Антония Сузан Байет

Розовые чашки

Антония Сузан Байет — или А. С. Байет, как она предпочитает подписываться, — входит в число наиболее ценимых современных британских писателей. Она опубликовала, в частности, четыре романа: «Тень солнца», «Игра», «Девственница в саду» и продолжение этой книги, «Натюрмот», — и две литературно-критические работы: «Айрис Мэрдок» и «Вордсворт и Кольридж в свою эпоху». Она является видным критиком и рецензентом, входит в комитеты по присуждению литературных премий и регулярно выступает по радио Би-би-си.

А. С. Байет родилась в 1936 году (она — сестра широко известной романистки Маргарет Дрэббл) и окончила Кембриджский университет. До недавнего времени она читала лекции по английской и американской литературе в лондонском Юниверсити-Колледже. Она живет в Лондоне с мужем и тремя дочерьми.

Романы А. С. Байет считаются одними из лучших в современной английской литературе. Она пишет точно и взволнованно, сочетая богатство мыслей с острым ощущением хрупкости человеческих начинаний. Напечатанный ниже рассказ взят из ее первого сборника рассказов под названием «Сахар» (издательство «Чатто энд Уиндус», 1987 г.).

В комнате были три женщины: две сидели в низких креслах с овальными спинками, одна — в изножье кровати; из окна на ее светлые волосы падал летний свет, ее лицо было слегка в тени. Это были молодые женщины, полные энергии, — судя по тому, как быстро и чутко они поворачивали голову и как подносили ко рту руку с сигаретой в длинном мундштуке или розовую чашку. Они были в платьях, доходивших до колен, — на одной — оливкового цвета, на другой — красновато-коричневого (иногда казавшегося тускло-малиновым), а на третьей, со светлыми волосами, — цвета топленых сливок или байкового одеяла. На них всех были гладкие на вид, матовые светлые чулки и закрытые ботинки на пуговицах, на очень низких каблуках и с острыми носками. У одной смуглой женщины, сидевшей в кресле, были длинные волосы, собранные узлом на затылке. Две другие были коротко стрижены. Когда женщина со светлыми волосами повернула голову, чтобы посмотреть в окно, стало видно, как необычайно переливается от золота к серебру ее короткая стрижка между макушкой и изящной шеей. Ее изысканно отточенная верхняя губа застыла в неподвижности; взгляд у нее был спокойный, но выжидательный. Третью женщину было труднее рассмотреть; острижена она была не столь изящно, на мужской манер; Веронике стоило некоторого усилия заставить себя не видеть ее волосы такими, какими она всегда их видела раньше, — цвета «перца с солью».

Ей были очень хорошо видны оба кресла, одно — обитое бледно-зеленым полотном, другое — ситцем в больших, разляпистых розах. Ей был виден небольшой камин с медными щипцами, совком и кочергой, а рядом — пыльное ведерко для угля. Иногда камин ярко вспыхивал, но большей частью он оставался темным, потому что был светлый летний день, и в окно, между ситцевыми занавесками в розочках, был виден никогда не меняющийся сад колледжа, с клумбами роз и плотным цветочным бордюром, с небольшим искусственным прудом и запахом свежескошенной травы. В этот ландшафт по краям окна вплетались ползучие побеги — что это было, плющ или, может быть, вьющаяся роза? Ей был виден письменный стол — правда, не очень ясно. Не следовало напрягаться, вглядываясь; нужно было терпеливо ждать. В комнате был темный угол; там стоял какой-то предмет мебели, который она так и не могла разглядеть — платяной шкаф, что ли? Ей всегда был хорошо виден низкий столик, накрытый для чаепития. На нем были маленький медный чайник на подставке и объемистый заварочный чайник, разрисованный веточками; на блюде лежал кекс с грецкими орехами, и нарезанные ломтики хлеба; и тут же были расставлены шесть радужных розовых чашек на блюдечках в форме лепестков. Розовая поверхность светилась радужным глянцем, прорезанным голубовато-серыми и бело-золотыми паутинками. И еще ножички для масла с закругленными концами и ручками из слоновой кости — они тоже должны были лежать на столике, и лежали, и небольшая масленка из граненого стекла. И вазочка с вареньем, со специальной плоской ложечкой. Женщины беседовали друг с другом. Они кого-то поджидали. Ей не было слышно, о чем они говорят, как они время от времени смеются. Ей была видна скатерть, белая льняная скатерть, узорчато подрубленная, с густо нашитыми цветами, собирающимися в гирлянды у краев, вышитыми шелковыми нитками разных тонов одного и того же цвета. Ей все эти цветы казались розами, хотя, если присмотреться, многие из них, наверно, были какими-то придуманными гибридами. Она перебарщивала с розовым цветом.

Сверху ее позвала ее дочь Джейн — позвала властно и жалобно. Джейн, против обыкновения, была дома, потому что образовался какой-то непредусмотренный перерыв в ее насыщенной светской жизни, которая лилась и переливалась через край и влекла ее из дома в дом, из кухни одной подруги в кухню другой, грохоча рок-музыкой, попахивая наркотиками, гомоня решительными голосами. Джейн решила что-то себе сшить. Швейная машина стояла в спальне для гостей. Она, видимо, разрезала наволочку, чтобы сделать из нее диковинной формы ленты для волос к каким-то из своих причесок. Джейн сказала, что швейная машина забарахлила: такая вот глупость! Она в сердцах стукнула по машине кулаком и подняла свое необыкновенное лицо, обрамленное темно-каштановым нимбом взбитых, цвета сажи блестящих от лака волос — эдакое остроконечное произведение искусства. У Джейн были большие черные глаза, унаследованные от отца, с веками, подведенными карандашом, а от отца Вероники она унаследовала крупные, изящно очерченные губы, которые она красила ярко-красной помадой. Она была высокая и плотно сбитая, округлая и стройная, очень живая, одновременно и женщина, и злой ребенок. Игла, сказала Джейн, не шьет, она все крутила и крутила машину, и в ней лязгали и скрежетали старые цилиндры и шарниры. Машина не давала натяжения: натяжение исчезло ко всем чертям. Джейн яростно тянула за куски ткани, и нитка с жужжанием вырывалась из внутренностей машины, в которых скрежетал и скрипел челнок. Верхняя нитка была оборвана. Эту швейную машину мать Вероники получила в подарок на свадьбу в 1930 году; машина и тогда уже была подержанная. У Вероники эта машина была с 1960 года, когда у нее родилась старшая дочь — сестра Джейн. На ней она шила детские ползунки и ночные рубашки — только самые простые вещи: она ведь не была искусной швеей. Ее мать тоже была не бог весть какая рукодельница, но во время войны она на этой машине приноровилась перелицовывать воротнички, укорачивать брюки, превращать пальто в юбки, а занавески в рабочие штаны. А вот мать ее матери в 90 годы прошлого века была модисткой, и она, кроме того, делала ручную вышивку: вышивала подушки и полотенца, носовые платки и «дорожки» для комодов.

Джейн дергала себя за сережки — сложные сооружения из колечек золотой нити и маленьких стеклянных бусинок. «Исчезло натяжение, — сказала она, — и я никак не могу эту штуку наладить». Джейн без обиняков и весьма решительно подходила ко многим вещам, с которыми Вероника, как и все ее поколение, не сумела освоиться: с механическими приборами, с групповым проживанием, с отрицанием всяких авторитетов. Джейн обитала в мире машин и механизмов. Она ходила по улицам с висящим на боку черным ящичком, она жила в электрическом царстве, среди стереопроигрывателей, фенов для волос, кассетных магнитофонов, щипцов для завивки и укладки волос. Она уже разобрала на части регулятор натяжения старого «Суон-Викерза» и разбросала по столу какие-то металлические диски. Ее раздражала неровно намотанная катушка тонкой проволоки, у которой на конце был крючок, снабженный игольным ушком, на котором, когда машина в порядке, мирно дергается нитка. Джейн тянула и дергала этот крючок, вытягивая его из катушки, и теперь он торчал угрожающей, ни к чему не присоединенной спицей, уставленной в никуда.

Вероника рассердилась. Она сказала: «Джейн, но ведь это же спиральная пружина…» — и услышала, как у нее в мозгу начинает звучать ее собственный призрачный голос, который вот-вот изольется в крикливых жалобах: «Как ты могла? Почему ты такая бесчувственная? Моя мать шила на этой машине всю свою жизнь, и я тоже, я так за ней следила…».

И тут она вспомнила, как в 50 годы ее мать без конца скулила и ныла: «Как ты могла, как ты могла?» И она вспомнила себя вместе с матерью, жалобно скривившей лицо, того гляди готовой расплакаться, — и себя совсем юной студенткой, в накрахмаленной нижней юбке, гладкокожей, с подкрашенными глазами, страстной, уставившейся на черепки радужных розовых чашечек в доставленном на автофургоне чайном ящике. Эти чашки подарила ей давняя университетская подруга ее матери — по случаю того, что новое поколение приходит в тот же колледж. Ей эти чашки не нравились. Ей не нравился розовый цвет и не нравились блюдечки в форме лепестков, это было так старомодно. Она и ее друзья и подруги пили растворимый кофе «Нескафе» из ярких керамических или эмалированных кружек. Она сложила и убрала подальше в комод скатерть, которую когда-то вышила для нее ее бабушка: эта скатерть, такая плотная, чистая и гладкая — типичный образец бабушкиного рукоделья — она неизменно фигурировала в воображаемом чаепитии, которое Вероника постоянно придумывала с тех пор, как умерла ее мать. Это была курьезная форма оплакивания, но очень навязчивая и приносящая некоторое утешение. Похоже, что только на это она и была способна. Настоящему оплакиванию — оплакиванию от всей души — мешало воспоминание о том, как ее мать яростно ненавидела свою участь домохозяйки, закабалившую ее; эта ненависть обращалась и на ее хитроумных дочерей, которые все сумели отчасти избежать этой кабалы. Тишина, наступившая в доме с тех пор, как ее не стало, была как затишье после бури. Или как тишина той спокойной маленькой комнаты, словно наполненной светлым ожиданием, в один или в любой день в конце 20-х годов.