«А вдруг там господин Карнау, вдруг он уже пришел?»

Да, похоже, это Хельга, старшая сестра. А перед ней на той же пластинке: «Мама, а господин Карнау еще зайдет к нам пожелать спокойной ночи?»

Это маленькая Хедда, я сразу ее узнаю, хотя на слух голос у девочки не совсем здоровый. Следовательно, реплика «Сразу засыпать не обязательно» между детскими вопросами принадлежит матери.

Все голоса различимы, надо только внимательно слушать. В какой же вечер сделана запись? Матрицы, судя по нацарапанным на воске данным, сложены по порядку, надпись в конце дорожки на первой проигранной пластинке: «30 апреля, тип-топ». Выходит, никакой ошибки нет, малыши и впрямь это говорят, правда, сильно измененными голосами; значит, и «гик-гак, гик-гак» тоже из их уст. Что могут означать эти звуки? Тайный язык, на котором дети общаются между собой, когда не слышат взрослые? Время от времени они вставляли свои словечки, я обратил на это внимание сразу после знакомства, но зачем им было изменять голоса?

Снова прокручиваю запись и понимаю — это не тайный язык, а причудливые словечки из сказки. Тогда все сходится: однажды вечером перед сном дети попросили меня рассказать какую-нибудь историю. Тут они просто-напросто подражают мне, повторяют присказки и приговорки с моей интонацией. Очевидно, история произвела на них глубокое впечатление: достаточно простого намека — и связанные с ней образы воскресают сами собой. Дети подражают мне, моей речи… Звучит странно, хотя некоторые особенности моей манеры говорить подмечены точно. Мне и в голову не приходило, что они, оказывается, прислушивались к моему голосу и на какие-то его свойства обращали внимание.

Еще раз всё сначала. Вот первая пластинка: воскресенье, 22 апреля. Дети рады, что видели Коко, болтают обо мне, о зоопарке. Бедняжки не знали, как плохо тогда жилось зверям и что многие давным-давно погибли. Но в их голосах улавливается подавленность: наверное, страшно было в первый раз ночевать в чужом месте, да еще в бункере.

Следующая запись: играют в собак, захлебываясь от смеха, лают, воют и тявкают друг на друга. С какой беззаботностью опробуют возможности голоса! Всего через несколько часов на территории имперской канцелярии разорвались первые гранаты, но к тому времени малыши уже крепко спали и ничего не заметили.

Шесть голосов, перешедшие в мою собственность, раздаются в темноте, наполняют своим звучанием кухню, и никто, кроме меня, их не слышит, никто, весь мир спит, я — единственный слушатель. А шестеро детей об этом не знают.

Среда, 25 апреля. В сильном возбуждении малыши болтают о дергающихся лицах, землянике и ввалившихся щеках — смысл ускользает, хотя отчетливо слышно всех шестерых. Только голос Хельмута странный, как будто во рту слишком много слюны, как будто что-то мешает нормальному произнесению зубных и зубно-язычных согласных звуков.

Другая матрица. Сначала крики из кроватей, мне вдогонку: «А завтра вы точно придете?»

Ответа не слышно. Я слишком далеко от скрытого микрофона. Потом интонация резко меняется, голоса уже не такие простодушные, как в присутствии взрослых, от страха речь стала серьезной, запинающейся. От страха, захлестывающего с каждой взрывной волной. От страха остаться в бункере навсегда. От страха перед родителями, постепенно охватившего малышей в последние дни: ведь под гнетом обстоятельств мама и папа вели себя все более странно. До того странно, что уже не находили сил скрывать от детей свои тревоги. Дети словно предчувствовали, что до конца жизни не увидят дневного света, отсюда — соответствующая интонация.

Вдруг ночную беседу нарушает громкий хруст — на данном отрезке записи, в непосредственной близости от микрофона, очевидная шумовая помеха. Что это может быть? Также неожиданно хруст стихает, и дальше снова обычный разговор. Потом шум возобновляется. Останавливаю пластинку и разбираю надпись: «Пятница, 27 апреля». Но указание даты не проливает света на природу непонятного звука. Слушать дальше нет сил. По-прежнему темно. Только в доме напротив горит одно окно: за слабо освещенными занавесками виднеется силуэт мужчины, который медленно, словно в полудреме, натягивает одежду — к утренней смене еще до рассвета. По-прежнему тихо. Только шесть детских голосов звучат у меня в голове.

Страшное наследство: самые последние записи, вскоре после этого малышей не стало. Они умерли не от разрыва бомбы, не во время бегства, не от физического истощения и недоедания в послевоенные годы. Прежде чем все это могло бы случиться, детей умертвили в бункере. И, похоже, момент был выбран подходящий, словно убийца знал, что действует наверняка и я не застану его на месте преступления; кто-то точнейшим образом все рассчитал, устранил все возможные помехи, устранил и меня — я ведь, словно по наитию, не хотел оставлять малышей без присмотра и каждую свободную от работы минутку тянулся в детскую на верхнем ярусе.

Если сами дети не могли заподозрить, что готовится убийство, то почему же до меня ничего не дошло об этих приготовлениях? Ведь я, взрослый, находился в постоянном контакте с другими обитателями бункера и мог случайно ввязаться в откровенную беседу или ненароком что-нибудь подслушать. Почему, если никто не проговорился, почему мне, акустику и слухачу, не выдали коварных замыслов голоса окружающих: ни одной своей ноткой, ни одной заминкой или обрывком произнесенной на ходу фразы? А ведь в последние дни бункера Хельга во время нашего разговора с глазу на глаз, заручившись моим словом, поверила, что каждый сделает все, что в его силах, лишь бы спасти детей. Кто не оставил камня на камне от этого обещания?

Седьмого мая 1945 года состоялся допрос некоего доктора Кунца. Рывками открывая рот и обнажая два ряда зубов, словно хочет укусить воздух, Кунц сообщает: уже в пятницу, 27 апреля, мать обратилась к нему с просьбой помочь ей в убийстве своих шестерых детей. Он дал свое согласие. В четверг, 1 мая, между 16 и 17 часами в кабинете Кунца раздался звонок по внутреннему телефону (связь с внешним миром уже давно оборвалась) — мать попросила его немедленно прийти. Кунц закатывает глаза к небу, словно опасность воздушного налета еще не миновала, и клятвенно уверяет, что не брал с собой никаких медикаментов, нет-нет, никаких медикаментов, никаких обезболивающих, даже пластырь не лежал в его сумке. Мать сообщила, что решение принято. Приблизительно через двадцать минут появился отец и стал говорить о том, как необыкновенно будет признателен Купцу, если тот окажет им содействие при усыплении шестерых детей. В этот момент, по словам допрашиваемого, чей галстук не лежит на груди, а болтается туда-сюда при каждом резком движении, которым сопровождаются признания, — в этот момент свет в бункере начал мигать, что почему-то напомнило Кунцу, как в детстве, сидя рано утром за кухонным столом, он проводил рукой по клеенке.

Отец удалился, а мать почти целый час раскладывала пасьянсы. Потом она повела Кунца в свои комнаты, где достала из шкафа в прихожей шприц с морфием и передала его доктору. Шприц и содержимое были взяты у Штумпфекера. Кунц стоит, широко расставив ноги, и старается не отрывать подошвы от земли, словно боится потерять с ней контакт. Он вместе с матерью вошел в детскую, малыши уже лежали в постелях, но не спали. Мать тихим голосом сказала: «Не бойтесь, сейчас доктор сделает вам укол, который делается теперь всем детям и солдатам».

После этих слов она покидает затемненную комнату, и Кунц сразу приступает к инъекции. Сначала усыпляется Хельга, затем Хильде, Хельмут, Хольде, Хедда и Хайде, по старшинству, каждому вводится полкубика в предплечье. Кунцу особенно запомнилась нежная кожа на детских руках. Впрыскивание продолжается от восьми до десяти минут. Затем Кунц возвращается к матери, и оба ждут еще десять минут, пока все шестеро спокойно заснут. Кунц смотрит на часы: 20 часов 40 минут. Они снова заходят в комнату, где матери требуется примерно пять минут, чтобы положить в рот каждому ребенку раздавленную ампулу цианистого калия. Вот так-то, все было кончено.

На пластинке новый хруст: это бумага, обертка, обертка от шоколадки, которую 5 мая Хельга хотела подарить своей сестре Хедде. Старшая умоляла меня достать шоколад. И за спиной диетповарихи мне таки удалось утащить одну плитку из огромных запасов, что было весьма рискованным предприятием, так как за кражу продуктов полагалась смертная казнь, пуля в голову без суда и следствия. Интересно, на детей это тоже распространялось? Хельге нужен был тайник, она спрятала шоколадку под матрац и каждый вечер, когда выключали свет и малыши ничего не видели, проверяла, надежно ли она скрыта. Девочка нащупывала рукой плитку и, сама того не зная, почти касалась микрофона.

Телефонист по имени Миша утверждает, будто пришедший к нему на коммутатор Науман сказал, что Штумпфекер сейчас даст детям сладкую воду. И они сразу умрут. Но Миша не может указать точное время данной информации, знает только, что к тому моменту все внешние линии заглохли намертво.

Но что это за «сладкая вода»? Хруст больше не раздается, продолжаю следить за разговором уже без помех, дети вспоминают свой визит к Моро. Они так и не узнали о смерти старика. И говорят о нем как о живом: «Вы думаете, друг господина Карнау еще злится, ведь мы перепачкали шоколадом всю его гостиную?» — это Хильде.

Голос Хольде: «Вот бы сейчас кусочек…»

Хельга на Хильдин вопрос: «Нет, господин Моро наверняка больше не сердится. Ведь Карнау его успокоил. Помните, как мы в тот же вечер ходили с ними на улицу?»

Хельмут: «Смотреть на летучих мышей».

И Хайде разочарованно: «Но они не прилетели».

«Нет, прилетели».

«Нет, ни одна».

«Наверно, у тебя просто слипались глаза, соня».

«Ничего подобного».

«Все равно прилетели».

Хольде: «Это были птицы».

Хельмут теряет терпение: «Нет, не птицы! Птицы совсем по-другому машут крыльями, нам же господин Моро показывал».

«Только было уже темно».

«И колюче, когда мы прятались в кустах».

Снова Хельгин голос, совсем рядом: «Нет, потом, под фонарем. Мы еще швыряли в воздух камешки, а летучие мыши бросались за ними вдогонку».

Хедда: «Они снижались до самых наших голов и растрепали всем волосы».

«Ну уж это ты сочиняешь».

«Но все равно летали очень низко. Черные зверьки».

Хельга: «Летучие мыши думали, камешки — это мошки, так, по крайней мере, объяснял господин Карнау».

И опять Хайде: «Да, мошки. И москиты».

Все вдруг в один голос: «Ах, ерунда».

Запись обрывается. Эта восковая матрица сделана вечером 27 апреля. В тот день между матерью шестерых детей и доктором Кунцем состоялась первая беседа. Кем был этот Кунц, согласившийся выполнить ее просьбу? Почему за все дни я ни разу с ним не столкнулся? Ведь кто-то должен был его остановить, в случае необходимости — силой. Все больше фактов, однако, указывает на то, что к убийству малышей причастен еще один врач. В четверг, 19 мая 1945 года, во время второго допроса Кунц отказывается от прежних показаний. Любое свидетельство — ложное свидетельство. Кунц беспрестанно поглаживает себя по волосам, ощупывает уши и трет глаза, словно вокруг кишит рой маленьких черных мушек, которые ему мешают. Теперь он признаётся, что данные им сведения об обстоятельствах умерщвления детей неверны. На самом деле все совершалось при пособничестве Штумпфекера.

Но что за «сладкая вода»? Вкусный напиток, приготовленный из воды и растворенной в ней карамельки, куда затем примешали морфий? А может, в приторно-сладкий лимонад сразу закапали не успокоительное, а смертельный яд? Или «сладкая вода» — просто неверное обозначение карамельных конфет с жидкой ядовитой начинкой, которые дали пососать детям, не опасаясь при этом сопротивления с их стороны, — все шестеро давно не получали сладостей и в кратчайшее время слизали бы необходимое количество карамели, так что цианистое соединение проникло бы в полость рта?

А врачи, лишенные возможности действовать наверняка, волновались ли? Насколько они были уверены, что из-за преобладания сладкого вкуса чувствительность вкусовых нервов по отношению к другим раздражителям в достаточной мере притупится и дети, ничего не подозревая, проглотят перемешанный со сладкой слюной яд?

Впрыснув морфий, Кунц покидает спальню и вместе с матерью ждет в соседнем помещении, пока все заснут. После этого она хочет дать детям яд и обращается к нему за помощью. Кунц отказывается. Тогда мать посылает его за Штумпфекером. Тот сидит в столовой бункера. «Доктор, мать шестерых детей просит вас к себе». Профессор незамедлительно следует за Кунцем. Так как матери в коридоре нет, он сразу проходит в детскую спальню. Примерно через четыре-пять минут оба, профессор и мать, появляются снова, и Штумпфекер, не сказав Кунцу ни слова, удаляется.

Мне казалось, этот человек способен на всё: ведь именно Штумпфекер в Равенсбрюке раздроблял детям ноги, именно он украсил свой кабинет препаратами органов речи недоношенных младенцев. Он был способен на всё, но я не думал, что он готов совершить убийство шестерых детей. Значит, послав меня делать копии наших записей, он избавился от нежелательного свидетеля и пошел к детям. «Перепишите все это самым тщательнейшим образом». Ничтожные записи искалеченного голоса, не имеющие никакого значения. А потом, когда все давно было кончено, настойчиво повторял, что пластинки ни в коем случае нельзя испортить.

Суббота, 28 апреля. Хельга рассказывает об отвратительном приключении: «И все описано».

Остальные хихикают. Старшая возмущается: «Вы не поверите, как там воняет. И какие омерзительные картинки рисуют на стенах мужчины».

«А что за картинки?»

«С голыми ухмыляющимися женщинами, у которых большие груди, а ноги расставлены, так что видны волосы и отверстие. Смотрите, не забредите туда ненароком, даже если здесь туалет закрыт. Лучше в штаны наделать, чем идти туда, вниз».

Внизу едет на велосипеде последний ночной гуляка, шины шуршат по асфальту.

Шофер Кемпка, еще один из галереи фальшивых свидетелей, сообщает следующее: по словам Штумпфекера, отец попросил его умертвить шестерых малышей с помощью впрыскивания быстродействующего яда. Однако доктор якобы отказался, заявил, что, помня о собственных детях, он никогда не совершит подобного деяния. Отец шестерых на грани отчаяния.

Кемпка постоянно спрашивает, какая участь постигла собак. Нюхает пальцы и при этом извиняется: сколько ни мыл, по-прежнему пахнут бензином. В конце концов среди беженцев в угольном бункере нашли врача, который с пониманием отнесся к решению, принятому супружеской парой. Он-то и лишил жизни детей. Но кто этот врач? Не Кунц. Больше ничего установить не удается. Неужели Штумпфекер так далеко зашел в своей дезинформации, что из осторожности рассказывал небылицы задолго до того, как его вообще спросили о готовности впутаться в дело?

«Прощан… Что мама собиралась сказать?»

«Когда?»

«Недавно, когда мы ходили на праздник в другой бункер».

«И правда, папа еще перебил ее на середине слова».

«Она сказала „прощание“?»

Хельга успокаивает взволнованных малышей: «Прощание? С какой стати? Нам ни с кем не надо прощаться. Раненые никуда не ушли, они по-прежнему лежат в лазарете».

Хайде спрашивает: «И дети тоже?»

«Да».

Хайде: «Странно. Получается, в Берлине совсем нет детей».

Хельмут возражает: «Но мы-то пока здесь».

Хольде: «У них был страшный вид».

«У детей?»

«Нет, у больных. Там, в самой глубине, стоял один и прятался, у него даже рта не было».

Хельга: «Ты все выдумываешь, чтобы нас запугать».

«Нет, на самом деле. Никакого рта. Только дырка».

«Прекрати!»

Последнее слово Хельга выпаливает так решительно, что в записи от 29 апреля настает пауза — на некоторое время воцаряется тишина. Словно каждый в одиночку пытался вытеснить нахлынувшие воспоминания о раненых. А может, всем показалось сомнительным Хельгино толкование недоговоренной мамой фразы. Или в тот момент старшая поняла, что сама не верит своим словам и, значит, все попытки успокоить малышей напрасны.

Некий Швегерман, адъютант отца, утверждает, будто собственными глазами видел, как около семи часов вечера мать вошла в детскую спальню. А через несколько минут появилась снова; лицо у нее было серое. Увидев Швегермана, женщина, рыдая, бросилась к нему на шею, она с трудом могла говорить. Постепенно адъютанту, который во время допроса беспрестанно теребит распустившиеся ниточки на месте сорванных петлиц, удалось разобрать из ее лепета главное: только что она убила своих шестерых детей. Женщина едва держалась на ногах. Швегерман проводил ее в зал заседаний, где уже ждал супруг. Тоже бледный как полотно. Он все знал, хотя не было сказано ни слова. И долгое время молчал.

Телефонист Миша добавляет, что мать шестерых детей с мертвым лицом вышла из передней и проследовала мимо телефонной станции в кабинет мужа, там села за стол и, вся в слезах, стала раскладывать пасьянс. А приблизительно через двадцать минут снова скрылась наверху. Но муж не показывался. Миша, не удержавшись, рассказывает, как однажды Швегерман негодовал из-за якобы недвусмысленных предложений со стороны Хельги.

Версия о том, что у матери случился приступ слабости и она была совершенно невменяема, расходится с показаниями других источников, согласно которым женщина первым делом сварила кофе, а потом вместе с мужем, Аксманом и Борманом принялась «задушевно болтать» о прошлом, как выразился один свидетель. Кемпка также сообщает, что супруги внешне казались спокойными и сохраняли самообладание, когда около 20 часов 45 минут он на прощание вновь посетил их в бункере. Шофер то и дело прерывает свой рассказ и прислушивается, словно вместе с ним говорит еще кто-то. Мать напоследок попросила его при встрече передать сердечный привет Харальду, сыну от первого брака.

Из реконструкции событий явствует следующее: около 17 часов 30 минут мать уложила шестерых детей в кровать и дала им снотворное, предположительно фруктовый сок с вероналом. А после того как дети заснули или по крайней мере погрузились в полубессознательное состояние, залила им в рот синильную кислоту из ампул. Для этого ей приходилось наклоняться над каждым ребенком, который лежал ближе, чтобы дотянуться до следующего. А дети уже ничем не могли ей помочь: ни сесть, ни открыть рот, чтобы принять смертельный яд. Обработать тех, кто спал на верхнем этаже двухъярусных кроватей, оказалось тем более трудно, особенно в неудобном для такого занятия коричневом платье с белой отделкой, надетом матерью в преддверии своего смертного часа; тут требовалась известная ловкость, чтобы в тот момент, когда другая рука приподнимала голову ребенка, смертельный яд не пролился.

Дети легко позволили проделать над собой всю процедуру, только со стороны Хельги мать встретила сопротивление, и, так как никакие уговоры не помогали, ей в конце концов пришлось силой влить яд старшей дочери.

Кто излагает обстоятельства дела подобным образом? Достоверность этих показаний весьма сомнительна. Мать не могла справиться одна, без посторонней помощи. Автор данного заявления, не желающий назвать своего имени, очевидно, что-то скрывает. Кто в последний вечер находился в детской вместе с матерью? Еще раз, запись от 30 апреля: перед тем как дети начинают подражать моему голосу, тот еще слышен в отдалении. Мы вместе поем колыбельную: «Завтра утром проснешься опять, стоит Господу лишь пожелать». Какие ясные голоса! Несмотря на усталость, малыши стараются петь в унисон.

Но сейчас пение расстраивается из-за глухих стонов, доносящихся из соседней квартиры: ох уж эти любовные игры перед рассветом.

Девочка совсем голая. Тут нет никаких сомнений, хотя видны только обнаженные узкие плечи. Тело до подмышек накрыто светлой парусиной. Голову приподнимают, и парусина с левой груди немного сползает вниз, подбородок слегка заострен, полные неплотно сомкнутые губы, маленький нос, под широкими надбровными дугами — закрытые глаза, длинные ресницы, вздернутые брови и гладкий, без морщин лоб. Как безупречно, как равномерно светится кожа, какой здоровый цвет лица, если бы не синюшные пятна и зеленоватый налет, из-за убранных со лба волос тем более бросающийся в глаза. Темные волосы от самых корней неестественно натянуты, тело, можно сказать, висит на них; рука в перчатке принадлежит работающему в морге солдату, который крепко держит за шевелюру голову мертвой двенадцатилетней девочки, поворачивая ее к объективу на фоне черного фартука, из-за чего фотографируемое лицо кажется еще бледнее.

Шестеро детей в легких ночных рубашках обнаружены на кроватях в отдельной комнате бункера имперской канцелярии. Сегодня она разрушена до основания. И где-то там, под землей по-прежнему лежит плитка шоколада, раскрошенная во время взрывов обломками бетонных стен. У всех шестерых явные признаки отравления. Для опознания тела были перевезены в предместье Берлина — Бух, где размещался отдел контрразведки Смерш 79-го стрелкового корпуса Первого Белорусского фронта, туда же доставили лиц, хорошо знавших детей.

При вскрытии трупа Хельги составлен следующий акт. Внешний осмотр: тело девочки, возраст около пятнадцати лет, хорошей упитанности; в голубой ночной рубашке с кружевами. Рост один метр пятьдесят восемь сантиметров. Объем груди шестьдесят пять сантиметров. Цвет кожных покровов и наружной слизистой бледно-розовый с вишневым оттенком. Со стороны спины тело покрыто трупными пятнами ярко-малинового цвета, не исчезающими после нажатия. Ногти синеватые. В области лопаток и ягодиц кожа в силу давления характерно бледная. На животе вследствие разложения грязно-зеленая. Форма головы вытянутая; волосы темно-русые, заплетенные в косички; лицо овальное, к подбородку заостренное. Лоб чуть покатый. Цвет бровей темно-русый. Ресницы длинные. Цвет радужной оболочки голубой. Нос прямой, правильной формы, маленький; глаза закрыты. Рот закрыт. Кончик языка слегка прикушен. При переворачивании трупа и надавливании на грудную клетку изо рта и носа выделяются сгустки крови и ощущается слабый запах горького миндаля. Строение груди нормальное, соски маленькие, в области подмышечной впадины волосяной покров не обнаружен. Живот плоский. Внешние половые органы развиты нормально. Большие срамные губы и лонный бугорок до верхнего края симфизы покрыты волосами. Девственная плева кольцеобразная. Осмотр внутренних органов: слизистая оболочка синеватого оттенка. Содержимое кишечника как обычно. Матка упругая, длина четыре сантиметра, ширина три сантиметра, толщина два сантиметра. Устье матки щелевидное, закрытое.

В акте указаны косички, но на посмертной фотографии волосы у Хельги распущены. Чьи руки их распустили? Руки патологоанатома в резиновых перчатках?

Вздрогнула первая птичка, теперь проснулась по-настоящему, начинает петь, тут же в ответ с других деревьев раздается щебетание. Ночь подошла к концу, вот он, этот момент. Что можно действительно восстановить по записям? Я много раз прослушал каждую пластинку. Я узнал все голоса, и свой собственный, и голос матери. А может, лучше уничтожить матрицы? Нет, только не это, у меня не хватит духу стереть последние дни шестерых детей, я не хочу уступать их тишине, этих малышей, вечером накануне своей смерти еще слушавших сказку, которую я им рассказывал.

Это было 30 апреля. Последняя запись, последняя встреча. На следующий день к обеду весь воск, вся аппаратура были собраны и частично уничтожены прямо на месте, в бункере. Итогом девяти вечеров, начиная с 22 апреля, стали девять восковых матриц. Раскладываю все по порядку и записываю данные. Но здесь, на кухонном столе, не девять, а десять пластинок. Неужели мы начали 21 апреля? Или в один вечер записали две? Нет, возможность сменить пластинку ночью совершенно исключалась. А вечером 1 мая по распоряжению Штумпфекера я уже делал копии. Или однажды была проведена утренняя запись? На другом аппарате, у меня в комнате? А может, дети, которые знали о моей работе, сами пожелали наговорить в микрофон? Нет, против воли отца ни один бы не осмелился. Ни даты, ни номера. Здесь явная ошибка, запись сделана не мной.

«А вдруг там господин Карнау, вдруг он уже пришел?»

Эту пластинку я слушал в самом начале, краткий разговор между Хельгой, Хайде и матерью.

«А вдруг там господин Карнау, вдруг он уже пришел?» Вот последние слова, которые можно разобрать. Нет, действительно запись сделана не мной. По своему качеству она гораздо хуже, просто не сопоставима с другими, в оживленной болтовне шестерых детей ничего не расслышать. Судя по всему, документ создан человеком неопытным: после вопроса Хельги поначалу слышны только шумы, не поддающиеся расшифровке. Но ведь, кроме меня, никто не знал о спрятанном микрофоне, о записывающем устройстве под кроватью… И вдруг глухой взрослый голос! Женский или мужской? Не определить, говорят слишком отрывисто. И словно издалека: «Да, да, о да».

С этого момента больше ни одного слова. Только звук глотания, повторяющийся шесть раз. Что там, крик? Или всхлипывание? Потом только дыхание. Сбившееся дыхание детских легких. Оно слабеет и становится тише. И вот уже ничего не слышно. Воцаряется мертвая тишина, хотя игла по-прежнему бежит по звуковой дорожке.