Венеция, 2-го января, 1818.
Байрона.

Джону Гобгаузу, Эсквайру, А. M. (Artium Magister магистру искусств), F. R. S. (Fellow of the Royal Society – члену Королевского Ученого Общества) и т. д., и т. д.

Дорогой Гобгауз. После промежутка в восемь лет между первой и последней песнями «Чайльд Гарольда», теперь выходит в свет конец поэмы. Вполне понятно, что, расставаясь с таким старым другом, я прибегаю за утешением к еще более старому и лучшему другу, который присутствовал при рождении и при смерти того друга, с которым я теперь расстаюсь, – к человеку, которому я более обязан за его мудрую дружбу, чем я могу или мог бы быть благодарен – при всей моей признательности ему – Чайльд-Гарольду за симпатии публики, перешедшие от поэмы и к ее автору. Вполне естественно, что я прибегаю к тому, кого я долго знал и кого сопровождал в далекие путешествия, кто ухаживал за мной, когда я был болен, утешал меня в моих печалях, радовался моим удачам, был верен, когда мне приходилось круто, был надежным советчиком, опорой в опасностях, испытанным другом, никогда не отказывавшим в поддержке – т. е. к вам.

Обращаясь к вам, я от вымысла иду к истине. Посвящая вам завершенное, или, во всяком случае, законченное поэтическое произведение – самое длинное, самое продуманное и понятное из всего, что я писал, я хочу оказать честь самому себе напоминанием о многолетней близкой дружбе с человеком ученым, талантливым, трудолюбивым и благородным. Таким людям, как мы с вами, не подобает ни льстить, ни принимать лесть – но дружбе всегда разрешалась искренняя хвала. И если я пытаюсь отдать должное вашим качествам, или, вернее, вспомнить, чем я им обязан, то делаю я это не для вас и не для других, а для моего собственного утешения – ведь ни в ком и никогда за последнее время я не находил достаточного доброжелательства ко мне, которое бы помогло мне стойко перенести горесть разлуки с моим трудом. Даже число, помеченное на этом письме – годовщина самого несчастного дня в моем прошлом, воспоминание о котором, однако, не будет отравлять моей дальнейшей жизни, пока меня будет поддерживать ваша дружба и сознание моих сил – станет отныне более приятным для нас обоих; оно напомнит нам о моей попытке выразить вам признательность за вашу неустанную любовь ко мне; мало кто изведал в жизни такую привязанность, а если такое чувство выпадало на чью-либо долю, то оно вызывало более возвышенное представление о других людях и о себе.

Нам привелось побывать вместе, в разное время, на родине рыцарства, великого исторического прошлого и древних мифов – в Испании, Греции, Малой Азии и Италии; и то, чем были для нас несколько лет тому назад Афины и Константинополь, стали в более недавнее время Венеция и Рим. И моя поэма также, или ее герой-скиталец, или оба вместе, сопровождали меня от начала до конца путешествия; и да простится мне суетная гордость, которая побуждает меня относиться с любовью к произведению, которое до некоторой степени связывает меня с местом, где оно было написано и с предметами, которые оно пытается описать; и хотя оно мало достойно этих волшебных и достопамятных мест и очень слабо отвечает нашим далеким представлениям и непосредственным впечатлениям, все же, как знак преклонения перед тем, что достойно уважения как проявление чувств, возбуждаемых величием, оно было для меня источником радости во время работы, и я расстаюсь с ним с некоторым сожалением; я даже не ожидал, что события жизни оставят в моей душе место для такого отношения к вымыслу.

Что касается содержания последней песни, то в ней отведено меньше места герою-скитальцу, чем в предыдущих, и даже когда он появляется, то почти совсем не отделен от автора, говорящего от своего собственного имени. Я устал проводить границу, которую все равно никто не признает; подобно тому, как никто не верил, что китаец в «Гражданине мира» Гольдсмита действительно китаец, так и я напрасно заявлял и воображал, что установил различие между скитальцем и автором; стремление проводить это различие и досада на то, что все мои старания в этом отношении тщетны, так мешали моей работе, что я решил отказаться от этого совершенно – и так и сделал. Все мнения на этот счет, в настоящее время и в будущем, утрачивают отныне всякое значение; поэма должна отвечать сама за себя – и не быть в зависимости от автора; поэт же, у которого нет ничего в распоряжении, кроме известности, временной или постоянной, создаваемой его литературными стараниями, заслуживает общей судьбы всех писателей.

В нижеследующей песне я имел намерение, в тексте или в примечаниях, коснуться современного состояния итальянской литературы и даже нравов. Но я вскоре убедился, что текста, в тех размерах, которые я определил себе, недостаточно для целого лабиринта внешних предметов и для связанных с ними размышлений, а большинством примечаний, за исключением немногих и самых кратких, я всецело обязан вам; мои собственные примечания ограничиваются только разъяснением текста.

Рассуждать же о литературе и нравах нации, столь различной от своей собственной, задача весьма трудная – и едва ли благодарная. Это требует столько наблюдательности и беспристрастия, что мы не решились бы довериться своему суждению или, по крайней мере, не высказали бы его сразу, без более тщательной проверки своих наблюдений – хотя мы и не совсем лишены наблюдательности, и знаем язык и нравы народа, среди которого мы недавно жили. Литературные так же, как и политические отношения, по-видимому так обострились, что иностранцу почти невозможно оставаться вполне беспристрастным относительно них; но достаточно – по крайней мере, для моей цели – сослаться на то, что сказано на их собственном языке:– «Ми pare che in un paese tutto poetico, che vanta la lingua la più nobile ed insieme la più dolce, tutte tutte le vie diverse si possono tentare, e che sinche la patria di Alfieri e di Monti non ha perduto Pantico valore, in tutte essa dovrebbe essere la prima». [177] В Италии есть еще великие имена: Канова, Монти, Уго Фосколо, Пиндемонте, Висконти, Морелли, Чиконьяра, Альбрици, Меццофанти, Маи, Мукстоксиди, Алиетти и Вакка обеспечивают современному поколению почетное место в большинстве отраслей искусства, науки и Belles-Lettres; и в некоторых областях искусства вся Европа, весь мир – имеет лишь одного Канову.

Альфиери где-то сказал: «La pianta uomo nasce più robusta in Italia che in qua lunque altra terra – e che gli stessi atroci delittiche vi se commettono ne sono la prova». [178] He подписываясь под второю частью фразы, заключающею очень опасную теорию – справедливость ее можно оспаривать тем, что итальянцы ни в каком отношении не более жестоки, чем их соседи, – нужно, однако намеренно закрывать глаза, или быть совершенно ненаблюдательным, чтобы не поражаться удивительной даровитостью этого народа, его восприимчивостью, способностью все усваивать, быстротой понимания, кипучестью их гения, чутьем красоты и сохранившейся среди невзгод повторяющихся революций, ужасов сражений и вековых страданий «жаждой бессмертия» – бессмертия независимости. И когда мы сами ездили верхом вокруг стен Рима и слышали простую грустную песнь рабочих «Roma! Roma! Roma! Roma non è più come era prima», трудно было не противопоставлять этот печальный напев разнузданному реву торжествующих песен, все еще раздающемуся в лондонских тавернах по поводу кровопролитий при Mont St. Jean и предательства Генуи, Италии, Франции и всего мира людьми, поведение которых вы сами обличили в труде, достойном лучших времен нашей истории. Что касается меня —

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

O том, что выиграла Италия недавним перемещением наций, англичанам бесполезно справляться, пока не подтвердится, что Англия приобрела еще нечто кроме постоянной армии и отмены Habeas Corpus; лучше бы они следили за тем, что происходит у них дома. Что касается того, что они сделали за границами своей страны и в особенности на юге, то – «они наверное получат возмездие», и не в очень отдаленном времени.

Желая вам, дорогой Гобгауз, благополучного и приятного возвращения в страну, истинное благополучие которой никому не может быть дороже чем вам, я посвящаю вам эту поэму в ее законченном виде и повторяю еще раз искреннее уверение в преданности и любви вашего друга,