Тетради для внуков

Байтальский Михаил

Тетрадь седьмая

 

 

39. Отличие начинки от содержания

Обдумывая свое прошлое, я загадывал порой: что было бы, не сдружись я в свое время с Марусей, Рафой, Витей Гореловым? Не примкнул бы к оппозиции? Не читал бы завещания Ленина за тридцать лет до того, как его прочитали все? Одним словом, если бы моя жизнь прошла так же тихо и ровно, как жизнь того товарища, с которым, если помните, мы проспорили до полуночи – рассуждал ли бы я так же, как он, или нет?

Вероятнее всего – да, так же. Вот и представим себе на часок, что я не я, а он.

Генерала из меня не вышло бы по многим причинам, но вышел бы инженер или какой – никакой журналист. И то ладно, зато не копал бы землю, не хлебал бы баланду. Касаемо "личного обыска" – не знаю, что унизительнее: подвергаться насилию или добровольно становиться на колени и целовать, куда прикажут. А может, и на это согласился бы.

Капля долбит камень, не то что мозговую корку. Такой умница и тертый калач, как мой когдатошний редактор Цыпин, великолепно понимавший, что к чему, мог быть не всегда искренним. Но большинство обыкновенных хороших людей, не слишком близких к дворцовой кухне, а потому незнакомых с ее секретами, были бесспорно искренни в те годы.

Пожилым людям, какими теперь стали тогдашние молодые, трудно отрешиться от того образа мыслей, к которому они привыкли смолоду. Это – трюизм, но он объясняет, почему они так ревностно хлопочут об умственном целомудрии молодежи. Вероятно, так же хлопотал бы и я.

Конечно, я имел бы мировоззрение. В его фундаменте лежали бы факты, на мой взгляд, достоверные – а факты из солженицынского "Одного дня Ивана Денисовича" я счел бы не внушающими доверия, а то и клеветническими. Прочитав в "Литературной газете", что его "Раковый корпус" – сочинение клеветническое, я бы из принципа и в руки его не взял, даже если бы его издали у нас. Кое-как, с превеликим трудом примирившись с тем, что речь Хрущева на 20-м съезде партии не является клеветнической, я бы предпочел, чтобы молодежь не знала ее содержания. Или – пусть бы знала, как знают о кольцах Сатурна – они есть, но нас не касаются. Тем более что отклонения, о которых говорил Хрущев, преодолены.

Пожилой человек, вспоминая свою молодость, естественно находит, что и она была хороша, и он был хорош, хотя и не знал, что его одобрение расстрелов было элементом культа личности. Стало быть, рассуждает он, можно и не знать этих неприятных подробностей второй сталинской пятилетки, и оставаться при этом отличным человеком, добиться известного положения и дожить до почтенной старости с тем, чтобы заняться мемуарами о великих людях, которых ты доныне уважаешь. Так что же дает знание отдельных не розовых явлений? Ровно ничего! Надо, чтобы современная молодежь больше походила на нас. И нам это будет приятно, и ей полезно. И будет преемственность поколений.

Пожилого человека (т. е. предположительно меня) трудно убедить в том, что большинство его представлений – стереотипы сознания, выработанные многократным повторением красивых формул, за которыми далеко не всегда стоят красивые дела. Перестраиваться нелегко. Нелегко и вспомнить происхождение каждого из окаменевших понятий.

Возьмем достаточно распространенный пример: Иудушка Троцкий. Можно не иметь понятия о тои, что заметка Ленина "О краске стыда у Иудушки Троцкого", написанная в январе 1911 года, при жизни Ленина НЕ ПУБЛИКОВАЛАСЬ. Она впервые была опубликована в "Правде" 21 января 1932 года, через восемь лет после его смерти. Очевидно, Ленин и не хотел ее публиковать.

Можно также не иметь понятия, что эта заметка касалась непартийного поведения Троцкого, когда он удалил представителя ЦК из редколлегии "Правды" тех лет вопреки решению ЦК. Но в памяти людей, не читавших или скоро забывших эту заметку, остались эти два слова. Остались потому, что на протяжении последующих десятилетий эти слова неустанно, настойчиво и подчеркнуто повторялись в печати вне всякой связи со статьей, из которой они выдернуты. И у людей, которые многократно читали эти слова (а их в десятки тысяч раз больше, чем тех, кто помнит их происхождение), складывается стереотипная цепочка понятий: Троцкий – Иудушка – предатель. Что и требовалось!

Надо к тому же заметить, что Ленин в своей статье сравнивает поведение Троцкого не с предательством евангельского Иуды, а с беспардонностью щедринского Иудушки Головлева. Но опять же: Щедрина читали далеко не все, а евангельский Иуда сам давно превратился в стереотип, передаваемый эстафетой поколений. Понятия сдвинулись. Что тоже требовалось!

Но всего этого я бы не знал, даже имея полное собрание сочинений Ленина. Мне бы и в голову не пришло открыть том 20-й, стр.96, чтобы самому разобраться в этом вопросе, и я бы с легким сердцем передал эстафету стереотипов своему сыну.

Зная людскую душу, особенно душу тех, кто живет стереотипами, Сталин намотал себе на ус глубокий афоризм Пушкина: "Злословие даже без доказательств оставляет прочные следы". Впрочем, он, вероятно, этого у Пушкина не читал. Своим умом дошел.

На крючок сталинской клеветы попался в свое время даже такой большой и честный писатель, как Лион Фейхтвангер. Историю эту стоит рассказать, она поучительна.

В 1937 году Фейхтвангер посетил Москву. Его принял Сталин; он присутствовал на процессе Пятакова, Радека и других, о чем написал небольшую книжку «Москва, 1937». Писатель-антифашист, друг Советского Союза, видевший в нем основную силу, противостоящую гитлеризму, не мог разоблачать Сталина из-за границы: это означало бы бить по советской стране. Тут не конъюнктурные соображения – Фейхтвангер не конъюнктурщик – тут внутренние побуждения писателя-антифашиста, определившие направление его взгляда. Фейхтвангер изображает в своей книге процесс Пятакова и других, как суд справедливый! Он НЕ УВИДЕЛ инсценировки. Потрясенный признаниями подсудимых, он так и не заметил, что других-то доказательств – нет! Каждый из подсудимых оговаривал себя, надеясь, что нужные суду показания облегчат его участь. Одновременно он оговаривал своих соседей по скамье подсудимых, а те, в свою очередь – оговаривали его. Получилась цепь самооговоров, имеющая видимость показаний.

Устроители этого спектакля рассчитали правильно: надо нагромоздить такую гору признаний, чтобы полностью ошеломить и слушателей и читателей. Тогда они и думать забудут, что оговор самого себя считался доказательством только в суде инквизиции, а в наш век недаром отвергается юстицией: никто ведь не знает, какие средства воздействия были применены к подсудимому в тюремной камере или в кабинете следователя, куда чужой глаз не проникает.

Книга "Москва, 1937", переведенная с немецкого, была издана у нас в невероятном темпе: 23-го ноября 37-го года сдана в производство, а на следующий день, 24-го ноября, подписана к печати. За сутки набрана, прокорректирована и сверстана, а в ней сто с лишним страниц! Но издали ее до сих пор один-единственный раз, по свежим следам процесса, дабы убедить нас (в том числе и меня – в моей предполагаемой ипостаси): суд был правый – даже с точки зрения иностранца. Смерть троцкистским шпионам!

Если Фейхтвангер не заметил, на каком шатком фундаменте выстроено было юридическое здание Вышинского, то где уж нам! А с течением времени исчезли с глаз читателей и газеты, и книги со стенографическими отчетами процессов (по которым можно хотя бы проследить, как проходил этот взаимный оговор подсудимых), и даже заметки писателей. Осталось смутное воспоминание: приговор был беспощаден, но справедлив. Так им и надо, троцкистским шпионам, террористам и диверсантам!

Тогдашней молодежи теперь пятьдесят лет – самый зрелый и весомый слой общества. Мне тогда было тридцать четыре, но люди моих лет сейчас тоже играют не последнюю роль в государстве. Сумел ли бы я (все тот же предполагаемый я) так просто выбросить из сознания то, чему поверил тогда? Я не карьерист (в обеих своих ипостасях), но если бы в результате расстрелов, шедших волна за волной, и выдвижения новых работников, шедшего вслед, я бы выдвинулся на ведущую должность, – не пришел ли бы я почти подсознательно к выводу, что незачем нам копаться в болячках прошлого – как выразился на страницах "Правды" народный артист Черкасов? Возможно, у меня не хватило бы цинизма сказать вслух, что я должен быть благодарен Сталину за все, что он дал мне, но в глубине души я бы испытывал благодарность.

И убедившись, что троцкисты и зиновьевцы не убивали Кирова, не расстреляли Эйхе и Постышева, я (все тот же предполагаемый я) все же вряд ли сумел бы побороть свою сорокалетнюю ненависть к ним. Ну, пусть не убивали, зато вели фракционную борьбу. А Сталин фракций не устраивал; правда, он расстрелял более половины семнадцатого съезда. Но меня же он не тронул. Наоборот, после гибели старой гвардии (как мне их жаль, передать не могу!), я и пошел в гору. Конечно, я бы и так сумел выдвинуться, но теперь гора снизилась, и подыматься стало легче. Я бы гнал от себя неприятную мысль, что именно потому выдвинулся. Я честный человек. Я не могу ходить по трупам. А если объективно так вышло, причем здесь я?

Чужая душа – потемки. Я вовсе не брался излагать чужие мысли и чувства. Только свои, пусть и предполагаемые.

Есть книга, которая убедила бы предполагаемого меня в том, что троцкисты виной всем нашим трудностям, и все рытвины вырыли они. Это – переведенное с английского увлекательное сочинение про шпионов из высших слоев советского света, из ЦК коммунистической партии. Речь идет о книге "Тайная война против Советской России". Авторы: американцы М.Сейер и А.Кон. Более чем в двух третях ее (а книга толстая – 450 страниц!) Троцкий выставлен главным вдохновителем всего шпионажа, всех диверсий и измен. Рассказано, как он еще в начале революции продался германской разведке и как продались ей также Крестинский, Бухарин, Розенгольц и многие, многие другие. Правда, все они, весь этот отряд шпионов под командой Троцкого, вели свою работу при жизни Ленина, будучи весьма близки к нему, будучи им ценимы, уважаемы и выдвигаемы. Но книга написана так завлекательно, что эта сторона дела легко ускользает от внимания – и не только от внимания простых читателей, но и от внимания самого Сталина. В книге описано тайное убийство Менжинского и Горького врачами, подосланными Ягодой (кто подослал самого Ягоду, впрочем, не говорится). Далее обрисовано, как Тухачевский, Корк, Якир, Уборевич и другие руководители Красной армии готовили бонапартистский переворот – и опять-таки по плану, вдохновленному Троцким. Рассказаны подробности, очень хорошо забытые с тех пор: суд над восемью высшими командирами начался в 11 часов утра 11-го июня, а на следующий день приговор был уже вынесен. По быстроте этот суд уступает лишь тому, который устроил Сталин в Ленинграде над четырнадцатью «вдохновителями» Николаева. В числе судей, приговоривших Тухачевского и его товарищей к расстрелу, упомянуты Ворошилов, Буденный и Шапошников, бывший в то время начальником Генштаба Красной армии.

В книге наших друзей – американцев свидетельские показания не приведены. Это же "тайная война" – какие могут быть свидетели? Коротенькое примечание гласит: "Цитаты и диалоги, относящиеся к подпольной деятельности троцкистов, кроме особо оговоренных случаев, приводятся по материалам процессов, проходивших в Военной коллегии Верховного Суда в августе 1936, в январе 1937 и в марте 1938 года. Диалоги и события, связанные непосредственно с Троцким и его сыном Седовым, в случаях, не оговоренных в тексте, заимствованы из показаний обвиняемых по этим процессам."

Но если бы я не был тем, кем был, я бы не обратил ни малейшего внимания на то, что "материалы процессов" составлены из одних только показаний обвиняемых. Каждый оговаривал себя, но основную вину возлагал на Троцкого. Так были запрограммированы все три процесса.

В целом же "материалы" к моменту издания книги – она вышла в Америке в 1946 году – не были открытием Америки. Но в ней имелось нечто, для советских людей новое, некая сенсационная "изюминка". Это был вопрос о завещании Ленина. О нем в нашей стране до того дня вообще не говорили ни слова. А тут – вот какое слово было сказано устами двух наших приятелей:

"Макс Истмен первым обнародовал так называемое "завещание Ленина", которое он выдавал за подлинный документ, якобы написанный Лениным в 1923 году… До сего времени троцкистские пропагандисты продолжают ссылаться на "завещание", как на подлинный документ, устанавливающий, что Ленин якобы избрал своим преемником Троцкого".

Макс Истмен – американский журналист, и обнародовал он завещание в переводе на английский. За границей, как известно, завещание читали за тридцать лет до того, как его смогли прочесть мы. Говорю "мы", продолжая начатое "если бы" – если бы я не читал его в 1928 году. Не будь я знаком с ним раньше, я бы принял за чистую монету этот ловкий ход: не говорить прямо, что завещания нет, но в то же время устами двух дружественных прохвостов утверждать, что оно – троцкистская фальшивка.

Книга Сейерса и Кона была переведена на русский и издана в Москве в пожарном порядке – за два месяца. Работали пять переводчиков. Когда же это скоростное изделие вышло в свет, в "Правде" стали печатать главы из него, доводя его таким способом до широких читательских масс. И я бы тоже прочел и поверил.

И если бы кто стал непочтительно рисовать передо мной картину воспитания моих предубеждений, я бы рассердился и даже слушать не стал. И гневно осудил бы критика, найдя, что он ПО СУЩЕСТВУ охаивает нашу советскую действительность, и лучшим ответом ему было бы влепить пять лет перевоспитания на штрафном пайке. Кому приятно слушать рассказ о том, как его начиняли? Каждому хочется верить, что он – творческая личность.

Общественная группа, все бытие которой тесно связано с государством и целиком от него зависит, а вне этой связи никуда не годится и ничего не умеет, – такая группа не способна выработать критику недостатков государства, которое ее кормит. Она способна вырабатывать в своем сознании только апологию государства.

… Из огня да в полымя! Хотел поставить себя на место хороших людей, а получилось, что их обидел. Право, я им сочувствую. Я верю в их здравый смысл, и к нему обращаюсь.

Вот насчет современности. Как я уже упоминал, более половины делегатов 17-го съезда были расстреляны в 1937-38 годах. Партия дала оценку этому ужасному деянию на 20-м съезде, в 1956 году, т. е. спустя восемнадцать лет. А если бы кто из делегатов 18-го или 19-го съезда поднялся на заседании и предложил дать оценку? Конечно, это было бы неосторожно. А было ли бы это своевременно – или слишком рано? Как решает ваш здравый смысл?

Или – другой вопрос. Третий из четырех московских процессов 1936-38 г.г. признан незаконным и сфабрикованным, несмотря на авторитетность судей – Ворошилова, Буденного и т. д. Убеждены ли вы, что остальные процессы чем-то отличались от этого? Считаете ли вы, что вина Пятакова и Бухарина, Зиновьева и Каменева доказана убедительней, чем вина Тухачевского и Примакова? Для Кона и Сейерса все процессы равны. А для вас? Почему в одном случае вы разуверились в конвейере лжи, а в другом – нет?

Таких вопросов я могу задать тысячу. И слишком часто получаю либо ответ по подсказке, либо уклонение от ответа. Подлинная же идейность начинается там, где человек, изучая историю и жизнь, сам задает себе вопросы и честно ищет ответы. Фанатизм же заранее злобно отметает всякую попытку рассмотреть следы, оставленные в людских умах десятилетиями лжи.

 

40. Попадаю в первый круг

Из камеры осужденных меня повезли в дачную местность вблизи Москвы. На территории сельскохозяйственной выставки находился некий научно-экспериментальный объект – нет, там выращивали не морозоустойчивые чудеса Лысенко, а нечто другое. Устройством, которое конструировалось на объекте, интересовался сам Хозяин. Ему регулярно докладывали о ходе дела, назначали сроки готовности, каждый раз откладывали… Дело вертелось: Хозяину хотелось иметь это устройство. Сам объект представлял собой редкую разновидность: лагерь, выполняющий функции научного учреждения.

Показуха начиналась с первого шага. Мы, заключенные, жили в зоне, куда посторонние заглянуть не могли, но работали в лабораториях и мастерских, куда они иногда приезжали. Поэтому на работе между вольнонаемными и заключенными инженерами обращение было взаимно вежливое, без "гражданина начальника" (но и без "товарища"), а по имени-отчеству. И одежда на нас была не арестантская, а этакая нейтральная – комбинезоны.

Три четверти заключенных на нашем объекте составляли квалифицированные механики и радиотехники. Остальные были инженерами высокого класса. Все сидели за не-бытовые, но очень разные преступления: сидели за болтовню (их так и звали "болтунами"), сидели те, кто поверил обещаниям Сталина, как Игорь Алексеев, сидели за "шпионаж" в пользу Америки, за "террор" (нечаянно порвал газету с портретом Сталина). Но больше всего было среди нас солдат и офицеров Советской армии, осужденных за то, что попали в плен во время войны. Лагерь был невелик – человек пятьсот-шестьсот.

Именно этот лагерь вдохновил А. Солженицына на его роман "В круге первом" – произведение, на мой взгляд, совершенно исключительное. У нас много толкуют о горьковских традициях, но забывают о толстовских, первая из которых – бесстрашная правда. Солженицын – подлинный наследник именно этой традиции. Я радуюсь, предвидя, что время – этот последний и высший судия литературы – похоронит сотни жалких, сразу по выходе хвалимых романов и вознесет творения Солженицына, предаваемые у нас ныне анафеме.

Показуха перед гостями из научных институтов, бывавшими на объекте, имела какой-то смысл: одного из десяти, может, удастся провести. Но на свиданиях с родными ее тоже применяли. В каптерке висело множество чьих-то недоношенных костюмов и шляп. Мы переодевались, завязывали галстуки (в каптерке и галстуки висели), и нас везли на свидание. Оно давалось за хорошую работу. В виде сверхнаграды разрешалось послать домой фотографию – но ни в коем случае не в комбинезоне, а в чужом костюме и при галстуке. И семья получала убедительный снимок: папа живет в раю, иначе как в шляпе не ходит.

Свидания устраивались в Бутырках, за длинными узкими столами, целыми группами. Родные рассаживались на скамье по одну сторону стола, мы – по другую. За спиной у нас стоял вертухай. Разрешалось говорить только по-русски, чтобы вертухай мог понять… Что переживают люди, сидящие за этим длинным столом и лишенные права поцеловаться, я описывать не стану – это с потрясающей силой изображено в романе Солженицына.

Все, что изображено у него, я пережил сам или видел собственными глазами. Как могут люди, знавшие о существовании лагерей, но никогда их не видевшие и пуще огня боявшиеся даже словом о них перемолвиться, – как могут эти люди утверждать, что роман клеветнический?! От кого они знают, каков он, этот лагерь? Не от вертухаев ли? Объективная точка зрения на лагерь вовсе не есть некая средняя арифметическая между мнением вертухая и мнением заключенного. Тут средняя арифметическая невозможна. Либо мнение истязуемого и всех людей, в воображении своем разделяющих его страдания, либо мнение истязателя и всех тех, кому его действия так или иначе идут на пользу.

Объективную правду о лагере знают только те, кто в нем сидел. Все, что написал Солженицын о лагерях, – объективная правда!

… Нас возили на свидания в голубом автобусе с четырьмя окнами и белыми занавесочками на них. На автобусе сияла надпись: "Служебный". Внутри же он оставался простейшим черным вороном, закрытым полностью, без малейшего просвета, с местами для конвоиров в заднем отсеке. Окна и белые шелковые занавески были приделаны к наружной обшивке. Сама обшивка несколько отличалась от других черных воронов с их прямоугольными гранями. В нашем экспрессе обшивка имела обтекаемую форму.

Поистине, наш голубой черный ворон, гражданский по форме и арестантский по содержанию, имел глубокое символическое значение!

* * *

Помните, что такое туфта? У нас на объекте работал заключенный инженер, большой мастер туфты. Его прозвали ПЧМ – профессор черной магии. Он вечно морочил начальство разными техническими замыслами – темнил, выражаясь на местном диалекте. И начальство давало себя морочить, ибо таким путем оно само темнило в высших инстанциях, создавая видимость, что в нашей потемкинской деревне кипит творческая жизнь и зреют восемь миллиардов пудов изобретений. Их подсчитали на корню, как Маленков подсчитывал урожай, чтобы доложить о нем товарищу Сталину и советскому народу. Заключенные недаром называли свой объект шарашкиной фабрикой или попросту шарашкой.

Шарашкинский ПЧМ был первоклассным темнилой, и его кормили по первой категории. Нас вообще-то кормили досыта – таких лагерей больше не было и нет, – но самых ценных специалистов кормили отлично. Мы ведь делали важную машину для самого Хозяина! Начальник лагеря чуть ли не ежедневно проверял, не воруют ли на кухне (там работали бытовики). В первый и последний раз я видел лагерную кухню без воровства.

Лишенные свободы талантливые инженеры продолжали думать над тем, над чем думали на воле, и в Машине для Великого Хозяина искали приложения своим способностям. Этим я объясняю то странное явление, что туфтили не все, хотя все отлично понимали, насколько туфтовое предприятие эта шарашка в целом. Мой друг Александр, увлеченный новыми идеями в области зубчатых передач, пытался патентовать свои изобретения, сидя в лагере. Он говорил, что не может иначе: либо повеситься к черту, либо продолжать думать. Заниматься черной магией ему претило.

Через всю жилую зону нашего лагеря пролегала широкая дорожка, мы называли ее главной аллеей и гуляли по ней после работы, как по парку. Деревья на ней, впрочем, отсутствовали. Беседовали, вспоминали жен.

Нас было трое: Александр, Ефим и я. Иной раз к нам присоединялся четвертый – инженер с автозавода имени Сталина (теперь Лихачева). Там – и не только там! – арестовали и посадили всех, сколько их было, евреев-инженеров. Было бы приятнее, если бы я замолчал этот факт, но моя задача не состоит в том, чтобы делать приятное любителям замалчивания. Антисемитизм похож на плесень: где сыро, она сама заведется, сеять не приходится. И это не третьестепенный вопрос, по подозрительным причинам интересующий кучку людей. Вопрос этот затрагивает все народы. Пусть унизили один, оскорблены все сто. Он неотделим от всей национальной проблемы в целом, что в конце концов и обнаруживается. То, что произошло с инженерами ЗИСа, с Еврейским антифашистским комитетом, с московскими врачами и евреями-врачами других городов, с Михоэлсом – не странно. Странно другое – когда делают вид, что ничего не произошло.

Антисемитская кампания была обставлена, подобно всем сталинским пропагандистским кампаниям, скудным, но нерушимым словесным оформлением. Сверху спустили несколько кличек для клеймения неугодных: "презренный", "растленный", "безродный", "антипатриот" и "не знающий роду и племени" – пять не подлежащих изменению кличек. В некоторых случаях, называя русский псевдоним писателя или критика, приводили в скобках его еврейскую фамилию. Строгое соблюдение словесных форм – одна из характерных черт сталинизма, происходящая от недоверия верхов к низам: а вдруг кто-нибудь скажет своими словами – и не совсем точно. Централизация мышления обязательно ведет к изготовлению словесного ширпотреба, и бесчисленные ламентации по поводу языковых штампов по меньшей мере наивны. Оглядывающийся на мнение свыше не может говорить своим языком: он боится испортить высшую мысль неудачным выражением.

При Сталине даже в объявлениях о смерти соблюдался штамп – два варианта штампа: для одних – "с прискорбием", для других – "с глубоким прискорбием". В 1948 году умер мой добрый знакомый, журналист Евгений Бермонт. Извещение от имени Союза писателей печаталось в двух газетах: в "Литературке" и в "Советском искусстве". В последней напечатали "с глубоким прискорбием". В связи с этим Борису Горбатову, бывшему тогда секретарем правления Союза, влетело за недосмотр – такое извещение не полагалось покойному по рангу.

Антикосмополитский поход, принявший к 1953 году в связи с делом врачей (о нем надеюсь еще рассказать) совершенно дикие формы – евреев увольняли не только из больниц, научных институтов, редакций, но даже из магазинов, – оказался трудным испытанием для многих. Не будем ставить его в вину тем, кто сумел (пусть и постфактум) мужественно рассказать об этом периоде. Но где о нем говорилось? Страница об этом походе по невыясненным причинам начисто вырвана из истории. Другие неприятные страницы упоминались – главным образом в форме плюсквамперфектума, последствия которого преодолены. А об этом – даже в такой форме – ни звука. Надо ли понимать так, что это явление еще не преодолено?

* * *

Документы той эпохи рисуют любопытную картину низкопоклоннических нравов. Если до ареста я имел маловато поводов для веселья, то в шарашке, читая журналы, я веселился почти каждый вечер. Там можно было, гуляя с друзьями по главной аллее, смеяться вслух. Вот, например, поэма «Наша земля», посвященная полезащитным насаждениям. Я читал ее в мартовском номере «Нового мира» за 1949 год.

Чтоб по сталинскому слову былью Стал наш день, великий и простой, Неизвестным миру изобильем, Неизвестной миру красотой.

А в заключение, обращаясь к марсианам (надо же нести славу Сталина и на Марс), автор предсказывает:

Но пройдут года – и вы оттуда Вдруг увидите живое чудо, И объявит ваш ученый древний, Разглядев зеленый свет вдали, Что явился небывалый Гений, Изменяющий лицо Земли!

В своем усердии автор далеко переплюнул всех сталинских гусляров и песельников, угодив аж до Марса. Он избрал правильную мишень: многочисленные каналы Марса определенно указывают, что там, кроме древних ученых, имеются и лагеря (тоже древние, судя по обилию каналов), и древние шарашки, и вся милая сердцу древняя культура, во всех своих чертах напоминающая такие земные чудеса, как постройка пирамид, гуманизм Чингиз-хана и милосердие инквизиции.

Я читал и удивлялся – не содержанию и поэтичности стихов, но автору. Неужели он всерьез? Это напомнило мне, что сегодняшние наши газеты насмехаются над песней "Алеет восток, восходит солнце, явился Мао Цзе-дун". Над кем смеетесь?

Фамилию автора нынешние читатели могут угадать сами. Я ее называю для внуков, не будучи твердо уверен, что он попадет в классики. Николай Грибачев. Но он не одинок. Имя песельникам легион. Читайте:

…И он вошел в ту комнату, где Ленин Жил в первый год священный Октября. Здесь все дышало строгой, мудрой силой, И даль времен в ночной вернулась мгле, Как будто только приняла Россия Декреты те о мире и земле, Как будто Сталин сам под эти своды Сейчас входил, и Ленин с ним вдвоем Решал судьбу бесчисленных народов Земли родной за этим вот столом…

Отрывок взят не из песни безвестного радио-халтурщика, а из поэмы весьма почтенного автора, который в дни Октября был уже взрослым и читал газеты. Поэма называется «Ночь в Смольном», автор ее Николай Тихонов. В угоду лжи известный поэт утверждает (хорошо зная, что лжет), будто Ленин со Сталиным вдвоем решал судьбу народов. Тем самым, заметьте, Ленину приписывается сталинская манера «решать судьбу»: сесть за стол и одним росчерком красного карандаша решить судьбу малого и беззащитного народа. Ленин так НЕ делал. Кроме того, он решал вопросы не вдвоем со Сталиным. Перечитайте Джона Рида, чтобы убедиться в этом еще раз.

Как видите, в стихах уважаемого поэта не только прямая неправда, но и косвенный недостойный выпад против Ленина. Дети учат историю не только по учебникам, но и по романам, поэмам, мемуарам и пьесам – что же они почерпнут из этой поэмы? Ложь.

Заговорив о том, как подделка истории незаметно толкала авторов под руку, чтобы они, восхваляя Сталина, тем самым выступали против Ленина, не могу не привести поразительный факт, которому я бы не поверил, если бы не убедился своими глазами.

После смерти Ленина были опубликованы воспоминания А. М. Горького – "Владимир Ленин" (в позднейших изданиях заглавие изменено на "В. И. Ленин") Недавно я держал в руках чудом сохранившиеся первые издания этой статьи; одно – отдельной брошюрой, изданной в Москве в 1924 году, другое – на страницах журнала "Русский современник", № 1 за тот же год. Оба издания СОВЕТСКИЕ, а не заграничные. Приведу строки, где Горький передает свою беседу с Лениным в его кабинете:

"Да, часто слышал я его похвалы товарищам. И даже о тех, кто по слухам будто бы не пользовался его личными симпатиями, Ленин умел говорить, воздавая должное их энергии.

Удивленный его лестной оценкой одного из таких товарищей, я заметил, что для многих эта оценка оказалась бы неожиданной.

"Да, да, я знаю, там что-то врут о моих отношениях к нему. Врут много, и кажется, особенно много обо мне и Троцком".

Ударив рукой по столу, он сказал:

"А вот указали бы другого человека, который способен за год организовать почти образцовую армию, да еще завоевать уважение военных специалистов. У нас такой человек есть. У нас все есть. И – чудеса будут!"

Он вообще любил людей, любил самоотверженно".

Так сообщал Горький в 1924 году – сообщал, заметим, по свежей памяти. Разговор, как явствует из содержания, происходил не раньше 1920 года ("организовал за год почти образцовую армию"). Беру последнее издание сочинений Горького, нахожу статью "В. И. Ленин". И вместо только что приведенных строк (напечатанных, повторяю, в советских изданиях), читаю – после неизмененного абзаца ("Да, часто слышал я…") такие строки:

"Я был очень удивлен высокой оценкой организаторских способностей Л. Д. Троцкого, – Владимир Ильич подметил мое удивление.

– Да, я знаю, о моих отношениях с ним что-то врут. Но что есть – есть, а чего нет – нет, это я тоже знаю. Он вот сумел организовать военных спецов.

Помолчав, он добавил потише и невесело:

– А все-таки – не наш! С нами, а – не наш. Честолюбив. И есть в нем что-то… Нехорошее, от Лассаля."

Под вторым вариантом воспоминаний стоит двойная дата: "1924, 1930". Читателю дают понять, что Горький сам "перевспомнил" в 1930 году свой разговор с Лениным и внес важные уточнения. Согласно первоначальным, свежим воспоминаниям, речь шла о неожиданной оценке не Троцкого, а кого-то другого, чье имя и не названо: "один из таких товарищей", об отношении Ленина к которому "много врут". Оценка же Троцкого в первый раз не удивила Алексея Максимовича, ему вспомнилась даже такая деталь: Ленин ударил кулаком по столу. Согласно же перевспомнившемуся разговору, врут только об отношении Ленина к Троцкому. А где "один из таких товарищей"? Почему о нем перестали врать? Не потому ли, что к 1930 году было разработано такое вранье, рядом с которым все прежнее не стоило и упоминания?

Но в "перевспоминаниях" не это главное. Вся соль – в двух вариантах отзыва о Троцком. В первых изданиях статьи отзыв – полностью положительный, причем Ленин говорит о Троцком, как об организаторе Красной армии (а не только военспецов) и подчеркивает, что организовал он армию за год – и почти образцовую. В последующих же изданиях той же статьи отзыв прямо противоположный: во-первых, организовал не Красную армию, а военспецов, то есть, царское офицерство – а для чего, не сказано, может, для той же цели, что и Каледин, и Колчак, и Деникин. Во-вторых, честолюбив и не наш – таким образом, намек, заключенный в первой фразе, настолько усиливается, что становится понятным и ребенку: потенциальный враг. Характеристика убийственная! Чем доказано, что ее давал Ленин?

Приписываемая Ленину в последних изданиях статьи характеристика Троцкого противоположна не только той, что приведена в первых двух изданиях этой статьи. Она полностью противоположна также характеристике, которую Ленин дал Троцкому в подлинном документе – в своем завещании.

Да и насчет отношений между Лениным и Троцким, о которых Горький, как он пишет, знал по слухам, теперь пользоваться слухами незачем: имеется 54-й том сочинений Ленина, и в нем – не печатавшиеся доныне письма Ленина и к одному, и к другому из "таких товарищей". Из подлинных писем вполне выясняется его отношение к каждому из них. Читайте первоисточники!

Второй вариант беседы (единственный, доступный сегодня советскому читателю) в сочетании с письмами, напечатанными в томе 54-м, наводит внимательного читателя на мысль: выходит, будто Ленин говорил Горькому о членах Политбюро (а Троцкий был им при жизни Ленина бессменно) ОДНО, а в личных письмах и в политическом завещании – ДРУГОЕ. Хотели бросить тень на Троцкого, а бросили – на Ленина. Будем ли мы и дальше есть отравленное яблоко лжепознания?

Не верится, что исправления внесены свободной рукой писателя. Даже дата, поставленная под статьей, меня не убеждает. Отмеченная в ленинском завещании необъятная власть генерального секретаря, в союзе с его бесчестностью – это страшная сила. А после смерти Ленина власть эта возросла вдесятеро.

Точно так же, как нам неизвестно, чем заставили Бухарина признаваться в шпионаже, скрыты от нас и способы давления, применявшиеся к Горькому. Допустим, что в 1930 году, через девять-десять лет после описанной беседы, Алексей Максимович приходит к выводу, что Троцкий совсем не таков, каким казался ему некогда. Что ж, дело возможное. Тогда Горький вправе (и даже обязан) дописать в статье: я, Горький, думал тогда о Троцком так, а теперь я думаю иначе. Но не приписывать свои изменившиеся взгляды задним числом Ленину! Нет, не верю, что Горький добровольно исправлял статью. Почерк – Сталина.

Не меняет дела и общая приписка, в которой Горький объясняет некоторые изменения в статье признанием: "Так думал я тринадцать лет назад и так – ошибался". Отлично, но опять же: изменились взгляды. А воспоминания?

* * *

Среди восточных владык кое-кто, может быть, превосходил Сталина в коварстве и двоедушии. Но таких беззастенчивых легенд о себе и своих врагах не сочинял никто. Как он ненавидел Троцкого! Из его книги «Вопросы ленинизма» явствует: для Сталина первой заповедью ленинизма была борьба против Троцкого лично. Этот же вывод напрашивается и при чтении второго капитального сочинения Сталина – «Краткого курса». Ленинское завещание убедительно подтверждает, что ненависть эта началась еще в первые годы Октября – правда, тогда она была еще лишена теоретической основы и диктовалась лишь завистью Сталина к блестящему трибуну революции. Теорию Сталин подвел позже.

Во всех своих книгах Ленин три-четыре раза употребляет слово "троцкисты" в смысле сторонники Троцкого в данном, конкретном вопросе (тт. 13, 19, 20). Слова же "троцкизм", обозначающего течение, сумму взглядов, я у Ленина не встретил. В завещании говорится о небольшевизме Троцкого, который не может быть "ставим ему в вину лично". В завещании же настойчиво и с беспокойством говорится о взаимоотношениях между Сталиным и Троцким, причем подчеркивается нелояльность первого и самоуверенность второго. Обратите внимание – я говорю о ленинском тексте, а не о комментариях к нему. В комментариях "изм" встречается на каждом шагу.

Христианские схоласты находили, что все противное церкви происходит от козней сатаны. Поддавшийся лукавому осужден вечно гореть в адовом огне. Сталин точно так же объяснял все ущербное в рабочем движении кознями этого лукавого с его мефистофельской бородкой и отблеском адского пламени в стеклах пенсне. Единожды соблазненный им будет вечно находиться на карандаше у ангелов, охраняющих врата рая.

Остальные же, простые смертные, никогда не читавшие ни одного слова из сатанинских чернокнижных писаний, и не должны прикасаться к ним никогда, ибо соблазн неминуем. С них достаточно вольного, в двух-трех фразах, пересказа дьявольской сущности проклятого уклона, а то и одной наружной наклейки "Яд" с тремя косточками. Прежде, чем произнести само имя Троцкого, верующий должен перекреститься на икону.

Ненавидя Троцкого, Сталин всюду видел его зловредную руку. Убитого, лежавшего с раскроенным черепом, он все еще продолжал опасаться и проклинать его. Обуянный манией величия, он преувеличивал и роль побежденной им личности, приписывая ей целую школу. Этим возвеличивалась его, Сталина, победа. Он сам создал некий культ Троцкого – культ наизнанку, со знаком минус: ведь, чтобы прослыть в веках Давидом, ему надо было изобразить своего противника Голиафом. Голиафом, вышедшим на бой с ленинизмом в сопровождении целой армии филистимлян. И он один – он, современный Давид марксизма! – спас нас от страшного великана. А затем, как водится, запел псалмы. Только не господу богу, а самому себе.

Не беспокоюсь я о том, к какому разряду филистимлян причислите вы меня. Но и умирая, буду думать об одном: сумел ли я убедить вас, что лучшей гарантией от повторения ошибок прошлого является полное знание его?

 

41. Углубимся в псалмы нового Давида

Эта глава будет говорить не о жизни моей и моих друзей, а о книгах, которые нас заставляли читать. И о других книгах, которые у нас отняли. Иными словами, о том, как новый Давид сочинял свои псалмы.

По данным Всесоюзной книжной палаты, за годы 1917–1948, сочинения Ленина были изданы в виде 4400 книг общим тиражом 174 миллиона экземпляров. Справка напечатана в "Новом мире" за 1949 год, № 1. Я читал ее, сидя на своей койке в круглом бараке подмосковной шарашки, который, если помните, мы называли юртой. А теперь перечитал ее вновь.

Справка озаглавлена "Сокровищница ленинизма". В ней указан и тираж сочинений Сталина за тот же период: 7219 книг, общим тиражом 525 миллионов экземпляров. Никогда не подозревал, что Сталин написал чуть не вдвое больше книг, чем Ленин! Но поверим статистике, она знает, что делает. Каждое название, если даже это брошюра в двадцать страничек, считается книгой. Далеко не во всех странах принят такой метод учета, но не будем спорить. Этот метод дает возможность назвать пятикратно изданную брошюрку с двухстраничной речью Сталина на 19-м съезде пятью его книгами, и на этом основании объявить, что по изданию книг мы давно держим мировое первенство.

Учитывая время составления справки, мы легко поймем, почему период 1917–1923 гг., когда тиражи сочинений Сталина приближались к нулю, не отделен от последующих лет, когда они перешли за полмиллиарда.

Итак, за 24 года, прошедших после смерти Ленина, тиражи книг Сталина втрое превзошли тиражи ленинских книг – 525 миллионов против 174. Таков сплав, из которого отлита сталинская сокровищница ленинизма. Кроме книг самого Сталина, с каждым днем ширился поток трудов, популяризирующих его личность, его теоретические открытия и его проникновение во все отрасли знания. Его биография, под редакцией Поспелова, Митина и прочих столпов теории, звавшейся теорией Маркса – Ленина – Сталина, была издана тиражом в семь миллионов экземпляров! Его роль в биологии определил академик Опарин, установивший, что он является основоположником мичуринской науки. Его место в военном деле уточнил Ворошилов, открывший нам: "Сталинская военная наука, базирующаяся на правильном понимании законов общественного развития, родилась вместе с приходом к власти рабочего класса". Слушайте, слушайте! "Вместе с приходом к власти рабочего класса", т. е. в октябре 1917 года. А где был в то время Ленин? Обычно авторы, писавшие в сталинские времена, для приличия говорили о "ленинско-сталинской науке". Ворошилов с солдатской прямотой отказался от реверансов.

Его открытие опубликовано в номере "Правды от 21 декабря 1949 года, самом толстом за многие десятилетия, двенадцатистраничном номере, целиком посвященном дню рождения Сталина, его семидесятилетию. В тот день и начал литься "Поток приветствий". Казалось, вершина низкопоклонства уже достигнута – ан нет! В связи с выступлением Сталина по вопросам языкознания (он и тут специалист!) началась такая вакханалия угодничества, что и описать невозможно. Его статью иначе не называли, как "гениальные труды товарища Сталина по вопросам языкознания".

Трудно рассказать пристойными словами, что творилось в те годы, особенно после войны, на газетных полосах. Имя Сталина со всеми прилагательными, предписанными новейшим коммунистическим этикетом, повторялось в каждой статье, о чем бы ни шла в ней речь, десять, пятнадцать, двадцать раз – глядя по усердию автора. Человеку, мало-мальски помнившему ленинские годы, становилось муторно. Он молча перелистывал и читал дальше. Но и дальше шла такая же поклонная статья другого автора. Расчет был правильный: капать в мозги читателя густо, часто, безостановочно и бесконечно. И мы видели: Володю Раменского удалось обработать. И миллионы славных, неглупых, способных и хороших по натуре мальчиков и девочек – тоже.

Неиспорченный человек склонен верить другому, и это прекрасно. Особенно склонна к этому молодежь. Страшнейшее последствие сталинизма – рождение всеобщего взаимного недоверия, с одной стороны, и неверия молодежи в красивые слова старших – с другой. Пытаться вытравить это неверие путем сокрытия, умалчивания и увиливания – смешно и безнадежно. Верующие разуверились. Не веру надо воскрешать, а отвечать на вопросы молодежи, чтобы вера, более уже невозможная, превратилась в знание.

Однако, если взыскующие знания захотят поближе рассмотреть машину обмана, они обнаружат, что это не так просто.

Зайдем в любой букинистический магазин и пороемся в книгах. Дореволюционные издания нам попадутся, а книг, изданных в первые двадцать лет Советской власти, мы почти не найдем. Меж тем, издавали очень много, значительно больше прежнего. Куда же они девались?

Их не жгли на улицах. Их изымали втихомолку, организованно и деловито. Огромный аппарат, оплаченный трудом миллионов, создающих материальные ценности, занимался сортировкой духовных ценностей, созданных в первые два десятилетия Октября. Этот аппарат составлял бесконечные списки – десятки тысяч книжных названий. Списки печатались в типографии и рассылались в виде толстенных книг с грифом "для служебного пользования" во все библиотеки и книжные магазины страны. Прав был мой знакомый австриец, с которым обсуждали мы на завалинке лагерного барака этот вопрос: зачем гитлеровские костры? Списать по акту, "актировать" – какое удобное слово! В лагере "актировали" мертвых, чтобы затем исключить со счета, снять с довольствия, с обмундирования… Первый список на изъятие "вредных" книг был составлен в 1936 году.

Я не стою за буржуазную свободу печатания порнографии и нацистской литературы, хотя "Майн кампф" наряду с цитатником Мао – книги, несомненно, саморазоблачительные. Ленин в свое время посоветовал переиздать злобную и неумную книжку Аркадия Аверченко "Двенадцать ножей в спину революции", чтобы массы увидели, как низко пали эмигрантские писаки. Цитатник Мао действует только на умы, заранее обработанные и умышленно оглупленные. Дайте его студенту, знакомому с обычной литературой, – он только рассмеется. Так почему же, начиная с 1936 года, стали изымать книги, напечатанные в нашей же стране при жизни Ленина или вскоре после его смерти? Цель имелась – она составляла часть общей задачи.

При Сталине были уничтожены все до последней книги, в которых хоть один раз упоминалось неугодное имя, если только оно не предварялось узаконенными бранными кличками: предатель, презренный, растленный, изменник, Иудушка. И не только имя Троцкого, но и имя Скрыпника или Эйхе. В дальнейшем имена тех, кого судили инсценированно-публично, некоторое время назывались в книгах и газетах (конечно, с добавлением бранных эпитетов), имена же тайно убитых просто исчезали, словно их и не было. Десятки тысяч книг, целый Монблан человеческой культуры срыли ради одной цели: скрыть убийства. К слову: эта практика (правда, несколько видоизмененная) не забыта и доныне: имена главных пособников Сталина в уничтожении миллионов – Ягоды, Ежова, Берии в МСЭ (1958-60 гг. издания) отсутствуют!

За научную литературу взялись особенно рьяно после сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук в августе 1948 года. Науки спешно совершенствовались в административном порядке приказом самого просвещенного человека страны, министра высшего образования Кафтанова. Луначарский до этого додуматься не сумел, а вот Кафтанов сумел. Изъяли колоссальное количество учебников по агрономии, биологии, даже по психиатрии.

Операция "списания" стоит недешево. Книжной торговле возмещают убытки из государственного бюджета, но ущерб, нанесенный уму и совести народа, невосполним. Да он и не каждому заметен. Составителям же списков и командующим актировкой их действия представляются спасительными.

Подумаем над тем, что из этого получается. Книгу Джона Рида с ленинским предисловием к ней можно сделать только секретом наизнанку: секретом от советских людей, но отнюдь не от заграницы. Таких "тайн" у нас множество, и прикладывая палец к губам, чтобы снова и снова повторить "тайна", мы должны всегда отдавать себе отчет: от кого тайна?

Тайна изъятия книг принадлежит к тому же разряду, что и засекречивание лагерей – тайн, обращенных острием во внутрь: против любознательности не тех, кто интересуется военными заводами, а тех, кого волнует кирпичный завод – место расстрела сотен невинных.

Наш подмосковный лагерь был зашифрован, как и все другие, – почтовый ящик №… как назло, забыл его номер. Воркута называлась "п\я Ж № 176". Весь мир знал, что этот жепея – именно Воркута. И конспираторы знали, что миру известно многое. От кого же скрывали?

Почему сталинизм так любил тайну во все времена, а не только в военные? Потому что он пользовался ею, чтобы конспирировать от общества.

Бесчисленные умолчания тоже ведь принадлежат к разряду секретов, не нужных шпионам (зачем им, например, вся история ленинского завещания?), но зато очень интересны и важны обыкновенному читателю, писателю и журналисту. Об историке я и не говорю.

Сталинизм смертельно боится гласности. Он пугает народ чем угодно, лишь бы не выдать ему, чего боится сам. Предмет его страха – его главная тайна.

* * *

Занявшись разбором идеологических наступательных операций Сталина, необходимо хоть взглядом окинуть его оружие. Откроем генеральное сочинение сталинского времени, главный учебник для масс, библию тех дней – «Краткий курс истории ВКП(б)».

Сперва несколько слов об авторстве. Все годы эта книга издавалась, как сочинение без автора – точь-в-точь, библия. Имелась лишь фраза: "Одобрено ЦК ВКП(б). 1938 г." О том, как влияет такое одобрение на прогресс исторической науки, я уже писал. После восьми лет безотцовщины дитя было, наконец, признано. В предисловии к собранию сочинений Сталина (его предполагали издать в 16 томах, успели выпустить лишь 13) сказано: "Содержание пятнадцатого тома составляет работа И.В. Сталина "История ВКП(б). Краткий курс", вышедшая отдельным изданием в 1938 году". Таким образом, нам разъяснили, что исторический труд, в котором Сталин пишет о себе в третьем лице, есть лишь свидетельство его скромности: он вполне мог писать "я, я, я", а не написал.

Из "Краткого курса" мы от самого Сталина узнаем, что во все годы партийной истории он беззаветно спасал большевиков от уклонов. И прежде всего, конечно, от троцкизма. В "Кратком курсе" перечислено четыре случая до смерти Ленина (Южный фронт, НЭП, дискуссия о профсоюзах, заявление 46-и), когда Сталин спас революцию, а после 1924 года – и не счесть. О Южном фронте Сталин пишет так (цитирую с пропусками): "Троцкий развалил работу на Южном фронте, и наши войска терпели поражение за поражением… Для организации разгрома Деникина ЦК направил на Южный фронт товарищей Сталина, Ворошилова, Орджоникидзе, Буденного. Троцкий был отстранен от руководства операциями Красной армии на юге… Тов. Сталин подверг резкой критике этот план (речь идет об оперативном плане наступления – М. Б.) и предложил ЦК свой план разгрома Деникина… Центральный комитет принял план тов. Сталина… Таким образом, с Деникиным было также покончено".

Если бы все это писало постороннее лицо – понятно. Историк восхищен военными талантами Сталина. Но сам о себе в этаком стиле? У читателя рождается неуверенность в том, что автор правдив, – и полная уверенность в том, что он хвастлив.

Описанию своей борьбы с троцкизмом на идейном фронте Сталин уделил значительно больше места, чем своей борьбе с Троцким лично на полководческом поприще. Идейная борьба для Сталина – главное. Казалось бы, об опаснейшем из уклонов, которым Сталин занимался более всего в своей жизни, следовало бы сказать учащимся массам: что за троцкизм такой? Каков он из себя? Что исповедует? Что проповедует?

Платформа этого уклона, составленная в 1927 году, накануне 15-го съезда, называвшаяся часто "Платформой 83-х" (я немного рассказывал о ней), вся как есть изложена и разоблачена "Кратким курсом" в четырех лапидарных абзацах. Каждый начинается словами: "На словах, т. е. в платформе, троцкисты и зиновьевцы говорили…" (далее в ТРЕХ СТРОЧКАХ – вольный пересказ того, что они говорили)… а на деле творили то-то и то-то (выдуманной деятельности троцкистов посвящается уже ПЯТЬ СТРОЧЕК).

Первые два абзаца – одиннадцать строк – излагают суть троцкизма во внутрипартийных вопросах: нелояльность, фракционность и нарушение партийной дисциплины. Поскольку это довольно широко известно, цитировать этот отрывок я не стану.

Разоблачив троцкизм по линии антипартийной, "Краткий курс" переходит к другим сторонам, о которых известно меньше. Разбор настолько своеобразен, что я не могу не привести его полностью:

"На словах, т. е. в платформе, они высказывались за колхозное движение и даже обвиняли ЦК в том, что он ведет коллективизацию недостаточно быстро, а на деле издевались над политикой вовлечения крестьян в социалистическое строительство, проповедовали неизбежность "неразрешимых конфликтов" между рабочим классом и крестьянством и возлагали свои надежды на "культурных арендаторов" в деревне, т. е. на кулацкие хозяйства".

Вот и весь разбор – восемь книжных строк. Из них следует, что излагать свое мнение в платформе – значит высказываться на словах. А "издеваться", "проповедовать" и "возлагать надежды" – это уже не слова, а некоторым образом дела. Перед нами образец высшей логики. Так в одном абзаце был разбит троцкизм в крестьянском вопросе.

Промышленности посвящено столько же:

"На словах, т. е. в платформе, они высказывались за политику индустриализации и даже обвиняли ЦК, что он ведет индустриализацию недостаточно быстрыми темпами, а на деле они охаивали решение партии о победе социализма в СССР, издевались над политикой социалистической индустриализации, требовали сдачи иностранцам в концессию целого ряда заводов и фабрик, возлагали главные свои надежды на иностранные капиталистические концессии в СССР".

Почти те же определения: "издевались", "возлагали надежды", еще "охаивали". И вновь возложение надежд объявляется не словом, а неким таинственным делом. Далее, для пущего устрашения изучающих историю коммунистов, одно обвинение – концессии – повторено дважды, в разных выражениях, превращаясь таким образом в два обвинения. Кроме того, студенты узнают, что троцкисты охаивали РЕШЕНИЕ ПАРТИИ О ПОБЕДЕ СОЦИАЛИЗМА, и охаивание это тоже объявлено не словесным высказыванием, а чем-то, происходившим на деле. С троцкизмом и в этом вопросе покончено.

Вчитайтесь же в обе цитаты (или достаньте книгу – стр. 277). Ведь ни в одной из них "Краткий курс" не оспаривает самих троцкистско-зиновьевских установок во внутренней политике, а лишь считает их чрезмерными ("высказывались за политику индустриализации и даже обвиняли ЦК в том, что он ведет ее недостаточно быстрыми темпами". О колхозах – то же самое, слово в слово). И больше об ошибках оппозиции по этим вопросам в "Кратком курсе" не говорится. Итак, какими доводами доказана неправота оппонентов?

Первый: написанная и размноженная платформа – это их слова.

Второй: другие слова, о которых не сообщено, где, когда и перед кем они произносились, – это их дела. Отсюда – несокрушимый логический вывод: дела и слова не сходятся, троцкисты лгут. "Краткий курс" так и резюмирует: "Это была самая лживая из лживых платформ оппозиции". Не нереальная, не антиленинская, как говорилось в ту пору, когда шла борьба с реальными троцкистами, а только лживая. И в доказательство приводятся такие нелепые словесные построения, что становится ясно: автор книги, И. В. Сталин считает нас, читателей, идиотами.

Можно извлечь из этой книги еще кучу примитивных и доходящих до абсурда рассуждений, выводы из коих неизменно бьют в одну точку: невозможно больше терпеть этих троцкистов, и для полного самоочищения лучше всего убить их. Утверждения лишены самых элементарных доказательств. Например, о НЭПе говорится так: "Троцкисты и другие оппозиционеры считали, что НЭП есть только отступление. Такое толкование было им выгодно, потому что они вели линию на восстановление капитализма" (стр.345). Но чтобы никто не мог проверить это утверждение, Сталину пришлось припрятать те письма Ленина, которыми оно опровергается. Теперь они опубликованы и каждой строкой опрокидывают тома сталинской лжи. Только мы не вчитываемся в них и – за давностью лет – не пытаемся сопоставить их с "Кратким курсом". Из недавно вышедших в свет стенограмм 12-го съезда, мы узнаем, что докладчиком по вопросам промышленности был на этом съезде не кто иной, как Троцкий, о чем "Краткий курс" сумел ловко умолчать. О роли Троцкого на этом съезде в нашем катехизисе имеется несколько иезуитски построенных фраз, из которых следует, что Троцкий, во-первых, капитулянт, во-вторых, что его сторонники (обратите внимание: не он сам, а его сторонники) "предлагали сдаться на милость иностранным капиталистам", в-третьих, "он не признавал на деле политики союза пролетариата и крестьянства". Опять "на деле"! Как только надо выдать белое за черное, так выскакивает магическая формула "на деле". Но о самом ДЕЛЕ – ни звука. Где, когда, с кем оно было, дело-то? Молчок.

Должен признаться, что до того, как взяться за эти записки, я в жизни не раскрывал "Краткого курса", чем очень гордился перед друзьями из шарашки. А теперь прочел с большим и, естественно, не холодным вниманием. Если сумеете достать, прочтите сами и скажите: не создается ли у вас представление, что ведущим, основополагающим тезисом этой книги является тезис: "Троцкий – не мой личный враг, боже упаси, он – враг партии, рабочего класса, всего народа и социализма", а единственная цель этой книги – оправдание массовых убийств? Все идеологические операции сталинизма преследуют ту же цель: подвести теоретическую базу под действия воркутинского Кашкетина и колымского Гаранина, под процессы 1936-38 годов, под кирпичный завод, где расстреляли Гришу Баглюка и его товарищей. Цель ясна – обелить палачей перед судом истории.

Из истории мы знаем, что иногда удается обмануть миллионы людей – не навек, но на большой срок. Стоит это бешеных денег. Сжигаются горы литературы, одновременно печатаются другие горы. По радио передаются моря слов, которые капают и капают в мозги, треща одно и то же: тро-тро-тро-тро. Все та же мысль: Сталин спас революцию, что подтверждено его же свидетельскими показаниями. Сталинизму мнится, что суд истории похож на его показательные процессы, только те служили обвинению, а этот – оправданию. Каждый даст наилучшую характеристику себе и своему хозяину. Хозяин даст блестящую характеристику себе и тем из своих слуг, которых он решил не уничтожать. Суд удалится в совещательную комнату и подпишет заготовленную заранее бумагу с грифом "Согласовано"…

Убедить подраставшую молодежь в правоте своих убогих теорий Сталин не мог по причине их убогости. Оставалось одно: оглупить ее, эту молодежь, ограбить ее сознание, монополизировать в своих руках, все оценки, все мысли, все суждения по любому вопросу. В последние годы жизни Сталина усилился не культ его личности сам по себе – усилилось наступление на умы людей и определилось направление главного удара: против мыслящих.

В наши дни одаренная молодежь стремится главным образом в технику и в негуманитарные науки. И вместе с молодыми талантами туда уходят самые честные, самые идейные из среды молодежи. Потому что карьеризм и чинопочитание, лицемерие и угодничество, хоть и встречаются подчас и у талантливых людей, но чаще всего являются уделом людей бесталанных, служа им суррогатом дарований. И, несмотря на явный уход "от всех этих вопросов", они, эти вопросы, сами настигают уходящую от них даровитую молодежь.

… А теперь, после того, как я позволил себе небольшой экскурс в область идеологии, нам ничего не остается, как вернуться в исправительно-трудовой лагерь, повесть о котором еще далеко не закончена.

 

42. Хитрая машина ОСО

В нашем подмосковном объекте я одно время работал на строительстве. Требовалось срочно возвести добавочный корпус для лаборатории, и нас сняли с мастерских и приставили к тачкам. Лагерники называли тачку «машина ОСО, две ручки и колесо». ОСО, если помните – Особое совещание, судившее нас. С машиной ОСО наша стройка продвигалась медленно. Тогда на строительство назначили нового воеводу, специалиста по перевоспитанию, капитана Смиренникова. Он удлинил наш рабочий день – вот и все, что ему удалось придумать. Мышление нашего начальства держалось на одном колесе.

В лагерях, за ничтожным исключением (вроде нашей шарашки), кормили баландой, гнилой картошкой, ячневой сечкой и соленой треской. Создавалось впечатление, что они обходятся дешево. Но, хотя в государственном бюджете, утвержденном Верховным Советом, ни расходы на содержание лагерей, ни доходы от них (если таковые имелись) не фиксировались и до сведения широких масс избирателей не доводились, – разобраться в этом вопросе мог бы даже школьник. Капитан же воображал, что он в состоянии выжать из лагерников больше, чем стоит содержание его самого и его бесчисленных коллег. При ничтожной производительности лагерного труда это было невозможно – даже если бы мы работали по шестнадцать часов в сутки.

Капитан был маленький плотный человечек с поросячьим профилем, визгливым голосом и наглым взглядом бесцветных заплывших глаз. Его доверху наполняла глупость, над которой плавал защитный слой хитрости. Когда он клокотал от гнева, что по нашей вине случалось нередко, глупость выбрызгивалась из-под защитного слоя.

В тот день, о котором я принимаюсь рассказывать, его чуть не хватил удар, так мы его рассердили. Ему велели – а может, он и сам придумал – расширить запретку. Запреткой называлась широкая полоса земли между внутренним и внешним рядами проволочных заграждений. Ее вспахивали и боронили на совесть, но не затем, чтобы сеять что-нибудь доброе. И часто пушили граблями: если кто убежит, на мягкой почве останется след.

Всякую запретку легче расширить во двор, чем на улицу. Смиренников хотел перенести столбы внутреннего ряда, заменить подгнившие и вновь навесить проволоку. Он вызвал дополнительную охрану, расставил ее вдоль столбов, привел нас и скомандовал: "Давай!".

Все делалось в невероятной спешке. "Давай, давай!" – раздавалось отовсюду. Кричал Смиренников, кричали сержанты конвоя, кричали офицеры охраны. Сам оперуполномоченный появился на сцене, грозно крича.

Кто-то проговорил: "Сами себе тюрьму строим". Опер и капитан тотчас подскочили к нему. Смиренников побагровел, замахал кулаками и завизжал: "В карцер, в карцер!" А опер жестом библейского пророка поднял руку и прогремел, как Исайя, но с примесью небиблейских слов:

– Новых сроков хотите, мать, мать, мать, мать! Давай копай!

И мы послушно взялись за лопаты. Многие из нас провели в рядах партии не один год. Многие и многие побывали на фронте, видели смерть в глаза. Почему человек, который не боялся смерти там, убоялся здесь? Не потому ли, что здесь он чувствовал бесплодность своей жертвы? Кругом – такое равнодушие, такое нежелание думать обо всем, что пахнет тюрьмой! Расшевелит ли кого-нибудь твоя гибель? Поможет ли кому?

Мы хорошо знали: кто первым бросит лопату, получит не менее десятки. А то и вышку, все зависит от рапорта оперуполномоченного, а ему для собственной карьеры надо писать рапорта поцветистей и погуще. Будет рапорт со словами "диверсия, саботаж, сопротивление" – и одному или двоим, выбранным из списка совершенно произвольно, дадут высшую меру для всеобщей острастки. Забастовке уголовников не придадут политической окраски, они, в отличие от нас, получат только карцер…

Мы молча перекапывали столбы. Мы работали медленно. Дежурным вертухаям пришлось надеть рукавицы и тянуть колючую проволоку. Мы раскатывали катушки, не глядя в глаза друг другу. Мы укрепляли тюрьму.

Был 1950 год. Мы уже понимали многое, очень многое, но чего-то не хватало – то ли нам, то ли всему обществу. Вспомним, что было на воле. Партийные друзья Карханова, или рабочие, знавшие Нину Ласову, или писатели, знакомые с Перецом Маркишем, неужели они и в пятидесятом году продолжали верить, что осужденные заслужили свое наказание? Или они гнали от себя мысли о Карханове, о Нине, о Маркише? Не существовала ли у каждого там, на воле, своя «запретка» – полоса запретных мыслей, которую он сам укреплял и беспрерывно расширял, полоса, на почве которой, едва сделаешь робкий шаг, останется твой след? И по следу неукоснительно объявят розыск, и найдут, и посадят…

… Мы ходим по главной аллее научно-потемкинской деревни – Александр, Ефим и я. Заключенный способен мечтать не только о своем освобождении. Сорок-пятьдесят вольнонаемных техников-лейтенантов и инженер-капитанов, работавших на объекте в качестве наших руководителей, наверняка не касались в своих дружеских разговорах таких тем, как мы. Да и многие ли говорили между собой по-дружески в те опасные времена? То была эпоха дружбы показной, дружбы с доносом в кармане. Причем моральное оправдание было готово заранее.

Наши вольняшки толковали о цехах, которыми руководили, о покупках, дачах, футболе и повышениях. О партийных делах они помалкивали дома из бдительности, а на собраниях высказывали о них газетные мысли газетными же словами. Они уславливались, у кого в следующий раз встретиться за столом, и, выпивая, провозглашали первый тост за великого Сталина. Даже домашние вечеринки по случаю рождения ребенка начинались с тоста "Спасибо товарищу Сталину!". Пусть все видят, какой я преданный! Счастливый папаша первым поднимал бокал, принося свою благодарность за ребенка отцу народов.

В большом ходу был и другой всеохватывающий лозунг послевоенных лет: "Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее!". Это была цитата из речи Сталина, ее никто не смел улучшать или варьировать – так, целиком, ее печатали на художественных плакатах и красиво разрисовывали на стенах лагерных бараков.

В Воркуте, в лагерном пункте № 12, по обеим сторонам ведущей к вахте дорожки, стояли щиты с лозунгами. Начальник лагпункта считал наглядную агитацию важной частью своей работы. Кроме того, щиты красиво выглядели, и приезжее начальство похваливало нашего майора. А он и не подозревал, что его собственная фигура, его живот, его красный нос – тоже наглядная агитация, и очень убедительная, в пользу священного лозунга "Спасибо товарищу Сталину!".

Каждый день, идя на работу и возвращаясь обратно в сопровождении злых и красивых, хорошо ухоженных немецких овчарок, мы читали обращенные к нам слова вождя: "Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее".

Лозунги и тосты напомнили мне одну страницу из моего детства. Подойду к запрещенному окну, пусть вертухай шипит!

Согласно легенде, которой меня учили в детстве, первые созданные богом люди звались Адамом и Евой. Бог поселил их в раю, в саду Эдем. Там росли два дерева: древо жизни и древо познания добра и зла. Господь разрешил людям есть плоды с древа жизни, строжайше запретив им касаться яблок с древа познания. И люди были невинны и наги, как дети. И, конечно, счастливы, ибо не знали зла, сомнений, неверия и скептицизма.

В тридцатых годах наших детей учили сходной легенде. Она отличалась от библейской отнюдь не достоверностью, а исключительно отношением к ней взрослых. Если бы я в детстве сказал своему местечковому учителю, что сомневаюсь в исторической достоверности легенды, он улыбнулся бы и назавтра сказал бы отцу: "Ваш сын довольно развитой мальчик". А попробуй мой сын объявить то же самое своим учителям в московской средней школе! Они бы не улыбнулись, а задрожали, уверенные, что завтра же начнется дознание: откуда школьник взял такие слова? В пионерской организации, на педагогическом совете, в парторганизации по месту работы родителей – всюду началось бы дознание: кто ему внушил эту крамолу? Под словом "истина" разумеется только истина о том, кто сказал – истина моих следователей. Кто подбил мальчика сомневаться в формуле, которую он учил еще в детском саду: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство"?

Адам и Ева жили в детском саду Эдем. Место папы и мамы занимал у них всезнающий бог. Над их головами шумело волшебное древо познания, а они пользовались его густой тенью.

В самом дальнем углу рая, куда Адам и Ева заглядывали лишь изредка, трудился грязный облезлый змий – некогда прекрасный, крылатый и смелый. В далеком, незапамятном прошлом он был ангелом, но бог низвергнул его в бездну за попытку оклеветать небесную действительность и назвал сатаной, дьяволом и демоном. Архангелы-судьи, вчерашние его братья, без колебаний отмерили ему полную катушку, двадцать пять миллионов световых лет, согласно космическим масштабам.

В большемедведицком звездолагере змия использовали на физических работах – в его формуляре значились священные буквы "ТФТ". Может, вам известно, что алфавит языка библии содержит только буквы для обозначения согласных звуков, а о гласных читатель догадывается (если они не обозначены специальными значками). Так что буквы ТФТ можно читать и как тэ-эф-тэ, что означает тяжелый физический труд, и как туфта, что означает подделка под труд. Змий трудился без туфты, он был честен. И однажды господь, хозяин ада и рая, допустил оплошность (в которой тут же обвинил самого змия): он послал его вскапывать землю в саду Эдем.

Услышав веселые голоса, змий поднял голову и увидел: мужчина и женщина резвятся в саду, не стыдясь своей наготы и не зная, как они прекрасны. Они созрели для любви и блаженства, но были как дети, ибо господь сам решал за них, что им можно знать и чего нельзя.

Адам и Ева – это были они – не ведали зла. Но разве неведение зла есть добро? Как вы представляете себе добро?

Жалкий отвратительный змий с ощипанными грязно-серыми крыльями не мог оторвать глаз от человеческой красоты. Он бросился к людям, протягивая свои скрюченные узловатые руки. Ева не испугалась. У нее было женское сердце, которое не умеет спокойно переносить чье бы то ни было горе, и неожиданно оказывается мужественным и бесстрашным в несчастье. Она спросила:

– Кто ты, бедняга, и что привлекло тебя к нам?

И змий второпях и сбивчиво (он опасался караульного архангела, следовавшего за ним почти по пятам) открыл Еве тайну древа познания.

Тогда девушка сорвала яблоко с запретного дерева. Она откусила кусочек и отдала яблоко Адаму, ибо такова женщина: она съест малую часть, а большую отдаст ребенку или мужчине. Мужчина ведь тоже ее ребенок.

Караульный архангел подскочил к ним – но поздно. Люди познали добро, взглянув друг на друга и впервые догадавшись, как они хороши. Они познали и зло, с ужасом глядя, как архангел надевает наручники на змия и пинает его своими белыми ногами.

В тот день лукавый сатана тихо радовался в черной душе своей, замерзая в карцере на Полярной звезде: он выполнил то, что считал делом своей жизни… А к Адаму и Еве бог приставил архангела с мечом.

Пусть стражам рая ненавистен Исканий и сомнений дух Пусть им хватает скудных истин, Года терзающих мой слух. Но помню: правду нам не свыше Дежурный ангел возвестил А здесь, под темной, низкой крышей, Среди затоптанных могил, Среди обетов лицемерных И торжествующего зла Она в сердцах простых и верных, Облитых кровью, расцвела.

* * *

Снова я заговорил об истине и снова придется нам вернуться в наш добрый старый лагерь с его расширенной запреткой, где на пушистой земле теперь явственно видны мои следы. Большинство наших вольнонаемных жили рядом, в солидном ведомственном доме по ту сторону лагерной ограды. Я не присутствовал за их праздничными столами, но каждый понедельник имел возможность слушать, как они перебирают воспоминания о вчерашней выпивке. Мы, счастливые арестанты, жили на всем готовом и могли пренебрегать житейскими заботами. Мы толковали о взглядах Плеханова на Ивана Грозного (они существенно расходились со взглядами Сталина, его ученых, его писателей и некоторых кинодеятелей), о поэзии Лермонтова и о стихах Грибачева, об эвольвентном сцеплении в технике и о шестернях сталинской лагерной машины. Нас не удивляло, что такой тупица, как инженер-капитан Пузенцов, один из наших начальников, защитил кандидатскую диссертацию: мы знали, что он использовал работу группы подчиненных ему заключенных инженеров. Я как-то рассказал о замечании Бухарина: «Ни одной рукописи нельзя давать Кобе – непременно украдет и выдаст за свое», и моих друзей до слез позабавила эта общность методики.

Другой наш работничек, еще более изобретательный, чем Пузенцов, инженер-капитан Феокеня, произносивший "здеся" вместо "здесь", списывал из реклам иностранных журналов описание диодов и подсовывал, как свое собственное рационализаторское предложение (за них платили!) Пузенцову. Тот прятал описания в один из своих несгораемых шкафов, а образцы диодов – в другой, и прежде чем уйти из кабинета, тщательно опечатывал оба шкафа. Государственная тайна!

Вольнонаемные же, какие пониже рангом, держались с нами грубовато-запросто, наперекор инструкции. Особенно те, кто постарше: они догадывались, какие мы "преступники". Служба в лагере не успела стать профессией, накладывающей свою печать на психологию и образ мыслей человека, – ни одна профессия не метит так своего обладателя, как эта.

Лишь один служака резко выделялся своим обращением с заключенными – начальник механического цеха, по фамилии… один мой приятель произносил ее не иначе, как Сволочников. Мой верстак стоял в десяти шагах от его служебного стола, и я мог наблюдать это дитя эпохи без помех. Так и чудилось, что у него пониже подбородка не галстук, а красно-синий индюшачий зоб. Ни на волос не отступал он от инструкции. С нами он цедил слова сквозь зубы, но, звоня по телефону вышестоящим, выпевал сладчайшим тенором: "Это Сволочников вас беспокоит". И улыбался в трубку. В его присутствии другие вольняшки обращались с нами сухо и деловито, а когда он важно удалялся, раскачивая свой красно-синий зоб, переходили на обычный тон. Один вольный высказался о нем так:

– Он не только нас с тобой, он отца и мать продаст…

Случаен ли такой тип? Но служили же не одни законченно-плохие, и погибли не одни законченно-хорошие. Сталинизму нужны и беспринципно-послушные человеки, и верующие молодые люди, и ограниченные тупицы, и – правда, не на долгий срок, а лишь до полного использования, – даже очень умные, но не слишком щепетильные люди, годные в секретари, в помощники, в "ученые евреи при губернаторе", как выражались некогда. И больше всего, может быть в подавляющем числе, нужны ему такие, которые в определенных условиях получаются из молодых верующих, когда они становятся пожилыми. Это происходит по гремевшей десятилетиями схеме академика Лысенко – "овес превращается в овсюг", о которой без устали звонили газеты.

В применении к растениям эта теория оказалась вздорной. Но в людской среде нечто похожее возможно. Количественные изменения накапливаются, и однажды после обеда вдруг обнаруживается: лег вздремнуть первосортный золотой овес, а проснулся пошленький овсюг. Характерным свидетельством происшедшей метаморфозы является полная потеря человеком способности к самонаблюдению. Герой Апулея даже в образе осла не терял эту способность и подробно описывал свои превращения. Люди Сталина не замечали в себе ни внешних, ни внутренних перемен.

Не умея наблюдать самого себя, овсюг продолжает с удвоенным пылом утверждать, что он – овес, а сорняк – ты. И чем хуже он видит себя, тем сильнее его убеждение, что единственный, кто вправе его судить – это он сам. Он-то себя знает! Он весь остался самим собой, а кто в этом сомневается, тот сорняк. Действительно, в нем есть еще какие-то черты прежнего овса: он славный человек, он готов насмерть драться за то, что считает своими убеждениями, он работает, не щадя живота своего! И ходит он, выставив вперед свое коммунистическое нутро – то самое, на которое ссылался лейтенант Раменский. Что ж, лейтенант был славный парень. И многие из тех, кто служил в кавалерийских эскадронах обучения, воспитания и охранения масс, были превосходные люди – но сами воспитанные и обученные атмосферой щедро награждаемого идолопоклонства и своим особым, кастовым положением.

Каста же обязывает. Володя Раменский и родину любил, и жизни своей не жалел на войне. Так разве овсюг слабее овса привязан корнями к земле, на которой он вырос? Вероятно, различие между ними – не в этом…

* * *

На главной аллее мы беседовали и о поэзии, и о ее связи с суровой прозой жизни. Наш автозаводский инженер, пособник американо-сионистской разведки, говаривал: «В лагере людям тесно, мыслям просторно».

Прослушав мои первые стихотворные опусы, Александр объявил:

– Надо сохранить стихи для потомков, пусть узнают наши мысли.

– Если б мы плавали в океане, – ответил я, – можно бы запечатать в бутылку. Один шанс из миллиона, что выловят…

– Я знаю теорию вероятности, – возразил Александр. – Один шанс из миллиона больше нуля. Я спроектирую и закажу стальной пенал с герметической крышкой. Скажу, для хитрой машины, мне выточат. Запечатаем твои стихи – строители будущего найдут.

План был хорош, но для него следовало написать что-нибудь серьезное. Незрелая лирика не годится, нужны дневниковые записи. Я знаю: люди пишут и запечатывают не одну бутылку. Теория вероятности на стороне правды.

Александр и Ефим – оба попали в лагерь впервые. Партбилеты у них отобрали в день ареста. Оба инженеры: один – талантливый конструктор, другой – начальник цеха на подмосковном заводе. На них и доносов вроде не было, просто взяли по списку. Нельзя же один только автозавод очищать. Дела им состряпали бессмысленно-пустяковые, но дали по десятке. Отсутствие материалов для "дела, пальчики оближешь", по определению моего следователя, никого не смущало. Если не удастся создать дела по прямой статье, всегда можно "через семнадцать" или "через девятнадцать" – то есть соучастие или намерение. Я знавал нескольких человек, получивших срок за "намерение изменить Родине". Эту статью шили "националистам" – после войны это преступление вошло в моду. Чаще всего встречался национализм украинский и еврейский – о русском я не слышал ни разу.

Но попадались и другие "измы" – например, "изм" чрезмерного любопытства. Помните молодого солдата в краснодарской тюрьме? Получить срок за неудачный вопрос ничего не стоило. Вы спрашивали: верно ли, что в первом издании "Малой советской энциклопедии" напечатаны следующие строки, изъятые в последующих: "Паспортная система была важнейшим орудием полицейского воздействия и податной политики в так называемом "полицейском государстве…"? Если это словарное объяснение не затрагивает советскую паспортную систему, введенную в 1932 году, зачем было изымать его? Ведь изъятие и есть знак признания!

Ваш вопрос пахнет злостным измом. Десятка!

* * *

Наша хитрая машина являлась достаточно передовым для того времени электронным устройством. Но кроме собственно сложности, работа над ней имела добавочную закавыку: вопрос о доверии. С одной стороны, приходится доверять заключенным, в чьих мозгах рождается машина; с другой стороны – как можно доверять врагам народа?

На объекте имелась неплохая библиотека для обслуживания конструкторов, технологов и испытателей: последние технические издания, свежие номера иностранных технических журналов, которые не всегда можно было найти в других библиотеках, не подведомственных МГБ. Но, увы, интеллигенты Пузенцов и Феокеня не кумекали по-иностранному. Поэтому поначалу заключенным разрешалось читать иностранные журналы. Когда же идейно-теоретический уровень лагерного начальства вырос, оно поняло: нельзя доверять врагам народа чтение загнивающей технической литературы Запада. Они станут преклоняться – и мало ли что. Нужна высокая принципиальность – принципы же требуют, чтобы враг народа не читал западных журналов.

Феокеня преодолел возникшую из этого противоречия временную трудность. Он нашел себе переводчика на стороне, среди вольных сотрудников какого-то научного института. Эта победа вертухаев не принесла никакого прогресса в деле конструирования хитрой машины: лишенные возможности узнавать новости техники, заключенные конструкторы были вынуждены изобретать то, что можно было бы позаимствовать. Зато идейность восторжествовала.

Да и Феокеня торжествовал. Некому стало насмешливо улыбаться, когда он поутру входил в кабинет Пузенцова, неся впереди себя на вытянутых руках листы описаний, тщательно перекопированных из новой рекламы в американском журнале. А Пузенцов так же тщательно пересчитывал их, запирал в два несгораемых шкафа и опечатывал, как великую тайну.

О, бессмертный дух Пузенцова и Феокени! Я встречаю тебя на каждом шагу! Я весь окружен секретностью, она делает тайну из самих причин засекречивания. И возникает вопрос: почему? Почему лагерь, в котором ты сидел, считается расположенным в городе Эн? Почему продукция спиртоводочных заводов идет под литерами Эн-Эн? Почему сравнительная статистика телефонов у нас и за границей – Эн-Эн-Эн? Что за военная тайна такая?

Может быть, причины таинственности станут яснее, если привести несколько цифр. Вот они: в 1937 году у нас было 5 телефонов на тысячу жителей, а в 1964 – 17 на тысячу. А в Греции соответственно (т. е. в 1937 и в 1964) – 6 и 51, в Польше – 6 и 38, в Португалии – 9 и 57, в Испании – 11 и 80, в Японии – 19 и 100, в Чехословакии – 15 и 100, в Голландии – 47 и 180, Австралии – 87 и 240, Швеции – 116 и 421, США – 151 и 462. Всех же телефонов (квартирных и учрежденческих) было у нас в 1964 году 3.900 тыс., через два года – около 5 млн., в 1967 году – около 5.800 тыс., т. е. 24 аппарата на тысячу жителей, вдесятеро меньше, чем в Австралии. Наш максимальный годовой прирост – 14 процентов. Впрочем, на 1971 год намечено 10 процентов прироста. Чтобы догнать Швецию, нам надо 25 лет, да и то, если она подождет.

Телефон, как орудие связи между учреждениями, достиг при Сталине необходимого успеха. Пять телефонов на тысячу жителей означают, что снабжены ими только учреждения. Для того же, чтобы телефон стал и слугой общества, средством общения его членов, количество аппаратов должно перевалить через какую-то величину. Ее точно не укажешь, но по меньшей мере – один телефон на две-три соседних семьи. Бегать к соседям звонить или им вызывать тебя не особенно приятно, но допустим это для начала. Нормально положение, при котором каждая семья имеет телефон. Если у меня он есть, а у моих друзей нет, средством нашего общения он не служит.

А при таком распространении, как в Австралии (240 телефонов на тысячу, т. е. почти каждая семья имеет телефон) или как в Швеции, где наверняка уже не осталось семьи без телефона (421 на тысячу), – при таком распространении он становится несомненным орудием человеческого общения и деятельным элементом культуры. Потому что тогда он органически связывается с другими элементами общественной культуры – например, с доставкой товаров на дом, которая облегчает положение женщины не "на словах, а на деле". А это звено культуры, в свою очередь, связано с другими звеньями: заказ покупок по телефону требует высокой культуры торговли, т. е. подлинной заинтересованности магазина в удовлетворении нужд покупателей и безупречной честности продавцов и разносчиков. А отсюда вытекает, что в основу воспитания детей должно лечь воспитание честности. Той честности, которая приводит к взаимному ДОВЕРИЮ.

Сталинизм не может воспитать честности, ибо он исповедует НЕДОВЕРИЕ к человеку. Недоверие с детства воспитывается словечками об устойчивости, секретами, обращенными острием внутрь, доносительством, воспетым как высшая добродетель коммуниста, комсомольца и пионера.

Элементарное "не укради" – лишь незначительная часть честности, основанной на доверии. Но единственный способ сделать человека достойным доверия состоит в том, чтобы доверять ему. Это сказал американец Генри Стимпсон, но мы никак не можем решиться последовать этому совету. Мы – в заколдованном круге: как начать доверять людям, если они еще не стали достойными доверия? Так и вертимся, не решаясь прервать этот заколдованный круг.

Подошел я к этой обширной и важной теме через разговор о телефоне, но это, разумеется, не означает, что установка телефона в каждой квартире делает всех честными. Просто телефон – один из элементов культуры, с которой связано очень многое.

Является ли телефонная сеть менее важным показателем заботы государства о своих гражданах, чем сеть радиотрансляции? Трансляция-то у нас на высоте – нет квартиры без радиоточки. Пропаганда по радио нужна ГОСУДАРСТВУ – заботясь о ней, оно заботится о себе. А телефон, как средство связи между простыми гражданами, нужен ОБЩЕСТВУ, а государству безразличен. На примере телефона и радио отчетливо видно, что не я противопоставляю государство обществу, как не замедлит завопить гражданин вертухай, а оно САМО себя противопоставляет. И сокрытие такой, казалось бы, невинной, чисто гражданской статистики, как телефонная, и есть свидетельство этого противопоставления. Конечно, строительство автоматических телефонных станций обходится дорого. Но и глушение чужого вещания тоже недешево.

Чуть что, мы сравниваем темпы. Приведенные мной цифры позволяют сравнить и темпы телефонизации: у нас за годы 1937-64 увеличение втрое, в Чехословакии – вшестеро. Кстати, подробная телефонная статистика имеется в чехословацком справочнике для туристов. Недопонимают! Раскрывают шпионам, проникающим к ним под флагом, под предлогом и под видом, столь важную государственную тайну! Инженер-капитан Пузенцов, как я предполагаю, готов оказать недопонимающим братьям дружескую помощь и прислать им один из своих сейфов вместе с запасом сургуча для опечатывания тайн, известных всему миру.

И никто не посмеет усомниться, что Пузенцов делает это из чисто идейных соображений – все секреты и все запреты в нашем подмосковном объекте диктовались высокими идеями. Среди разнообразных табу там имелось и такое: запрещалось выходить из юрты в трусах и загорать на солнце. Военная тайна должна быть прикрыта брюками. В жаркие летние дни дежурные офицеры ходили по лагерю и ловили нарушителей.

Из окон ведомственного дома, где жили наши начальники, хорошо просматривалась главная аллея. Может быть, жен и дочерей инженер-капитанов соблазняло, а их самих шокировало зрелище такого множества врагов мужского пола, извините, в трусах? Что тут – пляж или лагерь? – спрашивал дежурный офицер.

В те годы стыдливость весьма поощрялась. Сталин не любил обнаженного человеческого тела даже в мраморе и гипсе. Что нравилось или не нравилось вождю, моментально становилось эстетической нормой для искусствоведов и критиков в штатском.

* * *

Нас перевоспитывали не одними запретами, но и показом положительного примера для подражания. По воскресеньям крутили кинофильмы. Привозили кинопередвижку, сдвигали столы в столовой, завешивали простыней стену (киномехаников хватало своих) – и Александр Невский произносил с экрана придуманные сценаристом слова:

– Кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет.

В исторических летописях этих слов нет. Если даже Александр Невский их и произнес, то летописец не записал. Но кинофильм создает у многих зрителей впечатление полной правды – особенно у детей. Ничего противоестественного нет в том, что сценарист (Петр Павленко, автор "Счастья") вложил в княжеские уста слегка искаженное евангельское изречение. В евангелии, правда, оно имеет более глубокий философский и гуманистический смысл: "Взявшие меч от меча и погибнут" – мысль, многократно повторенная в писаниях еврейских вероучителей первых двух веков христианства – рабби Акивы, Гилеля и других создателей Талмуда. Возможно, Павленко имел свой взгляд на это… Печально, однако, то, что его выдумка надолго вошла в школьные учебники истории, и наши дети получили в подправленном виде даже тринадцатый век. Ивана Грозного тоже, как известно, подправляли. Любопытно, что обе роли в обоих фильмах вдохновили артиста Черкасова – недаром в послесталинский период он говорил на страницах "Правды" свое "нет" критиканству и копанию в болячках прошлого. Царь Иван Васильевич не был болячкой прошлого. Для критиканов он завел Малюту Скуратова.

Начальник лагеря приказал, чтобы все заключенные смотрели кино. Он следил, не отказывается ли кто от духовной пищи. Однажды я и инженер Протопопов, с которым мы были в приятельских отношениях, решили не пойти на картину – крутили как раз "Грозного". Мне было физически противно смотреть на этого подсахаренного убийцу, которого нагло реабилитировали в фильме. Замысел был шит белыми нитками – Сталин, как и Иван, является грозным, но справедливым Спасителем России. Дежурный офицер застукал нас и погнал в кино. Дело в том, что пока мы смотрели фильм, дежурные смотрели наши чемоданы и тумбочки – шмон, но интеллигентный. В научном лагере оперуполномоченный должен быть на высоте.

Протопопов, мой соучастник, был исключительно разносторонний и талантливый человек. И умница, и души добрейшей. Мы не сошлись с ним так близко, как хотелось бы – просто потому, что в нашем лагере сами собой установились свои небольшие компании человека по три, самое большее – по четыре: только в таком составе было возможно гулять по главной аллее – все беседы велись преимущественно там, на прогулке.

Духовная пища, от которой, вместе со мной и Протопоповым, не мог уклониться и весь народ, совершенствовалась с каждым днем. Радио и кино все более становились массовой культурой. Утренние передачи по радио начинались с рапортов вождю – то область, то район, то завод рапортовали о новых достижениях и брали повышенные обязательства… Весь день склонялось слово изобилие. А вечером неизменно передавалась одна и та же радиопьеса на колхозную тему. Какой вертухай ее сочинил, не знаю. Председатель колхоза ворчит на жену: "Опять сахару наложила, ложкой не проворотишь" – эти слова иллюстрировали царящее в стране изобилие. В самой пьесе сахару было, действительно, не проворотишь. Насчет же сладости жизни колхозников никто не заблуждался.

В наших юртах репродукторы висели прямо над головами. Игроки в домино, процветавшее у нас, как и везде, заглушали криками "Дубль шесть!" сыпавшиеся из черного, неиссякаемого рога изобилия вранье и приветствия. Неужели опер был так наивен, что воображал, будто сахаропьеса перевоспитает нас? Вряд ли. Однако выключать радио запрещалось. Играли на нашей выдержке: вдруг кто-нибудь не выдержит, обронит насмешливое словцо – оперу донесут, и он разовьет бурную деятельность, доказывающую его высокую бдительность.

К тому времени моего бывшего редактора Цыпина, мастера парусного маневрирования среди рифов, уже не было в живых. Его преемникам стало стократ труднее: острых подводных камней конъюнктуры все прибавлялось, а ветер мог измениться за одну ночь на шестнадцать румбов.

Не думайте, что газеты выходили с белыми пятнами: они громили и бюрократизм, и волокиту, и обывательщину, избегая двух вещей – детализацию и статистику. Детали могут оказаться нездоровыми, а статистика – сенсационной. Допускались цифры и проценты (проценты – предпочтительнее!) главным образом, по сравнению с прошлым годом на то же число. Например: до первого марта посеяно на 22,47 процента больше, чем в прошлом году на то же число. Цифра есть, да какая точная!

Образцы такой статистики вы найдете даже в календаре. Срываю листок и читаю: "По количеству овец на 100 га сельхозугодий Киргизия занимает одно из первых мест в мире, превосходя такие страны развитого овцеводства, как Австралия, Аргентина и другие".

Приятно: превзошли! Перечитываю, чтобы насладиться еще раз. Что за черт! "По количеству овец на 100 га сельхозугодий". Но по этому показателю наипервейшее место в мире несомненно занимает Аравийская пустыня. Овец там, конечно, поменьше, чем в Киргизии, но сельскохозяйственных угодий и вовсе нуль. Календарная статистическая справка не врет, нет (все врут календари, кроме наших). Но она вводит "подпоказатель" – и минус начинает выглядеть, как плюс, отнюдь не становясь им.

Малое количество сельхозугодий отражается на самом овцеводстве – прочтите "Прощай, Гульсары!" Ч.Айтматова – повесть, в которой раскрыта вся сущность сталинизма, его равнодушие к общему, общественному, народному делу, прикрытое показухой, выполнением планов и директив, процентами и лжепоказателями… Австралия же, кстати, отстает "по количеству на 100 га" благодаря одной, хитро спрятанной от наших читателей малости: на ее сельхозугодиях производят хлеб. Да так много, что и нам его продают, ибо своего-то нам не хватает…

Но, может, я ломлюсь в открытую дверь? Когда издан календарь-то? Нет, все как надо: год и число – 1 февраля 1969 года, издан Политиздатом, тираж – 18 миллионов.

 

43. Беседы на главной аллее

С Ефимом и Александром я провел много прекрасных дней – не дней изобилия, торжества и хмельного веселия, но дней общения с честными людьми. Коммунист, не убоявшийся пыток и смерти от рук врага, вызывает наше преклонение. Ну, а коммунист, который не отчаялся и не разуверился даже тогда, когда все отреклись от него и объявили его врагом?

Прогуливаясь по главной аллее, мы часто вспоминали жен. Случайно совпало, что все три были русские женщины. Верная жена Александра ждала его, а у Ефима случилось несчастье: жена прислала развод. А всего неделю назад приезжала на свидание! Она оставалась одна с ребенком, работая инженером на том же заводе, откуда взяли Ефима. Он не сомневался, что ее заставили: секретарь парткома вызвал и побеседовал по душам: так называлась беседа, когда один сидит на краешке стула, а другой тихими, сочувственными словами выматывает из него душу. Возможно, и директор был тут же. Когда их двое, они уже общественное мнение (в отличие от нашего, вдвоем с Серовым "сборища").

Тогда (и еще много лет спустя, до недавнего времени) развод стоил очень дорого – пятьсот рублей. Думали, очевидно, таким способом сократить количество разводов, не заботясь о том, что разводиться люди все равно будут, но вся тяжесть высокой оплаты ляжет на низкооплачиваемые семьи. Зато развод с заключенным стоил всего три рубля – на нынешние деньги тридцать копеек, две порции мороженого. Вот эти три рубля почему-то ужасно злили Ефима.

– Дешево отделалась! – восклицал он. – Чтоб я когда-нибудь к ней вернулся? Ни за что!

Ефима разлучили с семилетним сыном. Он носил в кармане фотографию мальчика и часто украдкой глядел на нее. Он рассказал, что сын как-то спросил его:

– Папа, ребята дразнят меня евреем. Это правда?

Ефим ответил:

– У тебя две половины. Расстегни штаны и покажи им, что ниже пояса ты не еврей – все, как у них. А выше пояса, возможно, еврей.

Мальчик не понял, а жена рассердилась:

– Чему ты учишь ребенка, бесстыдник?

Тюрьма и лагерь измучили Ефима донельзя. До нашего подмосковного лагеря он успел побывать на Колыме, откуда его привезли в Москву самолетом, – как специалиста нужного профиля, – но в наручниках. В сорок с небольшим он совершенно поседел, а потом в Воркуте за один год превратился в полуинвалида. Почему некоторым ни в чем не везет? Товарищей жены не бросают – его бросила. У других следователи как следователи, а у него – кретин. Он вписал Ефиму два отчества – тупица, глухой на незнакомые слова, он назвал его в протоколе допроса "Ефим Менделеевич". Ефим с трудом втолковал ему, что, хотя сын Пантелея действительно Пантелеевич, но сын Менделя все-таки короче на одно "е" – Менделевич.

Наморщив лоб, следователь насилу внял, но протокол переписывать поленился (помарки не допускаются – нарушение законности!) и лихо добавил "он же Менделевич". Казалось бы, пустяк! А вот попробуйте с таким пустяком десять лет вставать на проверку! А потом, по освобождении, вы получаете паспорт – его выдают на основании лагерной справки, в которой записано "он же". Это "он же" сразу настораживает начальника паспортного стола: не опасный ли это рецидивист, привыкший скрываться под чужим именем? "Петухов, он же Курицын". Подите, растолкуйте ему, что фамилия у вас всю жизнь одна, а скрываться под чужим отчеством при неизменной фамилии – глупо. Докажите, что вы – не верблюд. "Он же" не положено вычеркивать. Из-за него, непонятного, вам выдают не паспорт, а временное удостоверение. Через полгода явись вновь в паспортный стол, вновь постой в очереди, сколько положено, вновь безуспешно доказывай, что ты все-таки не верблюд, и вновь получи временное удостоверение: "он же". Кто решится взять на себя ответственность вычеркнуть явную глупость из основного человеческого документа?

… Я ходил по аллее еще с одним интересным человеком. Сын русских эмигрантов – самого его эмигрантом не назовешь, его увезли из России мальчишкой, – он вырос в Париже, получил там образование, стал инженером. Активно участвовал в движении Сопротивления, в его русской секции. Сидел в гестапо и в концлагере, подвергался пыткам током. После войны он, подобно шанхайцу Игорю Алексееву, под влиянием обращения Сталина устремился с группой товарищей на свою незнакомую родину. В нашем лагере сидел и другой член этой группы, бывший белый офицер, и мой приятель рассказывал с грустной улыбкой, как тот, сойдя на берег, целовал русскую землю… Года три наши парижане осваивались со своей Родиной. Они узнали многое. Хотелось еще разобраться, что за лагеря такие – о них без конца трубили французские буржуазные газеты. Мой друг, как русский патриот, хотел верить Вышинскому, клявшемуся перед ассамблеей ООН, что разговоры о принудительном труде в СССР – клевета. И пришел день, когда наши парижане получили возможность изучить данную проблему изнутри. Срок для изучения им дали достаточный – 25 лет.

Мой друг любил Россию, но и Францию тоже любил. Благодаря ему передо мной открылась прекрасная страна, знакомая мне прежде только из литературы. Он бывал и в Англии (из Франции в Англию проехать так же просто, как из Москвы в Серпухов – не нужен никакой паспорт, ни внутренний, ни заграничный – просто купи билет на паром – и плыви). Мой друг повидал свет. Но многого он еще не видывал – например, профессоров черной магии.

Его поражало, как можно работать, не работая. Он не был приучен туфтить и темнить. Трудовая честность моего солагерника-иностранца выросла вместе с ним самим.

Однако и в лагере он еще не оценил масштабов сталинской показухи во всей ее красе.

Нам привезли станок – простейший гибочный станок для листового железа, изготовленный на Курганском механическом заводе. Завод, вне сомнения, выполнял план – отстающих предприятий было очень мало по всему Союзу. План выполняли "любой ценой", святее его не было ничего.

Курганский станок оказался совершенно законченным произведением особого рода. Ужасно выполненная станина, неописуемые, кое-как подогнанные рычаги. Все необыкновенно тяжелое – литейщики-то ведь тоже должны выполнять свой план, выраженный в тоннах! За что ни возьмись в этом станке – стыд и позор! И в довершение всего – яркая иллюстрация того, что станок выпущен в последние дни месяца, когда натягивается вожделенный сто первый процент плана, – заводская марка приклепана вверх ногами. В Кургане поддерживали марку своего завода – марку, перевернутую вниз головой.

Туфта и показуха – слова из лагерного сленга. Но обозначаемые ими явления родились вовсе не в лагере, а на воле. Просто здесь, за глухим забором, люди позволяли себе обнажить механизм этих явлений и дать им хлесткое имя.

Мои тетради, презрительно именуемые лагерной литературой, тоже вскрывают то, что пытались запрятать. А если вам попадались другие бутылки из океана, вы могли заметить, что в этой литературе присутствует не столько экзотика лагерной жизни, сколько сравнение с жизнью на воле. Отчетливость отраженных в нем общественных явлений – вот что интересно в лагере. Рассматривая деятельность какого-нибудь лагерного темнилы, ясней поймешь и происхождение курганских станков. Да и многое другое хорошо просматривается сквозь призму лагерного быта, разлагающую лучи сталинского сияния на простые цвета.

Показуха не ограничивается областью материальной деятельности. Ослепительная улыбка девушки, сфотографированной у станка, должна показать всему миру, что ее счастье в труде. Ее отец или брат, возможно, находится в лагере, как враг народа, но она все равно счастлива.

Счастье в труде действительно существует, оно не выдумка. Но ты испытываешь его только будучи уверенным, что труд твой хорош и кому-то полезен. В туфте счастья нет. Если ты видишь никчемность своего труда, его ненужность людям, его принадлежность к сорту "и так сойдет", или и того хуже, его скрытую бесчестную цель – вряд ли ты будешь счастлив.

Но когда ты лишен свободы, когда тебе заглядывают в мысли, когда ты знаешь, что завтра очередной ретивый начальник может надумать новое расширение запретки во внутрь твоей и без того тесной зоны – тогда рождается особый вид счастья в труде – счастье самозабвения. Спасительна способность человека отрешаться от невыносимо гнетущих мыслей, отдаваясь процессу сосредоточенного труда. Такое счастье я познал. Включая сверлильный станок, я выключал сверлящие душу размышления. Все мое внимание направлялось на точное, строго по разметке сверление отверстия в панельке для нашей хитрой машины. Пусть она совершенно бесполезна людям – но я был счастлив в труде.

На нашем объекте счастьем созидания ненужной человечеству машины наравне с нами пользовались и граждане других соцстран, равно как и люди из враждебных и нейтральных государств, даже бразилец имелся. И много поляков, немцев, австрийцев. Об одном австрийце вспоминаю с любовью. Славный парень, весельчак и умница, настоящий рабочий интеллигент, из таких выходили Бебели и Тельманы. Он знал и понимал немецкую литературу, читал в переводах Толстого, Чехова, Горького. Но больше всего на свете Макс любил музыку и – само собой разумеется – Бетховена.

Как-то вечером – мы часто оставались вечеровать – работаем мы с Максом в мастерской. Приставленный для глазу вольняшка сидит в конторке с книгой. Мастерская была радиофицирована. В тот вечер передавалась опера Жуковского "От всего сердца". Макс узнал из "Последних известий", что она удостоена Сталинской премии и заинтересовался. Теперь ее не ставят; вместе с романом, положенным в основу либретто, она утонула в реке забвения.

Работаем, стараясь не шуметь, слушаем. Увертюру Макс перенес терпеливо, пошли арии. Макс швырнул отвертку на пол и завопил:

– Микаэль, облей меня ведром холодной воды, иначе я с ума сойду!

Дежурный выглянул из конторки. Макс орал и приплясывал – темпераментный был парень.

Часа полтора мы все же выдержали. Уже не музыка занимала Макса – мы слушали аплодисменты. Публика хлопала щедро. Может статься, аплодисменты имели иронический смысл? Люди, лишенные иного способа показать свое отношение к неприкосновенному автору, каким автоматически становился лауреат, пользовались единственным дозволенным видом выражения своих мнений. Они устраивали овацию, чтобы учинить обструкцию.

А вскоре читаем в газете, что премия присуждена Жуковскому "ошибочно". Видимо, Сталин ее самолично присудил, самолично и отменил. Странные случались ошибки в те прихотливые времена!

Макса я уважал, он был порядочный человек. Но его следователь, убежденный, что все люди – сволочи, надеялся сделать из него провокатора. Очень долго, что-то года два, если не больше, он держал Макса в одиночной камере, но упрямый австриец не сдался. Пришлось дать ему 25 лет лагеря, чтобы в следующий раз не был таким несговорчивым.

Макс не подписал ни одного протокола, но это ничуть не смутило составителей. Безвыходных положений нет – следователь вызывает любого из дежурящих в коридоре надзирателей, и тот письменно свидетельствует, что подследственный в его присутствии отказался подписать протокол. Затем ставит свою надзирательскую подпись – и протокол с показанием вертухая (по принципу: "свидетельствую сам") становится "материалом дела"… Пока Макс не рассказал мне свою историю, я и не знал, что дело можно оформить и без признаний. Подпись чья-то есть? Ну и хорош!

* * *

В нашем лагере сидел немец, член ЦК КПГ. Мы отлично знали, что он – не единственный член руководства иностранной компартии в советских лагерях. Сажали и убивали и польских, и венгерских деятелей (среди них – Бела Куна).

– Какой возможен Коминтерн, – сказал с горечью Ефим, – когда одна компартия сажает в тюрьму членов ЦК другой?

– При этом, – добавил я, – польский ЦК наших посадить не сможет, а мы поляка – вполне…

В этом, на мой взгляд, одна из важнейших страниц того этапа, на котором перестал существовать Коммунистический Интернационал, как реальное воплощение лозунга "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!". Когда какую-то компартию – ну, скажем, китайскую – ее руководители превращают в послушную исполнительницу своей гегемонистской глобальной политики, присваивая себе при этом монополию на ленинизм и не подлежащее обжалованию право судить другие партии, – тогда для Международного товарищества рабочих места не остается. При Ленине такого быть не могло. Он недаром говорил о великодержавности и о держиморде. Но при его жизни этот держиморда пытался проявлять свою власть лишь по отношению к национальным меньшинствам внутри страны – и то получал отпор. А уже лет через пятнадцать, когда советская держава стала более весомой мировой величиной, чем была царская Россия, неизбежно заявила о себе новая проблема – проблема взаимоотношений между многомиллионной правящей компартией Советского государства и остальными компартиями Запада и Востока.

С буржуазной Польшей приличествовало говорить в кабинетах Наркоминдела лощеным языком дипломатии – но с коммунистами Польши разговаривали в других кабинетах на матерном наречии держиморды. Сталинская самодержавность стала "держать и не пущать" братские партии, которые все заметнее переходили на положение младших братьев. Таков был новый стиль в Международном товариществе рабочих. Формальный роспуск Коминтерна, мотивированный другими (тоже довольно многозначущими) причинами, мало что изменил.

И вдруг после войны, когда младшие братья и пикнуть уже не смели, нашелся братушка, вздумавший не подчиниться! Что тут началось! Митинги, разоблачения, голос трудящихся! И все, конечно, на основе народного сознания, которое еще вчера думало о Югославии одно, а сегодня вдруг обнаружило, что Тито, Кардель, Джилас и Ранкович всегда были бандитами.

Помню, в один прекрасный ахтарский день я слушал Москву по радиостанции имени Коминтерна (название этой станции – вот все, что осталось от Коминтерна в памяти общества). И совершенно неожиданно полился каскад передач на балканских языках, одна за другой, да какие гневные, не приведи господь. Ни по-болгарски, ни по-сербски я на слух почти ничего связного не разобрал, ибо языков этих не знаю. Но интонации были столь выразительны, а ругательства шли так густо, что я понял: Тито объявлен изменником.

С тех пор положение становится все сложней. Но в чем? Не в отношениях каждой компартии с гражданами своей страны. Тут как раз все проще, осложнений тут немного. А в международной коммунистической атмосфере что-то меняется. Меняется реакция братских партий на политику двух крупнейших партий мира – КПСС и КПК. Трудовые массы всего мира осведомлены о деяниях сталинизма и маоизма хоть и вчуже, но не хуже (а порой лучше) нас и китайцев. И реагируют на них несколько иначе, чем мы.

Для компартии любой страны основным вопросом является связь ее со своими трудовыми массами – с рабочим классом, крестьянством и интеллигенцией. А эти массы в наше время весьма болезненно реагируют на любую попытку – с чьей бы то ни было стороны – присвоить себе право верховного судьи других наций. Пролетарии всех стран, руководясь не уставами, которые потеряли силу, а неписаными законами солидарности и справедливости, сами берут на себя арбитраж, отвергая монополию непрошенных судей. Международная пролетарская солидарность сильнее всего противоборствует сталинизму.

Сейчас появились бирманский, арабский и другие виды социализма – не свой особый путь к нему, а свой особый самодельный социализм!

Обычно он представлен в своей стране правящей партией. А английская компартия не имеет в парламенте ни одного депутата. Социализм в Англии – что журавль в небе. Так разве синица лучше? Правда, для завоевания дружеских чувств самодельных "национальных" социализмов дилемма "ленинизм или сталинизм" большого значения не имеет, как и вся история полувека русской революции. Лишь бы мы снабжали их машинами, специалистами, а главное – оружием. Спору нет, дело это нужное. Но и слишком простое по сравнению с другим, значительно более важным делом – с утверждением образа Советской страны как примера, вдохновляющего пролетариат всех развитых стран.

На политику Сталина повлиял, вероятно, провал надежды на скорую победу пролетариата в передовых странах капитализма. Но и сама его политика, в свою очередь, еще дальше отодвинула эту победу (если не сделала ее невозможной вообще).

* * *

Наш объект занимал небольшую территорию. Вышки стояли близко, и мы слышали, как при смене часовых произносилась установленная формула: «Пост по охране врагов народа сдал», а следом – «Пост по охране врагов народа принял». Солдатам крепко вбивали в сознание, что мы им – заядлые враги.

Послали меня однажды помогать печнику, заключенному же, ремонтировать печь в служебном помещении. К нам приставили часового, симпатичного солдата лет двадцати. В помещении – только мы втроем.

Работаем час, другой. Солдат курит цыгарку за цыгаркой, угощает. Видно, хочет заговорить, да не решается. Шепчу печнику:

– Парень боится говорить с двумя зараз. Я отойду от тебя.

Отодвигаю свой ящик с раствором. Прикуриваю у солдата, он спрашивает, давно ли сижу, отвечаю. Он смелеет:

– А за что? Говорят, будто сажают ни за хрен. Неуж правда?

– Правда, – отвечаю, – сам сижу за это же самое…

И, наклоняясь над ящиком с раствором, начинаю вполголоса рассказывать. Но как довести до него суть моего дела? Не так-то это просто.

– Дали второй срок за дело, по которому отсидел уже без вины один срок. А вот товарищ, – показываю на печника, – сидит за то, что попал в окружение. Был солдатом, как ты. Спроси сам.

Конвоир идет с кисетом к печнику, и заводит с ним тихий разговор, все время оглядываясь. Я становлюсь у двери на карауле. Завидев кого-то издали, подаю знак. Солдат выпрямляется, делает строгое лицо, как положено на посту по охране врагов народа. Верит ли он нам? Можем ли мы за пятнадцать-двадцать минут разуверить его в том, что вколачивается в мозги изо дня в день: перед тобою – враги? И когда еще удастся ему тайком от начальства (и от товарищей!) поговорить с нами? Но одно уже то, что он хочет знать правду, и готов рисковать ради этого, свидетельствует о переменах в душе народа. Чем больше лагерей, тем больше постов охраны, чем больше тайн, требующих сокрытия и обмана, тем упорнее сомнение: за дело ли сажают?

Соприкосновение с лагерем возбудило сомнение в каждой не закоснелой душе. Впервые в жизни девушки-практикантки (по неизвестным причинам юношей к нам не присылали) сталкивались с людьми, о которых печать и радио всегда отзывались с ненавистью и злобой – и было заметно, что червь сомнения уже поселился в их душах. Но откровенности все боялись, друг другу никто не доверял.

В нашей лаборатории работала юная практикантка. Не красавица, но умница, обаятельная и добрая. А рядом работал заключенный, совсем зеленый литовский юноша с улыбкой младенца, но ростом с телеграфный столб. Обменяются десятком деловых слов за день и разойдутся: она – за зону, к маме, он – в зону, к начальнику. Наивный парень написал письмо, излив душу, и незаметно сунул ей в руку. Наивная девочка прочла, испугалась, но не пошла доносить, как того требовали правила, а изорвала письмо и бросила его в корзину для бумаг. Ее старшая и давно потерявшая наивность подруга подобрала клочки и отнесла – из чисто дружеских чувств! – в спецчасть. Через полчаса наш Ромео собирался с вещами. Ему дали карцер, а потом куда-то угнали.

А девушку пошли протирать с песочком, как тогда выражались, по служебной и комсомольской линии. Не за то ли, что своим видом она будила в каждом добро и веру в человека? Она не умела кокетничать, она и писем мальчиковых прятать не умела. Никакого повода юному заключенному она не дала, кроме одного: глядя на ее милое, открытое, курносенькое личико, верилось, что есть на свете человечность.

Несколько дней наша практикантка не появлялась: ее прорабатывали. Но переработать, как видно, не сумели. Войдя в лабораторию, похудевшая и с черными кругами под глазами, она громко сказала:

– Здравствуйте, товарищи!

В комнате как раз находились одни заключенные, которых разрешалось называть по имени-отчеству, но товарищами – ни в коем случае.

Незадачливого Ромео я встретил в Воркуте, куда мы вскоре попали все. Заключенные давно поняли, что шарашкина фабрика висит на волоске. Черная магия неминуемо должна была лопнуть – и лопнула. Такова конечная судьба всякой туфты, от малой до самой грандиозной. Утром 31 декабря нас подняли, как на работу, а на поверке неожиданно объявили: собираться с вещами. Несколько человек оставались.

Нас собрали в этап молниеносно, но разрешили отлучиться в рабочую зону, чтобы сдать инструменты. Я зашел в соседний с инструменталкой отдел, где работала практикантка. Я кратко объяснил ей: уезжаю – меня уезжают. Она смотрела широко раскрытыми от страха глазами – только теперь дошло до нее, что значит быть человеко-вещью, которую в любой миг могут швырнуть в неизвестность.

– Прощайте, – сказал я, – не поминайте лихом.

В нарушение всех инструкций девочка встала со своего места, подошла ко мне и, подав холодную, как лед руку, прошептала:

– Какой ужас, боже мой!

Рукопожатие знаменитости лестно, всем хочется удостоиться. Но трепетная ручонка этой девочки, имени которой я не помню, мне дороже.

Дожидаясь голубя-ворона, мы спешно готовились к грядущей неизвестности – главным образом, к обыскам: запихивали в узлы свое тряпье и бросали в печку тетради – многие из нас писали, благо здесь удавалось хранить, главным образом, в рабочей зоне. Но в этапе будут искать тщательно. Через полчаса мы катили, плотно упакованные в голубой автобус с белыми занавесками на фальшивых окнах. Нас свозили в Бутырки.

Сколько же этапов было от Москвы до Магадана? Вероятно, не один новый Лермонтов пал на этом пути, не успев бросить в лицо негодяям свой "железный стих, облитый горечью и злостью". Я помню Мишу Лоскутова, талантливого, многообещающего писателя. Он погиб совсем молодым. Все, что он успел написать – это вылившаяся в виде прозаического повествования поэзия честного сердца. Он никогда не говорил о себе – но все, что он писал, читалось, как лирика. Он раскрывал всего себя, не произнося слова "я".

В квартире Лоскутовых я часто бывал в тридцать пятом году, после увольнения из редакции "Известий". Меня встречало искреннее сочувствие – самый редкий и драгоценный камень в эпоху мало-душия. Миша обладал тонким и сдержанным юмором – он вообще был очень сдержан. И не менее скромен. Но главной его чертой мне представлялась честность – бесстрашная, рыцарская, как у Гриши Баглюка.

Мы мало успели узнать Мишу – и совсем не знали Лену. Настоящая женщина обнаружилась в ней, когда пришел час испытаний. Пришли с обыском, разворошили постель, – а у Лены ворочался ребенок под сердцем. Ей не дали ни одного свидания. Миша погиб, не успев увидеть своего ребенка. А дитя росло, оно превратилось в красивую женщину с печально-насмешливым выражением глаз, точно как у Миши. У нее уже свой ребенок. Если мальчику сумеют передать рыцарственное прямодушие Миши и мужество Лены, то больше ничего и не надо.

Между нашими женами и женами декабристов, которым Некрасов создал поэтический памятник, существенной разницы нет. Но есть позорное различие в том, какую нравственную поддержку получали те и эти. Теми общество восторгалось – этих не желало видеть. К тем открыто ездил Пушкин – этих в союзе писателей избегали. Тем удивлялись генерал-губернаторы – этих третировал вертухай, приставленный к нам при свидании. Тех завещал нам помнить Некрасов – этих стремятся забыть поэты.

Подруги наши, кто вдали Готов был ждать нас четверть века, Ценою мук во мне спасли Остаток веры в человека. Они познали страх и грязь, Прошли сквозь медленные пытки, И вновь, со страхом не мирясь, Что утро, шли к немой калитке. И силу духа нам несли, Как дар, не видный посторонним… Пусть сами мы лежим в пыли — Ваш дар мы наземь не уроним!