В день первого вылета Пал Петрович явился на аэродром раньше своих подчиненных. Уже переодетый в мешковатой черный комбинезон поверх серого свитера с обвисшим воротником, он обошел вокруг С-224, поднял с бетоне изогнутую стальную спицу – обломыш вращающейся автомобильной метлы – а направился к забору, отгораживающему стоянку самолетов со стороны здания летной части. Здесь было место для курения: скамья перед врытой в землю бочкой.

Робко – лужицами на припеке у ангарных ворот, тонкими сосульками под скатами крыш – начиналась весна. Снег на тропинках дымно поголубевшей сосновой рощи позади ангаров днем оседал, темнел, тяжелел и податливо сминался под ногами, а за ночь вновь успевал коряво остекленеть ледовой скорлупой, и на подтаявших ноздреватых боках сугробов кружевными террасками застывали острые слюдяные выступы.

На том краю рощи, что подступал к окнам летной части, вчера утром цыганской перебранкой заголосили грачи – худые, косматые, с руганью и потасовками делившие старые гнезда. Перебранившись и порастеряв перья, грачи угомонились – время не ждет – и принялись одни поправлять старые гнезда, другие – строить новые.

За двадцать лет знакомства с аэродромом птицы привыкли и к людям, и к самолетам, и к реву двигателей. И теперь невозмутимо расхаживали по самолетной стоянке, парадно вышагивая рядом с такими же черными, как они сами, колесами шасси новенького С-224, незадолго до катастрофы перегнанного Долотовым с завода; птицы вели себя так, словно покрытая прозрачным лаком крылатая махина принадлежала к их грачиному роду.

Дублер, как называли этот самолет в отличие от первого, головного экземпляра С-224, стоял отдельно от других машин, укрытый песочно-желтыми чехлами. Всякий проходивший мимо невольно оборачивался в его сторону, и, как думал Пал Петрович, не о скорости говорили взгляду человека оттянутые назад крылья, не о благодатной мощи – два спаренных двигателя, короткими стволами выступающие за хвостовое оперение и делающие эту часть фюзеляжа грубой и как бы бесформенной, а о чем-то таком, что пробуждает в душе людей недобрые чувства.

Пал Петрович курил, исподлобья поглядывал на дублера, сталкивал стальным прутиком пепел сигареты и думал о своем.

С некоторых пор старый механик сделался необщительным, неразговорчивым, выглядел неприветливо, реже брился, и оттого лицо его, грубо очерченное двумя глубокими складками от висков к подбородку, казалось совсем дряхлым, а серые глаза навыкате словно бы подались еще дальше вперед, как подпираемые изнутри.

Он почти не ругался теперь с мотористами из-за всякой малости, не кричал шоферу тягача во время буксировки самолета: «Не дергай, так тебя, не дрова везешь!..» Говорили, что Пал Петрович прихворнул, что собирается уходить…

Но не в этом была причина его угнетенного состояния.

Если бы спросили девушку-шофера, она совсем по-другому объяснила бы перемены в душевном состоянии Пал Петровича.

В день катастрофы С-224 Надя сидела в своем РАФе рядом со стоянкой опытных машин и читала выпрошенную на один день книгу («Интересная, спасу нет!» – сказала подруга). В ожидании, когда зарулит очередной самолет и из динамика на крыше здания летной части послышится команда: «Экипажу на отдых!..», – Надя так увлеклась «Королевой Марго», что не обратила внимания на затарахтевшие вертолеты, на проехавших мимо два больших автобуса, но, когда все стихло, она оставила книжку, огляделась и увидела Пал Петровича.

Он подошел к передней стойке шасси дублера – ссутулившийся, маленький, в непомерно широкой форменной куртке и вдруг изо всей силы пнул ногой в колесо самолета.

– У, рыло! – услыхала Надя. – Загубила человека, чтоб ты подавилась! Не нажресси никак, струя вонючая!

Надя всегда побаивалась сердитого механика, а эти злые слова, обращенные к самолету, вдруг напомнили ей о вертолетах и автобусах, о всея промелькнувшей суете, и тогда Надя поняла, что случилось несчастье. Потом посыпал снег, и она потеряла из виду Пал Петровича, медленно пошагавшего в сторону одноэтажного здания аэродромных служб… С тех пор всякий раз, когда Надя видела Пал Петровича сидящим где-нибудь в сторонке, она вспоминала его отчаянные слова, и ей становилось до слез жалко и Лютрова, и старого механика…

Со стороны казалось, что Пал Петрович тупо глядит на зачехленную машину, на даль аэродрома, но он никуда не глядел; так уж выходило, что не дома, а вот здесь, у самолетов, самые разные мысли уводили Пал Петровича так далеко, что он только вздыхал от всего, что приходило на память.

В тот день, когда на машину вместо Долотова пришел Лютров, все было как всегда. Только что окончилась предполетная прогонка двигателей и Пал Петрович отошел в сторону, кивнул молодому парню – стартеру, стоявшему в ста шагах от самолета, на выезде со стоянки, с белым и красным флажками, – и тот откинул в сторону левую руку.

Самолет покатил. Пал Петрович глянул на стекло кабины, встретился глазами с Лютровым, улыбнулся и показал кулак.

Лютров рассмеялся и кивнул: помню, мол, твой наказ не перегружать резину колес на крутых разворотах.

Подавшись вначале прямо на стартера-сигнальщика, С-224 описал любезный Пал Петровичу поворот, выкатил на рулежную полосу и скрылся за высоким забором, отделявшим летное поле от стоянки.

Некоторое время еще проплывал, возвышаясь над забором, скошенный киль самолета, но скоро и его не стало видно.

Пал Петрович был последним, кто видел Лютрова в живых.

А на похоронах, когда пьяного Костю Карауша обуяло бешенство отчаяния, с Пал Петровичем стало плохо.

Таким Костю никто не помнил.

– Уйди! Прочь! – остервенело вскидывая голову и оскалив зубы, кричал он на рабочего кладбища; залитое слезами лицо Кости было страшно и почти безумно. – Зачем сюда пришел? Не имеешь права!

Все это он выкрикивал, опустившись на колени перед гробом, не давая рабочим наложить и заколотить крышку. Рабочие стояли в растерянности, ища глазами помощи у окружавших могилу людей.

Не сразу решившись на роль увещевателя, к Косте наклонился Ивочка Белкин.

– Константин, зачем вы так? Нужно прилично себя… – с осторожной укоризной начал Белкин.

Лучше бы он молчал! Костя вскинул глаза на покрасневшее от натуги мясистое лицо Ивочки и оскалился как от боли.

– Ты!.. Прилично, да? Хочешь все прилично, все аккуратно? А может, я ненавижу твою приличную рожу! Я, может, одного Лешку за всю жизнь любил! Сволочь ты приличный!.. На! На! Держи!..

Он выхватил из рук рабочего молоток и, тыкая им в грудь оторопевшего Белкина, кричал:

– На, заколачивай! Торопись! Ну!

Тогда к Косте подошел Боровский. Он крепко обхватил его вокруг пояса и, обессилено плачущего, вдруг будто сломанного, провел мимо расступившихся людей к своей «Волге».

– Лешка-а! – срываясь на хрип, кричал Карауш. – Лютров!.. Командир!..

Боровский кое-как втиснул Костю на заднее сиденье, хлопнул дверцей и уехал.

И тут что-то расслабилось, распалось в груди Пал Петровича, все перед глазами отодвинулось куда-то, все стало безразлично… И очнулся он уже у себя дома, почувствовал запахи лекарств, увидел опухшее от слез лицо жены и тут же стал одеваться. Жена попыталась воспротивиться, а он взял да и накричал на нее, как на нерадивого моториста.

А когда впервые после похорон пришел на работу, ему показалось, что он только теперь разглядел, как изменилось все вокруг, стало незнакомо, как будто исчезло то, что связывало его с делом, с другими людьми. Что-то, знать, оборвалось с последней улыбкой Лютрова, и небывалая пустота в душе мало-помалу одолевала Пал Петровича…

Старому механику горько было обнаруживать у Ивочки, да и вообще у молодых людей все то, что, по всем понятиям Пал Петровича, давно должно было исчезнуть. Он не мог этого выразить, но хорошо понимал, чем отличительна была его собственная молодость в сравнении с молодостью Ивочки. В глазах Пал Петровича Белкин был Жалок в своем откровенном пристрастии к выгоде – тупому однозначному беспокойству, которому, как какой-то моде, были подвержены такие вот молодые люди, не понимавшие, сколь презираема во все времена была эта человечья сущность.

«Вроде при важном деле, гордиться бы должны, а предложи пуговицами торговать – уйдут, посули только оклад на рубль больше».

Пал Петровичу было двадцать пять лет, когда его направили на фирму Соколова, чтобы помочь собрать из старья, из сваленных на складе моторов РОН один – для помощника Главного конструктора, инженера Черемшинова, сооружавшего странную летательную машину с огромным винтом на ней: раскрутившись, винт поднимал аппарат в воздух без разбега. У моторов РОН коленчатый вал во время работы оставался неподвижным, а вращалась «вся остальная требуха» вместе с несущими лопастями винта. Мотор не нуждался в набегающем потоке воздуха, вращаясь, он охлаждал сам себя, поэтому-то РОНы и были наиболее пригодны для аппарата Черемшинова, которые теперь называют вертолетами, а тогда, в 1932 году, именовали геликоптерами.

Черемшинов, летчик-истребитель первой мировой войны, сам поднимался на своем сооружение на высоту в полкилометра, тогда это было неслыханно. Уже став профессором, он отвел целую страницу в книге своих трудов Пал Петровичу. «Выпустить летчика на таком аппарате, – писал он, – где отказ мотора несравнимо опаснее, чем на самолете, мог только человек, виртуозно владеющий механизмами, механик высочайшего класса. Прибавьте к этому, что серьезная неудача на испытаниях могла привести к дискредитации самой идеи постройки подобного аппарата. И если за несколько лет испытаний не случилось ни одного отказа в работе моторов, то лишь потому, что нашему делу отдал свой поразительный дар и золотые руки механик Павел Петрович Иванов».

Так писал Черемшинов в своей книге, которую преподнес Пал Петровичу с авторской надписью. Пал Петрович думал, что она затерялась при переездах с квартиры на квартиру или порвана и заброшена внуками, а сегодня утром, копаясь в комоде в поисках чистой нательной рубашки, ненароком обнаружил книгу в нижнем ящике, под стопой чистого белья, старательно завернутую женой в свой еще девичий цветной платок. Пал Петрович вспомнил, как накричал на жену после сердечного приступа, и забыл, что искал в комоде…

Еще с тех времен, о которых пишет Черемшинов, Пал Петрович имел обыкновение постоять с летчиком перед полетом, перекинуться словом, поглядеть ему в глаза, чтобы не сомневался… И тогда отрывалось и уходило в небо немного беспокойного сердца Пал Петровича. Вот почему он никогда не уставал ругаться с механиками из-за не по правилам законтренной шплинтом гайки после переборки тормозов, из-за не вовремя отправленных на перепроверку бортовых противопожарных емкостей или не досуха протертого крыла, облитого при заправке керосином. Свою жизнь Пал Петрович прожил по простому правилу: делать все так, чтобы на душе было спокойно, а совесть чиста.

Но, с тех пор, как он работает под началом Белкина, а на С-224 летает Долотов, Пал Петровичу кажется, что привычное для него отношение к делу никому не интересно. Тому же Долотову… Это могло показаться странным, но Пал Петрович не любил Долотова, хотя, казалось, чем может быть недоволен бортинженер, если он готовит машину для хорошего летчика, если не нужно беспокоиться, что он сделает что-то не так, ошибется, поломает самолет, подведет наземный экипаж? Долотов умел все, что нужно было уметь летчику, и знал все, что нужно было знать. Но этот парень никому не показывал глаз, подходил к машине, ни на кого не глядя, был сам по себе, здоровался, если с ним здоровались, отвечал, если его спрашивали, но было видно, что он не верит ни в каких помощников, а значит, никакие помощники ему не нужны. Казалось, подстрой ему нарочно какую-нибудь каверзу, чтобы солоно пришлось в полете, он и тут найдется, молча «вправит мозги» самолету, а зарулит – не взглянет ни на кого, будто все так и должно быть. Хорошо ли, плохо ли подготовлен самолет, ты ли возился у машины спозаранку, другой ли, – Бориса Долотова это меньше всего касалось. Он не нуждался ни в чьих подсказках, ни в чьем участии.

«Все они такие, теперешние, – невесело думал Пал Петрович, сгибая и разгибая стальную спицу. – Один заправил и уехал, другой настроил аппаратуру и ушел, третий отлетал и пошагал прочь… «Я свое сделал». И все вроде бы не знают друг друга…»

«Может, время теперь такое? Вон и Фалалеев статью какую-то о Боровском напечатал… Сочинил, будто тот по своей дурости вляпался в грозу и чуть людей не загубил. Вроде прохиндей какой. Это Боровский-то!..»

Пал Петрович не знал летчика-испытателя жаднее Боровского на работу. Чуть не все машины Соколова прошли через его руки. И за все – в газете на посмешище выставили. Да и кто – Фалалей! Одно звание, что летчиком был, а по делу – болтун болтуном, пять минут летал, месяц диссертацию строчил. Все на «летающие лаборатории» напирал. Поставят ему на старую машину десяток градусников для замеров температуры в салонах, вот тебе и летающая лаборатория. Плати, давай, по высшей категории. А нет, так из горла вырвет. Испытатель!.. Тьфу!..

А туда же…

– Начальству почтение! Как насчет топлива, дозаправлять будем?

К Пал Петровичу подошел моторист – молодой, полный парень в берете.

Ему пришлось повторить, прежде чем Пал Петрович понял, о чем его спрашивают. И, рассердившись на себя из-за обнаруженной перед подчиненным рассеянности, он, в свою очередь, сердито спросил:

– А кислородка где?

– Придет.

– Ты сначала кислородом заправь, а с топливом долга песня. Отгоняем двигатели, тогда и заправим. Чего стоишь? Звони, чтоб кислородку прислали! Чего они там чешутся?

Моторист ушел. Только теперь Пал Петрович заметил, что на залитой солнцем стоянке уже работают люди. Возле краснополосного пассажирского лайнера, который собирались перегонять в Москву на выставку, тонко повизгивали наземные генераторы, запущенные для проверки и настройки приборов. На двух С-04, выделенных для парадного пролета в День авиации, мотористы снимали и скатывали чехлы. А чуть в стороне от стоянки съезжались и становились в ряд неповоротливые топливозаправщики. А вот примчался и белоголубой РАФ Нади, доставивший к лайнеру экипаж Чернорая. Рабочий день начался.

Пал Петрович подкатил к С-224 невысокую стремянку и стал подниматься в кабину. Ему предстояло подготовить машину к первому вылету.