Летом 1947 года меня вызвали в ЦК партии и назначили заместителем представителя Советского информбюро в Венгрии. Представителем там уже работал журналист Федор Потемкин, но он не знал венгерского языка и поэтому для связи с прессой я был направлен в Будапешт. Видимо, мои добрые опекунши из Военного института иностранных языков Клара Майтинская и Роза Богдань похвалили кадровикам мой мадьярский. А возможно, подобрать другого кандидата просто не хватило времени и исходили из русской пословицы — «На безрыбье и рак рыба».

В ЦК, честно говоря, не очень интересовались ни моей уверенностью, что справлюсь с новыми обязанностями, ни сомнениями на этот счет. Скорее всего, моя кандидатура отвечала критериям анкеты: из рабочих, член партии, воевал, награжден, в других партиях не состоял, не судим, в связях с враждебными организациями не находится, в оккупации не был, родственников за границей нет, женат, морально устойчив. Чего еще надо?! Словом, начальство решило — а умнее его никого нет — и назначение состоялось.

Но моя личная уверенность подкреплялась тем, что в год, предшествовавший направлению меня в будапештское Совинформбюро, я не переставал заниматься мадьярским по несколько часов в неделю. Ставила мне правильное произношение диктор радиовещания на Венгрию, светлой памяти, Лилия Анатольевна Белоцерковская — дочь комиссара венгерской коммуны 1919 года, хлопотунья, мой дружок-заботушка. Позже она переехала жить в Венгрию.

Перед поездкой в Будапешт мне пришлось некоторое время стажироваться в главном центре Совинформбюро в Леонтьевском переулке — в бывшем здании германского посольства, покинутого своими хозяевами в 1941 году, как только началась война. Выездные документы я получал здесь же.

Совинформбюро ранее было известно как государственная информационная служба, в годы войны передававшая всему миру наши сводки о действиях Красной армии на фронтах Великой Отечественной войны. Это была организация не только информирующая, но и пропагандирующая советские успехи.

Война закончилась, необходимость в военных сводках отпала, но в 1947–1948 годах возросла острая необходимость пропаганды всего советского — начался активный период «тотального идеологического наступления на растленную и растлевающую культуру и мораль».

Вот и Совинформбюро наряду с другими организациями было поручено выполнение новой задачи: организовать идеологическое наступление в капиталистических странах — в самом логове врага, а также в новых народно-демократических странах, а стало быть, и в Венгрии. Началось идеологическое наступление в первую очередь в СССР. В известных «зубодробильных» постановлениях того ждановского времени беспощадно расправлялись с писателями от Ахматовой до Зощенко, музыкантами от Прокофьева и Шостаковича до Мурадели за так называемые «формалистические искажения» радостной советской действительности. Одновременно поднимались на пьедестал щедро обласканные ученые, писатели, поэты, художники и музыканты, те, кто «шел в ногу с партией», то есть представители «оплаченного оптимизма».

У меня складывалось впечатление, не сразу, конечно, а по более поздним сопоставлениям фактов, на основе наблюдений, раздумий, обмена мнениями с другими людьми, что эта кампания была развернута очень обдуманно. Миллионы и миллионы советских солдат, офицеров, представители всех слоев нашего общества побывали в Чехословакии, Германии, Австрии, Финляндии, Польше, Венгрии, Югославии, Болгарии (а военнопленные были и в других буржуазных странах) и смогли сопоставить западную жизнь с советской действительностью, причем не в пользу СССР. У многих тогда закрались в душу сомнения: дескать, «неладно что-то в Датском королевстве». Эти настроения отразились и в послевоенных художественных произведениях мастеров литературы, музыки и кино. Такие вредные настроения, по критериям приверженцев партийно-идеологического пресса, были недопустимы, подрывали всю официальную систему взглядов «все советское — самое лучшее в мире», вбиваемых партийной пропагандой, и эти воззрения надо было немедленно выжигать. В механизм этой «выжигательной» кампании, но уже в зарубежных государствах, было включено и Совинформбюро (и я в Венгрии в том числе).

Моей стажировкой в Совинформбюро и подготовкой к поездке в Венгрию руководил Соломон Абрамович Дридзо, более известный под партийным псевдонимом — Алексей Лозовский. Помимо руководителя Совинформбюро он был еще и заместителем министра иностранных дел по совместительству. Несмотря на свой «исторический авторитет» одного из лидеров Коминтерна, известнейшего международного партийного деятеля, генерального секретаря Профинтерна 1921–1937 годов, Лозовский выделялся среди других моих наставников какой-то учительской мягкостью, эрудированностью, начитанностью, знанием нескольких языков, умением слушать собеседников — словом, незаурядным был человеком!

Мы удивлялись и радовались тому, что он уцелел после кровавого 37-го, ведь он был в партии с начала века, участвовал в февральских и октябрьских событиях 1917 года, знал «кто был кто» и, вероятно, хорошо представлял себе истинную роль Сталина в «трех революциях».

Сталин таких свидетелей, как Лозовский, уничтожал, а в особенности тех, кто непосредственно видел, что вся мифология о великих деяниях Сталина в Октябрьском перевороте 1917 года — блеф, выдумки подхалимов и его собственная сталинская ложь. Но радовались мы, как потом выяснилось, рано. Сталин за год до своей смерти в числе других старых большевиков, каким-то чудом уцелевших после 1937 года, расстрелял и Лозовского. Позже Лозовский был посмертно реабилитирован — такова типичная судьба российского большевика при сталинском режиме.

Узнав, что меня направляют в Мадьярию, 70-летний старик стал живо расспрашивать о Венгрии, в которой ему не удалось побывать, но отчасти он был знаком с ней по рассказам Матьяша Ракоши, который в начале 20-х годов работал с ним бок о бок в Коминтерне. Поглаживая свою седоватую профессорскую бородку, Лозовский вспоминал: «Ракоши тогда еще не было и 30-ти, а мне было уже за 40, но он знал языков вдвое больше меня, а секретарем Коминтерна Ракоши стал в 29 лет!»

Он попросил меня передать Ракоши привет, однако предположил, что, дескать, молодой неизвестный журналист вряд ли будет вхож так запросто к Генеральному секретарю венгерских коммунистов.

Тогда он написал письмо и попросил его передать лично в руки «Дорогому другу Матвею». Удалось мне это не сразу, в Посольстве вообще не советовали это делать. Но письмо я сохранил и вручил Ракоши при подходящем случае, хотя и значительно позже.

По прибытии в Будапешт представитель Совинформбюро Федор Потемкин и я были направлены послом Георгием Пушкиным к главному редактору «Сабад Неп» («Szabad Nep» — «Свободный Народ») Иожефу Реваи (Revai Jozsef), которому венгерские товарищи поручили шефство над представительством Совинформбюро. Реваи сказал нам, что задачи у нас и у них общие — наступление на буржуазную идеологию, поэтому он окажет нам посильную помощь. Мы заикнулись, что хорошо было бы, если бы нам помогали два-три квалифицированных журналиста. Он усмехнулся: тогда, по его мнению, получилось бы не наступление, а перестрелка одиночными. Для такого нужного дела в вашем распоряжении будет 30–50 самых квалифицированных журналистов Венгрии, знающих, как надо перерабатывать ваши материалы для прессы. Он поручил нам: организуйте бюро переводчиков, и за дело! Только побольше просите из Москвы статей, очерков, зарисовок об образе жизни советских людей. Для оперативности передачи материалов из Москвы Реваи уже дал распоряжение выделить нам радиотелеграфный аппарат немецкой фирмы «Хелл».

«Если будут проблемы — сразу обращайтесь ко мне!» — сказал он на прощание.

Мы, окрыленные таким приемом, доложили о создании советско-венгерского информцентра нашему послу. Он тоже обещал содействие, подыскал особняк недалеко от Посольства. И в дальнейшем Реваи относился к нашей вновь созданной конторе очень внимательно. Он придавал большое значение всем видам информации из СССР, часто приглашал к себе, сам неожиданно приезжал к нам. Однажды, когда в МТИ (Magyar Tavirati Iroda — Венгерское Телеграфное Агентство) испортился «Хелл» и венгерские коллеги не сумели вовремя получить из Москвы материалы очередного пленума ЦК ВКП(б), Реваи попросил передать из Москвы текст постановления ЦК на наш «Хелл». Он полдня просидел у нас в бюро, читая каждую страницу, требовал от своих сотрудников в МТИ немедленного перевода издаваемого текста и заметно волновался. За время, которое я был с ним знаком, он вообще казался мне нервно-вздернутым, импульсивным человеком, как у нас говорят — «заполошным». Реваи посылал получаемые из МТИ переводы в сверхсрочный набор, вызывал дополнительно наборщиков и редакционных корректоров. Тогда он даже задержал выпуск газеты «Сабад Неп», явно боялся, что не сможет оперативно доложить Москве о своевременной публикации материалов пленума ЦК ВКП(б).

После того случая авральной и сверхсрочной работы он попросил нас параллельно с МТИ принимать важнейшие материалы Москвы, говорил, что в МТИ появились саботажники. Тогда в Венгрии начался новый виток «охоты на ведьм». Он поставил в наше представительство второй аппарат «Хелл» и прикрепил двух мастеров-наладчиков для профилактического осмотра и своевременного ремонта телетайпов. Работы нам значительно прибавилось.

Главный идеолог Коммунистической партии Венгрии Иожеф Реваи, который в ряде статей и выступлений того времени сформулировал основную идеологическую задачу дня — максимально приблизить к «сталинской модели пролетарской диктатуры» практику венгерского бытия, беспрекословно осваивать опыт социалистической жизни в СССР и внедрять его в Венгрии, — стал фактически нашим патроном.

Он говорил, что мы должны запрашивать из Москвы побольше сведений об идеальных советских людях — стахановцах, добросовестных тружениках, верных своему долгу солдатах, образцах «светлого будущего», тех, кто, без всякого сомнения, служит целям социалистического строительства. Подчеркивалось также, что надо получать и положительные материалы о руководителях Советского Союза, информацию о художественных выставках произведений социалистического реализма, где на холстах и в мраморе изображены вожди партии, чтобы на эти выставки обратили внимание и потом показали их в Венгрии, запрашивал репродукции картин политических лидеров СССР.

На одной из выставок советского искусства Реваи сказал, что мы должны учиться у советской культуры, чтобы отныне не на Париж, а на Москву обращать свои взоры. И мы стали работать еще напряженнее: требовали все заказанные Реваи материалы от Москвы, да и Москва не дремала — засылала нам килограммы бандеролей с рукописями, а «Хелл» выдавал свежие позитивные новости.

Только обработка этих материалов на мадьярском шла не столь гладко — венгерские журналисты никак не могли привыкнуть к «московскому» стилю. Информация была часто вымученная, в большинстве своем непонятная для венгерских читателей, откровенно тенденциозная, а по объему и содержанию — длинная и скучная. И только когда мы, посоветовавшись с Реваи и послом Пушкиным, получили разрешение сокращать и вносить «живинку» в эти материалы, чтобы они заинтересовали венгерских читателей, — дело более или менее сдвинулось.

Естественно, что образ жизни в СССР на венгерской земле пропагандировало не только наше представительство, но и все советские организации. Сталинское вмешательство в культуру другой страны сказалось даже в том, что именно «вождь народов» определял, кто из писателей Венгрии лучший. По личному решению Сталина в число лауреатов премии его имени попали в 1952 году венгерские писатели — Тамаш Ацел (Aczel Tamas) и Шандор Надь (Nagy Sandor). Скороспелое личное решение Сталина оказалось неудачным: впоследствии Шандор Надь спился, а Тамаш Ацел продал свою медаль на аукционе в Лондоне.

Технология присуждения премий была у вождя — «великого ценителя искусств» — такова: на предварительном заседании он отбрасывал материалы, подготовленные комиссией по сталинским премиям. Он начинал обычно так: «Я прочитал недавно такую-то книгу — это очень хорошее произведение социалистического реализма! А Вы не читали? Жаль!»

Затем творческим союзам, работникам аппарата ЦК КПСС, Совмину давалось задание представить доказательства его мнения. Никакие споры и аргументы от противного не допускались. Сталин любил повторять: «Премии я даю из фонда своих собственных средств, заработанных мною лично, — гонорарных доходов от издания моих собственных книг». Но это была очередная ложь: произведения «вождя всех народов» — доклады на съездах, статьи, выступления на совещаниях — готовились огромным сонмом работников и бесчисленными «мозговыми центрами», журналистами, работниками различных идеологических служб страны. Эти авторские группы обычно неделями и месяцами сидели в санаториях ЦК КПСС и Совмина, готовили отдельные части очередного «опуса» Сталина. Редакционные же комиссии селились в просторных правительственных дачах (чаще всего на бывшей даче Горького) и занимались «редактированием сталинских литературных произведений». Было издано тринадцать томов собрания сочинений миллионными тиражами, не считая отдельных книг и брошюр.

Значительно позже, после смерти Сталина, его творения, которыми были забиты многочисленные склады, здания церквей и монастырей, строго и секретно охраняемые (о том, что эта литература не расходится, никто не имел права информировать вождя), — сжигались или перерабатывались как макулатура. Позднее, когда я работал в Политиздате (Издательство политической литературы ЦК КПСС), мне довелось быть в составе комиссии, решавшей, сжигать или пускать на бумажное сырье эти многомиллионные тиражи. Ракошисты в своем верноподданническом рвении угодить Сталину во многом старались забежать вперед и быть «левее Папы Римского» среди соцстран-сателлитов.

Попытка сделать слепок с советской макрохозяйственной структуры, что при отсутствии ресурсов, равных СССР, было экономическим безумием, в конечном итоге привело страну к развалу. Но эти «макропробы» не сразу стали видны населению, далекому от теоретических изысков венгерских руководителей, да и не очень разбиравшемуся в них. Гораздо очевиднее венграм, от мало до велика, от школьников до стариков, было вымывание всего мадьярского из обыденной жизни, забвение вековых национальных обычаев и привычек венгерских людей.

Знаменитую на всю Европу, красивую, со вкусом украшенную позументами, аксельбантами, различными цветными шнурами и другой атрибутикой гусарскую форму заменили на невзрачную «цвета хаки», зато по советскому образцу! На отмену этой формы не решались даже Габсбурги — выученики пруссацкой линейности воинских доспехов. Или, например, лишили будапештские воинские парады былой красоты, на которые ходил смотреть весь столичный люд. Даже у венгерских школьников и студентов вместо отметок по нисходящей: 1 — лучшая, 5 — худшая, заведенных еще в средние века, заменили на советскую систему. Хотя логики и древней человеческой мудрости в тех оценках (самая первая — самая лучшая), конечно, больше, чем у новоявленных советских наркомпросовцев. Все эти и другие, а их было много на каждом шагу, «мелочи жизни» были простому люду небезразличны, в отличие от верховных горе-деятелей, которым доверили руководить страной.

Забегая вперед, замечу: в 1956 году вокруг этих «новшеств безразличия» к народным традициям строились многие призывы к ликвидации таких порядков и такой власти, которая безнаказанно плюет в лицо исконным венграм, издевается над их национальными чувствами. Это была одна из причин «революции чувств». Те, кто считал восстание 1956 года контрреволюционным, называли эти чувства «националистическими извращениями и настроениями, излишним мадьяризмом».

Вся эта идеологически наступательная, оптимистично хвалебная кампания всё больше увязала в глубоких противоречиях, проецировалась на внутренние события в стране, где в более широком масштабе, чем раньше, разворачивались репрессии и преследования инакомыслящих.

Политическая обстановка в стране, особенно перед парламентскими выборами 1947 года, была довольно сложной. Да и после выборов, когда победили коммунисты, она не улучшилась, хотя будапештская и провинциальная печать кричала об огромной исторической победе.

В то время руководство Ракоши, как известно теперь, не без провокационной подсказки и помощи бериевских служб еще со второй половины 40-х годов организовало ряд акций, связанных с лишением прав своих противников в борьбе за власть.

Венгерская партия независимости (Magyar Fiiggetlensegi Part) Золтана Пфейффера (Pfeiffer Zoltan) была дезавуирована, его самого лишили гражданства и спровоцировали бежать за границу, а имущество организации реквизировали. Ликвидировав одну из старейших социал-демократических партий в Европе, ее влили потом в компартию. Многих бывших руководителей социал-демократии впоследствии ожидала тюрьма.

Путем ряда политических манипуляций Ракоши и его сподвижники (надо признать, что он был в этом непревзойденным мастером), подавляя всё и вся, расчищали себе путь к власти, втягивая в интриги и сметая всех, кто им сопротивлялся. И это было определено как новый курс на социалистическое переустройство страны. На самом же деле это был курс на создание новой государственной машины подавления.

С 1948 года крестьян начали широкомасштабно и принудительно загонять в сельхозкооперативы. Все это сопровождалось обобществлением (отчуждением) земли, розданной этим же крестьянам в первый год после освобождения страны. Коммунисты сами под собой пилили сук, на котором сидели с 1945 года.

В мае 1949 года по вымышленным обвинениям был арестован тогдашний министр иностранных дел Ласло Райк (Rajk Laszlo), а вместе с ним еще десятки людей. Многих, и его в том числе, расстреляли. Сотни бывших коммунистов-подпольщиков с большим стажем борьбы с фашизмом, рабочие, социал-демократы и другие честные люди за несколько ближайших лет были репрессированы. По некоторым более поздним данным, их число достигло 300000 человек, то есть, по сути, каждый третий член Венгерской партии трудящихся. Становилось очевидно (мы, журналисты — это почувствовали нутром), что до наших оптимистических сообщений никому не было дела, да и в правдивость советских, и даже собственных, венгерских публикаций в периодической прессе верило все меньше читателей.

В эти годы, по моим наблюдениям, в широких слоях народа начался процесс осмысления сообщений печати, сопоставления их с действительностью. Люди больше стали верить зарубежному радио, которое также врало, как умело, но зато критиковало, а не захлебывалось восторгами. Нам пришлось потихоньку сворачивать бурную информационную деятельность и через два-три года после начала нашей пропагандистской суеты мы пришли к выводу, что планы тотального идеологического наступления провалились, и представительство Совинформбюро свою пропаганду прекратило. К счастью, у меня все эти годы была и другая работа, связанная с тем, что действительно необходимо для укрепления советско-венгерской дружбы.

Как журналист, я много ездил по стране, писал очерки о венгерских тружениках, много фотографировал и направлял мои снимки и литературные работы в различные советские газеты и журналы. Горжусь, не скрою, юбилейным выпуском журнала «Огонёк», вышедшим к пятилетию освобождения Венгрии от гитлеровцев, для которого я подготовил почти половину номера. Продолжал я совершенствовать и свой венгерский язык: кроме прослушивания будапештского радио и обычных бесед со знакомыми горожанами, служебных разговоров с коллегами, меня включили в так называемую кинопросмотровую комиссию Посольства. Нужно было почти ежедневно переводить венгерские титры к зарубежным фильмам — великолепная практика для последующей работы по синхронному переводу.

В это же время по рекомендации посла меня приняли вольнослушателем на филологическое отделение Будапештского университета. Кроме того, я читал лекции в Русском институте при философском факультете университета по тематике «Серебряного века» в русской литературе. Так что как в Дьёндьёше и в Москве, так и в Будапеште мне не приходилось скучать, здоровье пока выдерживало, хотя темпы, которые я себе задал, были в то время сверхнапряженными. Но зато как все это было интересно!

В те годы я познакомился и с университетскими студентами — будущей «движущей силой» предгрозовых теоретических (да и практических) бурь лета 1956 года и реально действующей силой в событиях октября 1956 года. Студенты воспринимали меня без настороженности, качеств засланного зарубежного «стукача» во мне не видели. Хотя уже в это время широко начались репрессии и в студенческой среде и «посторонних» надо было опасаться. Молодежь держалась со мной достаточно откровенно, доверительно. Воспитанники же Русского института вообще считали меня своим — они готовились к работе в СССР, и большинство вопросов сводилось к сюжетам на тему: «Как было у вас, как сейчас у вас? Расскажите о нашей будущей жизни в СССР».

Однако по многим вопросам, которые мне задавали в Русском институте совсем не по теме лекции, чувствовалось, что разные аспекты творчества русских поэтов начала века — имажинистов и акмеистов, Блока и Есенина, — о которых я читал лекции, их интересуют гораздо меньше, чем острые проблемы современной венгерской действительности. Чувствовалась нервная напряженность и на этих своеобразных «пресс-конференциях»: мне приходилось очень неловко — я и сам многого не знал, да и не понимал. Это сейчас, когда тайное стало явным и раскрытым, я бы дал, наверное, более квалифицированные ответы. Но теперь, по прошествии лет, я понимаю, что студенты разбудили во мне тревогу, возможно даже смятение, заставили более чутко прислушиваться и внимательно присматриваться к тому, что происходит и в Венгрии, и в СССР.

Правдивых ответов на свои недоуменные вопросы студенты в печати не находили и, как мне кажется, именно поэтому создавали дискуссионные кружки, переросшие позднее во Всевенгерский дискуссионный кружок имени Шандора Петёфи (Petofi Kor). Интерес к дебатам в кружке Петёфи был настолько велик, что дискуссию о прессе, например, слушали через репродукторы около 7000 человек. Уже через три дня, в конце июня 1956 года, к всеобщему возмущению кружок был запрещен решением Пленума ЦК Компартии Венгрии, а недовольных партийцев исключили из партии.

Студентов особенно волновала развернутая репрессивная политика со стороны АВХ — венгерской госбезопасности (AVH — Allamvedelmi Hatosag), они не знали еще, что это исходит лично от Ракоши, Герё, Фаркаша. У некоторых воспитанников, особенно в Русском институте (это был элитный вуз, и попадали туда в основном выходцы из семей высшей номенклатуры), в тюрьмах оказались отцы и близкие родственники. Но у многих студентов университета — детей рабочих и крестьян — отцы также были репрессированы.

Поэтому с уверенностью можно сказать, что осенью 1956 года студенческая молодежь была сагитирована на решительные действия против режима Ракоши не зарубежными разведчиками и контрреволюционными агентами, как это оценивалось в проправительственных изданиях. Хотя не исключено, что они могли использовать выгодные для них политические провалы правящей номенклатуры. «Сагитировала» студентов сама трагическая обстановка, созданная судебно-карательными органами страны для устрашения ее жителей.

Когда по заданиям и просьбам редакций московских журналов я бывал в журналистских поездках по Венгрии, то наблюдал (кстати, и в знакомом мне Дьёндьёше), что прежней радости, как это было сразу же после проведения земельной реформы, в стране не наблюдается. Особенно переживали крепкие зажиточные землевладельцы (основные поставщики сельских товаров в магазины и на рынки). Их называли кулаками, их выселяли, у них забирали землю, дома, реквизировали имущество и запасы из продовольственных погребов. В итоге бездомные люди уходили в города.

— У вас в СССР при коллективизации так же было? — спрашивали они меня.

А что я мог ответить, это ведь был 1956 год, а не сегодняшнее время, когда многое стало явным. Приходилось, хоть и с оглядкой, осторожно признаваться:

— Да, в Венгрии сейчас, как у нас было в 30-е годы…

— И без вины сажали?

— Да, и в тюрьмы сажали, и в лагеря отправляли, и на поселения в другие края России, главным образом в северные, не обжитые.

— Ну, принесли вы нам счастье! — горько сетовали мои собеседники. И с этим приходилось соглашаться.

С продовольствием в стране становилось все хуже и хуже: такого изобилия в будапештском «Чреве Парижа», на главном рынке около моста «Свободы» («Szabadsag hid»), как раньше, не наблюдалось, да и другие будапештские рынки стали какие-то тощие. Когда приходилось приобретать продукты в магазинах и лавках, то покупательницы жаловались друг другу, что если раньше из 100 граммов масла можно было приготовить завтрак и обед, и на ужин кое-что оставалось, то теперь хватало только на утренние бутерброды — масло в пачке наполовину было перемешано с водой. Зато строили огромные заводы, фабрики, шахты, да мощные электростанции.

Когда я участвовал в поездках по стране, сопровождая советские делегации, навещавшие Венгрию по обмену (партийные, профсоюзные, молодежные группы гостей из городов-побратимов), слышал от рабочих едкие вопросы:

— А у вас тоже все деньги тратят на военные предприятия?

Невеселые были эти беседы — о крохотной зарплате фабричных и заводских рабочих, о плохом снабжении продуктами.

Я стал замечать то, чего раньше не наблюдалось: на лицах некоторых рабочих — злые, прожигающие тебя насквозь, полные неукротимой злобы глаза. Как-то я спросил секретаря парткома, сопровождавшего делегацию:

— Кто эти люди, которые так враждебно относятся к нам, советским? Вроде раньше не замечалось такого.

— Да это ссыльные из Будапешта. Проходят на заводе «трудовое» воспитание. Всякие «бывшие», не сумевшие убежать за границу: полицейские, жандармы, фабриканты, помещики, кулаки, да их сынки.

И добавил:

— Как же, перевоспитаешь их, они готовы всех убить за то, что их лишили сладкой жизни!

Но ведь были среди рабочих не только бывшие, а лишили их всех просто нормальной жизни. Действительно, как мне потом рассказывали, эти «ссыльные поселенцы» стали активными организаторами и руководителями восстания, а как «законные пролетарии» — членами заводских и фабричных рабочих советов, вместе с уголовниками они линчевали и убивали. Но в восстании принимали участие и простые рабочие.

* * *

…Отрадой для переводческой души были в то время и мои встречи с советскими и венгерскими деятелями искусства. В Венгрию тогда несколько раз приезжал исключительной доброты человек и выдающийся балетмейстер романтического направления Василий Иванович Вайнонен. Он ставил в Национальном театре оперы и балета «Пламя Парижа» Бориса Асафьева и «Щелкунчика» Петра Чайковского. Он не раз приглашал меня к переводческой работе с артистами балета.

Пришлось мне еще раз попотеть, изучая терминологические нюансы балетмейстерского искусства. В этом помогли мне венгерские театроведы, которые сотрудничали с Национальным театром (Nemzeti Szinhaz). Тогда я подумал: вот чем надо заниматься настоящим людям — русским и венгерским — воплощать дружбу между венгерскими и советскими людьми. Если бы вся энергия, все средства, уходящие на военные происки, расходовались на знакомство с красотой сердец наших народов — как далеко ушли бы мы в настоящем человеческом прогрессе. И я вновь прочувствовал всю глубину слов Федора Михайловича Достоевского — «Красота спасет мир».

В это время была у меня еще одна постоянная любовь — Национальный театр, главный драматический театр Будапешта. В свободные вечера я там «пропадал», наслаждался прозрачной венгерской речью. Не пропускал ни одной пьесы, где играли Аги Месарош (Meszaros Agi), Гизи Байор (Bajor Gizi), Артур Шомлаи (Somlai Artur) — мои любимые актеры. Я старался запоминать их интонации, чистоту их произношения, восхищался музыкальностью каждой фразы, каждого слова, какой-то невероятной певучестью венгерского языка.

Больше всего у Артура Шомлаи мне нравилась неторопливость произношения в самых драматических сценах, особенно в спектаклях по классическим пьесам. С актерской работой Шомлаи я познакомился, когда впервые увидел и услышал его в фильме Белы Балажа «Где-то в Европе» (Balazs Bela «Valahol Europaban»), напоминавшем лучшие итальянские фильмы неореализма, и с тех пор стал его поклонником. Он также был моим учителем в познании прелести мадьярского языка.

* * *

…Вскоре я неожиданно был вызван в Москву, в ЦК ВКП(б), в связи с предстоящими юбилейными празднествами и предполагаемым приездом на пятилетнюю годовщину освобождения Венгрии от гитлеровцев заместителя председателя Совета Министров СССР, Маршала Советского Союза Климентия Ефремовича Ворошилова. Ему понадобился переводчик. Выбор пал на меня.