И вот с июня 1950 года я снова в Москве. Меня зачислили референтом по Венгрии одного из отделов ЦК ВКП(б). Мне с гордостью сообщили: никто меня не может теперь уволить самовольно — только по решению секретариата ЦК партии.

В аппарате ЦК работали различные по своим правам и обязанностям люди. Одни — высший ранг — только командовали и подписывали бумаги, подготовленные партаппаратчиками более низкого ранга. Последние, в свою очередь, только исполняли команды или передавали их по назначению и контролировали выполнение поручений. Я принадлежал ко второй категории. У меня не было никого в подчинении, да и в своей жизни я не привык к командованию, все знания приобретал сам, все, что накопил, — при мне. Здесь, в аппарате ЦК, надо было читать все венгерские газеты, журналы, книги, набираясь мадьярскому уму-разуму, анализировать и реферировать, «выдавая на-гора» записки-объяснения, что-то вроде современных дайджестов. В мои обязанности входило также готовить ответы на просьбы, присылаемые нам от ЦК Венгерской партии трудящихся, следить за тем, чтобы эти просьбы выполнялись организациями, которым секретариат ЦК передавал их для реализации. Кроме того, мне поручалось составлять планы пребывания в СССР венгерских партийных делегаций, сопровождать их на официальных приемах в Москве и в поездках по Советскому Союзу. Приходилось мне принимать и сопровождать членов ЦК ВПТ, приезжавших по обмену на отдых и лечение в элитные санатории Управления делами ЦК. Обычно они прибывали по пятницам, а уезжали через месяц, по воскресеньям, чтобы увеличить свое пребывание в СССР.

Работы опять было по горло, первое свободное воскресенье я получил только через много месяцев — глубокой дождливой осенью, когда уже никому из привилегированных гостей не хотелось приезжать на отдых в СССР.

Распорядок работы в аппарате ЦК был сугубо сталинским, то есть подстроенным под привычки вождя: приходили в 11 часов (Сталин — в 2–3 пополудни), а уходили глубокой ночью. Сталин страдал бессонницей, из-за чего путал день с ночью. Когда он уезжал, вниз по партийно-государственной цепочке сообщалось, что «хозяин убыл». В 3–4 часа утра со Старой и других площадей и улиц Москвы, где располагались партийно-государственные учреждения, разъезжались сотни автомашин, развозя партийных боссов и чиновников меньшего ранга по домам. Правда, после смерти Сталина в 1953 году этот несуразный режим сам собой отменился, и в ЦК стали работать, как все остальные чиновники Москвы.

Первое дело, на которое я был вызван из Будапешта в ЦК, — писать речь для Климента Ворошилова, тогдашнего заместителя председателя Совета Министров СССР. Он должен был произнести ее 4 апреля 1950 года, в день пятилетнего юбилея освобождения Венгрии. Я отложил все текущие дела и обязанности и занялся приятным для меня делом — изучал русско-венгерские отношения чуть ли не от Петра I и до наших дней в поисках фактов, положительно свидетельствующих о добрососедских связях русского и венгерского государств. Я допоздна засиживался то в Государственном архиве, то в Историческом музее, то в библиотеке имени Ленина, читал книги, журналы, различные манускрипты, мемуары и другие материалы.

Естественно, я наметил включить в речь Ворошилова только положительные факты (кто же по праздникам вспоминает о соседях плохо!), и поэтому материалы о подавлении революции 1848–1849 годов, различных войнах в противоборствующих коалициях оседали у меня только в личных блокнотах, не для официального текста. Зато сколько я нашел интересного и доброго в отношениях между нашими народами! Оказывается, издавна развивалась торговля — все, чем были богаты обе стороны, все пускалось в обмен. Запомнился мне в связи с этим любопытный оригинал прошения «к Царю-батюшке Петру I майора в отставке Ивана Кудеярова, главного поставщика токайских вин Двора Его Императорского Величества». В документе содержалась просьба «о высочайшем позволении выдать свою дочь за иноземца — мадьяра, не дворянина, но сына боевого офицера П. Ракоци — весьма расположенного к России». И рукой Петра I была наложена резолюция: «Разрешаю».

Вот, подумал я, нам бы чтить деяния предков, да торговать пушным и другим нужным товаром в обмен на фрукты и вино (что, правда, частично делалось, однако явно недостаточно), а не обмениваться в основном оружием и теми материалами, которые необходимы для военно-промышленных комплексов обеих стран.

А какие живые связи и истинно добрососедские творческие контакты налаживались во все времена между мастерами культуры Венгрии и России, Будапешта, Санкт-Петербурга и Москвы! Конечно, многое из памяти стерлось, а любые записи мы обязаны были сдавать в ЦК. Но, как сейчас помню, с восхищением рассматривал я работы знаменитого венгерского графика Михая Зичи (Zichy Mihaly), долгое время жившего в России и с одинаковым мастерством иллюстрировавшего произведения Петефи, Аранья, Мадача, Пушкина, Лермонтова и даже Руставели.

Обычно после того, как был собран материал, необходимо было писать проект речи, а затем учитывать замечания людей из «мозгового центра» — идеологических отделов ЦК: пропаганды, науки, литературы, международного отдела и других. Большинство из рецензентов Венгрию знали мало, но зато настолько поднаторели в бумаготворчестве по части написания разного рода всяческих постановлений и резолюций ЦК, стандартных выступлений членов Политбюро и секретарей ЦК на любую тему, что я диву давался, как из моего «сырья» получалось все складно и на должном международном уровне.

Так что написание мною речи Ворошилова было обыденным, заурядным, рутинным делом. Только наивные люди думали у нас, что все творения вождей писались ими. Для этой работы в любых учреждениях — партийных и государственных, от Политбюро ЦК КПСС до райкомов и райисполкомов — существовал огромный штат помощников, в основном из журналистов.

Главные руководители страны в большинстве своем были, мягко выражаясь, интеллектуально слабы для написания чего-нибудь путного, большинство из них не имели законного высшего образования. Микоян, например, не умел писать по-русски, а у Хрущева не было даже среднего образования и т. п.

Среди всех «мозговиков» больше всех нравился мне талантливый редактор Иван Тихонович Виноградов, как мы его звали — «Тихоныч». Он был сангвиник, нередко мгновенно засыпавший в самый разгар нашего сочинительства, но все слышал. Громко всхрапывал он ненароком и во время самых значительных заседаний отдела, и в кабинетах секретарей ЦК. Никогда не забуду, как однажды, в первые месяцы после событий 1956 года, с одной из партийных делегаций ЦК КПСС мы посетили машиностроительный комбинат Чепель (Csepel). После обхода цехов в зале заседаний парткома шли довольно бурные обсуждения «на злобу дня», и вдруг, в паузе, раздался громкий всхрап Виноградова. Кто-то из венгров добродушно бросил в зал реплику: «Если советскому гостю от скуки всхрапнулось, то чего волноваться, все у нас утрясется!» Присутствовавшие весело рассмеялись. Видимо, и храп иногда имеет политическое значение — как импульс к разрядке напряженности.

Но вернемся к речи Ворошилова. Она готова и отдана на прочтение будущему «автору» Ворошилову. Слава Богу, он одобрил, отправил в МИД, в редколлегию Правды, а затем снова на апробацию.

Настал день отъезда в Венгрию. Я выехал вместе с сопровождающими партийно-правительственную делегацию лицами — цековцами и аппаратчиками канцелярии Ворошилова. Железнодорожный спецсостав, который состоял из салона-вагона для «главного гостя» в середине состава, вагона-ресторана, вагона с бронированной автомашиной для поездки по Венгрии, вагона для обслуги — охрана, повара, медики, парикмахер и другой неизвестный мне рабочий люд, — выехал заранее. Это было как бы опробование. Ворошилов официально выехал позднее.

К своему выступлению на торжественном заседании он готовился тщательно. На следующий день по приезду вызвал меня и еще нескольких человек из секретариата в большой особняк рядом с Посольством, где он разместился с обслуживающим персоналом, и сказал, чтобы мы слушали, как он будет читать подготовленную речь. Передо мной сидел пожилой, болезненный, круглолицый старик, с темными мешками под глазами. Он часто отлучался в соседнюю бытовую комнату, как он говорил, «позвонить в Кремль». Врач, профессор из Лечсанупра Кремля (Лечебно-санитарное управление) все время напоминал ему, что надо лежать, а не работать, но тот только отмахивался от него. У Ворошилова были проблемы с урологией. Врач все-таки настоял на своем, сделал ему укол и Ворошилов лег, но тем не менее продолжал читку. Мне было жаль старого и не слишком хорошо к своим 70 годам сохранившегося человека — в такие годы пора на пенсию, однако расставаться с властью трудно. Геронтократия — одна из известных черт позднего периода социализма.

Упрямый и дисциплинированный был старик! «Слушайте внимательно, правильно ли я читаю, правильные ли у меня ударения!» — требовал он. Ворошилова особенно беспокоило, точно ли он произносит венгерские названия, встречающиеся в тексте. Признаюсь, дабы не случилось казуса, мы по совету первого помощника Ворошилова генерала Щербакова их потом убрали.

Он вспомнил, как однажды одна из наших знаменитых певиц, выступая в будапештском Национальном театре на торжественном праздничном вечере, пела венгерскую песню, где в припеве было слово, оканчивающееся на «seg». Последнюю гласную она пела, как короткое «Е», а не открытое «Э», а слышалось «seg», что является нелитературным названием пятой точки. И получился конфуз: сначала зал ошарашенно затих, потом с напряжением, в мертвой тишине, ждал второго куплета, а после третьего взорвался хохотом и наградил артистку такими аплодисментами, которыми, наверное, певицу не награждали даже в родном театре.

Ворошилов все же заботился о своем здоровье: как только у него закончился приступ почечной колики, он стал прогуливаться в парках Будапешта, точно отмеряя километры, рекомендованные ему лечащим профессором. Считали пройденный путь два охранника, перекладывая маленькие камушки, которые были связаны как четки по 100 штук, из одного кармана в другой. Иногда охранники сбивались со счета, тогда маршал садился на ближайшую скамеечку и приходил им на помощь.

Ворошилов говорил, что Будапешт он любит, хорошо вспоминал работу в 1945–1947 годах, когда он был председателем Союзной контрольной комиссии в Венгрии. Его узнавали, здоровались с ним, и он расспрашивал встречных будапештцев о жизни.

— Видите, — обращался он к плотно стерегущей его охране, — здесь еще не забыли Ворошилова!

Как-то будущий председатель Президиума Верховного Совета СССР поехал прогуляться на катере вверх по Дунаю до Вышеграда (Visegrad). Радовался прогулке, был очень веселый, даже запел тихим и мелодичным тенорком. Говорили, что голос ему «ставила» сама Нежданова! Пел Ворошилов украинские песни, быть может, вспоминал молодые годы, проведенные в Восточной Украине, где родился. Видимо, за эту причастность к певческому цеху Сталин назначил его и держал главным куратором и покровителем всех видов искусства в СССР (не без вреда для самого искусства). Многие десятилетия Ворошилов совмещал кураторство с маршальскими обязанностями.

На катере я с разрешения Ворошилова фотографировал его, но это занятие стоило мне потом дальнейшей карьеры в аппарате маршала. Генерал Щербаков перед плаванием по Дунаю намекнул, что Ворошилову я понравился, и он хочет взять меня к себе в секретариат. Когда же мои пленки были проявлены (они до сих пор хранятся в моем архиве) и снимки показаны маршалу, он брезгливо поморщился и сказал Щербакову:

— А фотограф-то — человек злой, ни одной морщины не пропустил у меня, неужели я уж такой дряхлый старик?

И песенка моя для дальнейшего продвижения по службе была, мне кажется, спета. Больше всего я опасался, что теперь меня вообще отлучат от работы переводчика-референта — в аппарате неуважение к близкому окружению Сталина никому не прощалось. Позже я разобрался, в чем дело. Ворошилову никто и никогда не осмеливался показывать не отретушированные и не отрисованные «под молодость» его фотопортреты, а я и не знал об этом украшательском обычае. Вожди, как кинозвезды: не любят, чтобы их видели старыми.

Но опасения мои были напрасны. Старик простил меня, наверное, посчитав, что я просто фотограф-неумёха. И после празднеств мы снова гуляли по Будапешту: я переводил беседы будапештцев с Ворошиловым, а по возвращении в Москву я остался в отделе ЦК. Более того, если к Ворошилову приезжали гости из Венгрии, не владевшие русским, он вызывал меня для перевода, а когда в феврале 1951 года возглавил советскую делегацию на II съезде Венгерской партии трудящихся (ВПТ), я вновь писал проект его речи и переводил ему во время поездки. Правда, больше я его никогда не фотографировал.

В 1951 году по моей просьбе мне разрешили остаться в Венгрии на две недели — поездить по стране, сдать экзамены в университете (я теперь числился там заочником), прочитать обзорную лекцию в Русском институте. Ведь во время работы в ЦК я не прекращал совершенствовать венгерский. Понимал, что для синхронных переговоров, которые мне теперь приходится вести, языком надо заниматься ежедневно.

Занимался теперь с Кларой Евгеньевной Майтинской. Я упоминал о ней, рассказывая о своей преподавательской работе, когда она помогала мне читать лекции в ВИИЯКе. Она закончила к этому времени первую в России трехтомную «Грамматику венгерского языка». Я буквально штудировал этот солидный научный труд, и Майтинская придирчиво экзаменовала меня. Кроме того, я готовил обзорную лекцию на венгерском языке по классической русской литературе начала XX века для студентов Русского института. Клара Евгеньевна правила мой венгерский текст, гоняла как мальчишку, заставляла зубрить и сдавать лекцию на память по абзацам, потом постранично, чтобы «не краснеть за меня!».

Судьба Майтинской поистине драматична, как и у многих честных интеллигентов СССР и Венгрии того времени.

Ну, думал я, что уж властям предержащим до проблем венгерской грамматики, но, увы, и до нее дотянулась невидимая рука «отца народов». В тот период Сталин возомнил себя ученым-лингвистом и даже опубликовал целую работу в «Правде» об учении тогдашнего академика и вице-президента АН СССР Николая Марра, который пытался «вдребезги» разбить все исследования настоящих русских и советских ученых-лингвистов.

Как раз в это время Клара Евгеньевна «на ура» защитила докторскую диссертацию, основанную на собственных многолетних исследованиях и солидных научно-теоретических трудах венгерских и русских языковедов. Но в диссертации она ни разу не сослалась на «великий труд» И. В. Сталина. Подхалим Сталина, некто Сердюченко, написал в Высшую аттестационную комиссию об антисталинском характере работы К. Е. Майтинской. Я спросил ее, почему же она не ссылалась на эту сталинскую работу.

— Потому, — ответила Клара Евгеньевна, — что Марр в оценке всех настоящих лингвистов мира — не ученый. Его новое «яфетическое» учение о языке научно не обосновано, это профанация лингвистики. Как же я могла основывать свое исследование на ненаучных теориях?

Дорого обошлось ей пренебрежение трудами вождя: почти пять лет ей не присуждали докторскую степень. Это произошло только после смерти «великого друга всех ученых мира» (в том числе лингвистов) и разоблачения Сердюченко.

Вспомнил это, ибо хотелось напомнить о технологии командно-приказной системы «воспитания» специалистов, работавших в сфере общественных наук, которая допускала к исследованиям в основном тех, кто приспосабливался к мыслям властей предержащих, их официальной идеологии, тех, кто в тысячах и тысячах книг, статей, диссертаций умело мусолил идеологические постулаты ленинизма и сталинизма.

…И вот, оставшись на две недели в Будапеште, я снова в Русском институте, читаю обзорную лекцию о моих любимых Александре Блоке, Сергее Есенине, поэтах-имажинистах, поэтах-акмеистах, о «Серапионовых братьях», привожу по памяти строки Марины Цветаевой, Анны Ахматовой, Николая Гумилева… Тогда еще не обо всем можно было говорить, но моя литературно-преподавательская проба на венгерском, родном языке слушателей Русского института, видимо, многих заинтересовала, и я повторил лекцию на филологическом факультете университета. Это фактически и был мой государственный университетский экзамен — на занятия в университет мне больше заглянуть не удавалось.

Я, конечно, благодарен профессорам и преподавателям, которые занимались со мной, давали задания, списки литературы, заранее формулировали экзаменационные требования — ведь я был не обычный студент, а вольнослушатель, заочник. При будущей работе над диссертацией в Академии общественных наук при ЦК КПСС будапештские знания мне очень помогли.

Когда же я сопровождал партийно-правительственные делегации на III съезде ВПТ в мае 1954 года, а также в апреле 1955 года на праздновании 10-летия освобождения Венгрии от фашизма — было, естественно, не до филологии и не до университета. В такие дни просто мечтаешь выспаться.

И в студенческой среде, и в тех городах и селах, которые мне пришлось посетить с делегациями, настроения резко отличались от тех, которые я наблюдал раньше. В стране зрело уже не подспудное, а открытое недовольство.

В университете и в институтах города Сегед (Szeged) преподаватели говорили мне, что насилие и террор охватили всю страну. История Венгрии, ее традиции третируются и попираются, за прогрессивные выступления против существующего положения профессора и преподаватели лишаются кафедр и выгоняются из университета и других учебных заведений (эти методы копировались с худших советских традиций), все более широкие слои населения охвачены страхом за свою работу и даже жизнь.

Поэтому когда в официальных газетах писали об интеллигентах, что они якобы скрывают свои буржуазные взгляды, но не перестают их исповедовать, — это была, разумеется, ложь. Противостояние режиму Ракоши инспирировалось его же сторонниками сверху, конфликт разжигался самими идеологами и практиками верховной власти, которые резко повернули в конце 40-х — начале 50-х годов от союза с интеллигенцией к резкой конфронтации с ней. Я прояснил это для себя во время моих последних коротких встреч в университете и Русском институте с профессурой и студентами, с которыми я был знаком уже много лет.

…Я лично был знаком с Матьяшом Ракоши. Еще в конце 30-х годов, когда я работал в Радиокомитете, во время кампании за освобождение Ракоши из фашистских застенков Хорти его в тогдашней советской прессе квалифицировали как «выдающегося деятеля коммунистического и рабочего движения». Я уважал этого мужественного борца с фашизмом. Теперь же я видел его на приемах в честь иностранных делегаций, приезжавших на съезды и праздники, где он без всякого труда, без запинки рассказывал и переводил байки и анекдоты на 10–12 языках (к моей белой зависти филолога).

А когда Ракоши приезжал в СССР, то в число моих обязанностей как сотрудника Отдела входило и обслуживание важного гостя во время пребывания на советской земле: я, как говорили у нас в Отделе, был «на подхвате». В соответствии с протоколом, официальные встречи и проводы первого человека венгерского государства на вокзалах и аэропортах проводились пышно, а переезды, как и положено, с большим эскортом машин. А если делегация была партийно-правительственная, то и с почетным караулом, марширующим под оркестр.

На переговорах в высших кругах мое присутствие не требовалось, потому что Ракоши хорошо знал русский. Но я должен был сопровождать семью Ракоши по вечерам и воскресеньям, а иногда и днем в будни в театры, на концерты или в какие-либо другие места согласно протокольной программе их визита. В один из таких «культпоходов» я запоздало, но все же передал письмо, написанное Лозовским «его другу Матвею».

— Привет с того света, — грустно констатировал Ракоши. — Он был хорошим человеком. И чего его — старого, больного — Сталин уничтожил буквально перед собственной смертью?

Если же чета Ракоши уезжала в санаторий на юг, я также сопровождал их и в течение нескольких дней вводил главного врача санатория в круг возможных «курортных» интересов генсека. Супруги ездили не только по южным курортам Союза, чаще они бывали в Барвихе — самом фешенебельном санатории на западе Подмосковья, в бывшем замке баронессы Мейендорф (Meyendorff). Видимо, в плане воспоминаний это было для них и приятное место: здесь они по-настоящему близко познакомились, после того как в 1940 году Феодора Федоровна Корнилова (Феня — так ее звали близкие) впервые увидела Ракоши на пограничной станции Негорелое. Она была в то время руководителем профсоюзного комитета работников юстиции и председателем Советского комитета по освобождению Ракоши. Феня встретила Матьяша после его 15-летнего тюремного заключения и отвезла из Негорелого на лечение в Барвиху. Вскоре, в 1942 году, она стала его женой.

В Барвихе чета бывала часто — в любой приезд в Москву. Ракоши после столь длительного тюремного заключения стал больным человеком, числился по медицинским показателям в нескольких группах риска, да и жена его не отличалась хорошим здоровьем. Сталин, склонный к красивым жестам (вперемешку с жестокими санкциями), даже направил выдающегося советского хирурга, впоследствии долголетнего министра здравоохранения СССР, Бориса Петровского, постоянным личным врачом Ракоши — на случай операции. В связи с этим Петровский жил в Венгрии несколько лет.

Феня Федоровна была незаурядной женщиной. Якутка, дочь крупного золотопромышленника, она еще до 1917 года окончила русскую гимназию и, когда в Ленинграде открылся Институт народов Севера, где обучались эвенки, юкагиры, ненцы, якуты, буряты и другие большие и малые народы северных и дальневосточных окраин страны, стала его студенткой. Позже получила еще и юридическое образование. В Ленинграде она изучала также ремесло изготовления фарфоровых скульптур. Тогда это было ее страстным увлечением.

Феня Федоровна оказалась талантливым художником. Ее росписи по ткани и фарфору поражали своеобразием восточного и северного колорита. Это были сполохи северного сияния на шелковой ткани. Она дарила расписанные платки женам членов Политбюро, и те «стояли в очереди» за ее презентами.

Когда Ракоши занимался партийно-государственными делами в Кремле, его жена посещала заводы, где изготавливались фарфор и хрусталь, — в Ленинграде, Дулёве, Гусь-Хрустальном, Вербилках, Конаково. Я сопровождал ее в этих поездках, как и было положено по гостевому протоколу, и, не скрою, с любопытством, радостью и интересом — раньше я этого ничего не знал. Феня Федоровна, видимо, бывала здесь не один раз: рабочие, мастера и художники принимали ее не как жену руководителя Венгрии, а как профессионального мастера фарфорового дела. Скульпторы, художники по раскраске, специалисты по обжигу показывали ей свои последние изделия, она же привозила на просмотр свои собственные работы. Это были многочасовые беседы профессионалов.

В Будапеште, где с 1949 года жена Ракоши стала «первой леди Венгрии», у нее была своя мастерская с печью для обжига, построенная любящим мужем. Там создавались скульптуры жителей Севера, оригинальные фарфоровые статуэтки, необычные сервизы. Затем все это передавалось на знаменитую фарфоровую фабрику города Херенд (Herend) для промышленного выпуска. Сервизы, изготовленные по эскизам и изделиям Фени Федоровны, я неоднократно встречал в домах венгерских партработников и в магазинах, продававших фарфор, считавших за честь иметь сервиз от Ракоши. На мой вкус, они действительно были неординарными, своеобразно красивыми и изящными.

Тогда мне подумалось, а теперь я в этом полностью убежден, что и Матьяш Ракоши, и его жена Феня Федоровна волею судеб изменили своему истинному призванию. Большие личности: один талантливейший лингвист, знанию языков которого позавидовал бы любой академик языкознания, его жена — выдающийся художник-колорист, как говорили мне искусствоведы в музеях прикладных искусств СССР и Венгрии.

Тем драматичнее итог их жизни — за провал в руководстве страны, за кровавые преступления против народа Венгрии Ракоши с позором был выдворен за пределы Родины и умер в изгнании в феврале 1971 года, а жена канула в неизвестность. Во время поездки в Венгрию в 1994 году могилу Ракоши мы нашли с трудом: урна с его прахом находится в Будапеште на кладбище Фаркашрети.

Они стали жертвами страшной логики трагической действительности XX века; как говорят венгры: попали в «чертову мельницу» и были перемолоты ею. Политика, общеизвестно, дело грязное. Так называемое партийно-правительственное окружение — сродни волчьей стае, где у вожака самые беспощадные клыки. В разгар «политического гона» он уничтожает и своих собратьев по команде с меньшими клыками, и попавших на зуб «переярков» из других команд партии, если вдруг в период «политических разборок» они попадаются в охоте за лакомой волчицей — властью. Ракоши не имел самых сильных клыков в стае Сталина, и его участь была, по-моему, предрешена, запрограммирована логикой политической волчьей жизни — погоней за властью.

Вожди социализма и коммунизма социалистических стран, с которыми мне приходилось работать переводчиком, начиная с 1946 года, еще в молодости добровольно избрали путь честных кадровых революционеров, защитников угнетенных, были свято уверенны, что политика пролетарских партий делается от имени пролетариев, во имя людей труда. Однако, опьяненные властью, защитники угнетенных постепенно превращались в их гонителей, входили во вкус борьбы с «врагами народа», и как результат — крах их политических свершений, а у некоторых из них и личный крах.

Только к системе ранее безудержной капиталистической эксплуатации были добавлены «чертовы мельницы», перемалывавшие всех врагов класса партократов — придуманных в классовой борьбе для большего самоутверждения.

Большие жернова партократической мельницы, такие как сталинские, перемалывали десятки миллионов невинных людей, а малые — стран-сателлитов Советского Союза, — сотни, десятки тысяч людей подвергали репрессиям.

Об этих чудовищных «обычаях» большевистской силовой диктатуры XX века еще не все написано, не все исследовано, еще спрятаны или были уничтожены последователями большевизма-сталинизма документы, разоблачающие невиданные в истории развития человечества злодейства, причем осуществлявшиеся и в мирные, невоенные периоды жизни социалистических стран.

В большие жернова «чертовых мельниц» сталинизма попадали не только трудящиеся массы, но и сами организаторы гонений и репрессий. Если мы проследим финал коммунистических вождей, то увидим, что большинство из них (далеко не только среди генсеков) погибли насильственной смертью или были отлучены от нормальной человеческой жизни. Ракоши был организатором проведения советских социальных экспериментов в своей стране и стал жертвой этой же системы.

Таковы фантасмагории социализма-коммунизма XX века, не нашедшего пока еще писателя, как Данте, с его описанием ужасов ада. Но у Данте все происходит под землей, а в большевистско-сталинском аду — на земле.

Мне выпала возможность наблюдать жизнь Ракоши с 1945 года по день его принудительной эмиграции в 1956 году. Он недолго удерживался у власти после смерти Сталина.

В сущности, Ракоши проявлял тот же безрассудный авантюризм в экономике, что и Сталин, пытался создать тоталитарный большевистский контроль над всеми сферами жизни венгерского общества. Не без палаческой помощи «вождя народов» и его сатрапа Берии абсолютизировал насилие и жестокость в захвате и удерживании власти, насаждении сталинского и собственного культа личности.

Ракоши, честный кадровый революционер, один из лидеров международного коммунистического движения, попал в лапы хортистов, по практике власти однотипных с другим фашистским отрядом — национал-социалистами Гитлера. После 16 лет заключения он в 40-е годы оказался в мало чем отличавшейся от Муссолини, Франко, Хорти, Гитлера и других фюреров сфере власти Сталина и Берии. Пройдя сталинскую школу ненависти, он организовал свои «ракошистские» застенки, тоже стал палачом и был убран с политической арены как несостоявшийся лидер партократизма Венгрии самим восставшим народом, который, к счастью, раскусил его раньше, чем советские люди распознали маньяка власти — Сталина.

Почти каждое лето Сталин имел обыкновение по очереди «вызывать на отдых» сначала на Кавказ, а потом и в Крым руководителей братских партий. Проводили они вместе с «отцом народов» одну-две недели. Но однажды, в один из летних периодов в Отдел ЦК поступила необычная команда: приготовиться к общей встрече. Сталин, вынужденно идя навстречу бесконечным и настоятельным просьбам пересмотреть географическую неустроенность на границах социалистического содружества, якобы решил кое-что «подправить».

Мне пришлось засесть за изучение Трианонского мирного договора 1920 года, когда от Венгрии к Румынии отошли Трансильвания и восточная часть Баната, к Югославии — Хорватия, Бачка и западная часть Баната, к Чехословакии — Словакия и Закарпатье. Пришлось заниматься и материалами Венского арбитража, проведенного Гитлером. Были географические споры и между Чехословакией и Польшей, Болгарией и Югославией. Их также надо было изучать.

Вдобавок к международным решениям необходимо было читать и десятки записок по территориальным вопросам, поступавших чуть ли не с 1945 года от братских партий. К тому же нам, референтам стран, руководители которых спорили о границах, предстояло проанализировать огромные кипы документов из МИДа, проштудировать книги ученых-историков и другие материалы по территориальным спорам. Горячее было лето — все референты отдела, что называется, «взмокли».

Наконец, для консультантов были заготовлены целые тома справочного материала, а для Сталина — краткие записки, не более трех страниц по каждой спорящей стороне. В том году вождь отдыхал на кавказском озере Рица, на специально построенной для него даче. Ракоши, приглашенный Сталиным вместе с другими генсеками, взял меня с собой «на подхват» и для перевозки венгерских и советских материалов по спорным вопросам с нашими и общеевропейскими доказательствами.

Нас, сопровождающую «команду», разместили в гостинице на южном берегу озера, а генсеки на катерах отплывали на дачу Сталина с названием «Светлана». Двое суток мы просидели в гостинице, наконец вожди появились один за другим. На их непроницаемых лицах трудно было что-то прочесть. Но я вроде бы уловил атмосферу недовольства, которая витала в воздухе. Спрашивать гостей — у нас не было принято, но любопытство меня распирало, и лишь в самолете Ракоши позволил себе реплику:

— Все горячо спорили, Сталин по обыкновению произносил тосты за каждого из нас, потом в заключение сказал: «Я вас всех выслушал, всех понял, а теперь выпьем за интернациональную дружбу! До свидания, всем вам счастливого мути!» И все!

Так я стал невольным свидетелем нового международного договора «Светлана», по «устному» решению которого географические границы социалистического лагеря остались нерушимыми. Как известно, в подготовке народного восстания 1956 года в Венгрии трансильванский вопрос был широко использован для разжигания националистических настроений.

Наши труды не понадобились. Все, на мой, может быть, не совсем научно-исторический взгляд, было заранее запрограммировано Сталиным — интересы народов соцлагеря, международные договоры и соглашения вновь были попраны. Это была еще одна демонстрация всемогущества имперской политики Кремля.

* * *

В начале 50-х годов наряду со штатными обязанностями референта ЦК мне приходилось знакомиться с делами венгров, исключенных из партии по стандартному обвинению: «участие в заговоре против Сталина». Это были документы архива Комиссии партийного контроля сначала ЦК ВКП(б), а затем переименованного в Комитет партийного контроля ЦК КПСС, переданные туда из Коминтерна. Комиссию и Комитет возглавлял тогда «самый справедливый» человек в компартии Советского Союза — Матвей Шкирятов. Он руководил «чисткой» партии, имел собственную тюрьму, где лично допрашивал особо важных персон и за свои заслуги даже похоронен в Кремлевской стене.

После решения Комиссии, что было формальной предварительной процедурой, все дела автоматически передавались в следственные органы Берии. Чудом спасшиеся от этой мясорубки венгерские коммунисты скрылись в конце 30-х годов кто куда: переехали в провинцию, поменяли свои фамилии на фамилии жен (многие из них успели обзавестись семьями), несколько раз меняли места работы и проживания, уходили на фронт под другими именами.

Работа по выявлению «врагов» проводилась по просьбе Ракоши для розыска венгерских эмигрантов, уцелевших в 1936–1937 годах от истребления в бериевских застенках и концлагерях, чтобы привлечь их на работу в новой Венгрии.

Разыскать их было нелегко, да и те венгры, которых удалось обнаружить, не хотели ехать на родину: они мало надеялись, что их там оставят в покое. Ужасы, о которых мне рассказали беглецы, участники венгерской коммуны 1919 года, спасавшиеся от коммунистической сталинской диктатуры, — неописуемы. Боюсь, что спустя десятилетия и не найдется свидетелей незаслуженных мучений эмигрантов.

…Сдвигая хронологические воспоминания во времени, я считаю необходимым описать, как был смещен Ракоши еще до того, как его изгнали из Венгрии в 1956 году. Мне пришлось встретиться с Ракоши в трагический для него день 13 июня 1953 года, когда состоялось заседание Политбюро ЦК КПСС «О положении в Венгрии».

Заседание проходило в том зале, где когда-то председательствовал Ленин, потом Сталин. В этот раз заседание Политбюро вел Георгий Маленков, тогдашний Председатель Совета министров СССР, справа от него сидели Вячеслав Молотов, Никита Хрущев, слева — Лаврентий Берия, Анастас Микоян и другие. Венгерская делегация была в составе: Ракоши, Герё, Надь, Хегедюш, Хидаш, Доби, Фёльдвари, Салаи. Не были вызваны в Москву Фаркаш и Реваи — еще накануне ЦК КПСС «посоветовал» не вводить их в структуры Центрального руководства ВПТ. Ведь составы «малых» Политбюро соцстран всегда, мягко выражаясь, рекомендовались «большим» Политбюро ЦК КПСС.

Заседание началось без всякого вступления. Информацию Ракоши сразу же прервали репликами Молотов и Берия:

— Расскажите, как вы довели страну до ручки, посоветуйте, как нам теперь расхлебывать все за вас, — допрашивал Молотов (я заметил, что его глаза, как буравчики, просверливали собеседника).

Не дожидаясь ответа, Хрущев, Молотов, Микоян в грубой форме (остальные репликами поддакивали) учинили недавним соратникам разнос. Говорили, что в Венгрии применяются командные методы управления, что народ Венгрии живет в постоянном страхе от репрессий, что руководители партии оторвались от масс, что развитие тяжелой промышленности идет необоснованно высокими темпами, что в стране принудительно загнали всех крестьян в сельхозкооперативы. В Венгрии, которая всегда сама себя кормила, есть нечего, и недовольство людей политикой Ракоши растет изо дня в день. Словом, «на воре шапка горела», ибо эти обвинения верные соратники Сталина с прямым основанием могли бы адресовать и себе. Выступления подтверждались фактами и цифрами и выглядели убедительно. Особенно когда говорил Молотов, оперируя посольской информацией.

Это, по-моему, было не заседание высшего политического органа партии — святого ареопага мудрости, как я до этого считал. Это был допрос подсудимого во время судебного следствия, но не для установления истины, а для аргументации заранее вынесенного приговора. На этом заседании Политбюро Берия приводил страшные цифры убийств, которые были совершены по приказаниям венгерской четверки — Ракоши, Герё, Фаркаша, Петера.

Фамилии всех казненных в памяти я не удержал. Очень страшный и нервный для меня был этот перевод. Но все-таки запомнилось, что по делу расстрелянного Ласло Райка казнили с ним еще 25 человек, осудили по этому делу на разные сроки около 100, в том числе половину на сроки более 10 лет. Мне запомнилось, что советские руководители обвиняли венгерских «товарищей», что они «зря» посадили Яноша Кадара, а также социал-демократических лидеров — Арпада Сакашича (Szakasits Arpad), Дьёрдья Марошана (Marosan Gyorgy), что «не за дело» казнены многие военачальники, председатель Совета профсоюзов Эдён Кишхази (Kishazi Odon) и сотни, и сотни других коммунистов-подпольщиков, в том числе рядовые социал-демократы, участники движения сопротивления против фашиста Хорти. Около полумиллиона венгерских крестьян, не желавших вступать в венгерские колхозы, судебно преследовались. Через различные концлагеря прошел каждый третий-четвертый житель страны.

Когда же Ракоши и в особенности Герё стали доказывать, что репрессии, да и вся партийная политика основывается на советах из Москвы, ведь в каждом венгерском министерстве работают советники, присланные из СССР, в том числе и в АВХ — венгерской госбезопасности, ярости Берии не было предела. Надевая и снимая пенсне, брызгая слюной, он кричал и ругался матом (матом на этом заседании ругались все, кроме Маленкова и Молотова), переходил почти на визг:

— Где документы наших указаний и советов, документы где?! Вы говорите, что этих письменных доказательств у вас нет, ну а если нет документов, значит, вы еще и клеветники и провокаторы, нет вам места в руководстве Венгрии! Вас ничему не научили процессы Ласло Райка, болгарского Трайчо Костова и других шпионов, давно стертых в лагерную пыль?! — орал Берия.

Конечно, это было подлое заявление главного палача Советского Союза — все, и советские, и венгерские деятели, присутствовавшие на этом заседании, знали, что смертные приговоры заранее выносились Берией и не только советским безвинным людям, но и гражданам «братских стран». В то время Ракоши трусливо соглашался с этими кровавыми указаниями, а реализовывались они в Венгрии начальником политической полиции Габором Петером (Peter Gabor), а из советского МГБ уполномоченным Берии в Венгрии советником Михаилом Белкиным.

Берия на заседании Политбюро вел себя разнузданно, говоря точнее — по-хулигански, сплевывал не в плевательницу, стоявшую у него под ногами, а прямо на пол, около себя. Я цепенел от ужаса и омерзения. Мне казалось, что я нахожусь на каком-то ведьмином шабаше.

Это заседание Политбюро фактически вел Берия, беспардонно перебивая формально председательствующего Маленкова и Молотова, а также невнятно что-то бормотавшего Микояна — все они словно находились в каком-то трансе. Берия с каждой минутой все более и более входил в раж, становился все разнузданнее и разнузданнее, показывая всем остальным членам Политбюро, что на самом деле теперь он в стране хозяин. Причина такого поведения Берии мне раскрылась позже: как выяснилось — уже был подготовлен заговор, в результате которого он становился главой государства. Заговор, как известно, не удался. Безропотные, внешне соглашавшиеся со всеми высказываниями Берии члены Политбюро, готовили контрзаговор. Значительно позднее, из материалов следствия по делу Берии, я узнал причину транса остальных членов Политбюро. Берия верил в успех своего заговора и заранее чувствовал себя хозяином положения, был убежден, что главой страны должен быть он. Берия уже предвкушал, как будет рвать горло всем сидящим на этом заседании Политбюро. Но не успел: 26 июня 1953 года в этом же зале заседаний он был схвачен и обезоружен офицерами Московского военного округа, завернут в ковер и вывезен из Кремля мимо охраны МГБ в подземный бункер штаба округа. Через несколько месяцев он был осужден и расстрелян.

То заседание Политбюро 13 июня длилось несколько часов, был жаркий летний день, окна не открывались — бушевали дождь и гроза, рубашка у меня промокла до поясного ремня.

Когда на заседании возникало редкое затишье, мой перевод еще слушали, потом каждый говорил, не слушая другого, да и слушать было незачем — властители соцлагеря договорились заранее: Ракоши отстранить от должности премьер-министра, временно, «для исправления ошибок» (до пленума ЦК ВПТ), оставить за ним должность первого секретаря, а пост премьер-министра передать Имре Надю. Как известно, ошибки эти Ракоши не исправил — назревало народное восстание.

Последний раз я встретился с Ракоши в конце июля 1956 года, когда он был освобожден от должности первого секретаря и мне поручили сопровождать его при отъезде (фактически в ссылку) в Краснодар. Там он поселился в небольшом доме вместе с женой Феней Федоровной.

Затем, когда я уже не работал в аппарате ЦК, а вел научную работу по Венгрии в Академии наук СССР, до меня доходила информация, что Ракоши много раз писал прошения, чтобы ему разрешили жить в Венгрии, но его не пускали. Правда, потом из-за ухудшавшегося здоровья его перевели поближе к Москве, в Горький (теперь Нижний Новгород). Умер Матьяш Ракоши в 1971 году.

После этого побоища на Политбюро у меня осталось очень тяжелое впечатление. Я впервые увидел без прикрас истинные лица «небожителей». Прежде в моих личных представлениях эти люди были на высоком пьедестале. И вдруг я разглядел в них что-то нечеловеческое, звериное и мне стало страшно и противно участвовать в грязных политических игрищах. Я решил уйти из аппарата. Но оттуда так просто не уйдешь: очень много знаешь о порядках в ЦК, о руководящих личностях, деталях — не ровен час, сболтнешь чего не надо и где не надо. Можно было сослаться на болезни, но я был здоров. Остался единственный выход — уйти на партийную учебу, а оттуда потихоньку — на научную, в Академию наук. Так я и сделал. Тем более в ЦК любят внедрять в науку бывших аппаратчиков, считая, что там они будут проводить в исследованиях надлежащую партийную линию.

В 1952 году меня отпустили из отдела ЦК на годичные аспирантские курсы в Академию общественных наук при ЦК КПСС, где я должен был закончить и защитить кандидатскую диссертацию на тему «Современная венгерская литература». Диссертацию за год не напишешь, я давно занимался ею, готовил исподволь все годы, когда выпадали свободные дни и часы, главным образом во время отпусков.

Однако номер с уходом не удался. Грозные события в Венгрии уже назревали, и меня сняли с учебы. К диссертации я вернулся несколько позже, снова работая в аппарате ЦК.