С 1 по 4 января 1957 года в Будапеште состоялось совещание венгерских, болгарских, румынских, чехословацких и советских руководителей. Они обсудили положение в Венгрии, итоги двух месяцев работы нового правительства Яноша Кадара, разработали программу помощи, которую необходимо оказать стране. В один из январских дней состоялась встреча Хрущева с рабочими крупнейшего в Венгрии Чепельского комбината, который, кстати, с 1950 но 1956 годы носил имя Матьяша Ракоши. Несмотря на то, что Чепель пока оставался одним из незатухающих центров восстания рабочих Будапешта, Хрущев настоял на этой поездке. Он, как известно, был не из трусливых политических деятелей. Оратор он был умелый, говорил просто, доходчиво, владел слушательской аудиторией.

В начале выступления он напомнил собравшимся в одном из огромных цехов завода рабочим, что по происхождению он сам из металлургов, но был и шахтером, и поэтому, приехав в Будапешт, решил поговорить в первую очередь с бастующими рабочими.

— Когда я сюда в гости к вам собрался, — начал Хрущев свой хитрый разговор, — меня пугали, предполагали, что освищут, забросают железками да гайками, потому что вы, пожалуй, один из самых активных отрядов восставшей Венгрии. Не поверил я этому, сказал, что это обман: не могут быть рабочие контрреволюционерами. Вы послушались скрытых под личиной трудяг, но не имеющих к ним никакого отношения, не честных защитников рабочего класса, а вражеских подстрекателей. Подстрекать всегда легче, чем работать. А сделать это было им не очень трудно — жизнь рабочих всегда нелегка, у всех народов и во всех странах. И в тяжелые, скажем прямо, тягостные времена обещаниями сладкой жизни всегда можно увлечь большие массы людей, — продолжил он свой исторический экскурс.

Хрущев вспомнил гражданскую войну в России, на Урале, когда рабочий люд города металлургов Златоуста, под давлением белогвардейских ораторов, наобещавших, что после разгрома большевиков ему раздадут все заводы, все окрестные земли, записался в армию Колчака — адмирала, вешавшего и расстреливавшего трудовых людей. И ведь два полка рабочих-златоустовцев воевали у него вместе с белогвардейскими офицерами. А в результате — разбитая армия Колчака, разбитые полки Златоустовских рабочих, разбитые надежды на «сладкую жизнь».

— Вас, венгерских пролетариев, повели не туда, рабочему классу можно было бы договориться с правительством рабочих, прогнать оттуда бездарных и нечестных людей, доведших страну до ручки, а вас — до нищеты, но не поднимать же на своих венгров оружие, не заниматься же линчеванием профсоюзных и партийных лидеров, вами же избранных рабочих людей. Но и теперь ничего легкого в жизни не ждите, будет трудно, но во главе правительства стоит Янош Кадар, сам из рабочих, он вас в обиду не даст. Помогите ему наладить более счастливую жизнь, чем раньше. Мы же, советские люди, честно признаюсь, в чем-то вас кровно обидели, и мы виноваты в развязывании конфликта, но мы вас и выручим.

Конечно, в выступлении Хрущева были элементы демагогической нечестности: ведь «до ручки» страну довели и по указаниям из Кремля. Но ни ему ли, работавшему на вершине советской власти почти с 30 лет и уцелевшему при Сталине, приспособившемуся чуть ли не к полдюжине других «партийных боссов», не владеть демагогией! Но выступление сработало.

Бастующий Чепель продержался еще несколько дней, а потом на комбинате распустили забастовочный совет, организовали рабочий революционный отряд, сами навели у себя порядок, и цеха Чепеля заработали. Естественно, что не только приезд Хрущева и его речь — ловкая игра под простого рубаху-парня, но и обстановка в стране требовали ликвидации забастовочных настроений.

Такую же хитроумную убедительность и расчетливый психологический подход Хрущев продемонстрировал и в Венгерской академии наук на встрече с интеллигенцией, встречаться с которой ему также не советовало окружение. С ним, кстати, приехала большая группа журналистов — «мозговой трест», пишущий для него речи. Ему рекомендовали встретиться с более нейтральной аудиторией.

— Не будут слушать, демонстративно разойдутся, и антисоветская пресса получит новый материал! — говорили Хрущеву.

Но упрямый и лукавый 60-летний Хрущев настоял на своем и пошел к элитным интеллигентам. И это несмотря на то, что сам имел незаконченное среднее образование, а буржуазной прессой был представлен всему миру как необразованный и некультурный мужик.

— Вот мне тут помощники написали умную речь, чтобы я вам ее зачитал. Не буду я ее читать. Лучше я поговорю с вами начистоту: пожилые академики поймут меня — старика-неуча, а молодые, думаю, поверят. Мы, советские люди, напортачили у вас, в Венгрии, вовремя не разглядели непоправимые глупости Ракоши, который привел Венгрию в тартарары, не ликвидировали вовремя Берию, не остановили организованный им разнузданный террор и преследования невинных людей. Серьезно обидели вас, ставших с 1945 года нашими друзьями. Поэтому ваше возмущение мне понятно, оно справедливо. И у меня оно было бы такое же, будь я на вашем месте.

Такое начало речи, внешне излучавшее искренность и почтительность, похожее на признание грехов, на христианское покаяние, сделало свое дело: оно заинтересовало академическую аудиторию.

— Мы в СССР тоже обижали интеллигенцию, да и поистребили ее во множестве, особенно при Сталине, считали, что интеллигенты никогда не будут честно служить рабочим и крестьянам. Но это не так. У людей умственного труда тонкие души и к ним нужен особый подход, особая внимательность. Мы наконец-то поняли это и наиболее талантливых все же спасли.

Отработанный на многих аудиториях «ораторский подхалимаж» и здесь дал свой результат. Они же, венгерские академики, не знали, что Хрущев в репрессивные 30-е годы тысячами и тысячами отправлял на смерть невинных советских рабочих и интеллигентов.

Сидевшие в зале стали внимательно слушать Хрущева.

— Вот я расскажу вам о судьбе двух великих ученых: физиолога с мировым именем Ивана Павлова и непревзойденного украинского сварщика академика Евгения Патона.

И Хрущев рассказал, как Павлов хотел уехать за границу и как голодающая Россия во время гражданской войны не дала погибнуть ни ученому, ни его лаборатории. И Павлов в конце жизни понял, что и при советской власти можно вести научные изыскания.

Хитрость каждого выступающего пропагандиста состоит в умении сказать о том, что ему выгодно, обрисовать положительные факты и при этом «забыть» упомянуть о том, что было в деятельности самого оратора отрицательного. Ровно так выступал в Венгерской академии наук и Хрущев. Рассказав о Павлове, он не упомянул о русских ученых, сотнями насильственно изгнанных Лениным из России в начале 20-х годов, а затем в еще большем количестве уничтоженных Сталиным в конце 30-х.

— А с другим большим украинским интеллигентом, — продолжал Хрущев, — я долго не мог договориться, чтобы он стал президентом Украинской академии наук, хотя этого желало большинство академиков. Речь идет о великом ученом в области сварки — академике Евгении Патоне. Он не прощал нам, руководителям страны, что его долго не признавали, семью третировали. Даже сына не принимали в университет только потому, что отец его из чуждой пролетариату интеллигентской среды. Такие были у нас искривления, а Патон этого несправедливого унижения простить не хотел. Но потом понял, простил. А сын его, Борис, стал также большим ученым — восходящая звезда в сварочном деле, уверен, будет академиком и президентом академии наук.

Хрущев еще немного рассказал про непростые судьбы некоторых других ученых с мировым именем и закончил:

— Все это я вам рассказал, чтобы вы поняли, какие бы ошибки и преступления ни делали бывшие руководители наших стран, все это были временные издержки в строительстве нового, неизведанного науке уклада жизни, но этот уклад надо коренным образом менять. А настоящий фундамент справедливого общества, как мы с вами, особенно ученые старики, знаем, — это рабочие, крестьяне и вы — интеллигенты.

Беседа удалась — Хрущев отвечал на вопросы еще почти час, и никто не хотел расходиться. Хитроумным оратором был Хрущев — в этом ему не откажешь!

После отъезда руководителей январского совещания пяти стран Хрущев остался на некоторое время в Венгрии, нигде официально не появлялся, но несколько раз беседовал с Кадаром, и на этих беседах мне досталась напряженная работа по синхронному переводу.

Хрущев обычно не любил ждать окончания перевода фразы или предложения и требовал, чтобы я переводил одновременно во время его разговора: переводчик должен быть, как автомат! Таково правило синхронного перевода.

Он вначале говорил медленно, как бы рассуждая сам с собой, — тогда мне было легче работать, но потом, увлекаясь, он убыстрял темп и выстреливал залпом несколько фраз, и тогда мне приходилось туго. Хорошо еще, что Хрущев любил возвращаться к одной и той же мысли несколько раз, и чего я не успевал полностью перевести в первый заход, наверстывал во второй, в третий.

Вспомнил я тогда с благодарностью молниеносный перевод титров зарубежных кинокартин в Посольстве: на перевод довольно длинного титра давались секунды, а ждать было некогда — появлялся новый текст.

С Кадаром было легче: во-первых, это был перевод на русский, во-вторых, у Кадара был не хрущевский темперамент — не взрывной, а спокойный, взвешенный, и ход мыслей — рассудительный. Излагая мысли в короткой фразе, он как бы советовался сам с собой. Но это были мои проблемы, характерные для синхронного перевода. А вот темы их разговора были куда серьезнее, хотя велись они в каком-то неофициальном, личном, непривычном для меня ключе.

Хрущев так хитро и задушевно строил разговор, что, казалось, это был разговор как бы старшего брата с младшим. Кадар был моложе Хрущева почти на 20 лет, а по опыту партийно-руководящей работы разница была еще больше. К тому времени, когда Кадар начинал свой путь в молодежном движении Венгрии, Хрущев, отвоевавшийся в гражданской войне в 1918–1820 годах, прошел многолетний опыт хозяйственной и партийной работы на Украине, а в 1935 году был уже первым секретарем Московского обкома ВКП(б).

Однако нравоучительности старшего и робости младшего не чувствовалось: внешне все выглядело как беседа равных партнеров. Кадар очень уважал Хрущева за его бесстрашный бой против культа личности Сталина и ликвидацию всесильного Берии, и они оба критически рассуждали о событиях, в которых им пришлось принимать непосредственное участие.

Трудно восстановить в памяти все детали их высказываний, но общее впечатление основных направлений беседы у меня сложилось более или менее отчетливое — уж очень она была необычной, опять же, внешне, как бы откровенно-доверительной.

Хрущев признал, что Сталин «напортачил» во многом, в том числе и с Ракоши.

— Авторитет Матьяша, — говорил Хрущев, — как деятеля международного революционного движения, да и безоговорочное, сильнее, чем в других соцстранах, подражательство всему советскому — импонировали Сталину. Он считал Венгрию «бриллиантом в короне социалистического содружества». Ракоши, чтобы угодить Сталину, безудержно гнался за СССР, усердствовал в насаждении всего советского, ненужного, лишнего, да и вредного для Венгрии: непосильных темпов индустриализации, силовых методов власти местной партократии, безудержного восхваления всего советского образа жизни, и переусердствовал, особенно в беззаконной репрессивной политике.

Хрущев признавался, что хотя он и разоблачил культ Сталина и его подручного Берии и старался по мере сил ликвидировать последствия насаждавшегося ими полного беззакония и попрания личности — на большее у него сил не хватает.

— Взялся я горячо, — говорил он, — но надо ломать командно-бюрократические методы управления, а значит, надо ликвидировать созданный десятилетиями управленческий аппарат, насчитывающий миллионы чиновников-номенклатурщиков от районного до высшего ранга, ломать старый политический и экономический механизм власти, а это сделать можно только коренной и глубокой демократизацией всей жизни страны. Попытаюсь, конечно, что-то сделать, но стар я — не вытяну, — с огорчением говорил Хрущев. — Ты, Янош, моложе, ты храбрый человек, взятие власти тобой, хотя и с нашей помощью, — поступок мужественный и ответственный. Придется тебе быть между молотом и наковальней, между своими «праваками» и «леваками», да и с нашими «командующими» надо ладить и в то же время отучать их от прежних привычек распоряжаться в Венгрии как в своей вотчине. Нелегкое будет у тебя царство!

Далее он говорил, что венгры первыми в социалистическом лагере прокладывают путь к настоящей социалистической демократии, первыми вступили на путь реформ, хотя и сделали это грубо, резко, в вооруженном мятеже против всего, что им навязали Ракоши и Сталин. Хрущев сказал, что, может быть, и можно было это сделать по-другому, если бы один из главных центров восстания не находился в югославском посольстве в Будапеште.

— Я считаю, — говорил Хрущев, — что югославы были главными предателями и в венгерском кризисе, и вообще в это время в социалистическом союзе, они мечтали создать новое федеративное государство из придунайских стран.

Кадар говорил о том, что недовольство народа было не столько из-за экономических трудностей: люди в Венгрии, начиная с 1945 года, не голодали. Только первые месяцы было туго с продовольствием, но СССР помог, прислал зерно, поэтому в стране вовсе не было «трех миллионов нищих», как при Хорти. Взрыв народного возмущения произошел в результате невиданного в истории Венгрии XX века давления на личность: повальные репрессии, аресты, концлагеря, выжигание всего национального венгерского и насильственное внедрение всего советского. Никто не считался с тем, что социально-политические условия в Венгрии имеют свои особенности и во многом кардинально отличаются от условий в Советском Союзе. Венгерский народ имеет свой, веками сложившийся, боевой, революционный, непокорный и не сломленный различными иноземными властителями характер. Этот характер, как стальной прут: его силой гнули, гнули, а он всегда потом резко выпрямлялся и бил наотмашь любых иностранных пришельцев.

— Так произошло и в этот раз. Наши современные аналитики считают, — говорил Кадар, — что одна из главных причин событий 1956 года — вопрос национальной независимости, возникший еще в 1945 году, когда советские войска остались в Венгрии. Чужеземцы в стране — это мина замедленного действия. Но ведь корни национальных обид у венгров гораздо глубже, — продолжал Кадар. — Я согласен с историками, которые утверждают, что вопрос о национальной независимости был поставлен еще в незапамятные времена, когда татаро-монгольские всадники вступили на мадьярскую землю. И с тех пор «угры» не терпят иноземных захватчиков и из поколения в поколение борются с ними. Поэтому советские войска надо выводить, только тогда вопрос национальной независимости, касаясь его русского аспекта, будет снят.

Кадар просил Хрущева строго предупредить Серова, что его полицейская деятельность может вызвать новое возмущение в стране — а ведь председатель КГБ готов был посадить в тюрьму любого мадьяра, который держал оружие в руках. А держало его более 600 тысяч человек — столько единиц различных стволов, только по приблизительным подсчетам, разграблено в стране.

— Но ведь вооружили людей мы сами, — говорил Кадар, — доведя до неистового накала их терпение, особенно в молодежной среде. Десятки тысяч людей находятся под следствием и прокурорским надзором, число приговоренных на разные сроки заключения приближаются к 20 тысячам, свыше 10 тысяч интернированы в концлагерях, свыше 500 казнено. И большинство репрессированных — молодежь. Кого не схватили — те убежали из страны. Таких насчитывается уже более двухсот тысяч, и все еще бегут. Не много ли для «усмирения» такой маленькой страны, как Венгрия? Я знаю, — пояснил Кадар, — что приговоры выносит не Серов, а венгерские суды, но следствие серовцами ведется так, что по материалам допросов и по венгерским законам мы должны осуждать подследственных на длительные сроки или на казнь.

— Пока мне народ доверяет, — с уверенностью говорил Кадар, — я как мадьяр, а Ракоши, Герё, Фаркаш, Реваи и их ближайшие соправители изначально по характеру своему никогда не были венграми, я сто раз подумаю об условиях, возможностях, особенностях моей страны и характере народа. И поэтому буду просить вас, Никита Сергеевич, также все это учитывать. Иначе страну надолго не вытянешь из кровавой трясины, в которую ее столкнули.

— Вот мы касались эмиграции, — продолжал Кадар. — Мадьярам не привыкать эмигрировать — это болезнь, видимо, небольших экономически неустроенных стран. Если посчитать, сколько венгров живет за ее границами, то с потомками наберется, наверное, еще одна страна, если не больше. Хорти из трехсоттысячного рабочего класса уничтожил несколько десятков тысяч, около ста тысяч — вынудил эмигрировать. Но ведь тогда бежали от фашистов, буржуев и помещиков, а сейчас убежало вдвое больше, причем из страны социализма, из народного государства.

— Наши люди теперь образованнее, мадьярскую историю знают вдоль и поперек, и они призадумаются, какая же разница между фашистским режимом Хорти и нашим — социалистическим? — рассуждал Кадар. — Ракоши и его окружение об этом не думали, теперь мы получаем плоды их преступлений, и нам с вами надо об этом серьезно, очень серьезно призадуматься.

Хрущев твердо пообещал Кадару остановить Серова:

— Мы вскоре освободим его от венгерских дел, да и вообще от дел, связанных с политической безопасностью.

Хрущев интересовался, как Кадар планирует вести страну после кризиса, как будут строиться отношения с СССР?

— Я знаю, что без советского газа, нефти, электроэнергии Запад нас задушит экономически, — рассуждал Кадар, — если даже в Венгрии будет вдвое больше советских войск, чем имеется сейчас. Не перекрывайте заслонки советским энергоресурсам — это главное, что вытянет Венгрию из кризиса.

Кадар твердо сказал, что новое руководство не даст возродиться сталинско-ракошистскому режиму, не позволит стричь любые воззрения под одну гребенку, отрицать материальную заинтересованность и свободное действие закона стоимости, а потом снова навязать административно-командную систему планирования. Не допустит оголтелого отрицания особенностей исторически сложившегося исконного мадьярского характера и венгерских особенностей жизни — тогда страна выйдет на правильный путь без всяких кровавых потрясений.

— Все, что я планирую, — говорил Кадар Хрущеву, — это выполнить наказ всенародного восстания 1956 года. И я, мадьяр до мозга костей, не отступлю от этих требований венгерского народа, да мне и не дадут отступить — отстранят от руководства, как отстранили Ракоши. И ведь все, намеченное нами, можно проводить, не ссорясь с советскими людьми и руководством СССР, если оно не будет мешать нам жить по-новому.

Во время этой беседы Кадар попросил Хрущева направить делегацию партийных работников в обкомы ВСРП, а также прислать знающего теоретика марксизма-ленинизма для работы с докладами и решениями ЦК. Очень важно, чтобы теперь, когда к Венгрии проявляется все больший интерес, чем это было раньше, документы ЦК ВСРП готовились бы на современном уровне марксистско-ленинской теории, но с учетом венгерских особенностей.

— У нас, в Венгрии, есть такие кадры, но это бывшие ракошисты, а их привлекать к этому делу не хотелось бы, — добавил Кадар.

Хрущев вскоре отправил в Венгрию известного философа, вице-президента Академии наук СССР, Председателя Общества советско-венгерской дружбы академика Петра Николаевича Федосеева с небольшой бригадой ученых помочь в этом деле Кадару. Хотя к ним и были прикреплены другие переводчики, но пока это дело отладилось, работы у меня стало больше. Обстановка в стране к этому времени становилась все безопаснее, и Федосеева с его группой поселили уже не в Парламенте, а в так называемой партийной гостинице, куда потом переселился и Кадар с небольшим аппаратом и временно взял и нас.

Напряжение в Венгрии уменьшилось по всем направлениям, поэтому военную охрану Парламента сняли, необходимость в советском переводчике потихоньку отпала, и вскоре я перешел работать советником в Посольство СССР в Венгрии, но по многим вопросам я еще не раз бывал у Кадара до самого моего отъезда из Будапешта.