В ноябре 1862 года высочайший двор прибыл в Москву. Это была еще пора розовых мечтаний и зеленых надежд. В ушах еще не замер ликующий трезвон герценовского «Колокола», провозгласившего Александра II идеалом монарха. Одновременно это была и пора начала расцвета российского капитализма, когда купечество, осознав свою роль и место в государственной машине страны, стало принуждать правительство считаться с силой золота.
На высочайший выход в Большом Кремлевском дворце были собраны все первые персоны стольного города. В Андреевском зале стояло дворянство, в Георгиевском — военные, во Владимирском — купечество.
Под колокольный звон и постукивание церемоний-мейстерских жезлов новый царь шествовал но залам своего дворца, приветливо улыбаясь и милостиво заговаривая с присутствующими. Раболепно склонялось перед ним дворянство, тянулась военщина и отвешивало степенные поклоны купечество. Со всех сторон Владимирского зала на Александра II были устремлены взоры седобородых, в длиннополых сюртуках представителей новой народившейся государственной силы.
Московский городской голова Михаил Леонтьевич Королев подал царю хлеб-соль на серебряном блюде работы Сазикова. Царь благосклонно принял подношение, поблагодарил, передал адъютанту и, обратись к голове, спросил:
— Как твоя фамилия?..
— Благодарение Господу, благополучны, ваше величество, только хозяйка что-то малость занедужила, — серьезно ответил Королев.
Произошло неловкое замешательство, но Александр II быстро сообразил, что не знакомый с новыми тонкостями галлицизмов голова понял слово «фамилия» в его старинном значении — «семья».
— Ну, кланяйся ей, — улыбнувшись, ответил царь и под влиянием внезапного наития добавил, — да скажи ей, что я со своей хозяйкой приеду ее проведать…
Милостивые слова государя молниеносно облетели зал и произвели на купечество впечатление разорвавшейся бомбы — царь при всех, громко обещал приехать в гости к купцу! Это было неслыханно в истории России. Скептики пожимали недоверчиво плечами и сомневались в подлинности рассказов присутствовавших на выходе.
Но Александр II сдержал слово. Одним солнечным зимним днем, 4-го декабря 1862 года, его парные сани с толстым кучером остановились у подъезда королевского дома… Толпы сбежавшегося народа на улице и цвет московского купечества, собранный головой, встречали императора. Он приветливо и долго запросто говорил с купцами, а царица сидела в гостиной и пила чай с сухариками, подаваемый ей смущенной супругой-хозяйкой.
Событие это, как открытое всенародное признание правительством значения купечества, нашло себе широкое и всестороннее отображение в прессе. По заказу Королева два эпизода — приезд царя и чаепитие — были запечатлены художником на полотне и украсили стены отныне исторического дома…
Годы шли своей чередой. Купцы, воспитанные по старинке в традициях предыдущей эпохи, должны были постепенно уступать свои места молодым просвещенным мануфактуристам, говорившим на иностранных языках и ездившим изучать производство за границу.
Эту молодежь впервые отметила пресса, когда сообщала об обеде, данном Королевым министру внутренних дел П. А. Валуеву вскоре после упомянутого визита царя.
(Среди присутствовавших «было несколько молодых людей из купечества, — писала газета «Наше время», представителей новой эпохи и нового воспитания. Многие из них живали за границей, и человек, не бывавший в их среде, удивился бы, слушая их. Разговор зашел, между прочим, об итальянской опере, и молодые люди говорили о музыке не только с живым интересом, но явно обогащенные специальными знаниями».)
Российская «шестая держава» попала в явный просак. За множеством дел она не приметила, как рядом с ней незаметно вырос и окреп новый класс людей, на которых она привыкла смотреть как на папуасов.
С ростом купечества росла и конкуренция. Королев разорился, и его наследники продали исторический дом. Почти ровно через тридцать четыре года после описанных событий в знаменитой комнате, где Татьяна Андреевна Королева дрожащими руками подавала поднос с корниловскими чашками государыне Марии Александровне, в одно январское раннее утро я впервые увидел свет.
Роды у моей матери были тяжелые. Отец сидел рядом в комнате вместе со своим ближайшим приятелем — мужем своей сестры, молодым вдовцом В. В. Постниковым и волновался… Акушер выходил время от времени от роженицы, успокаивал неопытного супруга и уговаривал его «выпить коньячку». В. В. Постников также успокаивал будущего отца неизменной фразой: Мон шер, все обойдется благополучно, выпей-ка лучше для храбрости.
— Словом, — как мне впоследствии рассказывал дядя, — к тому времени, как ты родился, мы с папой уже созрели так, что только бы до дивана добраться…
Родился я хилым и слабым. Увидавший меня впервые дед — отец моей матери — явно меня не одобрил, чем навсегда крайне разобидел свою дочь.
К довершению неприятностей, связанных с моим неудовлетворительным физическим состоянием, шести недель от роду я заболел тяжелой формой дифтерита. Вокруг меня был собран целый ареопаг врачей, но ничего не помогало. Наконец эскулапы принуждены были сообщить моим родителям, что надежд на выздоровление почти нет и что единственный человек, который, быть может, в состоянии меня спасти, — это доктор Габричевский.
Габричевский, тогда молодой еще врач, начал в Москве экспериментальные работы но противодифте-ритной вакцине, давшие уже первые результаты.
Делать было нечего. Отец велел кучеру закладывать лошадь и в первом часу ночи отправился к указанному врачу. Уже после часа он звонил у его подъезда. После долгих разговоров c. прислугой через цепочку он был впущен в переднюю, но доложить о нем было категорически отказано, так как доктор уже лег спать. В это время Габричевский, проснувшись от шума в передней, спросил, в чем дело. На объяснения и просьбу отца приехать помочь умирающему ребенку доктор ответил, что он с визитами не ездит и что его противодифте-ритная вакцина находится еще в стадии экспериментов, так что применять ее в широких масштабах он не вправе.
Отец продолжал умолять. Наконец Габричевский, раздосадованный назойливостью позднего посетителя, отказал наотрез, но поинтересовался узнать фамилию назойливого просителя. Отец назвал себя. Последовала пауза. Затем совсем другим голосом доктор проговорил: «Подождите меня, сейчас я еду. К вам — я обязан ехать».
Уже сев в сани, Габричевский объяснил отцу значение своей фразы. Когда он, впервые увлекшись идеей противодифтеритной вакцины, начал экспериментировать и ему понадобились деньги, всюду, куда бы он ни обращался, получал отказ — единственный человек, который сразу пошел к нему навстречу, был мой дед.
Габричевский сделал мне прививку и лиший раз доказал эффективность своего нового способа лечения дифтерита.
Я быстро поправился, и моя болезнь через некоторое время совершенно изгладилась из памяти моих родителей.
(В 1899 году, когда мне было три года, они решили предпринять заграничное путешествие, оставив меня на попечение отца матери и ее сестер — барышень.
Именно с этого периода начинаются мои отрывочные воспоминания.
Весьма вероятно, конечно, часть этих воспоминаний осталась в памяти благодаря возобновлению тех же впечатлений впоследствии.
Характерно, что в моих воспоминаниях того времени люди играли самую последнюю роль и для меня они все немые — я не помню ни что они говорили, ни звука их голоса, ни даже их наружности… Звери — собаки, кошки, птицы — остались больше в памяти, но тоже довольно смутно. Ярче всего запомнились комнаты, вещи и непонятные звуки, вроде игры на рояли или цокание биллиардных шаров.(…)
Семья деда жила на другом конце города на Введенской площади в Преображенском, в старинном доме — особняке. Вход в дом был со двора в небольшую прихожую, оттуда несколько ступенек вели вверх, сбоку стояла жардиньерка с растениями — ее особенно хорошо помню. Затем была какая-то нелепая комната вроде гостиной, откуда был ход в кабинет деда — это было святое святых дома — там было много интересного, множество разных карандашей и ручек, аккуратно разложенных на столе, чучела волков и какая-то сложная электрическая машина с железной щеткой для зажигания папирос, которая, по-моему, не действовала. Далее были еще какие-то комнаты, которых не помню. Наша детская половина помещалась в другом конце дома. Ее помню плохо. Хорошо помню комнату моих теток барышень со множеством котильонных значков, пришпиленных к стене, — это были предметы моей зависти. Помню узкую лестницу, с перилами в виде бархатных шнуров, которая вела вниз — по ней ходили в столовую. Перед столовой была курительная комната с гобеленами на стенах, изображавших сцены охоты. Столовая была огромная комната, в которой стояла рояль, на которой иногда играли тетки и дядя. Со стороны сада в столовой был витраж — на цветных стеклах были изображения каких-то людей. Где-то еще помещалась биллиардная, и я помню, как иногда дядя с кем-то катал палкой по зеленому столу большие белые шары, издававшие сухой лязгающий звук. Помню большую собаку, сенбернара Бенгура, но это был страшный зверь, с которым короткого знакомства я не вел. В более близких отношениях я был с канарейками, висевшими у домоуправительницы деда, старушки Варвары Семеновны. Помню отдельные вещи, дверные ручки в виде птичьих лай светлой бронзы, держащих граненые хрустальные шары, плевательницы из орехового дерева, стоявшие по углам с медными нажимами внизу. Было очень интересно хлопнуть по ним ногой, чтобы плевательница открыла рот. Помню какой-то ореховый стол, под которым на нижнем переплете в центре была мягкая темно-красная, стеганая штофная подушка для ног. Хорошо осталась в памяти обивка стульев со сценами из китайской жизни. Китаезы на ней делали всякие забавные штуки — удили рыбу, ходили гулять, пили чай и т. д.
Помню обширный сад с оранжереями, фруктовыми деревьями, речкой Синичкой, конюшнями и псарней, где была масса охотничьих собак деда и дяди. На речку и на пруд на фабрику дед ходил ловить рыбу.
Вот, пожалуй, все, что я помню от того далекого времени…
О первом своем житье у деда Носова, почти непосредственно после моей тяжелой болезни, я, естественно, ничего не помню. Тогда мои родители покинули Москву на короткий срок — они уехали в Нижний Новгород, подкинув меня сестрам матери, а главным образом домоуправительнице деда Варваре Семеновне, так как дед сам также ездил на открытие ярмарки.
Родители никогда бы не отважились оставить меня одного в Москве, если бы предстоящее событие не было столь большой исторической значительности. В этом, 1896 году, впервые в истории России, царь лично открывал ярмарку-выставку. Это было уже не интимное признание значения купечества исподтишка, типа посещения Александром 11 головы Королева, а широко разрекламированным событием государственного, даже мирового значения. Правительство официально признавало наступление новой исторической эпохи — эпохи русского капитализма.
Купечество отдавало себе полный отчет в значимости происходящего. На этот раз весь его цвет собрался в городе Минина. Из молодого поколения купцов была выделена личная охрана царю. Молодежь отбиралась по росту, по пригожести, по отесанности. Все они были одеты в костюмы рынд и стояли в почетном карауле по пути следования императорского шествия. Тончайшего белого сукна, дорогого горностаевого меха и подлинных драгоценных самоцветов не пожалели старики, чтобы одеть своих наследников. Ради такого события тряхнули мошной и пустили пыль в глаза скудеющему дворянству: дескать — знай наших! В числе этой охраны был и брат матери, мой дядя — Василий Васильевич Носов. Молодой царь тогда очаровал купечество простотой своего обхождения и личного обаяния. В то время в него верили, на нем строили свои надежды на будущее.
Видимо, и выставка произвела впечатление на царя, не ускользнули от его внимания и красавцы рынды, его охранявшие. Не явился ли отголоском этого впечатления знаменитый костюмированный бал в Зимнем дворце, данный царем более десяти лет спустя.
После приезда моих родителей из своего заграничного путешествия 1900 года они переехали со мной в новый, только что отстроенный дом, в котором и протекла моя последующая жизнь.)
Дом этот был воздвигнут рядом со старым зданием, в котором я родился на месте знаменитых королевских садов, занимавших целый квартал. Сад этот был того же тина, что и деда Носова, но еще более обширный, также с оранжереей, огородом, фруктовым садом, беседками, цветниками и прочими купеческими затеями, вызванными игнорированием дач и нелюбовью к передвижениям. Старуха Королева, продавая владенье, как особым достоинством своей земли хвасталась перед покупателями наличием поглощающих колодцев. Конечно, это сообщалось но секрету, так как это «достоинство» уже преследовалось тогда законом. Поглощающие колодцы были своеобразные скважины в земле, обладавшие способностью всасывать в почву все, что в них попадало, Благодаря этому владельцы участков с такими особенностями грунта были избавлены от трат по вывозу мусора со своего владения. Вся эта отвратительная грязь сваливалась в колодец и исчезала. А там дальше владельцу было наплевать, что впоследствии это попадало в подземные ключи, питавшие многочисленные тогда колодцы питьевой водой. Впоследствии эти поглощающие скважины чуть не сыграли с нами дурную шутку.
В этом новом доме мои воспоминания постепенно начали принимать более конкретные формы.
Вначале они были как бы продолжением первых воспоминаний. Помню процедуру топки печей и заправки керосиновых ламп, помню дворовых шавок Мухтара и Мушку, помню оказии к деду Носову — телефона тогда не было и если надо было что-либо сообщить из Кожевников в Лефортово, то посылался посыльный с той или другой стороны. Затем в памяти постепенно возникают образы моей няньки Марии Ананьевны, толстой, неповоротливой старухи, дочери аракчеевского кантониста ; кухарки Авдотии Степановны, когда-то крепостной, жены бывшего николаевского солдата — севастопольского героя. Он был большой мастак сооружать мне игрушки и рассказывать необыкновенные вещи, но помню лишь, к сожалению, процесс рассказывания и слушания, но не содержание. Кроме того, помню столяра Василия, степенного, аккуратного и дотошного мастера своего дела, являвшегося как бы старостой всей прислуги. Он держался старинных правил — не разрешал молодой прислуге хохотать и громко смеяться во время общего обеда — выгонял из-за стола, ходил каждую субботу в баню, имел очень длинную черную бороду, которую не стриг и почему-то стеснялся и, заворачивая ее вдвое, прятал за ворот рубашки. Он носил очки с тесемкой сзади, был лыс и толст, за что назывался дядей Василием Пузано-сом. Помню, меня поражало его собственное достоинство и ровность обращения — он одинаково говорил и с прислугой и с отцом. Мы с ним были большие друзья, и он часто мастерил мне между делом какой-нибудь пустяк по моему заказу или рассказывал о Суворове, Балакиреве и Илье Муромце.
Вспоминаю еще съезд к отцу и матери гостей в субботу вечером и в воскресенье; Помню звонки в передней, которые меня всегда живо интересовали. В воскресенье я всегда пытался побежать и посмотреть, кто приехал, но меня не пускала нянька, так как парадная лестница была очень крутой и без перил. Тогда я своим умом дошел до маленькой хитрости: когда начинались звонки, я ласкался к няньке и просил ее поиграть со мной. Нянька с оханьем и кряхтеньем садилась на пол и начинала строить со мной какой-нибудь город из кубиков. Тогда надо было только дождаться очередного звонка и опрометью вскочить и бежать в переднюю вниз, по большой лестнице. Пока нянька вставала и добиралась до цели моих стремлений, я уже шел обратно.
Однажды я был застигнут на месте преступления моей матерью и отведен, как сейчас помню, в буфетную, поставлен рядом с раковиной на мойку и выпорот — единственный раз в жизни. После этого я перестал бегать вниз, а отец, во избежание скандала, сделал вверху лестницы железную стальную решетку.
Субботние съезды к родителям в то время остались у меня в памяти только в ранние часы — часов в восемь я отправлялся спать, а разгар наезда гостей начинался только часов в 11.
От тех дальних дней запомнилось мне два человека — толстый, добродушный и спокойный актер Малого театра Вл. Ал. Макшеев и приятель отца, мой дядя В. В. Постников.
Вл. Ал. Макшеев, когда не бывал занят в театре, приезжал обычно рано, садился в верхнем кабинете отца в удобное кресло с высокой спинкой и вел беседу с матерью. Отец занимался в это время в нижнем кабинете. Мать обычно посылала меня вниз сообщить отцу, что приехал дядя Володя. Так как дядь Володей в обиходе нашего дома было много, то я молча недоумевал, что, очевидно, отражалось на моем лице, так как Макшеев всегда добавлял: «Скажи, что приехал дядя Володя толстый».
В воскресенье утром родители вставали поздно. Мне было скучно с нянькой дожидаться их выхода к утреннему кофе. Я по нескольку раз бегал к дверям спальни прислушиваться, нет ли признаков вставания отца с матерью, так как в положительном случае можно было постучаться, войти и присутствовать при их одевании. Обычно за дверью спальни царила тишина, и я печально отправлялся обратно к няньке.
Дабы меня развлечь, она предлагала мне посмотреть в окно. Это созерцание улицы крепко врезалось в мою память. Напротив наших окон был дровяной склад. За дощатым забором в штабелях лежали горы дров, а у ворот под синей вывеской стоял сам хозяин с небольшой седой бородкой, в поддевке, важно и степенно раскланиваясь со знакомыми и сразу оживляясь при появлении покупателя. Мимо дома, по Валовой улице ходила конка. По своим прогулкам я знал, что там дальше у Краснохолмского моста к вагону припрягалась еще пара лошадей с мальчишкой-форейтором, и тогда вся эта упряжка с гиканьем и криком мигом взлетала на крутую Таганскую гору. Я тогда завидовал судьбе этих форейторов и мечтал, когда подрасту, обязательно упросить родителей определить меня на эту должность. Правда, тогда меня соблазняла еще и другая профессия — не менее заманчивым казалось стать пожарным, чтобы в сиявшей золотом каске вихрем мчаться но улицам на звероподобных лошадях. Но, пожалуй, все же служить форейтором на конке было заманчивее. Там было больше самостоятельности. Уж если в пожарные, то передовым, тем, что скачет верхом впереди и трубит в трубу.
Громыхая по булыжникам железными шинами, тащились по улице извозчики или же длинной, бесконечной цепью тянулись ломовые с полками, груженными товарами. Иногда улица оживлялась свадебным поездом — в открытой пролетке с пристяжкой, впереди катили разряженные шафера с флердоранжем в петлицах, затем ехала карета с молодыми, вся зеркальная, обитая белым шелком, с лакеями на запятках, а за ней следовали провожатые. Прохожие тогда снимали шапки и крестились, желая молодоженам совета и любви. А порой мимо дома проходила погребальная процессия с торжественной траурной колесницей под балдахином, влекомая шестеркой или восьмеркой лошадей под сетчатыми попонами. Впереди несли венки, шествовали певчие и ноны, по бокам шли факельщики с зажженными фонарями в белых цилиндрах и нелепых белых же балахонах, а сзади тянулись экипажи — сперва кареты, затем пролетки, а совсем в хвосте линейки с поминальниками — бедным людом, порой даже не знавшим покойника, приобретавшим право своим присутствием на похоронах принять участие в поминальной трапезе по окончании церемонии. При встрече с подобным шествием прохожие также творили крестное знамение, желая усопшему царствия небесного.
На святках и на масленице грохот улицы смолкал.
Бесшумно летели мимо окон быстрые сани. Лошади гулявших москвичей, украшенные лентами и бумажными цветами, издали возвещали о своем приближении мелодичным звяканьем бубенцов. Рабочий люд шел гурьбой по тротуарам с песнями и с заливом гармоник. Рано утром и поздно вечером мимо наших окон громыхал обоз с бочками — на козлах, укрепленных длинными эластичными жердями к ходу полка, тряслись «золоторотцы» , меланхолически понукая лошадей и со смаком закусывая на ходу свежим калачом или куском ситного. Прохожие тогда отворачивались, затыкали носы и бормотали: «Брокар едет» . Часто в эту пору мелькали на улицах бочки с питьевой водой, развозившие свой товар но домам, лишенным удобства водопровода. В эти же ранние часы гнали мимо дома арестантов в таганскую тюрьму в грязных черных куртках, с круглыми ермолками на наполовину обритых головах. По бокам шли конвойные с обнаженными шашками, а прохожие лезли в карманы и подавали проходящим несчастным свою посильную помощь.
Наконец родители вставали и начинался воскресный день.
Съезд гостей к завтраку бывал к часу дня. С утра, после традиционной поездки к Сухаревке, обычно приезжал В. В. Постников. Иногда он являлся вместе с моим отцом, который в таких случаях вставал рано, раньше меня. Ближе к часу, кроме почти постоянного В. А. Макшеева, подъезжали чаще всего С. В. Максимов, известный писатель-народник, Н. И. Музиль — актер Малого театра, В. К. Трутовский — археолог, хранитель Оружейной палаты, С. Н. Опочинин — историк театра и литератор, художник С. И. Ягужинский, учитель сцены и бывший певец Большого театра С. Е. Павловский, старый опереточный актер П. А. Волховской, режиссер Вл. И. Немирович-Данченко и Н. А. Попов, а также молодой журналист?. Е. Эфрос.
К завтраку неизменно подавалась традиционная кулебяка с гречневой кашей — излюбленное блюдо Макшеева и носившее название «макшеевской» и «па-пашинская» водка — зверский, но целительный настой чуть ли не на двадцати разнообразных травах, перешедший в наш дом из дома деда Бахрушина. Там ее ввел в употребление какой-то весьма уважаемый в семье священник, и она в честь его называлась «батюшкина водка». В доме деда бывало много офицеров московского Гренадерского корпуса, ухаживавших за сестрами отца. Они переименовали водку в «папашин-скую», предполагая, что название «батюшкина» являлось лишь купеческой номенклатурой отца. Как бы там ни было, а это название в нашем доме привилось крепче основного, первого.
К концу обеда подавалось обычно красное вино. Максимов брал меня на колени и на предложение старших выпить вина неизменно отвечал: «Нет, мы уж с Юрием Алексеевичем — лучше беленького», — и наливал в мою рюмочку и в свой лафитник молока — вина он не пил. Максимов в те отдаленные времена подарил мне свою книгу «Куль хлеба» с трогательной надписью.
После обеда до чая все отправлялись в нижний кабинет отца, и тут начиналось самое для меня интересное.
На стол клался альбом отца, и С. И. Ягужинский обычно в него что-либо рисовал — я завороженными глазами следил за его уверенным карандашом и за тем, как потом рисунок оживал от прикосновения кисти акварельными красками.
Когда гостей бывало мало, то В. В. Постников, любивший поспать после обеда, удалялся в дальнюю комнату и располагался на диване. Я обычно находил его и всячески надоедал и мешал отдохнуть. Ища спасения, он вскоре выдумал остроумную тактику — идя спать, он приглашал меня с собой, уверяя, что будет играть со мной в новую игру. Уложив меня на соседний диван, он объяснял правила игры — выигрывает тот, кто первый заснет. Владимир Васильевич играл наверняка, без малейшего риска, но и я вначале часто попадался на эту удочку, и через час, полтора нас обоих приходилось усиленно будить к чаю.
Разъезжались гости обычно рано, часов в шесть. За этим следовал быстрый ужин, и отец с матерью уезжали в гости или еще чаще в театр, в балет. Разумеется, для меня было первым удовольствием присутствовать при туалете матери: следить, как парикмахер причесывал ее волосы, как она надевала нарядное платье, как нацепляла на себя всякие драгоценные безделушки и окончательно превращалась в красавицу — недаром она считалась таковой в Москве того времени.
В воскресенье, днем, после обеда часто заходил к нам мой дед Бахрушин. Он никогда не засиживался, оставаясь у нас не более чем минут на двадцать. На предложение еще посидеть он неизменно отвечал: «Нет, зашел, посмотрел, что вы все, слава богу, живы и здоровы, и хватит, нечего вас стеснять». Это был замечательный старик, о котором мне еще придется говорить отдельно. Меня он обычно сажал на колени и давал послушать свои теплые золотые часы с репетитором. Помню, что мне очень правился мелодичный звон часов.
В табельные дни именин, рождений или больших праздников мы всей семьей отправлялись к деду. Жил он в своем особняке в Кожевниках, бок о бок с кожевенным заводом и насупротив суконной фабрики. Дом у деда был обширный, но нелепый по расположению комнат. Рассказывали, что это некогда был загородный охотничий замок Потемкина, но от тех отдаленных времен в доме остались лишь двухаршинной ширины стены, усадебные въездные ворота в виде столбов с огромными каменными ядрами на вершине да довольно большой пруд с островом в саду, где еще в мое время водились престарелые, выродившиеся караси. Вся остальная часть бесконечного некогда сада-парка отошла под заводские строения, а в старинных флигелях помещалась контора и жили служащие. В центральном доме помещался дед и многодетная семья его старшего сына. Строй жизни там был иной, чем у деда Носова, и отсутствовала та своеобразная теплота, вносимая младшими сестрами матери, зато налицо была большая детская самостоятельность, вытекавшая из того обстоятельства, что нижняя половина дома была почти полностью предоставлена детям.
Особенно памятен мне дом деда в праздник Пасхи. По семейным традициям в этот день должны были собираться к деду все члены семьи. Начинался праздник, естественно, с пасхальной заутрени, к которой все съезжались в церковь Троицы в Кожевниках, где дед был старостой. Помню зябкое ощущение прерванного сна, разряженная в белое мать с шелковым пестрым ридикюлем, в котором помещались крашеные яйца для христосования, отца, облаченного в сюртук при белом галстухе, и себя самого в белой шерстяной матроске. Недалекий нуть лежал по темным замоскворецким улицам, скуно освещенным тусклыми керосиновыми фонарями. Бывало, пригреешься в пролетке и клонит ко сну… Огромная церковь, битком набитая рабочим людом, сияет огнями в преддверии великого праздника.
В церкви у каждого свое место — мы, потомство Александра Алексеевича, стоим налево от входа на местечке, обтянутом красным сукном; потомство Петра Алексеевича стоит на таком же местечке справа от входа, два деда Александр Алексеевич и Василий Алексеевич стоят где-то впереди на клиросах; дядя Сергей Александрович — на клиросе придела, двоюродный дядя Константин Петрович где-то в алтаре, а дядя Владимир Александрович — с певчими. Когда из церкви величественно выливался крестный ход, то двоюродный дядя Константин Петрович, щеголяя своей неимоверной физической силой, обязательно нес одной рукой на вытяжке тяжеленное Евангелие. С крестным ходом мы не ходили, а терпеливо ждали в церкви его возвращения. Сквозь окна на улице видны были пылающие плошки, прыгающие шутихи, рассыпающиеся ракеты, слышались отнюдь не благоговейные выкрики мальчишек и разухабистый звон колоколов. Пасхальная служба даже в малолетстве мне не была скучна — изобилие действий священнослужителей и постоянное пение увлекали невольно. Когда кончалась заутреня, члены нашей семьи начинали ходить друг к другу с визитами — христосоваться.
В этом занятии проходила половина обедни. Вторая половина также не была тягостна, так как протекала в предвкушении разговения. От обедни, уже при свете раннего весеннего рассвета все, то есть прямое потомство деда, ехали к нему разговляться, — остальные разъезжались по своим родоначальникам, чтобы днем снова наносить друг другу визиты. У деда все собирались в столовой и ждали его возвращения, — дело в том, что мы все с родителями — молодое поколение, возвращались из церкви на лошадях, а дед, по раз и навсегда заведенной традиции, шел пешком. Когда он входил в столовую, все садились за стол и начинали разговляться. Многочисленная женская половина семьи дяди готовила несколько самостоятельных пасок и куличей по собственным рецептам, и необходимо было попробовать от каждой, чтобы не обидеть стряпух. Лишь часов в семь утра мы возвращались домой и ложились спать, а днем надо было обязательно снова нанести визит деду.
Несмотря на то что после заутрени и разговления мы ложились спать под утро, долго спать не полагалось.
Утреннее кофе подавалось в комнате матери — столовая же была занята сервированными столами для визитеров. Перед кофе вся прислуга собиралась наверху в буфетной. Все были одеты по-праздничному, женщины расфуфырены и завиты барашками, мужчины в новых рубашках, в белоснежных фартуках, с расчесанными маслом волосами. Отец, мать и я шествовали в буфетную, где стояло большое блюдо с покрашенными яйцами, а рядом горой лежали праздничные подарки. Начинался обряд христосования. Отец, мать и я троекратно целовали каждого, одаривая его яйцом и подарком. По окончании этой церемонии мы наскоро проглатывали свой завтрак и спешили в Кожевники к деду.
Принимал он в своем кабинете. Визит длился не более десяти — пятнадцати минут. В конце его дед говорил: «Ну, ну — у вас, наверно, свои гости, вам пора домой», — и затем он лез в свой письменный стол и доставал оттуда запечатанные конверты. Один он передавал отцу, а другой матери — это были денежные подарки к празднику. Потом подзывался я, которому вручался золотой десяти- или пятнадцатирублевого достоинства, извлекаемый из жилетного кармана деда.
Родителям действительно уже было пора домой, так как у нас в это время должен был уже начаться праздничный прием.
В нашей большой столовой накрывались два длинных стола. На центральном, занимавшем две трети комнаты, располагалась всевозможная закуска, водки, вина. Перпендикулярно к нему ставился другой стол, меньшего размера, на котором сервировался чай со всякими вкусными вещами. За этим столом сидела мать.
Приезд визитеров начинался обычно часов с одиннадцати утра. Первыми являлись попы, которые служили молебен празднику, — приезжало несколько попов из приходской церкви, из Кожевников, где мы встречали праздник, из театрального училища, где отец был старостой, а впоследствии, когда мы жили на даче, и поп сельский, но этот обыкновенно на второй день. Все они после отправления требы приглашались закусить и выпить чаю. За попами следовали старшие приказчики с фабрики и из амбаров, затем появлялись ближайшие родственники, жившие неподалеку: дяди двоюродные, троюродные и родные. Часов с двенадцати и до пяти визитер шел густо. Каждые несколько минут сменялись люди, с которыми отец и мать встречались по делу службы или с которыми были просто знакомы. Все одеты были по-праздничному в сюртуках, фраках или вицмундирах, в орденах, а военные — в парадных формах. Почему-то особенно ярко помню на этих приемах главного дирижера Большого театра И. К. Альта-ни, главного хормейстера того же театра У. О. Авранека, известного скрипача В. В. Безикирского и актера Малого театра Н. И. Музиля. К концу дня приезжали наиболее близкие знакомые, которые оставались и на вечер, не спеша попить чайку и пообменяться с отцом и матерью впечатлениями дня. Поздно обычно никто не засиживался, все разъезжались по домам часов в девять, так как на другой день прием продолжался, но менее многолюдный.
Помню и другой обычный ежегодный прием, происходивший в нашем доме, как правило, Великим постом. Он был совершенно другого характера — это был прием чудотворной иконы Иверекой Божьей матери, величайшей московской святыни. За несколько дней до посещения иконы мать, иногда со мной вместе, заезжала в контору часовни у Иверских ворот и договаривалась о дне и времени посещения святыни. К назначенному дню в доме все принимало торжественно-праздничный вид. Комнаты начищались, полы натирались, мебель облачалась в чистые чехлы. Все домашние также приводили себя в порядок и одевались в лучшее платье. В большой столовой, в углу под иконой ставилась мягкая скамья, накрытая белою скатертью, а перед ней также накрытый белой скатертью ломберный стол с миской, наполненной водой, и три маленьких подсвечника с восковыми свечами. Когда все это было приготовлено, начиналось ожидание иконы. Разодетые дворники ждали у отпертых дверей подъезда, а я с женской прислугой у окна гостиной. Наконец, влекомая шестерней лошадей с форейтором, показывалась долгожданная огромная карета. Впереди скакал верховой с зажженным церковным фонарем. Степенно из кареты вылезал священник, а затем в дом кверху по лестнице усилиями всех домашних мужчин вносили тяжелую громадную икону.
На мою долю приходилось несение фонаря перед иконой. Начинался молебен с водосвятием. Потом следовало угощение священнослужителей, после чего полагалось обнести икону по всем комнатам дома и все их окропить освященной водой. В службы — каретный сарай, конюшни и прочее — икону не носили, но обязательно брызгали в них святой водой. Затем тем же порядком икона уезжала. При ее отъезде моя нянька обязательно заставляла меня подлезть под икону, когда ее несли, и сама также с кряхтением подлезала под нее, — это называлось «осениться благодатью». Столь же необходимым считалось посидеть в молчании несколько секунд на мягкой скамье, на которой стояла икона. День посещения Иверекой считался в доме праздником, и соответственно соблюдался праздничный ритуал.
Раз или два в год бывали у нас званые вечера. Мать и отец, часто выезжая в гости на обеды, были обязаны, по правилам гостеприимства, соответственно звать к себе всех тех, у кого они бывали в течение сезона. Это были собрания уже совершенно иного порядка.
С утра к нам в дом приезжали повара одного из лучших московских ресторанов «Эрмитажа» или «Метрополя» со своими продуктами и кухонным оборудованием и начиналась стряпня к вечеру. Затем являлись садовники из магазина живых цветов Ноева, которые убирали столовую и обеденный стол. Монтеры осматривали всю проводку, заменяли перегоревшие лампочки и проводили свет в цветы. Приезжали музыканты, или, вернее, музыкант (звуки оркестра считались чересчур резкими) — особенно славившийся в Москве цимбалист Стефанеско, который во время обеда играл на своем инструменте в зимнем саду, рядом со столовой, с тем расчетом, чтобы музыка доносилась оттуда приглушенной и не мешала разговорам. Большого труда для отца и матери стоила рассадка во время обеда — надо было все досконально продумать, чтобы всем было и весело и приятно и не было бы обид, хотя таковые все же иногда и бывали. Список приглашенных также тщательно фильтровался.
Московская «купеческая аристократия», к которой мы принадлежали, была очень щепетильна в отношении тех лиц, которые принимались или не принимались в ее узкий круг. Так, считалось недопустимым принимать на званых вечерах выскочек, то есть быстро разбогатевших на удачных спекуляциях купцов без купеческих родословных или купцов, получивших дворянство. Таких можно было принимать, но отдельно.
Помню, например, представителей одной известной московской купеческой семьи. По русским законам владельцы фирм, просуществовавших сто лет, автоматически получали дворянство. Обычно было принято отказываться от подобного перехода из сословия в сословие. Представители этой фамилии не соблюли традиционного правила и не отказались от дворянского звания. Немедленно все двери лучших купеческих домов, где они раньше всегда бывали желанными гостями, наглухо и навсегда захлопнулись перед ними. Бывали у нас иногда не на званых обедах и представители другого купеческого рода, состоявшего даже с нами в родстве. Эта семья сказочно разбогатела в течение последних двадцати лет. В начале этого столетия она фактически владела уже двумя городами, но ее представители также не принимались в узкий круг купеческой знати. Столь же предосудительно было жениться или выходить замуж за дворян, или, еще хуже, за титулованных. Подобным бракам, если они совершались, всегда предшествовали семейные драмы. Одна из старших сестер моей матери вышла замуж за князя Енгалычева. То, что происходило в семье деда перед ее свадьбой, лучше всего видно из письма моей матери к ее подруге но гимназии.
«Сестра, — писала мать в 1894 году, — полтора месяца проплакала, прежде чем ей позволили выйти за ее князя. А отчего? Именно оттого, что он — князь. Папа — купец, всякий гордится своим, и он не желал, чтобы его дочь выходила за князя».
Нужен был весь исключительный такт и обаяние моего нового дяди, чтобы со временем сгладить этот неравный брак.
На наши званые обеды приглашалось человек тридцать — сорок отборной купеческой знати. Съезд бывал часам к восьми, после обеда играли в карты, иили чай и вино, разговаривали и сидели часов до трех-четырех утра, после чего и разъезжались. Весело на этих вечерах никогда особенно не бывало.
Полной противоположностью этих официальных вечеров были наши еженедельные субботы. Это был день, когда у нас устраивался открытый стол для всех лиц, имевших то или иное отношение к искусству. Приезжали званые и незваные, знакомые и незнакомые. Карт в этот день не полагалось. Начинались субботы часов в девять, затем гости расходились но музею или просто беседовали или спорили о чем-либо, часа в два ночи сервировался простой, домашний ужин, после которого зачастую устраивались импровизированные артистические выступления, писали и рисовали в домашнем альбоме. Разъезжались часов в пять утра.
Табельные дни рождений и именин обычно проводились семейно, и в гости приезжали лишь самые близкие люди и родные. Эти дни также имели свой ритуал. За несколько дней до семейного торжества мать, обычно взяв меня с собой, ехала в город закупать подарки для всей прислуги. Покупались отрезы на платье, брюки и рубашки. Рано утром в торжественный день мы отправлялись в Кремль в соборы поклониться московским святыням. Волнительно действовали таинственный полумрак и парное тепло заиндевевших зимних соборов. Впоследствии благодаря этим поездкам соборы московского Кремля всегда напоминали мне детство и по сей день остались мне родными и близкими.
Тщетно стараюсь припомнить тот момент, когда прошлая жизнь перестала являться передо мной в виде отдельных кадров, а потекла неразрывной лентой. Безусловно это было связано с каким-то сильным впечатлением.
Быть может, это была свадьба сестры матери, моей крестной, где я был мальчиком с иконой. Помню, как я присутствовал при укладке приданого невесты, когда в каждый угол массивного дубового сундука клали баранки и золотые монеты, дабы грядущий домашний очаг был чашей полной. Помню, как мой дядя, шафер невесты, стоя на одном колене, обувал свою сестру в белые атласные туфли, предварительно кладя ей под пятку по золотому, чтобы она всю жизнь ступала по золоту. Помню себя, смущенного и беспомощного, в белой матроске с иконой в руках, сидящего насупротив знакомой матери крестной с белой фатой и чужого дяди с блестящим черным цилиндром на коленях. В белоснежной зеркальной карете мы катили куда-то от Красных ворот на старую Басманную в зимние московские сумерки, помню, наконец, свадебный обед, заздравные тосты, пьяные выкрики, огромную свадебную конфету, подаренную мне, и безумное желание спать. Но мне кажется, что не это было моим первым сознательным впечатлением далекого прошлого, а что это произошло в связи с первым посещением театра.
Мы сидели в ложе. Шел балет «Спящая красавица». Танцевала некрасивая, но очаровательная Рославлева, в которую я немедленно влюбился. Фею Карабос играл В. Ф. Гельцер, дирижировал Рябов. Гениальная музыка Чайковского проникала во все мое существо, бессмертная панорама А. Гельцера заставляла меня забыть, что я в театре. Мне хотелось, чтобы балет шел без антрактов и продолжался до бесконечности. Помню, что я мало реагировал, когда полицмейстер Большого театра П. А. Переяславцев, красивый, шикарный офицер, стоявший с отцом в партере, взял меня на руки и сразу перенес из ложи в зрительный зал. Помню только, что мужчины хотели провести меня за кулисы, но мать запротестовала, говоря, что я еще успею это увидать. Она оказалась нрава. Я благодарен ей за то, что она тогда не пустила меня на «кухню театра» — очарование сказки пропало бы. «Спящая красавица» до сегодняшнего дня мой любимый балет. До сих нор запах театральной пыли — мой любимый аромат.
1* Кантонист — солдатский сын, прикрепленный со дня рождения к военному ведомству и несущий службу в особой низшей военной школе.
2* Золоторотцы — ассенизаторы.
3* «Брокар» была фирма известных духов. (Примеч. Ю. Бахрушина.)
4* Так в подлиннике.
5* Отправлять требы — совершать богослужебный обряд.