– Тихо! – заорал Карауш, врываясь в комнату отдыха с кипой свежих газет. – Читайте и не говорите, что вы не слышали!

Он рассовал по рукам еженедельник «Транспортная авиация».

– Чего читать-то, баламут? – спросил Козлевич, не очень любивший это занятие.

– Страница шестая, статья обозревателя товарища Одинцова под названием «Мужество и «рассуждения по поводу», – вещал Костя голосом зазывалы. – Обратите внимание, там два раза упомянуто имя известного бортрадиста К. А. Карауша.

Все дружно зашелестели газетами.

– Игорь Николаевич, – Костя подошел к Боровскому. – Может, поинтересуетесь? Тут про меня написано.

– Я про тебя и так все знаю, артист.

Боровский взял газету и присел в кресле у окна, ближе к свету.

После некоторого молчания послышались первые отзывы:

– Отоварили!

– Сам напросился.

– Кто этот Одинцов?

– Был у меня, – отозвался штурман Саетгиреев. – Толковый мужик. Борис Михайлович, он вроде твой друг?

Служили вместе, – откликнулся Долотов и сделал вид, что углубился в газету, отстраняясь таким образом от дальнейших расспросов, которые могли бы выявить его причастность к появлению статьи.

Но Извольский сразу же понял все и был очень обрадован случаю показать, что Долотов, которого все считают человеком не доброжелательным, что этот Долотов совсем не такой, и что он, Извольский, лучше всех знает это. И радость от возможности доказать справедливость этой мысли так бурно вскипела в Витюльке, что он не мог удержаться, чтобы тут же не возвестить:

– А, позвонок! Теперь понятно, зачем ты у меня газету взял! Братцы, это Борис Михайлович руку приложил!

В комнате на минуту стихло, и Долотов, почувствовав на себе взгляды друзей, нахмурился, готовый воспротивиться каким бы то ни было хвалебным замечаниям.

– Бог шельму метит, – пробасил Боровский, аккуратно складывая газету и засовывая ее в карман пиджака. – Булатбек, пошли одеваться, потом дочитаешь. И ты, артист, собирайся, – добавил он.

– Надолго? – спросил Карауш.

– Нет… часов на шесть.

– Хороша уха! А если я не жрамши? Натощак одни грачи летают. Бортпаек где?

– На борту, где ему быть… Ладно, идем, дел на полчаса.

– Ну и шутки у вас! Того и гляди заикой станешь.

Вслед за экипажем Боровского ушел в раздевалку и Витюлька, с которым Долотов собирался вылететь на С-224 – спарке. В комнате остались лишь двое молодых ребят, ничего не понявших в статье, кроме того, что какому-то Фалалееву «дали по соплям». Они увлеченно гоняли шары, забыв о Долотове, все еще сидевшем с газетой в руках.

С первых же строчек статьи было ясно, что Одинцов умеет работать. Он приводил выписки из наставлений о ночных полетах, из действующих инструкций, предписывающих методы обхода грозовых скоплений. В статье уточнялась зона грозового фронта, который оказался на пути С-44, расположение запасных аэродромов и расстояние до них, указывалось, какое участие принимали в решении обходить грозу верхом штурман и второй летчик, «o котором экипаж вспоминает, как о великолепном товарище и высококлассном летчике». Затем приводились слова бортинженера Тасманова, лучше других знающего автора статьи «Наперекор стихиям» и считающего, что «Л. Фалалеев не принадлежит к числу тех, кто имеет моральное право давать оценки командиру С-44».

На фоне объективных констатации и высказываний членов экипажа субъективные мнения Фалалеева, извлеченные из его статьи и повторенные в статье Одинцова, производили должное впечатление. В заключение Одинцов сравнивал статью Фалалеева с «анонимными письмами, в которых есть все, чтобы читатель мог догадаться о причине, побудившей уважаемого автора трудиться над ними, и нет ничего, что оправдывало бы их появление в печати».

Прочитав статью, занимавшую треть полосы, Долотов вышел в коридор и позвонил Одинцову.

– А, это ты! – отозвался Одинцов.

– Не ждал?

– Да нет, ждал.

– Спасибо за статью.

– Не на чем… Ваш Фалалеев с утра бегает по редакции.

– Кого ищет?

– Кому бы вручить кассацию.

– Жалуется?

– Да.

– На что?

– На самоуправство. Обзывает меня невеждой, а Боровского пьяницей.

– И что твое начальство?

– Предлагает испросить и напечатать мнение Соколова.

– Соглашается?

– Кто?

– Фалалеев?

– Ты его за дурака считаешь? Говорит, «у нас с Соколовым были разногласия». Как у Швейка с господом богом.

– Переживешь?

– Таков мой хлеб.

– Зато ребята довольны.

– Услуга за услугу.

– Чего тебе?

– У вас на фирме проводят испытания лайнера на большие углы?

– Ну.

– Тема. Пятьсот строк. На носу День авиации. Кто летает?

– Чернорай. Знаешь?

– Узнавать людей – моя профессия.

– Сейчас ему не до тебя.

– Ничего, договоримся. И последнее, – Одинцов помолчал, как передохнул. – Ты хорошо знал Лютрова?

– Ну?

– Я разговаривал с ребятами из экипажа Боровского. Все они не столько говорили о «корифее», сколько о Лютрове. У меня с ума нейдет этот парень… Кстати, ты ведь на меня окрысился и из-за него тоже… Так вот мне бы хотелось получше разузнать о нем.

– Пятьсот строк?

– Это для души. Побольше.

– Подожди до осени, я улетаю в командировку.

– Да! Из Москвы звонила некая Ирина Белова, говорила о тебе!

– Как говорила?

– Между прочим, разумеется, однако содержательно. «Ваш друг производит впечатление настоящего мужчины». Конец цитаты. Надеюсь, настоящий мужчина не хлопал ушами?

– Настоящие мужчины следуют совету древних.

– Какому совету древних следуют настоящие мужчины?

– Хранить в тайне щель в доме, любовную связь, почет и бесчестие.

– Ого! У тебя ложная репутация!

– Все лгут репутации.

Положив трубку телефона, Одинцов почувствовал потребность побыть одному. Он вышел в небольшой холл в конце коридора и встал у окна, косо зарешеченного лучеобразно расходящимися железными прутьями. Отсюда были видны ворота таксомоторного парка, навес для мойки машин, возле которого работала женщина со шлангом, в жестко топорщившемся непромокаемом костюме и больших резиновых перчатках. Мойщиц всегда торопили, и они так ловко навострились ополаскивать машины, что шоферы и не выбирались из них, въезжая на эстакаду, и даже не глушили моторы, в ожидании, пока дело будет сделано и мойщица махнет рукой – проваливай, мол.

В стороне от мойки, ближе к воротам, стояла еще одна женщина – полная, «фигуристая», как называли женщин такого сложения приятельницы Одинцова. С ней точил лясы высокий шофер с рыжими бакенбардами. Женщина то смеялась, запрокидывая голову, то опускала ее и как бы в кокетливом раздумье скашивала каблуки босоножек. Справа от этой пары, в начальственной отстраненности, подальше от всех остальных машин, стояла «Волга» директора таксопарка. Машина была вымыта, сияла яркой голубизной снаружи и приглушенной краснотой внутри: на оба дивана была наброшена ковровая дорожка.

Все это почти бессознательно отмечал Одинцов, не умея освободиться от странного наваждения – раздумий о самом себе, что давно уже считалось им занятием бесплодным, нечего не обещающим, кроме скверного настроения.

«Довлеет дневи злоба его, – думал Одинцов, разглядывая стоявшую за окном женщину. – Все мы помаленьку глохнем в повседневной очевидности, в сыплющемся потоке дней, и злоба их в нас, вокруг и над нами… Сиречь – повсеместно».

Стоявшая во дворе женщина в босоножках все сильнее, все настойчивее заставляла рассматривать себя, словно в ней была разгадка.

«Да, да, довлеет дневи злоба его!.. Только для каждого – своя «злоба»; стиль существования определяет круг наших интересов, мыслей, знакомых…»

Возвращаясь из редакции домой после визита Долотова, Одинцов чувствовал себя очень скверно. И не только потому, что выслушал нелестные слова от человека, чьим расположением втайне дорожил (и старался держаться подальше от Валерии, к которой Долотов, судя по всему, был неравнодушен). Это их свидание развеяло стойко державшееся весь день радостное предчувствие вечерней работы над либретто балета, которым он от случая к случаю занимался вот уже несколько лет, – из прихоти, без содружества с каким-либо композитором. Произведение было задумано, как небольшая пьеса. Первый акт дался легко, но второй, начинавшийся сценой встречи мудрой, очаровательной царицы Нефертити и юной, страстной Кийа, сановной любовницы Эхнатона, – эта сцена никак не хотела продвигаться. Одинцов не мог найти интонации диалога: Наконец ему показалось, что он почувствовал «музыку», беседы этак двух женщин: диалог умней, знающей жизнь Нефертити и Кийа, уверенной во всесилии своей молодости и красоты. Одинцов остался доволен первыми набросками и собирался продолжить работу.

И этот вечер был испорчен Долотовым.

«Что ему, наконец, эта статья, которую не помнит ни одна живая душа?» – думал Одинцов, добираясь домой.

А добравшись, сразу же, не раздеваясь, сел за письменный стол, торопясь проверить, живо ли в нем недавнее творческое настроение.

Он включил лампу, вытащил папку, обтянутую песочно-серой холстиной, некоторое время глядел на титульный лист рукописи, где значилось название будущего либретто: «Нефертити», – медленно перелистал несколько страниц, отыскал последний набросок и принялся работать.

Но чувство найденной тональности исчезло, египетские рельефы с их бестелесными фигурками уже не волновали его.

«Впредь наука! – думал он. – В другой раз будешь помнить, что отказывать тоже нужно умеючи…», «Вот и успокойся, – увещевал он себя, расхаживая взад и вперед по комнате. – Пусть сами разбираются. Что тебе до них? Что тебе до того, что какой-то Фалалеев сводит счеты с Боровским и что это не нравится Долотову? Ты давно уже не из их команды».

Шло время, а его либретто ни на строчку не продвинулось с тех пор, как эта порядком затертая газета со статьей Фалалеева лежала у него в служебном столе. Наконец он понял: покоя не будет, пока он не решит, чго делать со статьей Фалалеева. Одинцов трижды прочитал ее, с каждым разом все больше убеждаясь, что Долотов прав, статья написана ради накостного желания, изгадить репутацию Боровского если не в глазах широкой публики, то в авиационном мире, и сделать это так, чтобы Боровский не смог ответить: печатно защищать анонима, то есть самого себя – это значат предоставить Фалалееву право трепать имя Боровского в открытую, чем тот не преминет воспользоваться.

Одинцов начал работу скрепя сердце, но затем увлекся. («Члены экипажа Боровского говорили о своем командире и о втором летчике С-44, Лютрове, с такими просветленными лицами, что Одинцов не удивился бы, если бы Долотов, которого он хорошо знал по училищу, поколотил его за нежелание ответить Фалаяееву).

И вспомнились Одинцову юность, училище, годы службы, генерал Духов. Оказывается, все это не прошло бесследно и живо в нем. С этим чувством приобщения к прошлому он и принялся за статью и писал ее как будто не из намерения защитить Боровского, а чтобы уберечь от посрамления свою собственную юность, которая роднила его и с Боровским, и с Долотовым, и с неведомым ему Лютровым.

Теперь Одинцов был доволен, что у него хватило пороху и написать статью, и убедить редактора напечатать ее. Дело сделано, и теперь… Уж не собирается ли он жить по-другому?.. Одинцов хорошо знал себя и был достаточно умен, чтобы не обещать себе этого.

Вернувшись в свою комнату, он достал из стола книгу о Древнем Египте и принялся читать. Сегодня он был «свежей головой» в редакции, и до выпуска сигнального экземпляра газеты у него оставалось много свободного времени. Но ему не читалось, что-то мешало сосредоточиться. Он лениво листал страницы, равнодушно глядя на них, наконец отбросил книгу и решил позвонить в «Салон красоты» юной парикмахерше, которая должна была вернуться или уже вернулась из отпуска. Ей можно было звонить без риска быть узнанным или хотя бы отличенным по голосу от мужа – телефон стоял в закутке за ширмой, где располагалась со своим инвентарем полуглухая старуха уборщица. В ожидании ответа Одинцов не без волнения вспоминал юную мастерицу, ее пышно взбитую прическу, ее зеленые с поволокой глаза, ее высокую и какую-то ломкую фигуру, затянутую в халат цвета голубой ели, ее медлительную походку, большой бледно-розовый рот, ее голос, срывающийся на грубоватый мальчишеский альт, ее мечтательность и порочность… «Славная!» – с нежностью думал он, вспоминая ленивые движения ее ног, их какое-то равнодушное великолепие, как если бы они существовали сами по себе, жили своей жизнью – откровенной, чувственной. Она густо краснела всякий раз, когда видела его – от страха быть уличенной подругами, оттого, что постоянно думала о нем. Она краснела еще сильнее, когда он приглашал ее провести вечер вместе, краснела от ненависти к мужу, которому с некоторых пор невозможно было убедительно налгать о причине позднего возвращения домой.

«Славная!..» – думал Одинцов, нимало не задумываясь, какие семена посеял он в семье парикмахерши, где с его помощью разрушалось все то, что некогда свело вместе двух молодых людей, где не было больше покоя ни днем, ни ночью, где не смолкала бесстыдная ругань, где накапливалась, готовая взорваться, дикая смесь ненависти, лжи, отчаяния.

– Кого надоть?.. Наталью? Нетути!.. Она седни до двох!.. До двох, говорю!.. Взавтрева?.. Взавтрева с двох до восьми!…

– Положив трубку, Одинцов полистал записную книжку и позвонил в ателье, где работала Томка.