавали, наконец, удалось раздобыть один экземпляр, но довольно ветхий и неказистый. Казалось бы, необъяснимое нежелание расставаться со старинными головными уборами разъяснилось самым простым образом.

Как-то вечером, под какой-то праздник, я забрел в одну из древних торопецких церквей. Шла всенощная. В левой стороне храма стояли женщины, около половины из них, в особенности старухи, были в кичках, повязанных сверху темными шелковыми платками с золотой и серебряной вышивкой. Многие были одеты в своеобразные шелковые кофты — душегреи с золотой бахромой. Светлые тона почти отсутствовали. У более молодых кички встречались реже, но зато в ушах неизменно красовались своеобразные местные серьги в виде золотых виноградных листьев с гроздьями жемчужного винограда…

Однажды наша сваха пришла к нам с предложением приобрести дом. Мы отказались по мотивам нежелания приобретать недвижимость.

— А можно и на слом, — заметила наша маклер-ша, — посмотрели бы. А дом старинный, ему лет полтораста будет!

В надежде найти в предлагаемом особняке какую-либо продажную движимость мы согласились осмотреть владение.

— При доме сад и надворные строения, — расхваливала свой товар строгая дама, — а главное, почти даром — на трехстах рублях сойдетесь!

В тихой боковой улице за дощатым, седым от времени забором нашим взорам представился обширный деревянный дом с облупленными деревянными колоннами, утопавший в хаотической зелени запущенного обширного сада. Где-то был отыскан сторож, со звоном отомкнулись древние дверные замки, и мы вошли внутрь. Дом был абсолютно пуст. Об его былом великолепии говорили лишь художественно инкрустированные паркеты в парадных комнатах, поблекшая, а частично и испорченная роспись плафонов и необычайно затейливые кафельные печи, украшенные пестрыми цветными изразцами, причудливыми колонками, гребешками и карнизами. На изразцах были изображены люди, звери, птицы, рыбы, цветы и красовались надписи. «Се цвет розан», — значилось под экзотическим растением. Разрубленная пополам змея была снабжена объяснением: «Соединитца или умереть!» Меланхоличный карась вещал о себе: «Хладен, но сердце имею», и, наконец, гулявший по саду человек заявлял: «Натурою наслаждаюсь».

Владимир Васильевич поведал свои мысли вслух: — Может, печки на слом купить? А? Да как их разбирать, наковать, перевозить — все это дело сложное: надо все перенумеровать, делать чертежи. Нет, ничего не выйдет… Нет ли у вас здесь чего помельче продажного-то? — спросил он неожиданно сторожа.

— Не… — ответил тот, — господа все увезли, когда сюда наведывались… — И стал думать: — Вот разве миска тут у меня осталась! — неожиданно разродился он вдруг фразой.

— Давай ее сюда скорей! — радостно воскликнул Владимир Васильевич.

Через несколько минут перед нами появилась какая-то невероятная посудина, напоминавшая серый детский гробик, увенчанная нелепой крышкой с огромной, лежащей сверху грушей натуральной величины, ядовито-зеленого цвета с болезненным румянцем. Все это сооружение весило но меньшей мере полпуда. Владимир Васильевич подробно ее осмотрел, перевернул вверх дном, обнаружил на дне какую-то синюю загогулину, постукал пальцем и глубокомысленно заметил:

— Майолика… ну и штука! Как мы ее потащим? А?

— Тяжеловата!.. — согласился я.

— Да это, коли купить желаете, уж вместе с домом! — вставил свое безапелляционное требование сторож.

Владимир Васильевич заметил, что к такой штуке не грех бы и дом в придачу дать, и мы разошлись — сделка не состоялась.

Приблизительно года через два я как-то зашел в магазин к Владимиру Васильевичу. Он сразу подхватил меня под руку и повлек за собой в свои внутренние апартаменты. Здесь он взял с подоконника книгу, открыл ее на замеченной странице и положил ее передо мной. На отдельной странице, в красках, была изображена брат или сестра нашей торонец-кой миски.

— Узнаешь? — спросил меня Владимир Васильевич.

Пояснительная надпись гласила, что это произведение раннепетровского времени — русская майолика конца XVII века.

— Просчитались мы с тобой, — сокрушенно заметил Владимир Васильевич, — стоило ведь дом купить и подарить его сторожу, а себе только миску взять, и то бы мало, рубль на рубль нажили. Вот, брат, век живи, век учись!

Из Торопца, нагруженные приобретениями, мы направили свой путь обратно в Москву.

Эта поездка запомнилась мне на всю мою жизнь. С благодарным чувством вспоминаю я добрейшего Владимира Васильевича, давшего мне возможность присутствовать при агонии феодальной России и прочитать последнюю страницу истории дворянско-усадебного быта. Благодарен я ему также и за то, что на каждом привале во время поездки он неизменно приговаривал мне: — Записывай, записывай, — этакого больше не увидишь.

И вот маленькая розовенькая записная книжечка — календарь, премия кондитерской фирмы «Эйнем», и помогла мне с особой легкостью и подробностями написать эту главу.

1* Жалейка — русский крестьянский музыкальный инструмент, состоящий из коровьего рога со вставленными в него двумя камышовыми дудками и с несколькими отверстиями.

2* Креолин — маслянистая жидкость, использовалась против вредных насекомых.

3* Ламбрекен — вырезки из материи, служащие для украшения, дверных и оконных амбразур.

4* Чикчиры — узкие кавалерийские брюки.

5* Инкунабл — название первых книг, напечатанных в Западной Европе наборными буквами в эпоху начала книгопечатания до 1501 года.

6* Времена меняются (лат.).

7* Само собой разумеется (??.).

8* Кика — женский праздничный головной убор в старииу.