Между двумя полустанками на 970-й версте в десяти шагах от железнодорожной насыпи стоит покосившаяся набок маленькая, окрашенная охрой путевая будка. Снежные бураны нанесли вокруг нее так много снега, что ее почти не видно.

Наталья Сергеевна, спуская ночью с цепи Полкана, долго не может открыть наружную дверь — так велики сугробы. Отряхнув метелкой снег с валенок, она еще раз оглядывает простирающуюся, пока хватает глаз, снежную степь и, прикрикнув на окоченевшую собаку, входит в будку.

В единственной квадратной комнате с большим окном в сторону полотна стоит высокий сундук, маленький столик да койка, где ворочается самый маленький обитатель сторожки, двухгодовалый сынишка, остальные спят на полу. Большую часть комнаты занимает русская печь. Горшки и посуда на полках дополняют убранство, а казенные часы-ходики напоминают хозяину время, когда он должен уходить в обход. Часы монотонно тикают, действуя успокаивающе на нервы.

Наталья Сергеевна подвертывает фитиль лампы. Бледно-желтый свет освещает сухое лицо женщины, не по летам морщинистое и задумчивое. Дрожащими от усталости руками Наталья снимает с головы платок и, тяжело дыша, садится на лавку. Возле ее ног на полу, накрывшись армяком, спит Параша, красивая пятнадцатилетняя девочка. У нее смуглое лицо, черная коса и тонкие, как у матери, брови. Мать нагибается к дочери, заботливо поправляет армяк и глядит на часы. Скоро стрелка станет против цифры 2, и тогда, кашляя и переговариваясь с Полканом, войдет в комнату Андрей. А может быть, и Ванюшка тоже освободится на станции и придет домой.

Наталья Сергеевна потерла воспаленные глаза, подошла к печке, налила в чугун воды, засунула его в печь ухватом и закрыла заслонку, чтобы сохранить тепло.

Маленький Саша поднялся в неурочный час с постели и, увидев мать, запищал тоненьким голоском:

— Мам, а мам… есть хотю… моляка…

— Ох, боже праведный! Да спи ты, окаянный… Где я молока тебе возьму? Вот горюшко!

И, тяжело вздохнув, мать подошла к ребенку, который, усиленно посапывая, держал в зубах подол ситцевой рубашонки

«Вот так всю жизнь: то хлеба нет, то молока», — думала Наталья Сергеевна.

— Саня, милый, спи! Скоро тятька приедет, он у зайки молока займет и тебе принесет… Помнишь маленького зайку, которого Полкан задавил? — старалась успокоить мать голодного ребенка.

Саша, вспомнив, как отец приносил раньше заячий хлеб, повеселел и перестал плакать.

— Мам, а зайку тятька плинесет?

— Принесет, принесет, Санюшка, — целуя, приговаривала мать.

Будка задрожала. В окне замелькали огни. Послышался густой, сильный гудок паровоза. Саша вырвался из объятий матери, прижавшись к промерзшему стеклу, по-детски восхищенно начал разглядывать мигающие огоньки.

— Почтовый… Значит, и Андрей с обхода скоро вернется. Небось промерз… А холода-то какие стоят… А здесь зипуна справного нет, — вслух думала женщина.

— Мам, а зачем огни голят у паловоза? — перебил горькие думки матери повеселевший малыш.

— Нужно, сынок, ведь это у него глаза, чтобы видеть ночью и чтобы его видели. Папка по ним поезд узнает, встречает и провожает его. Уже двадцать лет как он из ночи в ночь ходит. Стар стал твой папаша… Вот подрастешь, Саша, и ты будешь сторожем, маму свою кормить станешь.

— А я боюсь паловоза, он сильно _кличит и колову лезет, Булянку залезал… — сказал Саша.

Мать также боялась этих железных машин.

— Да, коров режет, и жизнь режет, сынок… — горько вздохнула Наталья. — Не скоро, Саша, узнаешь и поймешь. Расти, само время расскажет… Вот будешь как Ваня, тогда перестанет пугать тебя паровоз.

И мать задумалась о старшем сыне Иване, не по летам работающем в артели на полустанке.

Сильные порывы ветра били в стекла охапками снега, и Наталья Сергеевна вздрагивала, прислушиваясь к шорохам за стеной маленькой будки. Ее привычный настороженный слух уловил тревожный лай Полкана.

«Что это, взбесился?.. Или прохожий заплутался?» — подумала Наталья Сергеевна. Усадила на койку Сашу, накинула ветхую шаль и изодранный полушубок и вышла на крыльцо. Саша слышал, как мать кричала: «Полкан, Полкан!» Затем все стихло. А через пять минут с криком и плачем мать вбежала в комнату и почти без чувств, запорошенная снегом, повалилась на кровать. От крика проснулась Параша. Девушка кинулась к матери и, обнимая ее трясущиеся плечи, спрашивала:

— Что случилось? Мама, не плачь, ты пугаешь всех. Вскоре рыдания матери стихли, и дети услышали страшную весть: последнего телка задрал волк. Параша не сразу поняла, что говорит мать, но потом, осознав всю правду, бросилась к матери и громко зарыдала вместе с ней. Испуганный Санька тоже заревел.

За дверью жалобно скулил пес, изредка царапая дверь, выпрашивая милости и прощения.

Параша любила Полкана. Она открыла дверь, впустила присмиревшего, с виноватыми глазами и опущенным хвостом, изодранного в кровь пса. Собака смирно улеглась у печки и стала зализывать, рану на боку, нанесенную волком, — их много появилось в этих местах нынешней зимой.

Саша, забыв все невзгоды, уже ласкался к мокрому другу, который норовил длинным языком приятельски лизнуть носик мальчонки.

— Мама, ну ладно! Не плачь! Ведь не вернешь, — пробовала уговорить Параша убитую горем женщину. — Ты и так часто плачешь… Не нужно, ведь ты больная… Теперь мы покрепче стали. Отец тридцать пять рублей, да Ваня двадцать заработает, может, и справимся… Я тоже скоро буду работать, обещали принять.

— Да, да, Парашенька, надо работать. Нищие мы, даже на работу отправить не в чем. А тут Колчак, война, голод… Трудно жить.

— Когда трое будем работать, то и оденемся, и валенки скатаем, и шубы пошьем, — твердым голосом, в котором звучала надежда молодости, успокаивала Параша свою мать.

— Паласа, а мне субу? — спросил малыш, поглядывая на сестру.

— Тебе не только шубу — тулуп большой сошью. Только ты маму не обижай, не приставай к ней и никогда не плачь! Ладно?

— Я, Паласа, не буду леветь… только ты не отбилай киску, мы с ней иглаем.

За дверью послышался стук, звяканье железа и глухой кашель. В комнату вошел залепленный снегом, высокий, хотя и немного сутулый, чернобородый Андрей Байков. Полкан радостно бросился к хозяину, облизывая его руки и обнюхивая валенки и полушубок.

— Ах, шельмец! Греешься дома? — обратился Андрей к Полкану и поставил в угол фонарь, большой ключ и тяжелый молоток.

— Ну и буран! В двух шагах впереди ничего не видно. Все пути замело. Поезда опаздывают… — не то про себя, не то обращаясь к Наталье, говорил Байков, стряхивая голицами снег с валенок и зипуна.

Андрей не удивился тому, что никто не спит, несмотря на позднее время. Уже много лет после ночных обходов его поджидала жена. Повесив полушубок на гвоздь, Андрей взял на руки сына.

— Тять! Зайку плинес?

— Ах ты, зайчик! В такие ночи и волк-то прячется подальше, — и отец мокрыми от снежинок усами прикоснулся к тонкой белой шее сына.

— А мамка говолила, волк колову съел… — сказал мальчик, смешно надув губки.

Байков словно оцепенел на секунду, затем быстро опустил на пол Сашу и пытливо поглядел на сидевшую в углу Наталью.

«Этого не может быть!» — думал Андрей, подступая к жене, и вдруг заорал:

— Да где же ты была, чертова кукла?! Чем смотрела, спрашиваю я тебя, старая дура? — гремел Андрей, сжимая жесткие кулаки.

— А, проклятый пес! Убью дармоеда! — с новой силой закричал Андрей, увидев Полкана. И, схватив ключ, с размаху, что было силы, бросил им в собаку. Сильный удар пришелся по ноге. Раненый пес завыл, заметался по комнате, оставляя кровавые следы. Только тут Андрей увидел выдранный клок шерсти с мясом у Полкана. Он, шатаясь, дошел до скамьи, облокотился на стол и тяжело вздохнул.

— Ну ладно, Наталья, зря я обозлился. Брось реветь. Сам через силу сдерживаю слезы…

Последнего телка! Жалованья не дают два месяца… Шесть человек семья… Ну что делать? — Андрей закрыл глаза и, опустив седеющую голову на руки, замолк не двигаясь.

Настала тишина. Напуганный Санька забрался под лохмотья кровати. Параша заняла свое место на полу. Наталья Сергеевна неслышно подошла к печи, стараясь не нарушать покоя уснувшего за столом мужа.

Но не спал Андрей, он думал: почему на его долю выпало столько мук и горечи? Где выход из тупика, в который его загнала жизнь?

Да, жизнь… Двадцать лет в этой проклятой будке. Сначала один, как волк, среди снежной равнины, затем жена и дети — получилась семья. Что видела Наталья за два десятка лет?.. Степь, метель, роды, ребятишек, работу днем и ночью. Ей тридцать шесть лет, а она — старуха… Кругом за двадцать верст живой души не сыщешь. Как собака посажена на цепь, так и я прикован к будке. А что из меня стало? Скелет, а не человек. Ночью сторожем на железке, день дома работаешь. Ни отдыха, ни покоя. А тут одно к одному… Недавно зарезало одну корову, сейчас волк задрал телка, а чем жить? Чем детей кормить? Жалованье — тридцать пять рублей! А шесть душ, шесть ртов просят хлеба. На эти деньги и худых штанов не справишь. Вот он, Колчак. Вот кормит как! Эх-хе, раньше хоть сутки целые работал, но легче с деньгами было… Свободу дал… Вчера польские легионеры сожгли село, людей пороли насмерть.

Андрей сильно закашлялся и долго держался руками за больную грудь, отплевываясь от мокроты.

— Андрей, перестань думать, покушай, у меня в печи картбфель остался с обеда, — решилась окликнуть Наталья мужа.

Байков не сразу понял, что предлагала жена.

— Что, мать, говоришь?

— Поешь немного, говорю, да отдохни. — И Наталья вытащила из печки горшок.

— Поесть давай, а отдыхать, Наталья, на том свете придется. Вот дай этих щеглов подрастим — тогда и в гроб отдыхать…

А Саша из-под одеяла уже заметил, что лицо отца стало ласковей. Ребенок, взобравшись на колени к Андрею, с аппетитом уплетал картошку прямо с черной и растрескавшейся шкуркой.

Наталья Сереевна прикорнула на койке.

Отец и сын дружно опустошили горшок.

— Тять, а когда зайку плинесес?

— Зайку? Завтра, Саня. Их завтра на пути много-много будет. А сегодня заек поезда испугали — разбежались все, — обнадеживал Андрей, ласково поглаживая по голове ребенка.

— А зачем поезд голит?.. Почему у него много-много ламп?

— Это курьерский. Он быстро ходит. Там светло, не как у нас, да и просторней и почище, блестит все… Нашего брата туда не пускают — замараешь, дескать. Там, Сашенька, барины ездят, а мне ни разу не довелось, да и не придется, видно.

И вновь Андреем овладела тоска. И он продолжал уже больше для себя, чем для сына:

— Двадцать лет выставляю фонарь перед мчащимся экспрессом. Меня он обдает пылью, мусором, кухонными отбросами. А я держу фонарь, быстро оглядываю буксы: не горят ли? Все ли в порядке? А для кого и ради чего я это делаю? Не всякий скажет… Ради вас и ради тебя, Сашенька. Иначе, брат, не выходит, пропадешь с голоду. А так хоть отсрочку сделаешь. Другой раз так и хочется взорвать этот проклятый поезд, где ездят толстые бары. Чтобы с ходу, прямо под откос…

А вспомнишь машиниста, кочегара, детей, и жалко станет… И снова, как верный пес, в бурю и снег, в дождь и мороз сторожишь и отгоняешь смерть подальше от пассажиров проносящего поезда.

Сашка разинул от удивления рот и слушал непонятную речь.

— Ну, хватит, Саша, спать ложись, уже четыре часа. А я пойду посмотреть, что оставил волк от нашей Буренки.

И, уложив малыша рядом с матерью, Байковг прикрутив фитиль, накинул полушубок и, взяв топор, вышел на улицу.

В сторожке наступила тишина, только ходики нарушали сон побитого Полкана, всякий раз вскидывавшего голову, когда вместе с цепочкой вздрагивала гиря.

Никто не ожидал Ивана, вошедшего в комнатку. Лишь Полкан, очевидно из вежливости, неохотно вильнул два раза хвостом и опять уткнул свою умную морду в передние лапы.

Иван быстро скинул длинную заячью шапку, поправил рукой кудри, громко чертыхнулся, затем сплюнул и, усевшись на пол, стал снимать валенки. Ноги так сильно промерзли, что юноша проклинал на все лады свою новую работу в путейской артели. Но иного выхода не было: странствования свои по свету бросил, учебу давно закончил, а ремесло кровельщика сейчас никому не надобилось, и Ваня снова попал на тяжелую работу. Правда, его радовало то, что теперь он жил в семье. Но он нередко вспоминал веселые детские похождения, его вновь тянуло в неизведанные края. Только любовь и жалость к родным удерживала его от бродяжничества и заставляла жить здесь, неся непосильную ношу.

Раздевшись, Иван заметил на полу засохшие пятна крови.

— Полкан, кто это тебя так расчистил?! Дрался, варнак!

Теребя ухо пса, Ваня увидел на пороге отца с большим куском свежего мяса.

— Что это за промыслы? Где это ты такой кусочек подцепил? — спросил Иван, мысленно предвкушая сладость свежего мяса, запах которого он уже успел забыть.

— Подцепил? Да хорошо, что хоть это подцепил, я думал, что и того не осталось…

— Да скажи толком, у киргиза, что ли, купил?

— Купил, купил, а на какие шиши купишь?.. Волк сжалился, видно, совесть его заела — кусочек от телка оставил… Погуляем теперь, сынок. Дня два хоть по-человечески поживем!

И отец неестественно засмеялся.

— Сволочи, сколько раз просил мастера дать шпал, хотя бы гнилых, чтобы хлев сделать. Наш мастер хуже волка.

— Ничего, Ваня, теперь и шпал не надо. Если подохнем, то начальство нашими костями топить будет. На гроб тесу пожалеют…

Ваня не любил унылые рассуждения отца.

— Хватит, отец. Как только горе близко, всегда тебя к смерти тянет. Давай-ка спать ложиться, дело лучше будет. Не одни так живем, — и, укладываясь на тулупе рядом с отцом, Ваня шепотом начал рассказывать о новостях полустанка. — Сегодня Глызова жинка умерла от чахотки, а вчера в Нахаловке у водовоза двое ребятишек скапутились от голодухи. Сам-то Николка лежит, ноги от ревматизма отнялись. А тетя Марфа с двумя старшими побирается, к чалдонам в деревню ушла.

— Эх, как нехорошо-то, — тяжело вздохнул отец, закрывая усталые веки.

— А на станции паника поднимается… Говорят, поезда дальше Тюмени не идут, красные будто не пускают. С той стороны войска, поезд за поездом идет. Солдаты по-разному рассказывают. Одни говорят про красных: будто все отбирают, всех убивают и советуют уезжать. И правда, поезда с беженцами идут. Наш старший спрашивает: «Кто такие вы, беженцы, откудова?» Оказывается, то инженер, то начальник, то торговец. Все выходит какой-нибудь главный, а нашего брата нет. Что-то чудно: раз дальние не побежали, то зачем же нам бежать?

— Правильно, Ваня! Смышляк ты у меня. Не верь никому — врут про красных, врут, сынок. Ведь я их помню; красные с чехами здесь рядом дрались, окопы еще остались… В семнадцатом году видел я их: хорошие люди! Мне один ихний матрос тогда и программу высказал: хитрая и простая и в то же время какая-то жизненная у них программа. Кто трудится, тому и хлеб. А кто ворует у других труд, того по голове или же работать заставят. Ну и власть отдать рабочим, то есть тем, кто трудится. Чего, брат, нам бояться? Хуже того, что сейчас, не увидишь. Где ж это видано, чтобы целые деревни убивали и жгли? Хоть бы скорее турнули Колчака подальше, — совсем разволновавшись, закончил Андрей.

— Говорят, так турнули, что, глядишь, завтра красные Омск заберут. Слышал, голдобинских-то ребят взяли, а они шасть — и к красным перекинулись! Так всю семью за это Колчак перестрелял. Вот сволочь!

— Не любит его народ, сынок, а раз корней трава не пустила, какой дождь ни лей, все равно зачахнет, сгниет прежде времени.

— Да, я забыл тебе сказать: артельного на семьдесят второй версте арестовали ночью, говорят, большевик.

— Павлова? Жалко мужика, хороший был, смирный и прямой. Его еще чехи забирали, да выпустили. Ну, теперь убьют, ей-богу, убьют.

Полкан заскулил во сне от ноющей раны, быстро вскочил, громко тявкнул и уткнулся носом в косяк двери; крыльцо заскрипело, и ясно послышался хрустевший снег от шагов в коридоре.

— Кого это нелегкая несет? — недовольным голосом встречал Андрей незваного гостя.

Откинув крючок, он толкнул дверь, в которую вошел низенький рыжеватый мужчина, с бородой, похожей на нерасчесанную гриву гнедого. На густых бровях и бороде висели длинные сосульки. Вошедший, громко разговаривая и крестясь в угол, одновременно освобождал свое заросшее лицо от льдинок.

— Не спишь, дядя Андрей? Так здравствуй! Еле дотопал до тебя: снегу намело на рельсах по колено, а ветер в харю так и бьет, нос чуть не отморозил.

Еремеич присел на скамью, оглядывая внимательно хозяйство Байкова.

— Что это тебя принесло в такое время?

— Вишь ты, дело каковское… дорожный мастер послал, чтобы ты сегодня с пяти утра дежурил в обходе. На семидесятой версте тебе нужно быть.

— Я же только из обхода вернулся, — перебил Ере-меича Андрей.

— Мастер говорит, что на семидесятой Николаич заболел, а больше сторожей нету, ну и велено тебе обойти тот участок, — сочувственно продолжал Еремеич, а сам про себя думал: «Ой, как же ты плох стал, Андрей!»

— Обойти? Легко сказать — обойти! На чем ходить-то будешь? Почти двое суток не спал, да и жрать не жрал, а тут… — И Андрей сильно закашлялся, не закончив фразы.

— Трудненько жить приходится, верно, дядя Андрей. Ты эвон как состарился. — Гость вспомнил, как Байков когда-то в одиночку таскал мостовой брус.

— Ну а ты как, Еремеич? Все самогонку хлещешь? — спросил Андрей, накидывая полушубок.

Как всегда, немного пораздумав, затем вскинув голову на собеседника, блеснув хитрыми синеватыми глазами и поглаживая правой рукой свою нескладную боро-денку, Еремеич ответил, не торопясь расставляя слова:

— А чего нам… Живем полегоньку. Как волки бродим в темном лесу, но что делать, дядя Андрей? День лопатой, молотком, ключом орудуешь, а вечером придешь домой да как глянешь на свою голь, так душу воротит. Со зла иной раз бабу побьешь, а иной раз и приласкаешь… Да как приласкаешь, глядь, и ребеночек… Нашему брату и жену приласкать нельзя — все ртов прибавляется. Хорошо, хоть умирают скоро, прости меня, грешного, господи!

Еремеич больше по привычке, чем по убеждению и вере, быстро перекрестился на угол, в темноте трудно было разобрать, какого ранга чудодей висел там. И более смущенным голосом продолжал:

— Ну, верно, другой раз и самогонки хватишь, нужно же душу чем-нибудь успокоить! Ведь я не без души, я тоже человек! — махнув рукой, закончил гость свою простую исповедь.

Андрей был готов. Он зажег фонарь, попробовал красное стекло, потом зеленое, потом бледно-желтое, привернул фитиль лампочки.

— Что нового на станции?

— Тикают колчаки… Седни по дороге потянулись обозы. А станцию как забили, ужасти! Дров нет, угля нет. Беженцы мерзнут, за хлебом побираются. А мы где его возьмем? Сами корку глодаем. Да и чего бегут? Ведь хрен редьки не слаще!

Андрей потушил лампу, взял ключ, молоток.

— Тронулись! — предложил он.

— И то пошли. Мне эвон сколько толочь, к утру дойду до станции, а там прямо и на работу.

Ванюшка уже спал. Его молодецкий храп теперь соединился с мерным тиканьем стенных часов, определяющим срок рождения человека и конец всем заботам, обидам и мученьям.

За окном быстро проносятся один за другим поезда. Будка, словно окоченев в пурге, часто трясется мелкой дрожью. Чайная посуда на столе звенит дешевым фаянсом.

Наталья Сергеевна вдруг услышала тревожные гудки паровоза. Она вскочила на ноги.

Тревожные сигналы подняли на ноги Ивана, Парашу и даже маленького Сашу.

— Наверное, крушение, огни мелькают и паровоз воет, словно над покойником, — заключил Иван, потирая ладонью замерзшее боковое оконце.

— Ох, господи, не пассажирский ли?.. Ведь люди, дети там… Надо бежать. — Наталья заторопилась к выходу.

— Стой, куда ты раздетая? — Иван снова подошел к окну, отогревая его ртом. — Нет, непохоже на крушение, огоньки продвигаются вперед. — Ты, мать, никуда не ходи! Я сейчас сам узнаю.

И Иван, надев валенки и полушубок, скрылся за дверью. Параша также накинула шаль и поспешила за братом.

Перед самым окном будки загудел паровоз.

— Что такое? — забеспокоилась Наталья. — Сроду у будки поезда не останавливались.

— Потише, осторожней…

В дверях показались незнакомые люди. Четыре человека внесли мертвого Андрея с отрезанными ногами. Наталья рухнула без памяти на пол, а Саша с детским любопытством разглядывал, как осторожно укладывали завернутого в окровавленные лохмотья убитого отца на стол. Теперь Андрей свободно помещался на узеньком самодельном ьостаменте, за которым в течение двадцати лет много передумал.

Вслед за машинистом и кондукторами Иван и Еремеич ввели обессилевшую Парашу и, уложив ее на кровать, кинулись к Наталье. Наталья Сергеевна медленно приходила в себя. Как только открыла глаза, бросилась к столу и крепко обхватила за шею мужа, боясь, что его отберут сейчас и увезут неведомо куда.

Иван неподвижно стоял в стороне, по щекам его катились крупные слезы.

Машинист виновато смотрел на Еремеича.

— Не мог никак сдержать паровоз… А тут керосину не дают, фонари не горят… И этот проклятый уклон… Только шагов за пять увидел из мглы чернеющее пятно. Рванул сразу на все тормоза… Да разве удержишь?! А он, кажись, и не чувствовал, ключом что-то работал, бедняга… — тихо оправдывался старик, поглядывая на покойника.

В комнату неожиданно вошел офицер. Он даже не снял шапки и заорал:

— Что слюни распустили? Сам виноват — глазами надо было смотреть! Марш на паровоз! — крикнул офицер машинисту, и его рука потянулась к кобуре.

Комната опустела.

— Сам виноват? Ах ты, сволочь!.. А ты не виноват? Гадина! Слова не мог хорошего подыскать, пес паршивый! — тяжело выронил Иван вслед офицеру.

— Они щенка дороже ценят, чем человека. Чего хочешь от него? Пулями да нагайками разговаривают — словами не умеют. Теперь хвосты поприжали, бегут, а все ж огрызаются, черти! — вслух подумал Еремеич и, подойдя к Наталье, добавил: — Ну, Наталья Сергеевна, не убивайся, милая… У тебя есть еще отрада в жизни; Иван, Параша — они не дадут с голоду умереть. Что делать? Да… Жил человек, недавно здесь говорил с нами, еще вместях закурили, и вот нет его: как в печке дрова… были поленья, а остались потухшие угли.

— Но как могло получиться? Ведь отец старый был служака…

— Вишь ты, Ванюшка, идем это мы с ним, он фонариком помахивает, освещает рельсы, стыки просматривает. Вдруг видит — болт неисправно торчит. Ну, зна-мо дело — подвернуть надо. Он сел, ключом подтягивает. А буря — жисти нет, как вьючит снег, хоть рядом ори, кричи — не видно, не слышно. Да… сел, стало быть, Андрей, а мне спешить нужно. Не отошел я, наверное, и пикета, как заорет, задурит паровоз. Я споначалу-то не понял, откуда поезд, — шарахнулся на бровку. Жду, жду — нет поезда, а орет где-то рядом. Вспомнил Андрея, предчувствие у меня такое есть — и шасть обратно! Подбегаю, вижу, люди с фонарями под вагонами… Я туда, и… верно, Андрей! Так мученик с ключом и лежал — до смерти не расставался. Вот она, наша жисть-жестянка!

И Еремеич, перекрестившись, подошел к Андрею и поцеловал его в лоб.

— Вот и конец… Вот где, несчастный, наша смерть… Зарезало. Двадцать лет резало, кромсало, а потом совсем обрубило. Вот как режут колеса на рельсах нашу жизнь…

Светало. Еремеич не спеша прощался с Иваном и ласково пожимал его руку, по-отечески подбадривая:

— Ну, Иван Андреич, теперь ты хозяйствуй! Не бросай старуху, ребятишек… Большой хомут одень и тяни лямку вместе с ними. Трудись как Андрей покойный, авось еще вылезем на хорошую дорогу!

1938 г.