Сначала в сознание пробилось назойливое журчание воды, а потом раздражающее, еле слышное капанье.

– Очнулся, маленький?

Голос был тихий, вкрадчивый. Он шёл чуть справа от меня и немного выше. Левее кто-то шумно сопел и шмыгал носом.

– Это хорошо, что очнулся, я уж тут хотел из-за тебя кое-кому задницу порвать на восемь клиньев. Открой гляделки-то да не менжуйся, что ты из себя девочку в обмороке изображаешь, я же вижу, ресницы дрожат, значит, очнулся.

Я сидел, привалившись к сырой земляной стенке. Одежда на мне: и куртка, и жилет – пропиталась холодной липкой влагой. Вся спина была мокрой, и меня трясло крупной дрожью, а за ворот, прямо на шею, со стенки стекала противная струйка. Тьма была вокруг, хоть глаз коли. Какие уж там ресницы сумел разглядеть говоривший… Я и его-то самого даже не видел, ощущал с трудом: просто тёмная громада рядом.

– Молодчик! Не тошнит?

Я помотал головой, и меня тут же вырвало.

– Ну вот, – сказал тот же голос уже недовольно, – все сапоги загадил. Если ты, Снага, ему голову стряс, я то дерьмо, что у тебя вместо мозгов, через уши выбью и жрать тебя заставлю. Понял?

– Это он с испугу, – ответил второй сиплый голос и снова шмыгнул. Говорили они на Всеобщем, но первый говорил, как обычно говорит всякий Верзила, а вот второй словно выталкивал звуки откуда-то из горла и так искажал слова, что я едва понимал его. – С испугу и с пережору. Видал, сколько они сожрали? Полсотни наших три дня шамать могли. Ростом-то с крысу, а куда входит столько? И пиво ещё… – сиплый голос завистливо вздохнул.

– Забудь о пиве и о жратве тоже забудь.

– Как же, забудь… Живут же… Я такой шамовки даже не видел никогда. А пива сколько? Грохнуть их всех надо было. У них много осталось, глотку бы порадовали.

– Глотку я тебе сейчас зубами порадую, если пасть не захлопнешь. Тебе, Снага, думать для здоровья вредно, можешь так, Снагой, и лапы откинуть. Сказано было что? Взять одного тёплым и целым. Таким и доставить. Вот и будем делать, что сказано. Один пропадёт – не сразу искать будут. А дюжину жмуриков на бережку найдут – нам потом не уйти.

– Да я так… Жрать охота…

Послышался звук удара и первый голос продолжил: «Я кому сказал пасть захлопнуть? Кляп ему сунь, чтоб не заорал, и пошли».

Жёсткая холодная лапа заткнула мне нос. Я попытался вдохнуть ртом, но в него тут же ловко засунули скользкую кожаную грушу. У груши на торчащем изо рта узком конце оказались завязки, которые стянули у меня на затылке. Кожаный комок так плотно заполнил рот, что я, не то что говорить, даже мычать не мог. Выплюнуть его было нельзя: завязки мешали.

– Дышать можешь, – поинтересовался первый голос, – соплей нет?

Я помотал головой.

– Подыши. Хорошо. Не задохнёшься. Ты не терпи, начнёшь задыхаться – головой помотай или пяткой его толкни. Лады? Давай, Снага, бери его.

Только в этот миг я понял, что спелёнан, словно в детском свивальнике. Без всякой возможности шевелиться. Разве что согнуться да головой кивать. Больно мне не было, я был не связан, а именно спелёнан. И руки, и ноги, и всё тело моё было стянуто широкими полосами грубой, колющейся дерюжной ткани. Примерно так у нас и пеленают младенцев, только посвободнее. Я же совершенно не мог шевелиться, в чём немедленно и убедился, попробовав пошевелить рукой.

– Не дёргайся, – предупредил меня из темноты первый голос, – узлы затянутся. Жилы пережмёшь – кровь перестанет течь. А нам бежать долго и развязывать тебя некогда. Омертвеет рука или нога, что потом с тобой делать? Только добить. Если жить хочешь, не дёргайся, часа через два привал будет, там свободнее сделаем.

Над головой тихо, без скрипа, откинулась крышка, и стал виден небольшой круг звёздного неба. Звёзды были крупные, как лесные орехи, и яркие. Когда смотришь на них из окна дома, они никогда не бывают такими. Света почти не добавилось, но стало понятно, что в этом насквозь сыром, тесном земляном логове нас только трое. Лиц моих похитителей я по-прежнему не различал, да и всё остальное трудновато было разглядеть. Даже какого они роста, не было понятно, но они не были хоббитами, уж это я понял сразу. Зато я различил, что они вооружены. Тот, что разговаривал со мной, когда поднимал крышку, слегка приподнялся, и в отблеске звёзд я обнаружил перед самым своим носом клинок.

Клинок был странный, тёмный как сама темнота, и я его не столько видел, сколько ощущал холод металла и его запах. Звёзды серебрили тонюсенькую полоску заточенной кромки, и почти светящееся во мраке лезвие было криво загнуто вперёд. В этом нелепом загибе было что-то угрожающее, хищное. Даже на миг показалось, что сейчас эта чёрная тварь метнётся к шее, вцепится в неё острым краем и начнёт лакать булькающую из вспоротого горла кровь.

Мимо меня вверх протянулись две чёрные руки, послышался толчок, и сопение и шмыганье переместились из ямы наружу. Потом меня потянули за ворот, подтолкнули снизу, и я тоже оказался на вольном воздухе.

Кроме звёзд на небе оказалась и луна, позволявшая оглядеться, что я и сделал. Мы были в лесу. Чёрные громады деревьев теснились вокруг нас, закрывая почти всё от взгляда. Пахло сыростью и мхом. Рядом журчал какой-то ручей. Видимо, его я и слышал в яме. Сама яма была видна чёрным пятном на тёмной мшистой земле. Вот из неё показалась голова, плечи, руки, и через мгновение рядом со мной встал ещё один похититель.

Вдвоём они осторожно перенесли меня подальше от ямы, к дереву, уложили на твёрдом узловатом корневище и принялись закрывать крышку. Прямо на крышке рос небольшой кустик. Мои похитители подняли его и бережно опустили на чёрное пятно лаза, так что дыры совсем не стало видно, но они ещё и расправили ветки, разгладили ладонями мох вокруг, собрали мелкие комочки земли, что, видимо, рассыпались, когда крышку открывали изнутри. Потом набросали вокруг кустика листьев, доставая их из сумки, полили мох водой из ручья и в довершение всего сбрызнули сам куст какой-то жидкостью из маленькой корчажки.

Всё это они проделали без единого слова, даже без звука, если не считать звуком то, еле слышное в пяти шагах, шуршание, которое до меня иногда всё же доносилось сквозь звонкое журчание ручья. Но даже тетенькавшую над моей головой какую-то ночную пичугу это шуршание не встревожило.

Закончив, похитители подошли ко мне, и один из них попытался меня поднять. И не смог этого сделать.

– Гхажш, – раздался в темноте растерянный сиплый шёпот, – он его не пускает.

Тот, кого назвали этим странным то ли именем, то ли прозвищем, отвесил шептавшему подзатыльник и показал кулак. Сиплый помахал руками и показал вниз, на меня. Гхажш присел и принялся меня ощупывать, скользя руками сверху вниз. Я же мог только смотреть, но в темноте, под развесистой кроной было плохо видно, тем более что завёрнут я был тоже во что-то тёмное. Только чувствовались жёсткие ладони, пробегавшие по телу. Ладони добрались до пояса, подёргали что-то обвитое вокруг него, опустились ниже, но, видимо, больше ничего не обнаружили. Гхажш поискал ещё вокруг меня и приник, прилип губами к жёсткой коре дерева.

– Слушай меня, пенёк ходячий, – произнёс он тихим, но отчётливым шёпотом, – ты его сейчас отпустишь, или, клянусь именем, я тебя на мелкие щепочки нарублю.

Дерево скрипнуло, зашелестело листвой, хотя даже завалящего ветерка в этой сырой низине не было. Словно отвечало.

– Да мне наплевать, что ты с ним хочешь сделать, – снова зашептал Гхажш, обозлённо нажимая на некоторые слова. – Можешь его раздавить, можешь разорвать, хоть досуха высоси. Но если ты его убьёшь, то мне придётся нового искать, а это долго и опасно. Ясно тебе? Ты нам мешаешь. А я не люблю тех, кто нам мешает.

Дерево снова заволновалось, зашелестело. Мне показалось, что даже ветки у него задвигались.

– Ты мне, пенёк, не угрожай! Я – Гхажш, а это значит – Огонь. Я сам вспыльчивый. Или мы договоримся, или я тебя на дрова пущу. И всё твоё потомство тоже.

Дерево шумело кроной, словно в грозу, шаталось, скрипело, дёргало ветвями, и обвивавший меня корень сжался крепче, так сразу стало трудно дышать.

– Я тебе уже сказал, мне на его жизнь наплевать. Но если ты его убьёшь, значит, встанешь поперёк дороги всем нам. И я не шучу. Пока твои дружки до нас доберутся, ты уже округу освещать будешь, и сырость тебе не поможет: я и в воде тебя запалить могу, и саму воду тоже. Ты нас знаешь, понадобится – мы весь лес на угольки переведём, чтобы кого-нибудь из твоих отростков нечаянно не позабыть. Или отпускай его, или другой разговор будет.

Корень больно сдавил мне рёбра, и дышать стало совсем нечем. Дерево отчаянно скрипело, моталось из стороны в сторону и махало ветками.

– Ладно, что с тобой, полено, разговаривать, – неожиданно в полный голос вдруг заявил Гхажш. – Снага, уходим.

Он выпрямился, бесшумно выпорхнул из ножен чёрный кривой клинок, крякнул два раза по обе стороны от моего пояса. Снага сдёрнул меня с корневищ, вскинул на спину словно мешок, и мы побежали.

То есть побежали, конечно, они с Гхажшем. А я затрясся на Снагиной спине, уткнувшись носом в воняющий псиной, обтягивающий её мех. Но можно было хотя бы дышать. Снага и Гхажш ломились сквозь кустарник, как кабаны, не разбирая дороги, ломая ветки и хрустя всем, что попадалось под ноги. Позади нас что-то ухало, скрипело, ворчало и тяжело топало. Ветки склонялись и хлестали бегущих так, что доставалось даже мне, а уж сколько приходилось на долю Гхажша и Снаги, я и сказать не могу. Потом хруст под их ногами исчез, но зато появилось чавканье и хлюпанье, а ещё немного погодя вокруг зашуршали камыши.

– Стой! – прозвучал одышливый, загнанный голос Гхажша. – Оторвались, в болото они не полезут – тяжёлые. До солнца пересидим, а днём они спокойнее. Тогда и уйдём. Можешь говорить, Снага, если прёт. Тут камыш всё глушит. Только вполголоса, не ори.

– Пронесло, – прохрипел Снага и опустил меня в грязь, между двух кочек, так что видны были только тускнеющие звёзды на сереющем небе.

– Это бывает, – усмешливо отозвался Гхажш, – особенно по первому разу. Штаны сними да сполосни вон в бочажке. Пока не засохло. Тебя, малой, поди, тоже пронесло? С пива да с тряски, да со страху. Тут и бывалого пронесёт… Нет, надо же! Тварь деревянная! Надоело, говорит, одну воду пить, живого сока захотел. Как вы только с ними рядом живёте? Они ж вдоль вашего забора рядами, как в строю, стоят. И ведь были ж, говорят, когда-то обыкновенными деревьями, не шлялись по ночам и не кидались ни на кого. Это всё остроухие… Хорошо, что они камни не додумались будить, то-то бы мы беды хлебнули. А может, и додумались, да не получилось у них.

– А ты, Гхажш, тоже струхнул, – донёсся сквозь звуки полоскания голос Снаги, – вон какой говорливый стал. То всё помалкивал, за каждый шёпот по шее да в зубы. А тут как скворец поёшь.

– Если бы я тебя не учил, ты бы уже покойником был. Вас же шуршавчиков в лесу за лигу слышно. В поле – за две. Наше дело тишину любит. Тише будешь – дольше проживёшь. А что струхнул, так это верно. Ты думаешь, я этих бродячих пней каждый день встречаю? Это нам ещё повезло. Корешок у него тонкий был, с двух ударов срубился, он его, видать, только отрастил. Да зубы я ему заговорил. А мог и малого скрутить и нас с тобой заодно. Я как-то видел, что они с нашим братом делают, не здесь, в других краях. Жуть. Даже рассказывать не буду, вспоминать тошно.

– Может, и крысёныша сполоснём? – Снага подошёл и, видимо, прилёг рядом. – А то он пованивает, весь, наверное, в собственном соку.

– Надо бы, только нельзя. Это же его развязывать придётся. А вдруг шмыгнёт куда в сторону? Мы с тобой не найдём. Они, говорят, в твоих собственных штанах могут спрятаться так, что не отыщешь. Лучше не рисковать, пусть терпит. Встретимся с остальными, там его и помоем, и постираем, и ноги ему побреем.

– Ладно. Ты начальник, тебе видней. Спать-то можно?

– Можно, если охота. Я не буду. А ты ничего парень. Этого ловко взял. И у вяза не растерялся, сразу его с корней дёрнул. Тебя как матери-то зовут?

– Одна Гхургхи, а остальные Гхургха.

– Это за норов или как?

– Так. Чтобы всякое не липло.

– Хорошо звучит. Гхургх… Такое имя тебе рановато. Я тебя буду именовать Гху-ургхан. Подойдёт?

– Спрашиваешь, Гхажш. Конечно, подойдёт. И при ребятах так будешь говорить?

– Я же сказал. И при ребятах буду. И ребятам прикажу. И Гхой-Итэреми скажу.

– Ух ты! Значит, у меня имя будет?

– Будет, если доживём.

– Доживём. Я теперь обязательно доживу. И этого сам на спине до дому доволоку.

– Без тебя есть, кому его волочь. Это дело ума не требует. Ты лучше меня держись. Парень ты сообразительный. Я ещё из тебя хорошего шагхрата сделаю. Носом вот только шмыгаешь, лишний звук.

– Так сыро же было в схроне. Это же я после него. А ты вот не шмыгаешь, и крысёныш тоже.

– Кормёжка лучше – здоровье крепче. Ничего, мы и тебя подкормим. А пока шагху хлебни, подлечись, – послышалось бульканье и звуки глотания. Пить сразу захотелось нестерпимо. Обнаружилось, что язык давно уже высох и распух, и слюны во рту нет совершенно. Да кляп ещё…

– Легче, парень, легче. Так же всё вылакаешь, а ты мне ещё нужен. Малого лучше попои. Он же с пива сейчас мается.

Бледное небо закрылось тенью и надо мной появилось лицо. Или, лучше сказать, морда. Или нет. Лучше всего сказать – рыло. Широкое косоглазое тонкогубое рыло. Покрытое разводами буро-зелёной грязи по шелушащейся коже. Рыло поморгало жёлтыми широко посаженными глазками, ощерило мелкие кривоватые зубы, шмыгнув, втянуло показавшуюся, было, на кончике сплюснутого ноздрями вперёд носа зелёную слизь и произнесло сиплым жизнерадостным голосом Снаги-Гху-ургхана: «Не заскучал ещё, крысёныш?» Под голову мне втиснулась широкая, в лопату, ладонь, слегка приподняла её, и под рылом, там, где должна начинаться грудь, я обнаружил густую серую шерсть, знакомо завонявшую псиной. Вторая лапа, появившаяся в поле зрения, покрытая густыми, но почему-то рыжими, а не серыми, шерстинками, с плоскими то ли обломанными, то ли обгрызенными когтями-ногтями, держала плоскую, обтянутую коричневой кожей бутыль, слегка напоминавшую уменьшенный круг сыра. И не успел я подумать, как они собираются меня поить, не вынимая кляпа, как оказалось, что он прекрасно приспособлен для такого хитрого дела.

Прямо в горло мне полилась прохладная освежающая влага. Вода. Даже глотать не пришлось, да кляп бы и не дал сделать глотательное движение. Потом коричневая бутыль заменилась маленькой зелёной, и горло обожгло, словно жидким огнём. Под кожей побежало струйками тепло, а голова закружилась и тоже побежала куда-то. Ощущение было даже приятное. Хоть голова и кружилась, но мысли перестали суетиться и начали, наконец, цепляться одна за другую.

Уж не знаю, подействовало на меня это жутковатое огненное питьё, или перестало туманить разум пиво, покинувшее моё тело разными путями, но в голове моей, наконец, соединились воедино эти странные имена-прозвища, загнутый вперёд кривой клинок цвета чёрной ночи, одежда, волчьим мехом наружу, и косоглазое раскрашенное рыло. Орки! Это были орки! Орки, о которых я читал в Алой книге и о которых думал, что их истребили всех до последнего.

Как описать Вам те чувства, что закипели во мне тогда? Попробуйте сами представить, что может испытывать маленький беззащитный хоббит, спелёнанный, как младенец. Хоббит, лишь единый раз в жизни выезжавший за пределы Хоббитона на пару дней. Хоббит, никогда в одиночку не покидавший дома долее, чем на полдня. Хоббит, домосед и книгочей, которого украли. Украли прямо с дружеской вечеринки, чуть ли не из-за стола.

Я знал, что искать меня не будут. Все просто решат, что из-за обиды во мне взыграла туковская кровь, и я сбежал. Моего возвращения подождут несколько дней, а может, даже и недель. Потом отец лишит меня наследства и обручит с Настурцией кого-нибудь из моих младших братьев. Она уже долго ждала замужества, подождёт и ещё пару лет. Пойменные луга нельзя упускать из-за глупых обид. Да какие обиды! Я бы с радостью женился на Настурции без всякого приданого и, клянусь, прожил бы с ней в довольстве и покое до конца своих дней. Лишь бы не ощущать рядом двух этих выходцев из ожившего кошмара.

Помянутый кошмар не замедлил явиться, и я упал, как в колодец, в тягучее липкое забытьё, в котором меня долго ловили мохнатые огромные пауки с рылами Гху-ургхана и, в конце концов, поймали. И съели. Меня съели.