1
Кыз-Булак… Девичий родник — Мамырбай и Керез помнят это название столько, сколько помнят себя… Слова эти давно привычными и родными сделались, словно имя матери. Здесь они и родились, Мамырбай и Керез, неподалеку от ручья, берущего свое начало у подножья большой красной скалы. Таласцы, здешние жители, прославляют и возвеличивают это место — родник Кыз-Булак и скалу над ним, рассказывают легенды, восхищаются их как бы очеловеченной красотой. И правда достоин, достоин хвалы Девичий родник, красивое место, радует своей прелестью душу и глаз человека.
У подножья красной скалы, чуть отступя от нее, видна как бы фигура девушки, изваянная из целого камня. Приглядишься — и точно: девушка в свободном платье, на голове тюбетейка с перьями совы. Внимательный человек не может не заметить… И кажется, каменная эта девушка, подперев правой рукой щеку, задумчиво и печально смотрит куда-то за Большой Южный хребет, в далекую синеву неба. А ручей подле — словно горючие ее слезы, струйкой утекающие среди больших валунов. Многие уподобляют ручей слезам каменной девушки. Говорят, словно бы она стоит так уже века — ждет и никак все не дождется любимого. Будто бы из-за Большого Южного хребта должен появиться джигит, которого она так ждет… С тоской ожидая его, окаменела живая, теплая девушка… Говорят и иное: будто переходила она этот перевал в лютую зиму и замерзла.
Так объясняют в народе историю этого названия — Кыз-Булак. От себя добавлю одно: во всем Таласе не сыщешь подобной красоты, неповторима она. Огромная красная скала прорезана одиннадцатью лощинами — и самое удивительное то, что ни одна из них не повторяет другую. Первая удивит богатством альпийского разнотравья, вторая — совсем голая, усыпана щебнем, третья вся в зарослях арчи…
Как же не скучать по таким чудесным местам? И вот, наслушавшись рассказов старой Аруке о прошлом, легенд и былей наслушавшись, Керез с Мамырбаем решили не мешкая отправиться в родные места, к роднику Кыз-Булак… Сошли с автобуса, взобрались на пригорочек и постояли, посмотрели в сторону родника. Правда, отсюда Кыз-Булак не виден был, заслоняла гора. Но все же не терпелось поглядеть… хотя бы обратить взор в ту сторону — и то на душе становилось как-то приятнее, легче. Отрадно сознавать, что вот за теми горами пойдут уже родные места.
Керез молча вглядывалась в даль, словно бы медленно совершая предстоящий им путь к родному селению. Мамырбай спросил:
— Соскучилась?
Она сразу поняла, что Мамырбай говорит о роднике.
— Соскучилась! — И этим словом было сказано все, и других объяснений не требовалось. Мамырбай понимал и не стал больше расспрашивать. Он и сам так же волновался, как Керез. И ему хотелось добраться быстрее, зачерпнуть пригоршней воды из родника и с наслаждением выпить. Потом постоять, полной грудью вдыхая воздух родной земли.
Он глядел сейчас в сторону Кыз-Булака и вспоминал.
Лет шесть тому назад приехали в родной их аил артисты филармонии. Особенно выделялся один… Народ бесконечно восхищался его пением, его вызывали снова и снова. В тот день Мамырбаю страстно захотелось стать артистом. Но теперь, повзрослев, он забыл об этом. Его тянет в родной аил, ибо сейчас честному, не боящемуся труда человеку счастье достается всюду, и жизнь одинаково может быть полна и в городе и в аиле. И поэтому едет он в родной аил, чтобы пасти овец, чтобы учиться заочно и стать зоотехником. Он хочет заменить в крестьянской работе престарелых мать и отца.
Керез заметила, что Мамырбай призадумался, но поняла так, будто он чем-то опечален. Решила отвлечь его от грустного и, веселясь, стала вспоминать, как однажды в детстве они вместе собирали цветы до позднего вечера, как уснули под кустом на склоне горы, как напугали родителей и как им потом за все это досталось. Мамырбаю история показалась забавной, он смеялся от души, вспоминая детство. Тот зеленый склон, на котором они когда-то заснули, теперь как бы с улыбкой поглядывал на них. Они перебивали друг друга, они торопились рассказать, напомнить, где тогда находились их юрты, как они отправились путешествовать, где побывали и где заблудились. Свободно говорили друг с другом, как старые близкие друзья. «Мальчишкой я не стеснялся ее, — вспоминал Мамырбай, — когда хотел, прямо заходил к ним в дом, звал ее играть. Да, нисколько не стеснялся. Иногда даже бил ее, если ссорились. Она плакала и убегала и обещала, что после этого никогда больше не будет со мной играть, но скоро забывала свою обиду и снова приходила в наш дом. И опять мы, взявшись за руки, отправлялись к роднику. Но теперь я почему-то стесняюсь Керез. Разве смог бы возразить ей? Взгляд ее обжигает… Если стою рядом с ней, не могу оставаться спокойным, душа моя трепещет, не способен связать два слова. Может, я влюблен в нее? Или все оттого, что я еще слишком молод? Говорю, молод… Разве очень молод джигит, если ему уже двадцатый год? Видно, просто я недостоин ее. Другие ребята ведь нисколько не стесняются Керез. И даже шутя начинают бороться… Нет, но ведь и я сам не стесняюсь других девушек. А вот с ней… Может, это все оттого, что мы вместе выросли и сблизились, как родные…» Мамырбай поглядел на Керез. А она, не замечая его взгляда, смотрела на горы и словно бы вся уже была там. Сейчас она показалась Мамырбаю удивительно прекрасной. Ветер, налетевший с запада, теребил локоны ее волос — похоже, играл с ней, дергал за подол платья. А девушка не замечала ничего, задумалась… казалось, мысли ее утекают далеко-далеко вместе с шумными водами реки Талас… Откуда мог знать джигит, о чем она думала…
Некоторое время Керез стояла молча, а потом чуть обернулась к юноше, словно собираясь что-то сказать. Мамырбай так и подумал, что вот сейчас она заговорит и он узнает, куда улетели ее мысли. Он ждал, что услышит о чем-то далеком — ну хотя бы вон о тех облаках, что медленно проплывают над вершинами гор: казалось, девушка внимательно разглядывала их. И в это время Керез вдруг спросила:
— У тебя есть любимая девушка, а, Мамырбай?
Мамырбай некоторое время растерянно молчал. Он подумал, что если скажет «нет», то уронит себя в ее глазах, мальчишкой покажется, и ответил:
— Есть.
Керез побледнела, но затем ее лицо озарилось улыбкой. Она коротко взглянула на Мамырбая, и взгляд ее должен был означать: «Ну-ка посмотрим, каким бывает джигит, который полюбил девушку». И тут же, как бы убедившись, что никаких изменений во внешности Мамырбая влюбленность не произвела, она отвернулась. Да, Мамырбай не переменился, зато вот сама Керез… она тут же отдернула свою руку, которая чуть касалась его руки. Мамырбай почувствовал это и уже раскаивался, что сказал так необдуманно. Теперь надо было искать выход, исправлять неловкость. Керез и сама почувствовала, что, наверное, не надо так резко…
— А где же эта твоя девушка? — мягко спросила она.
— Не знаю… — ответил Мамырбай, глядя в землю.
Эти слова можно было понять двояко. С одной стороны, как признание: «У меня нет никого», а с другой стороны — «Я потерял ее». Во всяком случае, Керез немного смягчилась — и внимательный Мамырбай сразу это почувствовал. «Видно, все же она ко мне не так уж плохо относится, — заключил он. — Чего же она тогда? Нет, правда… Почему она тогда убежала в свое общежитие, бросив напоследок: «Несчастная та будет, которая выйдет за тебя замуж». А ведь все началось с той девушки, ее подруги, с шутки. Подруга спросила меня, женат ли я? Я в тон ответил, что не женат, но могу жениться на ней. Пожалуй, поэтому Керез так и сказала мне… оказывается, приревновала меня к своей подруге. Но я ведь никакого отношения к ней не имею, просто пошутить решил, та ведь сама пристала ко мне с вопросом, а Керез восприняла по-своему. Да, но почему же она ревнует? Или влюбилась и старается не показать? А вдруг действительно полюбила, а? И правда! А я-то не замечал ничего — вот разиня!» Тут мысли в голове Мамырбая окончательно запутались. И отчего-то Керез сделалась еще ближе, показалась еще прекраснее. Теперь Мамырбай смотрел на девушку откровенно влюбленными глазами. И Керез, видно, почувствовала… Она запела что-то, потом подхватила чемодан и побежала. Так, бегом, она спустилась к берегу реки Талас.
Река в эти дни широко разлилась. Время от времени быстрые ее воды выбрасывают высокие пенистые гребни и тут же подхватывают их, бурля, уносят дальше. Река злится, торопит свои грязные, рыжие воды и гложет и без того худые свои берега. Грызет, лижет, бьет, бодает их… Река тащит с гор камни: некоторые она оставляет пока про запас, другие несет дальше, перекатывая с боку на бок, то захлестывая, скрывая в воде, то снова выталкивая наверх.
Время близилось к полудню. Талые воды с гор, ручьи, дождевые потоки — все это с шумом сливалось в реку, делая ее течение еще более мутным, но и более сильным… Что бы там ни говорили — все же река была по-своему красивой. Эх, где те дни, когда я ходил вдоль ее широкого течения с удочкой в руках! Только опустишь крючок в воду — и тут же вытаскиваешь поблескивающую маринку! Да, воспоминания эти еще свежи, увлекают Мамырбая. Он остановился, жадно глядит на воду и думает: «Эх, мои бы удочки сейчас!» Он даже забыл о Керез, которая невдалеке удивленно вглядывалась в верблюжье седло, лежащее на берегу и подмываемое водой. Смотрел, не мог оторвать глаз Мамырбай от бурлящих вод Таласа.
Голос Керез отвлек его от воспоминаний.
— Помнишь тот мост, Мамырбай? — девушка махнула рукой в сторону узкого раскачивающегося мостика выше по течению.
Мамырбай глянул, засмеялся:
— Как не помнить! Я все-таки на два года был старше. Мне тогда уже исполнилось семь, а тебе всего пять.
— Да, и я отказывалась, а ты пристал: «Пойдем поиграем на том берегу». И тут ты увидел через реку тюльпан. Закричал — «цветок, цветок», побежал по мосту, а я за тобой. Не знаю, почему ты упал, только увидела, как падаешь…
Мамырбай подхватил:
— Я обернулся посмотреть, боялся, чтобы ты не свалилась в воду, и у меня закружилась голова. И потерял равновесие…
— А я ужасно испугалась, когда ты упал. Помню только, как плеснула вода, когда и я свалилась. Не помню, сколько времени прошло… Открыла глаза — я на коленях у матери.
— Если бы не Андрей, мы тогда погибли бы, а?
— Он так торопился тогда вытащить нас — влез в воду прямо в одежде. Бедный, не вернулся с войны. Говорят, погиб перед самым концом, уже под Берлином был ранен осколком бомбы. Товарищи его передали — даже раненый, уже умирая, продолжал звать вперед. Его дочь сейчас учится в Москве, да, Мамырбай?
— Она в этом году должна получить диплом, хочет приехать сюда. А знаешь, я никогда не забуду один случай, который приключился с Андреем во время войны. Помнишь Азиза? Так вот — его отец Салкандай оказался дезертиром. И случилось так, что сразу в одну ночь пропали две колхозные коровы. За коровами смотрела женщина по имени Сакина; муж на фронте, пятеро детей мал мала меньше. Участковый милиционер составил акт — она перепугалась до смерти — и уже собирался передать дело в суд. Если бы не дети, так и посадили бы ее в тюрьму… И вот тогда Андрей выручил ее. Я до сих пор помню, как он собрал всех охотников аила и в ночь отправился с ними в горы. Я тогда уже соображал кое-что и услышал, как взрослые говорили — «появились басмачи». Я знал, что басмачи были плохие и что они не жалели людей. Вместе с охотниками ушел и мой отец. Мать, боясь за отца, так и не ложилась в ту ночь, я тоже потерял сон. Андрей знал в наших горах все, вплоть до заячьих нор. Он вывел людей к цели как раз в тот момент, когда у дезертиров на огне варилось мясо краденых коров. Ты этого помнить не можешь… их привели в полдень. Трое их было. Оказалось, они сбежали из Кара-Балта. У всех были ружья, лошади, мало того, они захватили с собой даже одеяла — для тепла. Охотники привели их со связанными за спиной руками. Предводителем был Салкандай, двое других совсем молодые парни. Салкандай подбил их дезертировать, — мол, «война не скоро кончится, весь народ погибнет, а мы сохраним свои души», — и те двое послушались. Салкандая расстреляли. Отец его был выслан как кулак на Украину, там и умер. А Азиза воспитал родственник, он теперь и фамилию другую носит. В то время, когда привели дезертиров, мы с тобой играли на холме Жиналыш-Добо. Когда народ с криками бросился смотреть на них, ты испугалась и бросилась бежать… добежала до своего дома и только тогда обернулась. В том году твоя мама сшила тебе теплый чапан из красного ситца. А на мне была шуба, порванная на спине. И твой чапан казался мне ужасно красивым. Мне тоже хотелось такой же… время тяжелое было, военное, какие тогда вещи — ничего не было, не видели ничего… да и ребенок был еще. Сколько я надоедал матери, чтобы она сшила мне такой же чапан, как у тебя. Мать уговаривала меня: «Ты разве девчонка, чтобы носить красное?» Потом твой отец вернулся с войны, без руки вернулся. Я помню его — очень хороший человек был и умел разговаривать с народом. Знаешь, Керез, почему тот холм назвали Жиналыш-Добо (Холм собрания)?
— Не знаю. Все так говорят.
— А-а, тут тоже своя история. Кажется, это было летом сорок четвертого года. Да, в сорок четвертом. Случился джут, и почти весь скот погиб. Три года войны, постоянная нужда, а тут еще джут, легко ли это… Помню, каким худым был тогда скот. Травы нет, корма нет. Коровы от голода мычат, ребра выпирают. Отец твой только что вернулся с фронта — и месяц, как был председателем. С утра до вечера мотался по хозяйству. Чего только не приходилось ему выдумывать, чтобы спасти скот. Он даже уговорил школьников, чтобы они в горах сжали серпами траву. Мы пошли, собрали траву с того склона, где сошел снег. Когда работаешь вместе со всеми — хорошо, мы старались и в один день набрали большой стог травы. Эту траву посыпали солью и давали скоту — говорили, будто так лучше усваивается. А потом, когда пошла трава и скот немного отъелся, случилась большая беда. Помнишь, ты тогда испугалась коровы, у которой распухло брюхо от травы, — она мучилась, вытаращила глаза. Я еще долго пугал тебя — таращил глаза, как та корова, помнишь?
— Да, а потом однажды каждый дом наполнился мясом. Это ведь тогда, когда у коров, у одной за другой, распухало брюхо и они дохли?
— Тогда. После дождя выгнали на склон тридцать коров, и у всех от тамошней травы раздуло брюхо. Так глыбами и лежали — подохло четырнадцать коров… из них семь были племенные. Видно, присоединились к стаду во время пастьбы. Если бы твой отец не вступился, хозяева коров разорвали бы пастуха на части… В бригаде, которая работала за рекой, не было порядка. Люди не выходили на работу, большей частью отлеживались дома. Некоторые, как сурки, подбирались к амбару, воровали зерно. А когда подохли коровы, люди, видно, отчаялись — на другой день никто не вышел на работу. Хотя — кому выходить-то было: старики, старухи, женщины да дети… один-два инвалида, вернувшиеся после ранений с фронта. Молодых парней — ни одного.
И вот, помню, с рассветом весь аил поднялся, с шумом двинулся в сторону холма Жиналыш-Добо. Я, конечно, пошел со всеми. На холме привязан был и блеял испуганно здоровенный бурый баран. Рядом — мешок с мукой. Отец твой, заложив руки за спину, ходит возле мешка и барана, сзывает народ. Собрались все, кто мог ходить. Зарезали барана, мясо сразу положили вариться. Еще — два полных казана лапши. Каждый из дома прихватил свою посуду. И все, весь аил наелся в тот день. Твой отец говорил, чтобы делили справедливо, невзирая на возраст. Он говорил, что война сравнивает все возрасты, что нужно мясо делить поровну, и таким образом все присутствующие насытились. Да, вот что значит во время войны хоть один раз поесть досыта…
После того как все наелись, твой отец начал говорить. Как сейчас помню — говорил он о войне. Сначала люди плакали, потом отец сказал что-то такое, что они стали смеяться, и в конце концов душа и тело каждого наполнились энергией. Видно, отец твой был искусным оратором… Да, оказывается, тогда не хватало людей, и поэтому не могли провести дезинфекцию стада. Когда твой отец шагнул со словами: «Кто со мной — дезинфицировать овец?» — один старик, не помню уже кто, поднялся с места, отряхнул чапан и сказал: «Эй, сынок, пока мы еще живы, ты можешь не работать руками. Лучше будет, если станешь направлять нас». Вслед за ним зашумели и вскочили остальные. В один день закончили дезинфекцию. И после этого ни одна душа уже не звала на работу людей из этого аила — выходили сами. А того старика пригласили и сказали ему, что назначают бригадиром. Да, такой вот был твой отец, так знал людей, так знал дело… С помощью одного барана и одного пуда муки он завоевал авторитет у целой бригады, смог повести за собой целый аил.
— Да, и я помню, как на холме собралось много народу, отец в шинели, сложив вдвое камчу, размахивал ею и говорил о чем-то. Кто-то из старших дал мне сваренное баранье ухо, и я его уплела.
— Не прошло и месяца после этой сходки на холме Жиналыш-Добо, и отца твоего убили. Ночью он объезжал отары, и со стороны впадины Уч-Эмчек его застрелили. Ах, тогда весь аил потерял покой, то одного вызывали в правление, то другого. Моего отца три дня продержали и выпустили… Но не смогли узнать, кто убил. Я помню, как твоего отца привезли и положили в конторе. Накрыли окровавленной шинелью. Лицо закрыли красной тряпкой. Твоя мать как будто застыла — стояла у его изголовья, две женщины поддерживали ее под руки. Не было в аиле человека, который не плакал бы. Смотри, как быстро проходит время, тебе уже восемнадцать. Твоя мать стала Героиней Труда.
— Оказывается, и плохое и хорошее остается в памяти. Я помню смерть моего отца. О-о, тогда очень много собралось народу. Понесли на кладбище. И кто-то, только не мама, нес меня на руках. Принес к самой могиле. Я очень хорошо видела, как отца положили в яму. Откуда я могла знать, что отец теперь навсегда останется лежать под землей, а я ждала, что он вернется. Помню, когда начали засыпать его землей, мать закричала: «Керез! Бедная Керез! Ведь твоего отца закапывают! Ведь твой отец умер! О несчастная, ведь ты теперь осталась сиротинкой!..» Зарыдала в голос, потом потеряла сознание… Меня унесли домой, сказав: «Ребенок может напугаться». Я не могла понять происходящее, не понимала, что навсегда лишилась отца.
— А потом, Керез, помнишь, как твоя мать стала чабанить, помнишь первый год? Ты ведь тогда уже была школьницей. Ой, пусть не повторится такое никогда! Все всполошились, весь аил, услышав, что на дворе у Буюркан несчастье. Какой глубокий был тогда снег! Овцы лежали по всему двору, еще немного — и все позамерзли бы. Их ведь только что постригли, поэтому не могли перенести мороз. Твоя мать еще неопытна была, а старший чабан, старый Шалпык, — это он оплошал. Почему не загнал стадо в теплые сараи, когда начал идти снег? Сколько тогда погибло овец!
— Двадцать три. Наши дорогие одноаильцы тут же разобрали замерзших, а вместо них дали здоровых. Если бы народ аила не сделал этого, мать пошла бы в тюрьму. Если уже все говорить, чего только не довелось маме перенести, когда ухаживала за овцами. Однажды отморозила ноги, в другой раз — щеки. С утра до вечера не знала покоя… только и видишь, как бегает, хлопочет… Ради своих отар готова и ночью не спать.
— Когда мы прибежали к вам, ты уже была дома. Твои старенькие валенки промокли, ты сняла их и сушила у огня. Овцы заполнили весь дом, обе комнатки. Некоторые уже отогрелись и повеселели, некоторые — видимо, их только загнали сюда — еще дрожали от холода, жались к огню. От спин у них шел пар… Мне так жалко тогда стало тебя: волосы разлохматились, сама продрогшая. Ты, видно, очень устала, загоняя овец в дом. Мы все сразу начали сгонять замерзающих овец со снега в тепло, а они уже почти и двигаться не могли. Помнишь, ты тогда заболела, Керез?
— Такое разве забудешь.
— И еще один случай — тоже не могу забыть. У нас в доме были гости, и с вашей стороны послышались крики, а только что подали мясо. Мы все повскакали и бросились к вам на помощь. Ого, какой храброй показала себя тогда твоя мать! Черт возьми, оказалось, что волк не смог перепрыгнуть через забор, сплетенный из колючего тростника, и, отчаявшись, решил пробить себе дорогу лапами и мордой, да и застрял в ограде. Твоя мать схватила его за хвост и держала так, пока не подоспеет к ней помощь… Да, матерый волчище был… отец мой зашел спереди и убил его. После этого волки долго не беспокоили нас… Чего только не пережили мы, да, Керез? А твоя мама, она храбрая!
— А иначе какой же это животновод?
— Ой, Керез! Посмотри-ка! Мост! И когда его построили, а?
Мамырбай только сейчас заметил впереди новый мост — обрадовался. Подхватил оба чемодана, побежал вниз. Керез смотрела ему вслед, любуясь — то ли силой его — бежал с чемоданами в обеих руках, то ли задором… Ей было приятно смотреть на него; ощутив это, она задумалась. «Почему я все время хочу видеть его, быть рядом с ним? Если не вижу его, не говорю с ним, мне будто чего-то не хватает. Почему меня не тянет к другим юношам? Ведь он мне ни одного комплимента не сказал, не стремится сблизиться со мной. Может, я не так понимаю его выжидательные взгляды? Да и смотрит ли он с ожиданием? Разве только на меня он так смотрит? Может, у него привычка так смотреть. Правда, он на всех так смотрит. Разве правильно понимать его взгляд как ожидание моего ответа и выдумывать, что он любит меня? Любит… Не похоже на него, что он может полюбить девушку. Смотри, как бежит вприпрыжку. Больше обрадовался мосту, чем мне. Ох, что же это со мной, что за глупости думаю! Разве плохо, что он обрадовался… Он радуется всякой хорошей новости — и прекрасно, это ведь от доброты души!»
Она стала спускаться следом за Мамырбаем. В руке крепдешиновая косынка, тянется по земле. Ее красное бархатное платье издалека бросается в глаза. Вот она начала прыгать вниз с камня на камень. Еще маленькой девочкой точно так же бегала вместе с другими аильскими ребятами, — тогда спорили, кто ни разу не поскользнется, спускались наперегонки. Стоило кому-нибудь оступиться, его поднимали на смех. И сейчас она вспомнила старую игру, вспомнила детство, и чем дальше она бежала, тем веселее делалось у нее на душе. Она бежала, не боясь упасть. Платье ее развевалось на ветру, и казалось, это не девушка, а какой-то необыкновенный язычок пламени прыгает с камня на камень. Она что-то кричала и кокетливо смеялась — словно серебряный колокольчик слышался! Казалось, смех этот в серебристом речном водовороте рождается, казалось, вся окружающая природа прислушивается к нему и краше становится. Сколько сердец, услышавших ее, заставила Керез петь, заставила вздохнуть облегченно, помолодеть, обновиться… Каждый ее звонкий возглас, каждый прилив смеха, как целая пропетая песня, задевал душу. Две девушки, стоявшие на другом берегу реки, посмотрели завистливо…
Но Керез не видела их, не смотрела — просто получала удовольствие от того, что бежит. Она даже не чувствовала, что смеется. Если бы почувствовала, услышала себя, — может, сама удивилась бы своему необыкновенному смеху… Смех, он ведь разный всегда! Разве так будешь смеяться, если встретишься с кем-нибудь другим! Разве то же прозвучит, когда станешь смеяться где-то в другом месте! Может быть, девушка смеялась так для Мамырбая? Может быть, это был самый лучший смех в ее жизни? Заметил это Мамырбай? Или нет?
Новый мост оказался очень большим, широким. Вольные, игривые, избалованные свободой воды Таласа собрали в одно место, сжали опорами, и теперь они возмущенно шумят под пролетом. То ли родник бьет игриво из-под земли, то ли хмельное бозо вскипает и пенится. Река играет, река шумит и грохочет, река перекатывает большие, размером с барана, камни и бьет их друг о друга.
Да, очень обрадовался Мамырбай, увидев новый мост, но, присмотревшись, хозяйским глазом заметил и недостатки. Он думал: «Конечно, мост большой, широкий, но почему пожалели для него бетона? Укрепили его только камнями? Между камней — саман… Разве выдержит в половодье? Вон отвалился камень… А может, все камни, что с грохотом перекатываются в потоке, отвалились от моста? Нет, нет, если бы так — разве мост устоит хотя бы день? Но все же ясно — построен он не очень-то прочно. Видно, экономили деньги, экономили цемент. Для чего такая экономия? Почему нельзя построить мост так, чтобы не на один год, а на долгие годы? Ведь он служит не одному колхозу, через этот мост проходит на Сусамыр весь скот Таласской долины. Смотри-ка, уже сейчас начали обваливаться невысокие перила, а что будет через год? Да-а, перила, это видно, недостаточно крепкие. Когда пойдут отары, овцы и ягнята скопятся здесь, получится затор, свалят друг друга в воду… Почему же не сделали, кто мешал оградить как следует?» Мамырбай пожалел, что так хорошо начатое дело завершили кое-как. К тому же он заметил, что мост построен низко. Он увидел, что волны иногда захлестывают мост. Сейчас воды не так много, а что будет, когда она наберет полную силу? Тогда, видно, зальет мост?
Мамырбай даже не обратил внимания на девушку, которая облокотилась рядом с ним о перила.
Хоть бы ты услышал легкое дыхание красивой девушки рядом с тобой, Мамырбай. Эй, Мамырбай, Мамырбай… Да, бывают такие мгновения, когда ты не слышишь душевных слов, не замечаешь взгляда, говорящего тебе… а если и замечаешь, то не чувствуешь, что кроется за этим… Полюбишь ли ты когда-нибудь девушку?
Но кому ж, как не тебе самому, решать в таком деле, Мамырбай, суди сам. Я не уговариваю тебя, чтобы ты женился, не подталкиваю, чтобы полюбил. Самая сложная наука — познать сердце человека. Откуда, думаешь, я узнал, что у тебя на сердце? Скажу, не скрывая, Мамырбай. Я видел, как три года назад ты впервые приехал в город. Ты шел от вокзала вниз по бульвару Дзержинского и наивно разглядывал каждый каменный городской дом. На тебе были черные дешевые брюки и пиджак, большие, не по размеру, сапоги. Я повстречался тебе, когда ты шагал, немного растерянный, надвинув на лоб тюбетейку и повесив на плечо аильскую сумку — курджун. Возле тебя в тот день не было Керез; оказывается, она приехала раньше. Даже называя свое имя, когда я спросил тебя, как зовут, желая удостовериться, что передо мной именно ты, давний знакомец, ты заикался и вертел головой, отвлекаясь на городские диковины. На голове твоей не было шапки черных кудрявых волос, ты был наголо острижен машинкой. Ты, наверное, помнишь: я спросил, откуда ты приехал. Ты обрадовался. Ты сказал, что сам из Таласа, и силился вспомнить, где и когда видел меня. И правда, мы уже встречались с тобой — много лет назад. Ты вез меня из вашего аила до райцентра, ехали мы полдня. Была зима. Машин после войны было мало, ездили на лошадях. Я заночевал в доме одного колхозника; наутро, после чая, вышел во двор и увидел коня, запряженного в сани. В санях лежала старая желтая залатанная шуба. Хозяин сказал мне: «Садитесь, поедете в этих санях», и я стал дожидаться возницы. Хозяин снова попросил меня устроиться в санях, я хотел узнать, когда же приедет возница, — мне объяснили — вот он, сидит. Посмотрел, в санях, оказывается, ты: укутался в желтую шубу. Ты тогда показался мне ростом с воробья. Я пожалел тебя. «Как же поедет такой малыш? Замерзнет ведь!..» — начал было я, но присутствующие успокоили: «Это же Мамырбай! Его мороз не берет, он может босиком пробежать вот по этому снегу! Да он сам вызвался поехать — говорит, в районе ему нужно купить тетради. Так что не беспокойтесь!» Я бы, конечно, ни за что не согласился, чтобы ты вез меня, если бы ты пожаловался, что трудно, или страшно, или холодно, — но ты упрямо твердил одно: попросился ехать сам. Ты тогда рассказал, что твой отец вернулся инвалидом с фронта и сейчас вы живете трудно. Ты работал, чтобы помочь отцу. Я даже выспросил тогда у тебя, сколько трудодней ты получил за год. Оказалось, во время денежной реформы ты обменял свои пятьсот рублей. О многом мы тогда поговорили… Да, еще помню, я просил тебя, чтобы ты укрыл шубой ноги, но ты храбрился: «Мне мороз не страшен. Во время войны мы с матерью пасли кобылиц в зимнюю пургу по глубокому снегу, в горах. Разве это мороз!» И вправду, тебе тогда не было холодно, первым замерз я, хотя и был тепло одет. Ты довез меня до районного центра, еле добрались туда к полудню. Я купил тебе тетради, ручки, накормил тебя в столовой. Собрался дать тебе десять рублей, но ты ни за что не хотел взять. «Неужели возьму с вас плату?» — говорил ты… И вот — прошли годы… Ты стал джигитом. Первый раз, когда я увидел тебя, ты был разговорчивым мальчишкой; позже, приехав в город учиться, ты показался мне растерянным аильским пареньком… но теперь, повзрослев, ты хранишь свои тайны глубоко в душе, ты не меняешь своих решений. Эх, Мамырбай! Погляди на Керез — она стоит рядом с тобой! Она смотрит на тебя.
Наверное, это волнистые волосы Мамырбая, выбившиеся из-под кепки, привлекли сейчас внимание девушки, показались красивыми — Керез пристально рассматривала Мамырбая, почти в упор. Прядь волос свободно билась под ветерком; широкий лоб, прямой нос. Рукава рубашки закатаны, видны крепкие как камень мускулы. Теперь он смотрит не на воду — на одинокий дом под зеленой крышей, за рекой, на окраине аила. Видно, вспомнил далекое. Может быть, суровое время войны: как раз на этом месте тогда стояла их хибарка. Ушел на войну отец Мамырбая — дом остался без хозяина: двери расшатались, стекло в окне треснуло… хуже, чем в курятнике. Отец Мамырбая собирался перед войной строить дом и уже привез все нужное, да все так и осталось лежать: кирпичи постепенно размокли под дождями, доски пошли в печь, рамы мать Мамырбая Калипа обменяла на муку. Когда отец вернулся с фронта, первой его заботой было поставить дом. Поставили — вот он теперь красуется за рекой, только жить в нем не жили. Все лето, всю зиму — с овцами среди елей в горах. А под зеленой железной крышей временно живет учитель, приехавший из города. Мамырбай не пойдет туда сейчас.
— Если везде так будем останавливаться, сегодня не доберемся до дома. Ты же знаешь, Мамырбай, на Кыз-Булаке может быть ливень. Вспомни — когда бы ты ни приезжал в Талас, всегда попадал в дождь. Что ты там нашел, в реке, на что смотришь? Ну, пойдем же. Ты, видно, сегодня не собираешься идти дальше, да?
— Это у меня с детства, Керез, как увижу эту реку, ее течение, не хочу уходить… Особенно когда разольется в половодье. Мне тогда кажется, что и мои силы прибывают, как эта вода. Чего только нет в ней, Керез, — песни юношей и девушек кроются в ней, тайны стариков таятся в ней. Это ведь крылатая вода, она испокон веку движется только вперед, она несет в себе столько всяких историй… В ней и жизнь, и любовь в ней, и сегодня, и завтра. Временами мутная, временами прозрачная, то бурная, то тихая — она и напоминает мне жизнь, она как любовь.
— Любовь, говоришь, Мамырбай?
— Да, напоминает любовь. Любовь такая же беспокойная. Я, по правде, еще не любил… Но если полюблю, любовь моя будет такой же бурной, как эта река. Я буду любить свою девушку всем своим существом.
— Как эта река… а ты не заметил, какой цвет у воды?
— Нет, Керез, я не о цвете говорю, я говорю о течении! Молодость должна кипеть! Любовь должна сметать все препятствия!
— Разве можно так говорить — мол, я любил бы вот так или иначе. Я слышала, что крепко любит тот, кто глубоко в душе прячет свою любовь! Настоящая любовь — не напоказ, ее таят в душе. Чем восклицать: «Я тебя люблю! Ты моя душа! Я не могу жить без тебя!» — лучше доказать на деле, что ты действительно так относишься к человеку. Я сейчас больше всего думаю о маме — каково ей… мы только вдвоем с ней… она ходит за отарой — сам знаешь, сколько сил нужно…
— У меня умер брат… моим родителям сейчас очень тяжело…
— Ну, хватит, Мамырбай, давай уйдем отсюда.
— Уйдем? Пожалуй, пора.
Мамырбай посмотрел на запад, на гору Буркут-Уя, возвышавшуюся над соседними вершинами. Черная скала с оголенной макушкой, как страшное видение, тянула ввысь свою шею. Туча давно уже заволокла ее вершину. Южнее — гора Укок, похожая на сундук. Там, видно было, уже моросит. Недаром говорят, что если в других горах дождь прольет одну каплю, то на горе Укок он прольет их тысячу. Местные жители с утра до вечера поглядывают на ее вершину. И никто не говорит, что гору заволокли тучи, все говорят — там идет дождь. И теперь туча закрыла вершину, наверняка хлещет дождем, да и не мелким уже — настоящий ливень бушует. И все же — все же нигде больше нет такой плодородной земли, как на горе Укок. Там, наверху, гладкая равнина, половодье ковыля. Сколько ни копай кетменем, никогда железо не ударит в камень, ковыльная степь во все плоскогорье. Кобылица, отпущенная пастись там, через месяц пугается собственной тени. Коровы, насытившиеся там, могут спать спокойно. Овцы, пущенные сюда с утра, пройдут немного и, отъевшись, тут же и улягутся. Поэтому летом каждый животновод старается отстоять это место для себя… Но ковыльная степь, оказывается, тут не всегда была — сохранилось рядом русло старого арыка, едва видное теперь, спустя века. Арык берет начало как раз от Кыз-Булака, извивается от ручейка к ручейку. Ясно, что когда-то здесь была вода, возделывали зерновые культуры. В какие времена это было, кто провел арык? И не скажешь сейчас. А как было бы хорошо — расчистить бы русло, вывести воду к Укоку, подчинить себе больше тысячи гектаров плодородной земли. Горное плато увидело бы белые веселые домики колхозников, скотные дворы, засверкало бы яркими огнями электричества — люди не захотели бы уйти с такого прекрасного места.
Мамырбай смотрел на плоскогорье Укока и вспоминал. Много лет назад его отец Субанчи пас колхозный табун кобылиц и расположился у ручья подле Укока. Как-то он послал Мамырбая пригнать кобылиц, которые ушли на Укок. Начался проливной дождь… Мамырбай добрался до плато, нашел табун — жеребец по имени Марс повел кобылиц за собой. Но на склоне горы он укусил коня, на котором сидел мальчик. Конь вскинулся, испуганно заржал. Мамырбай в страхе соскочил с коня, бегом бросился к дому. После этого случая, завидев Марса, он далеко обходил его.
Вспомнил, и ему стало смешно: «Надо же — испугался жеребца… а еще сын животновода, а!»
Небо на западе стало быстро чернеть. Девушка увидела, испугалась. Похоже, им предстоит добираться под дождем. Попробовала разыграть Мамырбая:
— Давай сегодня заночуем на зимовке, завтра пойдем дальше, а, Мамырбай?
— На зимовке? И не стыдно будет, если останемся здесь? А что завтра скажем? Мол, испугались дождя и поэтому не пришли? Нет, как раз мы не должны здесь оставаться, нужно идти. Может быть, в такой ливень в аиле понадобится наша помощь? Да и разве мы с тобой не попадали под хороший дождь? Не бойся, Керез, доберемся быстро. Сколько раз вместе бегали между Кыз-Булаком и зимовкой! Не бойся, что чемодан тяжелый, — я сегодня для тебя вьючный верблюд. Дай еще десять таких чемоданов, понесу без слов. Пошли! — Мамырбай подхватил чемоданы. — Есть в народе пословица: «Намокшая одежда — высохнет, не бойся воды». Если нас по дороге захватит дождь — ничего, смоет с одежды пыль. Пойдем!
Керез молча последовала за ним. Они шли, навстречу им звенели ручейки: Орус-Булак, Кырк-Булак, Уч-Эмчек, Кичине-Кетик, Камышту-Башат, Шамалду… За ними — Кыз-Булак, но до него еще надо добраться. Посмотри-ка на запад! Надвигается нечто брюхатое, черное, с дождем, с ветром. Каждому нравится свое, у каждого есть любимое: у одного — огонь, у другого — вода, у третьего — цветы, или птицы, или животные… Мамырбай больше всего любил дождь. Любил бегать под дождем — еще с мальчишечьей поры: носился под дождем без шапки, закатав штаны до колен. Не слушал родителей, повторявших: «Замерзнешь, иди домой!» Уговоры лишь еще больше подзадоривали его. Пропадал на улице допоздна и никогда не простужался. И теперь, видя надвигающийся дождь, Мамырбай радовался и ждал, чтобы дождь пошел как можно скорее, и в предвкушении удовольствия даже расстегнул ворот рубашки.
Аил остался позади.
Сначала начали падать крупные капли, словно блестящие белые камешки. А затем такой густой припустил дождь, казалось, смоет все с земли — и камни, и траву. И уже как бы вдогонку за наступающей пеленой воды пошли сверкать молнии, загремел гром. Вот извивающаяся полоса, похожая на золотого дракона, разорвала на миг хмурое лицо тучи. Следом раздался страшный треск. Где-то у подножья горы отозвалось грохотом… Кто знает, может, это опрокинулась вершина Буркут-Уя, которую не достанешь и взглядом…
Мамырбай вслушивался в дыхание дождя, душа его радовалась, тело исполнилось силы, он шагал, хоть и в гору, все скорее и даже не замечал тяжести чемоданов. Похоже, что он в эту минуту забыл о Керез, — та поднималась следом за ним и постепенно отставала и чуть не плакала в отчаянии, что не может догнать его. Она, конечно, могла бы крикнуть: «Подожди, я устала», но обида мешала — как это он сам не замечает, да и, с другой стороны, скорее хотелось уйти от дождя, спешить действительно надо было. Мамырбай же летел подобно путнику, завидевшему воду.
Дождь усилился, крупные капли ударяли по листьям, казалось, били в миллион малюсеньких барабанов. И, словно неслыханная мелодия, рождалась песня, восхваляющая дождь. Мамырбай обрадовался больше прежнего, с удовольствием подставил лицо дождю, захлебывался, кричал в упоении:
— Лей, преврати каждый ручеек в реку! Преврати озера в моря! Разбуди треском молний траву!
Тут он оглянулся — и не увидел девушки. Сердце его упало. Правда, через мгновение он разглядел сквозь пелену дождя — она осталась далеко позади. Что-то у нее случилось с ногой, вроде сидит, держится за ногу. Не задумываясь, он бросился вниз, к ней, — чемоданы бросил, один из них раскрылся, белый зубной порошок просыпался на мокрую землю.
— А я и не заметил, что ты отстала! Покричала бы мне!.. Дай-ка посмотрю. Может, занозила колючкой. Здесь такие места, как будто заколдованные, — железные колючки растут. Ты же помнишь, сколько приходилось вытаскивать их, когда бегали ребятишками еще. Подожди, не вытаскивай сама! Да подожди же, давай я вытащу!
Мамырбай опустился перед девушкой на колени, взял ее ногу, стал высматривать колючку. И без того волнистые волосы его, намокнув, пошли крупными кольцами; казалось, что самый сильный дождь не проникнет до корней этих густых волос. Керез не могла оторвать взгляда от этой склоненной перед ней мокрой шапки волос, сердце ее размягчилось и млело, и она чувствовала, что Мамырбай отчего-то сделался еще ближе, чем прежде. Ей и самой очень хотелось этого, правда, она не знает почему. Как хорошо, что она занозила ногу! И пусть Мамырбай подольше ищет и не очень скоро вытащит колючку. А Мамырбай — он и не подозревал об этих мыслях девушки, он старался вытащить занозу поскорее, старался угодить. Заботился лишь о том, чтобы помочь девушке. Он же мужчина, отвечает за нее, должен доставить ее домой живой и невредимой…
— Готово. Вытащил. Маленькая, черная колючка. Вот, хочешь посмотреть? Но лучше не гляди. И как не стыдно ей, что ужалила тебя! Если бы я сам был колючкой, увидев тебя, лег бы плашмя и лежал так, не смея поднять головы. Я стеснялся бы, я бы вежливо склонял голову перед такими хорошенькими девушками, как ты. Проколола до крови, ай-яй-яй… но ничего, до свадьбы заживет, — Мамырбай ласково погладил своей большой ладонью узкую ступню девушки.
— Наверное, там еще одна колючка, все-таки болит. Посмотри получше, — последние слова девушка произнесла с особенной интонацией, чуть ли не нежно.
Мамырбай услышал, поднял голову — глаза девушки смотрели необычно ласково. Душу его охватило щемящее сладкое чувство. Он провел ладонью по маленькой ступне: на этот раз нога девушки показалась нежнее шелка, белее снега.
Девушка почувствовала новое в отношении к ней Мамырбая. Она тихонько высвободила свою ногу.
— Ну хватит, уже не болит. Ой, вся спина насквозь от дождя промокла…
— Пусть сгорит, испепелится колючка, которая воткнулась в твою ногу…
— Хватит смеяться, говорю, Мамырбай, оставь…
Керез с обидой это сказала — почудилась ей насмешка, чуть не издевка в словах Мамырбая. Мамырбай — а он хотел сказать красивые слова, да не получилось у него, — он растерялся. Девушка думала уже с беспокойством и неприязнью: «Зачем я поехала вместе с ним? Хорошо, если он на этом остановится, а то начнет и дальше свои ухаживания. Мое дружеское отношение он, видимо, воспринял как заигрывание с ним…»
Она быстро поднялась. Мамырбай почувствовал, что все как-то неловко, нехорошо повернулось: из шутки выходила ссора, он обидел Керез — она сразу как бы отдалилась от него. Скорее попросил прощения…
Дождь уже лил как из ведра. Капли, скатывавшиеся по лицу Мамырбая, казались девушке его слезами: она почувствовала, что парень искренне говорит, — и успокоилась. Слушая его, она теперь и удивлялась, и радовалась: никак не думала, что Мамырбай умеет говорить такие хорошие, такие сладкие для ее слуха слова — слова лились как песня, и она заслушалась. Теперь они поднимались рядом, держась за руки. Мамырбай связал вместе шнурками, перевесил через плечо туфли Керез и свои ботинки — дождь мгновенно смыл с них всю грязь.
Подъем пошел круче, и Мамырбай теперь не говорил ни слова — это тоже понравилось девушке. Она поглядывала искоса, как он шел, подставляя грудь дождю, словно песенный герой, — виделся сейчас девушке очень красивым. Странно — она будто бы понимала, о чем думал Мамырбай, хоть он и молчал. И ей казалось, что рядом с ним легко перенести не только яростный дождь, но и по-настоящему тяжелые дни. Путь, который обычно проходят за час, казалось ей, они теперь одолеют за какой-то миг. Струи дождя словно бы сделались теплыми, теперь девушка не жмурилась больше от испуга, когда сверкала молния и грохотал гром.
Поднялись к тому месту, где Мамырбай оставил чемоданы. Связал оба чемодана своим ремнем, перевесил через плечо. Один оказался за спиной, другой на груди. До чего же сильный Мамырбай; наверное, даже если он так целый день подниматься будет, и то не охнет! Счастье вошло в душу девушки. Она улыбнулась, довольная, как бы решив про себя, что настоящий джигит и должен быть вот таким. Родившееся было чувство обиды исчезло бесследно, подобно дождевой воде, уходящей в землю. Казалось, этот крепкий парень, что шагает сейчас с завернутыми до колен штанинами, мягко приминая зеленую траву большими мужскими ступнями и иногда поскальзываясь на мокром, рожден и взращен именно таким грозовым днем. С таким джигитом не пропадет никакой человек. Эти мысли увели мечты девушки очень далеко. И она уже не чувствовала ни хлещущих струй дождя, ни колючек, коловших ногу, ни камней… Она видела капли дождя, что впитывались в кудрявые волосы джигита, а потом скатывались по его щекам, по подбородку, по шее, — и ей казалось, что волосы Мамырбая — словно густая трава на джайлоо, а капельки влаги — это роса. Ах! Если бы в этот самый момент солнце разорвало тучу и засияло ласково, то можно было бы представить себе, что к каждой волосинке Мамырбая пристало по нескольку бриллиантов. Так блестит и сверкает чистое, как зрачок, озеро, когда над ним в полдень простирает свой свет золотое солнце.
О Мамырбай, сын дождя, сын воды, ливень все усиливается, а ты лишь выше держишь голову, все свободнее дышит твоя грудь. Сильный дождь не слепит тебя, тебе не приходится даже смаргивать воду с глаз — она не мешает видеть. Ты радуешься тому, что небо откликнулось на твою просьбу, ты доволен, как будто сам нарочно зазвал сюда дождь… Не будь дождя, кажется, и Мамырбай не сдвинулся бы ни на шаг. Теперь же, когда его желание исполнилось, когда дождь удвоил его энергию, ему даже и десять таких дорог не покажутся слишком далекими, трудными. Пройдет их хоть днем, хоть ночью. Он сделался веселым, он был как куст хлопка, жаждавшего и дождавшегося воды. Постепенно начал слышаться его голос. Керез знала о Мамырбае, что умеет петь, но ни разу не слышала его песен. Теперь же она жадно вслушивалась — ей хотелось, чтобы Мамырбай запел, хотелось услышать голос, который хвалили люди. А парень будто почувствовал страстное желание девушки — и запел голосом чистым, как дождевая вода, красивым, как душистый горный цветок. Каждая капля теперь сделалась словно бы частичкой его песни, и если бы не стало этого голоса, то и дождь не казался бы таким красивым, а скалы и горные вершины будто только и ждали этой песни.
«Склоны Ала-Тоо омыты дождем — они сверкают золотом и серебром. Взгляни на капельку, искрящуюся на травинке, — ведь это глаза девушки, которая влюбилась…»
Керез огляделась по сторонам. И правда! Все как в песне Мамырбая: капли на каждой травинке улыбаются, играют, будто ребята и девушки на гулянье, резвятся, бегают, борются друг с другом, падают и снова встают, сверкание их — словно живой блеск глаз. Трава, прибитая дождем, теперь поднялась, и это похоже на аплодисменты, на радость загадочной природы. Кажется, что весь мир вокруг создан сейчас из радости, кажется, что все вокруг — холмы, ручьи и склоны, деревья и кусты — поклоняется, покоряется, признает своей частью этих двух молодых людей.
Ущелье сделалось глубоким, стены его поднялись выше — и теперь началось самое интересное. Песня понравилась величавым скалам, тесно сгрудившимся над головой. Песня переполнила ущелье. Можжевельник и сосны на склонах впитывали в себя мелодию. Ущелье наполнилось молодостью. Казалось, не только растения, но и камни вдруг помолодели. Сделалось даже тепло. Да, эти громадные горы и камни по-настоящему завидовали сейчас девушке и джигиту. Двое молодых людей теперь были выше, сильнее этих гор — и горы, довольные, ласково смотрели на них. Казалось, они хотели сказать о том, как скучали, давно не видя Керез и Мамырбая. Казалось, песня размягчала, расплавляла их, казалось, все горы превратились в песню…
«Пой, Мамырбай! Твоя песня восхваляет жизнь! Пой о молодости, Мамырбай! Разве есть в мире что-то прекраснее, чище, чудеснее молодости. Пой звонче, Мамырбай! Пусть от твоей песни расплавятся, как свинец, эти черные скалы! Пусть твоя песня поднимется выше гор, пусть долетит туда, куда не долетят и крылатые птицы! Пусть вместе с дождем впитается в землю! Пусть дождем прольется на землю и освежит ее! Пусть будет благоухать твоей песней зеленая дубрава, она вырастет на этой обновленной тобою земле. Пой, Мамырбай! Пусть яркие огни песни пробьют тяжелые тучи, которые заволокли небо. Пусть твоя песня возвещает счастье! Эта пламенная песня, пусть она облетит земной шар, согреет и расплавит душу каждого! Пусть она покажет всей земле нашу светлую, чудесную жизнь! Пусть она расскажет о нас! Пой, Мамырбай! Пусть вселенная наполнится весельем и смехом!..» Видно, именно такие мысли, такие ощущения переполняли душу девушки, — она замечала, что вечерние сумерки потихоньку заволокли горы, она забыла, что замерзла, вымокла под дождем. Песня Мамырбая освещала их дорогу, поддерживала и увлекала вперед.
Но вот песня умолкла, и вокруг стало темно. У девушки перехватило дыхание: ей почудилось, что высокие скалы с обеих сторон вот-вот надвинутся и задавят и будто уже наклонились… а небо, само небо тоже сжалось как бы, сделалось ниже и меньше, и теперь все это начнет их давить со всех сторон…
Девушка заторопилась. Подошла поближе к Мамырбаю, встревоженно оглядываясь по сторонам, взяла его за руку. Все вокруг словно ожило, казалось, какие-то существа только и ждали наступления темноты и теперь, бормоча невнятное, спешили догнать их…
— Мамыш!.. — сказала испуганно девушка и уткнулась лицом в грудь Мамырбая. Голос ее прозвучал необычно ласково. Ах, где вы, дни, когда она будет повторять это слово не один раз, где ты, жизнь, в которой она сможет всегда опереться на него! Если бы она могла хоть иногда вот так слушать биение его сердца, она бы поняла, о чем поет сердце джигита…
Мамырбай тихонько погладил висок девушки. Сколько ласковых слов готов он сказать ей! Он ясно понимал, почему девушка потянулась к нему, и старался унять ее страх. Но как все же хотелось объяснить ее порыв не только страхом, но и чувством к нему… Нет, нет… Хоть они и стоят вместе, рядом, как одно целое, в эту темную ночь, он видит, как она далека от него, на недосягаемой высоте… она для него святая. Мамырбай понимает, что должен быть осторожен и внимателен, не сказать обидного слова, не задеть грубостью… Он думает, что стоит ему обидеть Керез, и она больше не захочет знать его. Он жалеет ее, видя, как она от страха прячется у него на груди. Он ругает себя — сам уговорил ее идти с ним, и вот их теперь настигли ненастье и ночь. Он хочет, чтобы она не беспокоилась, будто он нарочно все так подстроил, что он плохо думает о ней. Он поправил у нее волосы на виске, и как старший брат утешает обиженную в игре сестренку, так он начал успокаивать Керез:
— Это же всего лишь дождь… Ну шумит — и что? Перед закатом тоже шумел. А тебе кажется, будто какое-то живое существо дышит и шевелится. Ты как будто впервые только сегодня видишь такую ночь… Керез, что случилось с тобой, а? Помнишь, мы же раньше сколько раз сторожили с тобой до утра скотный двор — в такие же темные ночи с ливнями. Тогда были маленькие — все равно не боялись, чего же нам теперь бояться? Я с тобой, ничего не бойся! — Мамырбай крепко обнял девушку за плечи — почувствовал, что платье ее промокло насквозь. Он думал сейчас только о том, как бы согреть девушку, защитить, успокоить, — и все же нежные плечи ее, дрожащее от страха тело показались ему такими близкими, теплыми, родными — огонь охватил его, и казалось ему еще, что огонь этот родился и пришел к нему от девушки.
Слова его успокоили Керез, она овладела собой, оправилась от испуга.
— Дальше, наверное, не сможем идти. Темно, и я устала.
— Пошли, поднимемся к подножью вот той скалы! Там есть пещера, совсем как комната. Знаешь, гора — она всегда спрячет, укроет. Когда я остаюсь один в горах, где остановлюсь, там мне и дом. Чему только не научился во время войны, когда еще мальчишкой маленьким был… Детство не научит, проклятая война всему научила, да! Здесь, в наших горах, не осталось ни камня, на который не ступала бы моя нога, ни пещеры, в которой я не укрывался бы на ночь. Да что мне тебе рассказывать, ты ведь и сама все знаешь. А вот еще — мне тогда было лет двенадцать, кажется, — начал вспоминать Мамырбай об одном случае, а сам тем временем вел девушку за руку в сторону скалы. — Может, ты наденешь туфли? Смотри не разбей ноги о камень… Так вот — отец и мать ушли тогда на похороны, и я остался дома за хозяина. Кругом горы. Близко — ни одного жилья. Темная-претемная ночь. Я взял ружье — охраняю двор и скот во дворе. Вдруг собака наша начала заливисто лаять. Я кричу, чтоб отогнать волка, на кого же еще лаять сейчас собаке? Бегу с ружьем в ту сторону, где слышится лай. Нет, не уходит волк — наоборот, все ближе и ближе подкрадывается. А был туман, и в тумане — вижу — что-то чернеет. Ну, думаю, вот он, разбойник! — выстрелил из ружья. Выстрелил — и сам от толчка приклада свалился. Слышу чей-то голос: «Не стреляй!» Немного погодя подошел человек — оказывается, это председатель был. Хорошо, что промахнулся. Хотя как я там целился, просто выставил ружье вперед да и спустил курок — думал, что так и нужно стрелять. Потом, бывало, председатель как завидит меня, так обязательно шутит: «Не подстрели, охотник!»
Мамырбай пошел быстрее. Он держал Керез за руку и чувствовал, что девушка потихоньку дрожит. Может быть, оттого, что боится, а может, потому, что замерзла…
Мамырбай привел девушку в пещеру, большую, как комната. Здесь было еще темнее, чем снаружи, зато тихо: шум дождя остался за стеной. В пещере бились два молодых сердца, ее согревало пламенное дыхание двоих, и казалось, что пещера подслушивает, пещера радуется и чувствует, что наполнилась тем, чего ей не хватало весь ее долгий век, — жизнью, молодостью, теплом.
2
Мамырбай снял с себя рубашку, выжал. Девушка не видела его в темноте пещеры. Она достала из чемодана сухое платье — ей тоже надо было переодеться. Оба знали, что каждый из них открыл чемодан и достает сухую одежду, но притворились, что не слышат, не замечают. На мгновение у обоих как будто замерло дыхание. А потом оба легко вздохнули, когда надели сухое.
Мамырбай разложил свою мокрую одежду на камнях в пещере и уже принялся было искать в чемодане карманный фонарик, как вдруг над головой раздался страшный грохот — казалось, обваливается потолок пещеры. Сверху, мимо выходного отверстия, покатились камни — словно оторвалась и обрушилась вершина горы. Девушка вскочила с криком, Мамырбай обнял ее и ласково начал успокаивать — ему чудилось, он слышит, как колотится в испуге ее сердечко. Но тут голова девушки беспомощно склонилась — она потеряла сознание. Мамырбай включил фонарик, посветил: лицо Керез казалось мертвенно бледным, только губы вздрагивали. Руки повисли беспомощно, две толстые косы касались земли…
Мамырбай вытащил скорее из своего чемодана что попало под руку, постелил свою одежду, опустил на нее девушку, подложил ей повыше под голову. Накрыл ее своим пиджаком, шерстяным свитером. Больше не нашлось ничего подходящего… Он пожалел теперь, что отправил недавно с оказией свои теплые вещи. Хотя кто мог знать, что придется провести такую ночь в пещере!
Потом он выбежал из пещеры, подставил руки под шелестящие потоки дождя. Не успел и глазом моргнуть, как сложенные ковшиком ладони наполнились водой. Поспешил обратно, осторожно влил воду в рот девушки. Еще раз сбегал под дождь и опять напоил Керез. Минуту спустя девушка глубоко и порывисто вздохнула, открыла глаза. Словно в тумане увидела джигита с фонариком в руках — он растерянно глядел на нее; Керез еще не совсем пришла в себя и никак не могла понять, что с ней. «Где я? Почему — фонарик? Кто это с лохматой головой? Почему испуган? Я в больнице? Тогда отчего так темно кругом? И жестко лежать? На камнях я, что ли? Что же со мной случилось? Подожди-ка, я вспомню. Вот это… это ведь Мамырбай. А, да, ведь мы шли домой… А это пещера. Выходит, я потеряла сознание. Ну конечно — у меня потемнело в глазах, когда раздался тот страшный грохот… Что же это было?» — думала Керез. Подступила тошнота, но она сдержалась. Кружилась голова. Она закрыла руками глаза и отвернулась от света. Сознание опять оставило ее. Мамырбай не моргнул бы глазом, если бы вся гора обрушилась, — но тут он задрожал. Он звал девушку, упрашивал, умолял очнуться. Он вытащил из чемодана все, что там оставалось, и накрыл девушку, чтобы ей стало хоть немного теплее.
Проклятье дождю — как будто нарочно обрушил свою ярость на их головы! Хлещет так, будто где-то наверху целое озеро прорвало плотину; в ушах — сплошной шум, грохот.
В пещеру заносило порывами ветра водяную пыль. Больше всего Мамырбай боялся сейчас, как бы вода не залила пещеру. Если начнет заливать — выхода воде отсюда нет. Огромные камни у проема наружу не сдвинешь, хоть растряси всю гору.
Он посветил фонарем и увидел, что вода потоком стекает сверху и загораживает выход из пещеры, несет с собой камни, вырванные с корнем ели и можжевельник… Темнота, ни зги не видать. Как тут выйдешь наружу — легко можно угодить под какой-нибудь камень, так и погибнуть недолго — если не думая подставить голову.
Луч фонаря упирался в стену воды, преломлялся в ней, — казалось, что не может пробиться сквозь нее на ту сторону. Потом Мамырбай обследовал пещеру — до сих пор не было минуты разглядеть ее хорошенько. Вон там, в дальнем углу, кто-то разжигал костер — там лежат несколько поленьев, обгоревшие чурки, запасено немного травы. Настоящая удача — Мамырбай увидел и обрадовался. Достал из чемодана спички… Трава, видно уже давно лежавшая здесь и хорошо подсохшая, вначале затрещала, задымила, но потом пошла гореть. Пещера заполнилась дымом, но его вскоре вытянуло наружу. На разгоревшийся костерок легли поленья, сухие ветки можжевельника. Полетели искры, пламя разгорелось и стало лизать и без того уже закопченный потолок пещеры. Керез по-прежнему лежала без сознания. Изменилось лишь одно: в отсветах костра все ее тело, казалось, было из золота, и даже косы переливались золотыми нитями. Золотая девушка лежала перед глазами джигита. Это превращение, это чудесное видение заставило его затаить дыхание. Он подошел к ней ближе и стал глядеть на нее. Ее груди, напоминающие клюв куропатки, при вздохе поднимали платье и ясно обозначались. Видно, тепло костра согревало ее, от высыхающих волос понемногу начал подниматься легкий пар. Мамырбай наклонился, послушал, как бьется ее сердце, — услышал как бы перестук копыт скакового коня, выигравшего соревнование. Но все же заметно было, что щеки Керез чуть зарумянились, жизнь возвращалась к ней. Мамырбай поправил у нее под головой скатанную рубашку — и в этот момент сознание вернулось к девушке, она открыла глаза. Сразу узнала Мамырбая, а тот приподнял ее голову. Она села, тихонько отвела за спину косы, которые, спутавшись, лежали у нее на груди. Попыталась встать — но слабость еще не оставила ее. Еле шевеля посиневшими губами, сказала:
— Опозорилась я перед тобой, а… Не обвиняй меня, Мамыш. Вдруг, ни с того ни с сего… Мне показалось, гора покачнулась, у меня голова закружилась и потемнело в глазах, я чуть не умерла. Ты мне дал воды, да?
— Набрал в ладони и принес. Ты попила, стала свободнее дышать.
— Если бы не ты, я бы умерла…
— Зачем так говоришь.
— Это твоя тень на стене, да, Мамырбай? Какая большая! Я сразу не могла понять, где я. Еле вспомнила, что мы в пещере. Ого, гляди-ка, а дождь-то еще сильней припустил! — Тут она посмотрела на костер и улыбнулась успокоенно.
Мамырбай обрадовался — ну наконец-то опять все хорошо! Подал девушке руку:
— Вставай, погрейся у огня. Надо же, я, оказывается, накрыл тебя всем, что ни попало под руки. У меня чуть сердце не разорвалось, когда тебе стало плохо. Не пугайся, это мои брюки, — объяснил Мамырбай, увидев, что девушка удивленно откинула какую-то вещь, укрывавшую ей ноги. — Не для красоты, ради тепла. Хоть и брюки… ха-ха-ха! Будет, что рассказать потом — правда? — как когда-то употребили брюки вместо одеяла… смешно, да? Ведь это и есть жизнь. Пещера, блеск огня, проливной дождь, темная ночь… Две тени на стене, огромные, как чудовища… И это мы — Мамырбай и Керез, ха-ха-ха! Кто видел такое, а кто и не видел! Расскажи это ребятам из большого города, им покажется сказкой! — Говоря все это, Мамырбай помог Керез подняться, приблизиться к огню. — Интересно, когда видишь самую разную, неожиданную жизнь. В Москве метро, большие-большие многоэтажные дома, а здесь — свое. Я не был в Москве, но, судя по кино и по рассказам, там красивей, чем в раю. И все же я скучал бы по Кыз-Булаку, если бы мне пришлось учиться в Москве и провести там пять лет жизни. А ты, Керез?
— Хороший человек всюду отыщет красоту, плохому же и красивые места кажутся плохими. Человек сам украшает землю. Возьмем, к примеру, поселок нашего колхоза «Советский». Каким он был десять лет назад? — начала говорить Керез, удобно примостившись у огня. — Жили тесно, собрания, помнишь, проводили в коридоре школы. А теперь — Дворец культуры, красивые, удобные дома. Мы любим Москву. Но любим и свой поселок. Ведь родная земля — самое дорогое.
— Вот ответь, Керез, как мы, животноводы, должны жить дальше? Возьмем наш колхоз. Шестьдесят тысяч овец. Сколько человек нужно, чтобы смотреть за ними? Если в среднем считать по пятьсот голов в каждой отаре… да некоторые пасут по две отары. Тогда приблизительно будет сто отар. Если для каждой отары потребуется два человека, то для ста отар сколько? Двести человек, да? Но это ведь мало — только по два человека. Если по три человека считать будем, получается триста человек. Да еще прибавь, какая помощь нужна во время окота, — сама знаешь, сколько человек нужно на одну отару. А ведь с каждым годом окоты увеличиваются. И вот если все вместе посчитать — сколько же не хватает людей, в одном нашем аиле сколько не хватает! Хорошо — сейчас стали думать об этом. Много молодых ребят едут работать в аилы — вроде нас, хотят стать животноводами. Но ведь людям нужно создать условия…
— Условия мы должны сами создать, Мамырбай. До каких пор будем умолять, выпрашивать!
— Да — и баню мы тоже сами будем строить? А кто же тогда будет смотреть за скотом? Не лучше ли создать специальную бригаду, которая строила бы дома? В нижнем поселке есть — в горах нет. Почему животноводы должны обходиться без бани? Ты скажешь, что живут те, устраиваются как-то. Это правда. Но все же по-настоящему было бы хорошо, если бы люди были обеспечены обслуживанием везде, даже в самых отдаленных уголках. Было бы желание, сделать можно. Построили бы, скажем, баню где-нибудь посреди вот этого ущелья — чабанам близко, в поселок спускаться не надо. И не только баня нужна — а как быть с детьми, особенно с маленькими? Почему не построят детские ясли — я видел, в некоторых колхозах есть. Возьмем, к примеру, детей моего умершего брата. Как матери одной справиться с ними? Того успокоишь, другой заплачет, и так с утра до вечера она нянчится с детьми, а за скотом и смотреть некогда…
— Бухгалтер колхозный говорит, мол, построим им баню, а они не захотят с пастбища спускаться к ней, далеко, скажут.
— Пустые слова. Ведь даже в нижний поселок спускаются; если ближе построить к пастбищу — разве плохо? Твой отец — вот кто был энергичный человек! Помнишь, как он старался построить баню в тяжелое военное время? Даже тогда успевал подумать обо всем… Когда его убили, баня в поселке была наполовину построена. Я совсем маленький был — а как сейчас помню, на одном собрании он вот что сказал: «Пока не избавимся от грязи, не избавимся от болезней. Без бани не будет чистоты. Болезнь, с одной стороны, и есть болезнь, а с другой — это грязь. Где грязь, там паразиты, а где паразиты, там и болезнь. Борьба с паразитами — это борьба за жизнь. Если фашизм считаем заразным, вредным, то и паразиты то же самое». Мужчины на фронте, он собрал несколько женщин, подростков и сам вместе с ними начал готовить кирпичи. Я своими глазами видел, как он волок по земле единственной рукой тяжелую форму с глиной. О, такие люди встречаются редко. Он ведь был председателем сельсовета — и разделял горе каждой семьи, которая получила похоронку. Помогал вдовам, семьям фронтовиков… Война давно кончилась, теперь уже не надо скрывать: старался выделить кое-что из общественных средств семьям, оставшимся без поддержки… Скота в колхозе совсем мало осталось, и все же он выдал по одной, по две козы, снабжал молоком. Но на одном только кислом молоке долго не протянешь. Так он — дело было весной — собрал однажды людей и послал ловить рыбу. Представляешь — перегородили на время русло реки. Народ не пожалел на это даже свои кошмы. Завернули в них камни, перекрыли русло. Вода пошла в ущелье. Сколько рыбы плескалось там! Помню — таскали ее полными мешками. Вот тогда все в аиле досыта наелись, наелись рыбой. Если бы он был жив, твой отец, наш колхоз стал бы на ноги и разбогател. Даже во время войны на трудодень в других колхозах нашего района выдавали меньше, чем у нас. Некоторые колхозы не только не могли выдать на трудодни зерно — даже не выполняли план. Это правда. А у нас приходилось по килограмму на трудодень. Твой отец говорил, я помню, что в каждом ущелье построим дома, чабаны зимой должны жить в теплых домах. Да ведь и построили в верховьях два дома, правда? Это все по плану твоего отца.
— До нижнего поселка все-таки далеко, в кино оттуда не спустишься. И об этом надо подумать.
— Правильно говоришь, Керез. Люди то на джайлоо, то в поселке. Летом в этих ущельях кроме лошадей пасут овец и коров, и большинство животноводов живут здесь. Конечно, здорово было бы, если бы где-нибудь здесь построили Дом культуры, показывали кино. А в Кыз-Булаке можно было бы построить дом отдыха — ведь такие красивые места встречаются редко. Жалко, что мой отец откочевал в другое ущелье. Будь моя воля, я бы ни на вершок не отдалился от Кыз-Булака.
Тут Керез, отогревшаяся и пришедшая в себя, взглянула случайно туда, где лежала без сознания на разложенной на камнях одежде, увидела брюки-одеяло, так и оставшиеся на земле, — и легко засмеялась.
Мамырбай, поняв, что Керез чувствует себя лучше, что страх прошел, тоже засмеялся. Молодой их смех осветил пещеру особым светом, и сам огонь, как бы поддерживая этот радостный смех, разгорелся еще сильнее. Разгорелся словно бы специально для них двоих. Казалось, он старается отдать им все свое тепло, признает их, покоряется им. Он будто говорил: «Посмотрите-ка на меня! Я никогда не болею, не знаю усталости. Меня боится всякая нечисть. Все мое тело — молодость. Учитесь у меня — так и нужно жить! Будьте для всех желанными, как я. Приносите пользу миру, как я. Давайте миру свет и тепло, будьте светом жизни. Не гасите пламя жизни, наоборот, пусть ваша жизнь будет горением!» Джигит и девушка, улыбаясь, смотрели на огонь — казалось, они внимают его наставлениям. Девушка потянулась к огню, джигит видел — огонь и девушка понравились друг другу, они вот-вот сольются в одно, словно бы девушка родилась из огня… или огонь — часть ее существа?
Искры над огнем… искры в глазах девушки — они смешивались, сливались… Мамырбай закрыл глаза, не мог больше смотреть. Открыл — увидел: девушка поправляет поленья в костре — и от этого в пещере беспорядочно носятся, летают искры.
Мамырбай следил за движениями Керез — на душе у него потеплело. Как хорошо, что они сидят с ней вместе возле костра, греются, разговаривают, смеются. Как хорошо, что исчезли темнота и удушающий страх, как хорошо, что Керез радуется огню. И постепенно беспокойство и страх овладевают его душой: ведь Керез была без сознания… а вдруг бы она не очнулась!.. А он, здоровый, сильный, он подзадорил пойти с ним девушку, единственную, любимую в семье, подзадорил пойти через горы, где сейчас одни только хищники бродят… и вот она не вынесла потрясения испытания страхом! О, случись что, тогда ее мать Буюркан — ведь дочь ее единственная радость, — и Буюркан не поднялась бы с постели… Не приведи бог увидеть такое несчастье!..
Керез, как бы угадав мысли Мамырбая, тоже вспомнила о матери. Она думала о том, что мать ее, Буюркан, после смерти отца всегда старалась держаться достойно, затаила горе в себе, не подает вида, как трудно ей пришлось одной. При рождении Керез дали другое имя — Кулкан. Когда же отец ее, Кара, погиб от руки неизвестного убийцы, Буюркан очень горевала. Побледнела, осунулась, увяла, как скошенная трава. Но в конце концов жизненная энергия, с избытком отпущенная ей природой, взяла верх, подавила болезнь — она вернулась к жизни. И вот как-то она выбрала день, зарезала козленка, пригласила гостей и после угощенья попросила присутствующих выслушать ее. «После моего мужа осталось наследство, память о нем, не дающая забыть его. Теперь я прошу звать вас всех мою дочь не Кулкан, а Керез». Все, кто пришел в дом Буюркан, шумно одобрили ее решение. И с тех пор девочку стали звать Керез.
Буюркан очень любит свою Керез — девушка это знает. Стоит ей пожаловаться хоть на легкую головную боль, как мать обо всем забывает, думать ни о чем не может, беспокоясь о дочери. Когда два года назад Керез начала жаловаться на сердце, мать сразу встревожилась. Повезла ее в город к профессору. Тот осмотрел, назначил лечение и наказал еще раз приехать к нему, но девушка не приняла тревогу матери и слова врача всерьез, не поехала. Не верилось ей, что у нее, такой молодой, и что-то серьезное с сердцем. Решила, что со временем само пройдет. Только что-то оно не проходит… Сегодняшний — уже третий приступ в этом году. И самый сильный… Девушка объяснила Мамырбаю, что это просто от усталости, больше ничего не сказала. Не хотела лишний раз беспокоить близких. Подумала снова о матери: если вдруг опять случится с ней такой припадок, да у матери на глазах, — у той от страха за нее разорвется сердце… Невольно вспомнила день после похорон отца. Мать, одетая в черное, сидела на постели, отвернувшись к стене, и плакала. Маленькая Керез только что проснулась — начало светать, — увидела плачущую мать, перепугалась и громко заплакала. Мать обняла ее, приговаривая сквозь рыдания: «Бедная моя… ты только теперь поняла, что умер твой отец!.. Твой отец остался лежать в сырой земле… Теперь ты сирота, я вдова… одни мы… Как ты будешь расти без отца, моя бедная!» Буюркан думала, что маленькая дочь оплакивает смерть отца. Керез же, не сознавая совершившегося, продолжала плакать, звала отца и, чувствуя недоброе, просила скорее повести ее к отцу… Да, совсем маленькая была, не понимала, когда ей говорили: «У тебя нет отца». Пришли соседи, увидели плачущих мать и дочь, обняли Керез и тоже заплакали. Слезы девочки никого не оставляли равнодушными. Дни эти в памяти Керез остались как сон, как нереальное. Однажды мать повела ее к могиле. Показала земляной холм и сказала сквозь слезы: «Вот твой отец… лежит здесь». Девочка сразу вспомнила, что на этом месте люди закопали ее отца. Она заплакала, стала просить, чтобы отца вытащили обратно… Еле ее успокоили, уговорили, мол, скоро отец сам вернется, и с тем увели домой. Прошло несколько дней, малышка снова начала спрашивать, почему нет отца, снова плакала. Тогда мать обманула ее, сказала — наверное, приедет завтра, на белом коне, вон из-за того холма… На следующий день Керез выбегала навстречу каждому верховому… Потом она решила, что кто-то забрал у ее отца белого коня, поэтому-то он и не едет… А мать ее, Буюркан, когда вспоминает о смерти Кара, глаза ее наполняются слезами. Убийца до сих пор не найден, возмездие не настигло его. Тогда же, сразу после похорон, она указала властям на нескольких подозрительных людей, да прямых улик не было… Дело до сих пор не закрыто…
Когда Буюркан потеряла Кара, она была молода. Ее красота и молодость привлекали многих. После поминок начали наезжать то с одной стороны, то с другой. Соседки советовали: «Выходи замуж да и живи себе спокойно… У тебя ведь дочь еще маленькая. Одной тяжело. Не будет человека, который присматривал бы за вами, — дочь твоя вырастет беспризорной». Разные женихи были — и хорошие, и похуже, но Буюркан всех принимала холодно. «В чьи глаза заставлю глядеть свою единственную дочь, память единственного моего, незабвенного Кара? Где смогу прижиться, если пойду с ребенком? Коль не дано мне судьбой жить с моим Кара, к чему мне искать еще кого-то? — так решала и так решила Буюркан. — Чем связывать себя с нелюбимым человеком, жить неспокойно, переносить унижения, лучше взять себя в руки, выстоять и самой воспитывать своего ребенка. Кара один раз мне встретился, другой раз не встретится. Рана-то наша заживает, да место умершего никто и никогда не займет». Керез сама слышала такие слова от матери. Когда мать говорила людям эти слова, она, радуясь, обнимала и целовала ее. Мать понимала ее радость и ласкала маленькую, приговаривая: «Никуда я не пойду, милая моя, единственная. Испугалась, да?»
Керез помнила время, когда мать была молодой и красивой, с румянцем на щеках… но за эти годы мать постарела до неузнаваемости. Керез думала о том, сколько трудностей и лишений перенесла мать, и гордилась — ведь как высоко оценило государство работу матери: ей присвоили звание Героя Социалистического Труда. Гордилась ею и любила ее. Сравнивала ее с другими, с матерями подруг, — и мама казалась ей лучше, красивее всех… Думала о том, кто она сама по сравнению с матерью, и была недовольна собой. «Достойна ли я носить имя своих родителей? Что я сделала? Что хорошего и полезного? Что — не для себя, а для народа? Ну — училась. Помогала выращивать скот. Теперь еду работать. Закончила школу, хочу, как и Мамырбай, стать зоотехником. Буду работать… нет — чего я достигну? Суть в этом. Если просто пасти овец… и это немало, ведь ухаживать за ними ой как нелегко! Но одно дело — лишь честно работать, терпеливо сносить все невзгоды и трудности… мне этого мало. У меня свои мечты и планы: как только приеду, все устрою по-новому, поставлю дело еще лучше, чем мама, добьюсь успехов. Я должна поддержать честь нашей семьи. И потом — не зря же я так серьезно готовилась, обивала пороги библиотек, читала, записывала — везу с собой несколько тетрадей. Конечно, наука идет вперед, и то, что было хорошо вчера, сегодня устаревает… ведь животноводство, если говорить серьезно, это по-своему наука…» — так думала Керез.
Мамырбай не мешал — тихонько любовался ею. Две длинные ее косы спускались по плечам на грудь, шевелились в такт каждому движению девушки. Мамырбаю казалось — они повторяли движения, игру огня, будто две черные струйки пламени. Девушка согрелась, раскраснелась — лицо ее сделалось будто светлее и нежнее: видно, это огонь отдал ей часть своих красок, лучей, жизненной силы. Она почувствовала взгляд Мамырбая, посмотрела — и смущенно опустила глаза.
Мамырбай сел поближе, взял ее за руки — посмотреть, согрелась или нет. Девушка незаметно, краем глаза глянула и стыдливо улыбнулась. Дрогнула тихонько бровь… Мамырбай увидел — и его сердце дрогнуло в ответ… Господи, неужели же это она совсем недавно, испугавшись грохота воды и камней, лежала здесь без создания? А теперь сидит у костра, улыбаясь беззаботно, как у себя дома… Да есть ли на свете что-то сильнее огня? Все оживляет огонь. Жизнь человека — это и есть огонь. Возле него человек весел, жизнь кажется интересной, красивой, молодой…
А девушка теперь уже смеялась… Вспомнила, что захватила с собой поесть. Поднялась со своего места, открыла чемодан. Достала сверток с едой — бараниной, сыром и хлебом. Запах хлеба приятно защекотал ноздри, оба почувствовали голод. Усталости как не бывало! Что за время — молодость! Один лишь вид хлеба уже прибавляет сил!
— Бери, Мамыш, — сказала девушка, пододвигая к джигиту угощение. Голос ее звучал почти нежно.
Джигит не стал стесняться: взял хлеба, мяса, с аппетитом принялся есть.
— Ой, да мы же можем вскипятить воды! У меня с собой жестяная кружка. Какой же я растяпа, Керез! Сейчас я тебе вскипячу чай. Вот такой чай! — он показал большой палец; быстро достал из чемодана кружку, набрал в нее дождевой воды, поставил на огонь. — Ешь побольше, Керез. Ты ведь проголодалась, да? Прошла усталость? Сейчас ты выглядишь на все сто! — Он увидел, что девушка никак не справится с хлебом и сыром, достал из кармана перочинный ножик. — Дай-ка, сделаю тебе бутерброд. Ну вот, теперь другое дело — бери. Я могу прожить без еды три дня. А ты как терпишь? Ты, наверное, никогда не ешь как следует, — говорил он, подавая девушке аккуратно приготовленный бутерброд.
Девушка подумала, что Мамырбай, хотя и может показаться неуклюжим, ценит красивое, тонкое. Старательно нарезанные сыр и хлеб сделались для нее вдвое вкуснее, она с удовольствием принялась есть.
Насытившись, они осмотрели свое временное пристанище.
— Ты ведь знал про эту пещеру, бывал здесь раньше, да? — спросила Керез.
Мамырбай обрадовался этим словам, глаза заблестели, заискрились, взволнованно стал рассказывать.
— С пещерой связана такая история! — Сел поудобнее, мечтательно глядел на игру огня. — Говорят, в давние времена из Чат-Базара, что по ту сторону Таласа, бежали парень и девушка, Карып и Джамал. Простые оба, дети чабанов. Говорят, очень любили друг друга. И вот, когда Джамал хотели отдать в жены байскому сыну, они бежали из родных мест и спрятались как раз в этой пещере. Была погоня, долго искали их — они же, боясь ярости бая, не выходили отсюда и будто бы вместе умерли здесь от голода. Старики это место почитают как могилу… Видишь тряпочки у входа? И сейчас некоторые набожные люди приходят сюда, проводят здесь ночь, в знак уважения оставляют кусочки материи — будто у могилы святого. Рассказывают, будто они, Карып и Джамал, каждую пятницу вечером появляются у нижнего родника, и вроде бы слышны бывают их голоса. Чего только не придумают люди! Наверное, чтобы поддержать молодых, которые любят друг друга и повторяют красивую легенду. Да, и еще, будто бы этот самый бай, виновник смерти Карыпа и Джамал, в скором времени упал с коня и умер. Правду, видно, говорит пословица — «кто убьет надежду у молодых, тот сам погибнет».
Керез слушала рассказ Мамырбая, и у нее душа болела — так сочувствовала бедным Карыпу и Джамал. Будто стояли перед глазами — гонимые, худые, истощенные, умоляющие помочь, выручить, защитить от жестокосердных преследователей…
— Бедняги… — Керез вздохнула. — Может, и правда умерли в этой пещере. Ни еды, ни одежды, ни постели… Страшная тайна у этой пещеры… Я раньше не слышала о них… Бедная Джамал — верно, хорошая была девушка, а?.. И знаешь — они, наверное, считали себя счастливыми, хоть и не суждено им было жить вместе. Мама говорит, что у кого настоящая любовь, у того и счастье настоящее.
— Ты знаешь… — Мамырбай задумался, как бы объяснить свое понимание достаточно просто. — В человеке, я думаю, заключено много возможностей любви — ведь бывает не только любовь парня к девушке… и чем больше этих возможностей, тем человек счастливее. Вот мы с тобой — оба любим родную землю… Я тебе говорил, что люблю город, но в то же время не хочу расставаться с аилом. Люблю его запахи и звуки. Люблю смотреть на веселую беготню ягнят на зеленых лужайках… И еще — как спящий на зеленой траве жеребенок время от времени вздрогнет, поднимет голову и заржет… а кобылица, его мать, безмятежно пощипывавшая травку невдалеке, встревожится, подойдет… Джигит, который не умеет любить жизнь, не сумеет по-настоящему любить и девушку… Да, Керез, говорят, что ваши предки пришли из Кемина, это правда? — вдруг неожиданно спросил Мамырбай.
Вопрос нарушил течение мыслей девушки. Тут ведь целая история была — история ее отца и матери.
— Да. В старые времена — говорят, что будто бы, обидевшись на какого-то родственника, откочевало несколько семей. Многие наши родственники остались в Кемине, я их еще даже не видела. И писем от них не получаем. Вроде бы даже очень близкие родственники есть, но… Ведь когда не общаются, то и близкие становятся чужими. И наоборот — совсем чужие люди, если часто встречаются, становятся ближе родственников. Со многими таласцами мы близко сошлись, они для нас ближе родных. Мы даем им, что у нас есть, они дают то, что у них есть… все время ходим друг к другу. Моя мама никогда не забывает о соседях. Как только сготовит что-нибудь повкуснее, сразу зовет их к нам. Ты знаешь, наверное, на всем свете нет человека добрее моей мамы. Помнишь Барктабаса, который пасет быков рядом с нами? Цепляется за нас, как срубленное дерево, падающее с горы вниз… Так мама старается не обидеть даже его. Ой, до чего же хитрый он, этот Барктабас! Восьмидесятилетние старики, его ровесники, уже и с места не могут подняться, а этот летает — как семечко одуванчика… не знает его душа покоя, с утра до вечера…
— А правду говорят, что Барктабас раньше был баем, только овец пять тысяч голов имел? И вроде бы до того жаден был, сам ходил за быком — и все-таки не нанимал себе работника. Правда ведь — похоже на него?
— Кто говорит это? Пустое! Чего он только не вытворял, когда нанимал себе работников! Оказывается, пять батраков на него трудились — и он их бил по очереди! Представляешь? Сколько же в нем жестокости! А после того как сослали его — и вернулся — такой тихий, такой внимательный сделался, не смеет поднять глаз… Еще не успеешь слово сказать, а он уже бежит исполнять. Говорят про него, что еще молодым как-то поехал он продавать скот в Андижан, посмотрел базар — и очень удивился: «Это и есть богатство? Такое богатство не стоит даже моей ноги». Купил шелку, обмотал свои ноги шелком, как портянками. Да, и кумыс, говорят, пил он только самый лучший. Когда раскулачивание началось, его одним из первых сослали на Украину. А дальше ты и сам ведь знаешь, вернулся он во время войны. Ты же был старше меня… а я только слышала от людей…
— Я помню, Керез. В аиле прошел слух, что вернулся Барктабас. Тогда еще повторяли, что чем больше барсука бьют по спине, тем он сильнее становится… Приехал без всякого имущества, но быстро обзавелся скотиной. Видимо, деньги у него были. Да, я помню, говорили еще, что раскулачивал его твой отец Кара. И, покидая аил, Барктабас проклял отца.
— Мама рассказывала, что Барктабас встретился с моим отцом в день возвращения, встретился и сказал: «У нас с тобой нет никаких счетов ни на том, ни на этом свете. Я не держу на тебя обиды за то, что сослали меня. Время было такое. Мы дети одного народа, одного аила, что было — то минуло, теперь давай жить дружно. Мне, оказывается, суждено было все-таки, хоть и через много лет, вернуться из чужих краев, отведать соли на родной земле. Вот я и приехал. Теперь я, как говорится, снова со своим народом, на родной земле, с вами. Оказалось, слеп я был, многого не знал, не понимал — теперь у меня открылись глаза. Я даже и не жалею, что был сослан, наоборот, я говорю спасибо правительству за то, что научило меня ценить жизнь». Очень он быстро вошел в жизнь аила. Куда ни посылали его работать для колхоза — все исполнял с готовностью и старательно. Пока был на Украине, научился строить дома — сам поставил себе в аиле дом в две комнаты. А потом и женился.
— Я думаю о его жене, Мамырбай: как она вышла за него, такого старого? Говорят, была самая красивая девушка в аиле.
— Да, и у нее был жених, чабан из соседнего колхоза. Помню его — видный был, с лица румяный, только прихрамывал на правую ногу. Заехал как-то к нам: пропал конь у него… Конь позже нашелся, кто-то отвел его в горы и отпустил там… Потом, помню, бедные отец и мать его так горько плакали у конторы, все приговаривали: «Как будто выхватили сына из наших рук… ждем, вот сейчас приедет, вот сейчас вернется… оказывается, убили…» Тогда этого Барктабаса таскали к следователю больше месяца. Но он, выяснилось, во время убийства больной лежал дома — тогда его оставили в покое. Иначе бы подозрение пало на него.
— Оказывается, он болел и тогда, когда был убит мой отец. Соседи его подтвердили, что да, правда, несколько дней, как не встает с постели. А мама все время обвиняла его…
— Я помню — на другой день после похорон твоего отца он пришел к вашему дому — оплакивая погибшего. Видно, все же не он убил. Сама подумай: человек перевидал столько всего — и хорошего, и плохого, — конечно, решил начать новую жизнь, честно трудиться.
— Ладно, давай больше не будем о нем… И без того в пещере…
— Плохо, что ли? Посмотри! Ливень не унимается. А здесь тепло, сухо, постель будет сейчас готова. Ты — Айчурек, я — Семетей…
— Еще и смеешься надо мной, да? Может, нарочно завел меня сюда?.. Ты, оказывается, нечестный человек! И зачем я послушалась тебя… С виду такой скромный, а на самом деле… Постыдился бы, Мамырбай. И я поверила тебе…
На глазах у Керез заблестели слезы, она отвернулась. Мамырбай растерялся: надо же было так неудачно пошутить — обидел девушку. Он стоял рядом с ней, жалел ее — еле сдерживался, чтобы не обнять… Попробовал заговорить о постороннем, но девушка молчала с неприступным видом.
Честно говоря, вначале Керез думала лишь в шутку припугнуть Мамырбая, но постепенно ее веселость ушла. Она увидела все как бы заново, со стороны — увидела мокрого, в помятой одежде, усталого Мамырбая — и неожиданно для себя самой и вправду рассердилась — то ли на юношу, то ли на себя, то ли на все это неожиданное приключение. Раздражение искало выхода — она поднялась и стала собираться в дорогу. Еще минуту назад не думала о том, чтобы уйти, — это решение как-то само по себе возникло в ней. Быстро уложила свои вещи в чемодан, закрыла его. Мамырбай видел, что останавливать ее сейчас, уговаривать, просить — бесполезно, и не мешал ей. Девушка направилась к выходу из пещеры; снаружи было темно и страшно. Казалось, сделай только лишь шаг — и неизвестные враждебные силы набросятся на тебя. Упрямая, она все-таки попробовала было шагнуть в ночь, ее окатили потоки дождя — и она тут же попятилась, боясь, что поскользнется в темноте. «Мама!» — вскрикнула она от страха. Мамырбай только и ждал этого — подбежал и обнял девушку.
— Разве можно выходить в такую ночь! Пойдем к костру… Разве не слышишь, сколько камней несет сверху вода, — неужели хочешь подставить голову? Я ведь пошутил только насчет Айчурек и Семетея, не обижайся, Керез. Что делать, если не умею говорить красиво, как другие… Сразу выкладываю, что у меня на душе… И на собраниях я такой, ты ведь знаешь. Если скажу два слова, одно выходит неловким, резким. Что поделаешь, Керез, таким я родился. Бывают люди скользкие как мыло, и сами такие, и слова у них такие. Я им не доверяю. Честный и чистый человек никогда не скрывает своих мыслей, Керез. Ну, извини, если слова мои показались тебе грубыми. Не обижайся на меня, Керез. Пусть я стану собакой, если думал обидеть тебя, — я ведь хотел просто рассмешить, порадовать тебя — и вот что получилось. Нельзя же нам обижаться друг на друга здесь, в грозу, в пещере, — даже смешно… — Мамырбай захлопотал около девушки, взял из ее рук чемодан, поставил на старое место, разжег побольше огонь, усадил ее поудобнее. Суетился, заботился… изо всех сил старался вызвать улыбку на лице девушки. И вот наконец девушка смягчилась, глаза сощурились, легонько усмехнулась. На душе у джигита отлегло. Обрадовался, засмеялся, сел напротив девушки у костра, запел тихонечко.
Голос его заполнил пещеру и, словцо невидимые крылья, поднимал девушку все выше и выше. Ее как бы мягко качало в каком-то особенном пространстве, где были только свет костра и ласковая песня джигита, говорившего в песне то, что никогда бы не решился сказать обычными словами. Он говорил девушке о своей любви. Его любовь была такой же яркой и горячей, как пламя костра в темной холодной пещере, такой же нежной, как его песня… И слова его семенами падали в сердце девушки и пускали сладкие ростки. Ах, как он поет… хоть и не умеет красиво говорить, но какую прелестную песню поет ей… Девушка вспомнила о своей недавней обиде — и раскаялась, пожалела, что так обидела парня подозрением. «Совсем не грубый он… очень хороший», — всплыла и утвердилась мысль. Джигит и не подозревал об этом, а если бы догадался, то, наверное, бросился бы плясать от радости…
Девушка сидела, наклонясь к костру, две ее косы свесились вперед. Ветер залетал в пещеру, играл с пламенем, бросал языки его близко к девушке. Огонь, не подступая вплотную, казалось, слегка поглаживал волосы Керез — вот-вот накинется на нее. Мамырбай встревожился.
— Не подставляй волосы огню, пересядь подальше. — Он отодвинул ближнюю к девушке пылающую ветку, подошел и осторожно откинул свешивавшуюся косу за спину девушки. Ждал, что она скажет что-то, остановит его, но девушка молчала. Тогда он так же бережно откинул вторую косу. Тихонько провел рукой по спине девушки, словно бы проверяя, высохло ли наконец ее платье. Керез опять не остановила его. — Кажется, ты уже согрелась, да? Летний дождь, он ведь теплый, от него не может быть вреда. К утру ливень кончится, пойдем к нашему Кыз-Булаку, будем радоваться возвращению, праздник будет… — Джигит тихонько обнял девушку. На этот раз она прямо и доверчиво посмотрела ему в глаза, улыбнулась. Мамырбай верно понял: на душе у нее прояснилось, обида прошла.
Он и сам теперь внимательно и с доверием смотрел на девушку. Сейчас ему открылась в ней новая, незнакомая прелесть — не видел, не понимал, не мог оценить раньше. Каждый взлет ресниц, ласковый взгляд поднимал в его сердце бурю огня. Казалось, разорвется оно сейчас, бедное его сердце. Еще ни одна девушка не награждала его такими ласковыми взглядами, не приходилось ему видеть такие чудесные глаза.
«Как же я раньше не замечал? Слепой, не выделял ее среди множества красивых девушек, а она, оказывается, единственная. Иногда, случалось, она подходила ко мне, а я убегал. Почему так поступал? Мальчишкой был? Или же ее считал все той же Керез, с которой мы выросли вместе, играли детьми, все такой же маленькой и своей? Да, без сомнения, она все та же Керез. И она, оказывается, прекрасна… Теперь, конечно, она не ровня мне… Разве меня… такого неуклюжего, разве посчитает за ровню?» — думал Мамырбай. Он увидел, что лицо ее излучает свет. Увидел полные, яркие улыбающиеся губы, жемчуг зубов, нежную, как шелк, шею. Он почувствовал и подчинился таинственной силе, присутствующей в ее голосе. Теперь каждое ее движение казалось прекрасным и неповторимым. Какое счастье в эту темную, дождливую ночь сидеть с такой красивой девушкой! Он мучился: «Сказать, что люблю? Просить, умолять, чтобы обещала когда-нибудь в будущем… Но как я буду ее уговаривать — я ведь не умею… Что она подумает обо мне? И что мне делать, если она поднимет меня на смех, расскажет своим подругам. Нет, нужно молчать. Нужно стараться понравиться ей… Да, понравиться…» Он спросил Керез, что она любит, что ей нравится в жизни. Девушка не ответила прямо, заговорила о другом. Поняла — парень хочет выведать, что она любит, и преподнести ей… Улыбнулась. Подумала: «Неужели хочет меня обмануть?» Эта мысль потянула другие — и в конце концов она пристыдила себя: «Почему это я вдруг ни с того ни с сего надулась, вроде обиделась на него… Зачем? Он не сказал мне лишнего, или грубого, или обидного. Старается сделать для меня все возможное. Я же вижу — и без моих упреков переживает, что мы попали под ливень, не дошли до дома. В чем он меня может обмануть? Спросил, что я люблю, — и что же здесь плохого? Почему придираюсь, почему опасаюсь его? Почему я не верю? Видно, дело вовсе не в нем, а во мне самой? Я неспокойна оттого, что вот так сижу с ним в пещере. Это нехорошо, ведь за каждым шагом девушки следит множество глаз. Если завтра узнают, если распространится слух, что я вдвоем с парнем провела ночь в пещере, — как будут говорить обо мне? А я даже и не подумала… Ну да, и ведь слух дойдет до мамы — это же будет ударом для нее. Как я оказалась здесь? А все Мамырбай!.. Вот этого я ему не прощу!.. Но нет — как же… Он ведь не тянул меня на веревке. Если б не хотела идти, кто бы меня заставил?.. Нет, я сама виновата, сама пожелала пойти. Видела, что собирается дождь, и все-таки решилась. Я пошла за Мамырбаем, не могла остаться, — значит, он взял верх надо мной, его воля оказалась сильнее моей, то есть, по правде говоря, я подчинилась ему. Если бы не подчинилась, разве сидела бы здесь?.. Разве эта пещера — место для девушки? Увидела бы меня сейчас мама — испугалась бы, наверное. Нет, пусть уж лучше не узнает она, пусть вообще ни одна душа не узнает. Мамырбай и вправду не виноват, виновата я сама… Мамырбай — он ведь не испугался бы дождя и в десять раз сильнее этого, продолжал бы идти и дошел… А после я обвиняла бы его, что он бросил меня, оставил в поселке… Нет, все-таки я правильно поступила, что пошла с ним. Ну и что такого, что мы с ним заночуем в пещере… Ну — шли домой, захватил по дороге дождь — пришлось укрыться здесь… Мамырбай не желает мне плохого, чего же зря обвинять его? И кроме того, хорошо, что мы, несмотря на дождь, торопились домой. Хуже было бы, если б мы заночевали в поселке, испугавшись непогоды. Как неудобно было бы, если б мама подумала — вот, мол, не смогли или не захотели пройти небольшой остаток пути… Я должна заботиться, должна стараться никогда не обижать маму. Я должна делать все, что она скажет, да, в общем, я ведь так и веду себя. Я возвращаюсь в аил, как и говорила мама. Она хотела, чтобы я после десятилетки ходила за овцами, как и она, — мечтает, чтобы я заняла ее место, была с ней. Если бы не это ее желание, я поступала бы в институт. Но я не переживаю, можно ведь учиться заочно. Мама сама не смогла учиться, но хорошо, если я смогу работать так, как она… Не так уж много найдется во всей Киргизии людей, которые не знали бы ее, не слышали, что она получила Звезду Героя. Что будет со мной, если не смогу работать, как она… опозорюсь… Как же тогда быть? Остаться или уехать? Не-ет, я не имею права так думать. Да что ж — неужели я такая трусиха? Чего мне бояться? Еще и не начав работать… Нет, главное не в этом… Главное — я должна помочь маме, облегчить ее жизнь…» — так говорила душа Керез. Перед ее глазами появилась мать. Сколько лет она провела на горных пастбищах, с утра до вечера перегоняя овец! Днем с отарой, ночью — вскакивая с постели при малейшем лае собаки. Сколько лет, забыв о теплой постели, о сладком сне, часто и без горячей еды. Надо снять с ее плеч этот груз, помочь… Слава славой, но мама не так уж молода… Растила ее одна… Сколько сил положила… Много ли их осталось?
Посмотрела на Мамырбая — он ей показался сейчас близким, как родной брат. Улыбнулась ему:
— Не хмурься так, Мамырбай. Или ты вправду решил, что я обиделась? Я же просто пошутила… — заговорила она.
— Правда?
Глаза джигита заблестели. Он даже не заметил, как крепко обнял, прижал ее к себе. Ни о чем не думал в этот момент, само получилось, просто от радости. Девушка не обиделась, наоборот, довольна была, видя чистосердечную радость джигита. А может, и приятно было ей… Но Мамырбай быстро отпустил девушку, боясь обидеть ее.
— Спой еще, Мамыш. Так хорошо слушать тебя.
— Для тебя я готов на все… все, что пожелаешь. Ни в чем не смогу отказать тебе. Прикажешь прыгнуть с этой горы и умереть — прыгну!
— Зачем говоришь о смерти, Мамырбай. Лучше спой.
Джигит сел напротив девушки и вполголоса запел.
Керез увидела красивую девушку, увидела маленькое озеро среди зеленого леса — поверхность его рябила под слабым ветром. Девушка прогуливается у озера, присела на бережку, ее косы опустились в воду. Волны ласкают их, но напрасно стараются унести с собой… Девушка видит свое отражение — лицо ее печально, она тоскует по любимому… Ее любимый всегда на этом озере поил коней. И она пришла, надеясь встретить его здесь. Ах, если бы на ее счастье и джигит пришел к озеру… Когда он видит девушку — стесняется, не может сказать ей ни слова. Разве найдется на свете что-нибудь прозрачнее, стыдливее, ревнивее, нежнее любви!
Вот появляется джигит. Напоив коня, он жалобно глядит на девушку — не решается заговорить с ней, уходит… Кажется, что джигит уносит с собой жизнь девушки. Еле подняв свои ведра, она идет без сил…
Керез слушала — глаза ее наполнились слезами: жалела молодых влюбленных. Не желая показать, что растрогана, незаметно смахнула слезинку. Ей казалось сейчас, что джигит, молча и грустно уехавший на коне, это и есть Мамырбай. Она тихонько покачивалась в такт пению — почудилось ей, что и каменные стены начали раскачиваться. Кругом разлилось озеро… Пещера превратилась в лодку, и они с Мамырбаем как будто плыли в ней. Волна песни подхватила ее, тянула, уносила все дальше и дальше в светлом просторе…
Песня кончилась — девушка посмотрела безнадежно, как будто потеряла что-то очень дорогое. Как не почувствует Мамырбай, что она хочет слушать еще и еще! Нет, почувствовал, понял! По ее взгляду… И снова увидела Керез, но теперь другое: стремительную, с веселым шумом и брызгами пены реку, пробивавшуюся сквозь густой лес, ясное летнее небо и солнце и счастье двух влюбленных — они бегают, резвятся, играют у воды. Любовь — сильная, как эта игривая, чистая горная вода, — захватила их… Девушка убежала от джигита, упала, споткнувшись о ветку, джигит подбежал к ней, и, когда стал ее поднимать, послышался зовущий голос матери. Девушка побледнела — испугалась… надо скорее возвращаться.
Когда песня умолкла, Керез, раскрасневшаяся, взволнованная, побледнела вдруг, точно как та девушка в песне. Может быть, для Керез нужна была не только, не сама по себе песня Мамырбая, а его слова о любви, его чувство, с которым он пел и которое передавалось ей, которого ждало сердце Керез? Душа ее открылась и принимала в себя каждое сказанное им слово…
Но Мамырбай не пел больше. Взял в руки ветку, собрал полусгоревшие поленца к середине костра. Пламя уменьшилось было, поблекло, казалось — остыло; затем вновь начало набирать силу, подобно соколу, расправлявшему перед полетом сильные крылья. В нос ударил густой дым можжевельника. Такой чудесный, придающий бодрость и силу дым отгонит далеко усталость, сонливость и вялость.
Огонь разгорался. Залетавший в пещеру ветер вздувал пламя, в воздухе словно кружились мелкие золотые волосинки, появлялись и пропадали, играли, гонялись друг за другом. С треском взлетали искры, летели к девушке, некоторые будто целовали ее красивое лицо, растворялись в ее крови, добавляли жара и нежного румянца.
В этот момент снаружи, от подножья скалы, послышался мужской голос — будто гром неожиданно ударил.
— Чу! Чу! Собачья лошадь, ноги тебе связало, что ли?
Вроде бы кто-то поскакал вдоль скалы. Немного погодя послышалось лошадиное ржание. Девушка насторожилась, испуганно посмотрела на Мамырбая, как бы ожидая, что он скажет. Но парень сделал вид, что ничего не слышал, ничего не случилось, спокойно занялся огнем.
Спустя еще небольшое время тишину прорезал далекий крик, встревожил и напугал темную ночь:
— О-о, дьявол!
Джигит и девушка поглядели друг на друга, оба на мгновение затаили дыхание, прислушиваясь, — но нет, опять лишь шелест дождя… Наконец Мамырбай сказал:
— Не бойся. Видно, с коня упал…
— А если умрет?
— Не умрет. Говорят, когда седок падает, верный конь подстилает под него гриву свою, верблюд — свою длинную шерсть, ишак — копыта. Если упал с коня, не страшно…
Костер догорал, дров больше не было, и постепенно пламя уменьшилось, лишь отдельные языки пробегали по раскаленным углям. При их мерцающем красном свете молодые люди устроили два ложа, легли бок о бок. Немного погодя Мамырбай спросил:
— Спишь, Керез?
— Да…
Джигит улыбнулся — ясно понял, что означает этот отпет: «Давай спать». Больше он говорить уже не смел. Оба задремали.
…Вдруг девушка слышит крик Мамырбая:
— Керез! Керез!
Она испуганно поднимает голову, выглядывает из пещеры и видит, что джигит стоит на противоположном склоне ущелья. А сколько там травы! Налетает ветер, и она серебристо переливается, шелестят листья иссык-кульского корня, кусты жимолости приникли к земле, будто их рукой нарочно пригнули. Мамырбай — возле куста иссык-кульского корня, на крутизне, и куст держится одним лишь корешком, вот-вот оторвется, а Мамырбай не видит… Одет во все белое. И волосы побелели. Девушка укоряет себя: «Ну да, это оттого, что он ночью обиделся на меня. Мучился до утра от моей грубости — и у него поседели волосы. Есть ли у меня душа?.. Вот — зовет меня… Не упал бы…»
— Я брошусь со скалы, я умру!..
— Милый Мамырбай, не умирай! — закричала девушка и открыла глаза.
— Керез, что с тобой? Испугалась чего-то? Я вовсе не умираю…
Девушка спросонок ничего не могла понять. Наконец пришла в себя, вспомнила, где она, Пещера. Мамырбай живой и невредимый лежит на расстоянии вытянутой руки. Светает. Дождь утих, будто и не было ночью никакой бури, небо чистое, голубое. На кусте можжевельника у входа в пещеру после ночной бури повисла коряга, похожая на фигуру человека — руки-ноги растопырил. Но это еще не все! В самой пещере, внутри, в уголке, нахохлившись, стоит куропатка. Вымокла, бедненькая, до последнего перышка, сама взъерошенная, крылья повисли, смотрит испуганно. Пух на шее отчего-то выдран, проглядывает красноватая кожа. В общем, вид у птицы несчастный, и нет даже сил вспорхнуть, убежать.
Керез приблизилась к куропатке, та раза два-три отпрыгнула бочком, вспорхнула — и упала. Девушка осторожно взяла ее в руки, прижала к груди, стала отогревать.
— Что это? — спросил Мамырбай, раньше он не заметил куропатки.
— Борьба за жизнь, — ответила девушка.
Парень снова залюбовался ею. Она стояла возле двух одинаковых, словно близнецы, кустов жимолости — единственного украшения пещеры. Платье ее помялось, волосы растрепались, но и такая она была красива. Ее гибкая, как эти веточки жимолости, тонкая, грациозная фигура очаровывала. Оба куста жимолости, не отставая друг от друга, тянутся ввысь, к потолку пещеры. Налетает ветер — и они раскачиваются из стороны в сторону, иногда легонько касаясь друг друга листьями. Под легким дуновением листья шевелятся, их движения нежны и грациозны — они словно бы танцуют под удивительную музыку, неуловимую для человеческого слуха. Кажется, это Джамал и Карып, о которых ночью рассказывал Мамырбай, не старея, не умирая, не отличаясь друг от друга ни цветом, ни видом, в образе двух кустов жимолости продолжают жить и любить друг друга.
Танец зеленых листочков восхищает джигита. Душа его поет, присоединяясь к их мелодии. Да, ему чудится, что эти два куста жимолости поют. Мелодия из листочков кажется любовным шепотом. Они говорят друг другу то, о чем джигит не смеет сказать девушке. Их шелест — друг для друга, они касаются, ласкают друг друга листьями… Хотя кто знает, если бы Керез не стояла рядом, то эти два куста жимолости, может, и не виделись бы ему такими красивыми и шелест их листочков не казался таким нежным…
Мысли бежали, обгоняя друг друга. Мамырбай думал о том, что вот уже пять лет ломает голову, пытаясь складывать стихи, исписал несколько тетрадок — но не показывал ни одной душе. Он не надеялся стать поэтом, писал просто для себя. Правда, с самой зимы не брался за перо — перечитав написанное, решил, что поэт из него не получится. Но теперь вдруг словно отвечая любовному шепоту листочков жимолости, в голове у него стали складываться ритмические строфы. Одна приходила на ум, другая улетала, некоторые кое-как рифмовались, другие распадались… Различные рифмы увлекли Мамырбая — он и сам не заметил, как всерьез задумался над стихом.
бормотал он.
И правда, казалось, что кусты жимолости восхищаются красотой девушки, юным ее изяществом — и шепчут об этом друг другу. Как бы угадывая этот их разговор, девушка стояла рядом с ними, смущенно улыбалась… Так видел Мамырбай. На самом деле девушка смотрела не на жимолость, а на видневшуюся за ущельем скалу Буркут-Уя — вершину ее в ночную бурю припорошило снегом. Вчера она выглядела иначе — мягче, даже моложе. Поседевшая за одну ночь вершина напомнила девушке сон, в котором видела она седые волосы Мамырбая. Вспомнив, она усмехнулась: «На что только не лает собака, чего только не приснится…» Надо же — приснилось то, о чем совсем даже и не думала… Что это может означать? А, глупости, вспоминать стыдно…
Куропатка согрелась на груди у Керез, теперь она тихонько выпустила ее — поставила на плоский камень. Куропатка встрепенулась, побежала и за камнем скрылась под кустом можжевельника.
— Не бойся меня, теперь ты на воле, — сказала девушка ей вслед. — Ах, трусишка!
Слова Керез, обращенные к куропатке, Мамырбай воспринял как обращенные к нему, как намек. «Она меня считает трусом?.. Почему? Может быть, я недостаточно смел с нею? Смеется надо мной? Или просто шутит? Знала бы она, какой я трус!.. Неужели решила, что я просто не осмеливаюсь?.. Нет, не может быть… не должен я так думать о Керез. Даже сама эта мысль — грязь… капля грязи, попавшая в прозрачное озеро… Одна капля прозрачных вод не замутит, но все-таки лучше, если ничто плохое не пристанет к чистому… Никакого права у меня нет думать о ней плохо… И нет никаких прав вести себя вольно, или невыдержанно, или грубо… Малейшая бестактность с моей стороны — и честь девушки будет задета. Поэтому, что бы она ни говорила, я все стерплю. Пусть смеется, пусть считает меня трусом — кем угодно. Что бы она ни сказала, все одинаково хорошо, плохого она не может сказать — так я понимаю ее».
А между тем небо посветлело, вершины гор залил розовый свет поднявшегося солнца, и на душе у девушки стало веселее, ночных страхов как не бывало. Она заторопилась — пора было в путь. Скорее домой! Собрала вещи, посмотрела вопросительно на Мамырбая. Юноша, как вчера, связал оба чемодана, взял на плечо и, увлекая за собой девушку, пустился прежней дорогой вдоль ущелья.
Солнце поднялось выше. Пробудившаяся природа, казалось, радовалась и солнцу, и двум молодым людям, вышедшим на дневной свет из пещеры. Будто ради них все обновилось, земля сняла свой вчерашний покров и оделась в новое, чистое — нигде ни пылинки, ночной дождь все омыл, вычистил. И без того довольная своей красотой, сегодня природа совсем уж возгордилась. Погляди только на эти кусты можжевельника, они расположились вокруг большого камня подобно кудрявым волосам! А мелкий кустарник по склону — он переливается множеством оттенков, от густо-зеленого до желтого, — словно богатым ковром укрыли гору. Если бы не зелень можжевельника, не казался бы помолодевшим старый потрескавшийся камень. А теперь он будто хочет слиться с кустами, перенять их молодость, — кажется, все множество камней на склоне постепенно сливается с зеленью кустов, превращается в можжевельник. И большой черный камень тоже словно бы тянется к молодой зелени и, не достигнув, разочарованно завидует. Но вот перемена! Камня коснулся ласковый луч солнца, бок его заблестел, черное превратилось в красное и золотое. От камня золотое пошло разливаться вниз, и там, куда приходило это сверкание, все как бы рождалось заново. Перед глазами возникали необыкновенные чудеса. За какие-то мгновения переменился, обновился весь горный склон — и без того прекрасная, гора чудесным образом меняла свое платье, таяла, волновалась… Но вот солнце достигло подножия — гладкого, без единого дерева — нежно-зеленого луга. Пять невысоких выступов-хребтов, как девичьи пальцы, тянулись вверх по солнечному склону. Лучи сверкали теперь на каждом из пальцев, алмазный блеск переходил с одного хребта на другой. Солнце разбудило все живое на той стороне ущелья, каждого звало из убежища.
Если сесть и наблюдать отсюда, из тени, можно увидеть много прекрасного. Вот наверху, на солнечном выступе, — причудливой формы черный камень — похоже, катился по склону откуда-то сверху и остановился, каким-то чудом задержался здесь. Углы камня заострены — кончаются как бы специально вытесанными башенками, всего их четыре. На двух из них сидят, взгромоздились два грифа, беспокойно оглядываются по сторонам, видна в них настороженность, жадное ожидание: не потянет ли откуда запахом падали — тут же готовы лететь. О, эти знают, что ждут не напрасно! Ты думаешь, что ночью, в проливной дождь, и кровавая морда волка не отведала свежей пищи, что потерял он всегдашний нюх? Ты думаешь, терпел он, сдерживая жажду убийства, лишь бы до утра не поднимать на ноги, не будить, не отрывать от сладкого сна чабанов? Нет, вовсе нет! На чабанах к утру сухой нитки не было, всю ночь пробегали под проливным дождем. Голоса, наверное, сорвали, так приходилось кричать. Сколько ягнят, верно, перетаскали к себе в теплый дом, отогрели под тулупами да одеялами, замерзших, промокших ягнят. Скольким дали соски, а тех, которые не брали соску, поили молоком изо рта. Самых истощенных и слабых эта забота спасла от смерти… И верные стражи, собаки чабанские, и они всю ночь бегали вокруг, лаяли не переставая. И все же… Все же, несмотря ни на что, волк утишил, удовлетворил зуд своей кровавой пасти, зарезав одну-две отделившиеся от отары овцы. И вот теперь грифы сидят высоко на камне, высматривают по сторонам остатки волчьего пира… Они ясно видят даже то, что происходит за шестью хребтами.
«Правильно их зовут — плешивые, — думал Мамырбай, глядя на грифов. — Но до чего же они громадные! Если человек впервые увидит, как они сидят на камне, наверняка испугается. А когти какие! Если такими когтями ухватиться покрепче, можно ломать даже ребра… Я много раз видел, как они разрывают падаль, оставшуюся после волка, — целиком глотают большой мосол. И зоб крепкий — не разрывается даже от таких больших костей. Какая же у него сила, у грифа, если целиком выдирает большой мосол. Настоящий живоглот! Хотя нет — живое он как раз не может самостоятельно выследить, поймать, убить. Тут он беспомощен. Но зато с края земли прилетит к мертвечине, к падали, к убоине. Бывают ли люди, похожие на грифа? Бывают. Чем, например, отличается от него мулла? Всегда настороже, точно как гриф, и всегда первым приходит к умирающему. Человек еще не испустил последний вздох, а мулла уже тут как тут, да не один — несколько, готовы поскорее выпустить из больного душу — ни к чему другому благочестивые наставления не ведут. Знают заранее — если человек умрет, им перепадет хороший куш. При жизни больного мулла получает за молитвы, словно от них кто-то выздоровел, а уж после смерти он просто грабит под видом от века установленных религиозных обрядов… И ведь все это выдумки ненасытной хитрой глотки — совсем как у грифа! Как после этого не сердиться на верующих людей? Почему они верят мулле? Почему бы старому человеку, если занемог, вместо муллы не позвать врача? Ведь знают же, что только лекарства помогают от болезней, и все же находятся такие — идут к жадному мулле! Подумаешь о том, что ловкий обманщик дурачит старого человека, и проклинаешь отжившее время, из которого все еще тянутся в наш день цепкие руки «ученого» муллы. А спросишь старика, почему позвал «служителя бога», отвечает, что на том свете хочет быть в раю. Но ведь сами муллы — они прекрасно знают, что никакого «другого» света нет. Знают — и обманывают людей! Человек умирает, но мулла и тогда грабит его, якобы желая достойно похоронить… Если осталась во дворе какая скотина — корова или баран, то муллы под тем предлогом, что, мол, необходимо достойно проводить и помянуть хозяина, зарежут и съедят. А нет — так станут говорить, что вот, мол, на поминках такого-то не могли даже зарезать кобылицу! Прямо с ножом к горлу — хоть в долг возьмите, но зарежьте! «Хорошую славу оставите» — так уговаривают домашних. Почему же они не думают, из каких денег уплатят вдова и сироты за эту взятую в долг скотину, которую зарезали, растаскали, съели любители жирных поминок?» — так думал Мамырбай. Перед его глазами стоял его брат, умерший год назад, и то, как вели себя некоторые из пришедших на похороны. Тогда он, Мамырбай, не мог сдержать себя, показать, что не уважает унижающие достоинство старые обычаи. Старейший из приехавших издалека, сухой старик с носом-клювом, пожертвовал на похороны сто рублей. Когда же ему подарили в ответ всего лишь на двадцать рублей больше преподнесенного им, он высказал обиду: «Лучше бы вы совсем ничего нам не давали. Мы специально приехали, пересекая воду, а вы одарили нас, как побирушек! Как вы на это решились? Если будете так поступать, кто захочет приехать на похороны вашего покойника?» И все это старый сказал не краснея, даже не моргнув глазом. Отец Мамырбая Субанчи извинился перед гостем: «Мы опозорились, аксакал, допустили оплошность» — и добавил носатому еще денег. Вот тогда Мамырбай не сдержал себя, разгорячился, дал волю словам. «Они, оказывается, не для того приехали, чтобы оплакать вместе с нами брата, — пожелали отхватить себе хороший куш?! Не давай ничего, отец! Я сам, один похороню брата! Как не стесняются получать деньги, используя смерть человека!» — так громко заговорил Мамырбай, не обращая внимания на собравшихся. Отцу не понравились его откровенные слова, одернул Мамырбая. Но нашлись и такие, кому по душе пришлось высказанное Мамырбаем. Они заговорили — не пора ли, на самом деле, покончить с обычаем обязательно одарять приехавших на поминки. Но тут восстали муллы. Ссылаясь на установления шариата, заговорили о нерушимости освященных временем обычаев. Один из мулл, поглядывая поверх очков на Мамырбая, дрожавшего от гнева, прочитал даже молитву против него, обличая его в неуважении к заповеданному самим пророком. Это сильно подействовало на собравшихся. Тогда Мамырбай заговорил снова: «Люди! Тот, кому вы верите, этот самый Колдош, с каких пор он стал муллой, а? Разве вы забыли, что был он колхозным бухгалтером, растратил деньги и отсидел десять лет? Оказывается, из тюрьмы вернулся муллой, да? Кто это в тюрьме его обучил Корану, кто сделал из него святого? Лисица меняет свою шкуру, так и он. Сходите-ка к нему домой, увидите батарею бутылок. Разве не запрещает шариат пить верующим мусульманам? Почему же слушаете его — ведь все знают ему цену? Пусть даже близко не подходит к нашему дому!» Многие поддержали Мамырбая, однако отец его, Субанчи, не желая скандала на похоронах, запретил ему говорить дальше и попросил прощения у приезжих. Да, до сего дня не забыл Мамырбай, как муллы, весело смеясь, насыщались мясом кобылицы, зарезанной тогда… Эти мысли и воспоминания будоражили воображение, целиком занимали идущего по склону Мамырбая. Но тут вдруг его внимание отвлечено было рыжим сурком — побежал по зеленой траве, на плоском камне сделал стойку — совсем был сейчас как муэдзин, сзывающий с возвышения правоверных к утренней молитве. Сурок тоже заметил идущих по склону и, тоненько свистнув, скрылся. Может быть, у него под камнем была нора — растворился как призрак. Мамырбай подумал, что зеленая трава по склону — будто озеро, и сурок словно упал в него, оно приняло его в себя. А вот еще сурок, бежит вприпрыжку, рассекая мордочкой зеленую чащу травы. Остановился возле норки, как и первый сурок, постоял немного, вытянувшись столбиком, и тоже исчез, как бы проглоченный землей.
Сурков в Таласе великое множество. В ущелье ли окажешься, на холме ли — обязательно увидишь убегающих во все стороны рыжих зверьков. Особенно интересно глядеть на молодых сурчат. Пушистые, забавные, как всякие малыши, они гуляют среди зеленой травы и оживляют склон своей игрой, придают живописной картине ущелья особую прелесть. Под большим плоским камнем — нора, в полдень сурчата выползают из нее. Бегают вокруг норы, потом греются на солнышке. Вот один развалился на камне, второй как бы подкарауливает его, вдруг прыгает, затевает веселую борьбу, в это время появляется еще сурчонок, тоже вступает в игру… Не устаешь глядеть на них. Беспечные малыши заняты забавами, не помнят, что родители ушли подальше. А те вдруг появятся, издалека глянут на шалунов и снова исчезнут: у взрослых свои заботы. Когда же сурчатам надоедает играть, они начинают искать себе корм, начинают копать ямки, подражая отцу и матери, удивленно смотрят, завидя незнакомое.
Наконец солнце осветило ущелье, и все живое пришло в движение. Вот сурчата взобрались на пригорок и, встав на задние лапки, загляделись на двух молодых людей. Они еще глупые, сурчата, не убегают, даже когда близко подойдешь к ним. Они еще из знают, что такое страх. Все им кажется интересным, со всем хотят познакомиться, осмотреть хорошенько. И не подозревают, что человек, если пожелает, может убить их на расстоянии из винтовки. Малыши не пошевелились, даже когда Мамырбай и Керез подошли довольно близко. Конечно, совсем уж вплотную они не подпустят — спрячутся в норе… Но до этого не дошло. Вдруг зашумело над головой, с неба камнем упал громадный беркут, чуть не задел сурка, но промахнулся, упустил, тот юркнул в нору, а орел, разочарованный, взмыл в небо и уселся на вершине высокой скалы. Сжав клюв, он сердито поглядывал на то место, где упустил добычу, и всем своим видом как бы говорил: «Подожди, выйдешь! До вечера еще много времени!» Одним взглядом он охватил все — ручейки, овражки, скалы, он увидел, что все живое попряталось, как бы провалилось сквозь землю, устрашившись его вида, и, усевшись поудобнее, начал чистить перья. Посидев немного на скале, он решил, что зря теряет здесь время, и, величаво раскинув огромные крылья, плавно полетел над ущельем.
Мамырбаю и Керез, соскучившимся за долгое время учебы в городе по родным горам, один склон казался красивее другого, а все вместе вызывали восхищение. Звуки слышались как бы освеженными, особенно чистыми — все, от чириканья воробья до свиста сурков.
Керез шла впереди, руки у нее были свободны, и она, счастливая, рвала цветы, выбирая те, что нравились больше, и уже собрала красивый букет, а два цветка воткнула в волосы и сама казалась ожившим цветком. Выше по склону она разглядела иссык-кульский корень и, не задумываясь, отправилась за ним; цветы свисали с небольшого куста можжевельника.
— Ой, мама, что это?! — вскрикнула она испуганно, подойдя к кусту.
Мамырбай поглядел и увидел стоящего там горного козла. Два его выгнутых рога, похожие на засохшие ветви саксаула, доходят почти до хвоста — кажется, будто вонзились ему в спину.
Мамырбай вначале не понял, почему горный козел не убегает. А тот шагнул раз-другой — уткнулся мордой в можжевельник, подобно быку качнул головой, как бы собираясь боднуть. Чувствовалось, что это последняя мера защиты. И только когда Мамырбай подбежал вплотную, он с трудом повернул голову с большими рогами. Оказывается, у бедняги уже не было сил бежать — страдал от болезни, ноги едва держали его. Видимо, спустился сюда полизать маргу — ему не хватало соли… А после, тщетно стараясь подняться вверх по склону, он совсем обессилел, бедный, — выбраться отсюда у него не было сил.
Он словно бы испугался Мамырбая и Керез, но в то же время, казалось, полными слез глазами просил их о помощи. Взгляд его умолял: «Вы сами видите, как мне плохо, так не мучайте меня. Я ведь не причиняю вам вреда… Я живу далеко от вас, в горах, не прошу ни корма, ни ухода, ни места во дворе. У меня нет даже соли… Что же здесь плохого, если я пришел сюда полизать марту… Я скоро вылечусь… Здоровый я был совсем другим. Я был хранителем, главой и покровителем стада коз. Я отыскивал для них лучшие пастбища, самые спокойные, тихие места ночевки. Козы моего стада даже зимой оставались сытыми. Сколько скал испытало и знает силу моих ног! Неутомимый, я с утра до вечера способен был перескакивать со скалы на скалу… не знал, что такое усталость. А теперь настало несчастное время, я не могу сделать и двух шагов, все мои суставы трясутся, что-то тяжело придавило меня. Но все же помните — я нужен вам. Пожалейте меня, не мучайте. Без меня гора потеряет всю свою живую прелесть…»
— Бедненький мой, как же мне помочь тебе? — говорила Керез. — Вижу, растерянно глядишь на гору, не в силах подняться по склону. Если бы у меня хватило сил, я бы сама отнесла тебя к твоим скалам. Я же понимаю — каждое живое существо страдает, когда заболело. Что же мне сделать для тебя? Хочешь воды? Ты, наверное, хочешь пить? — Она нарвала травы, поднесла козлу — тот вначале испуганно отвернул морду, но потом, немного привыкнув к человеку, пощипал ее. Почувствовал ласку, понял, что не причинят вреда. Мамырбай побежал за водой, принес снизу в своей кепке. Но козел не стал пить, — видно, простояв всю ночь под ливнем, он не испытывал жажды.
— Веревку на рога — и поведем его за собой, давай? — предложил девушке Мамырбай, радуясь, что горный козел живым попался к ним в руки. — Приручим его, я думаю, он привыкнет. Представляешь, как он будет стоять привязанный в углу двора? Кто ни придет, каждый удивится, а? Если бы он был здоровый, только бы мы его и видели… Нам просто повезло…
— Разве тебе не жаль его? Зачем же лишать его воли? И потом — он же больной, видишь, еле душа держится. Я думаю, у него ящур — и он может заразить других животных. Оказывается, в этом году дикие животные переболели ящуром, — говорили, что в нижних аилах были случаи заболевания коров, видно, заразились от диких животных. Помой руки, ты ведь держал его за рога…
Слова Керез были справедливы, Мамырбай не стал возражать.
— Ладно, пусть не подумает, что уведем его в неволю, — проговорил Мамырбай и, тихонько подталкивая, отвел козла в заросли.
Продвигаясь дальше по склону, Мамырбай и Керез вышли к зеленому лужку среди зарослей барбариса. Мамырбай рассказал Керез, что охотники никогда не возвращаются отсюда без добычи: всегда повстречается какое-нибудь животное. Так что надо повнимательнее смотреть по сторонам, наблюдать. Не успел он договорить, как впереди из густых кустов барбариса вышла косуля, ведя за собой двух детенышей. Пока что она не замечала людей. Пощипала траву, потом стала кормить своих малышей: подняла голову и очень красиво пригнулась, а детеныши зашли с обеих сторон и начали нетерпеливо сосать. Казалось, все они специально созданы природой, чтобы стоять именно здесь и в такой именно позе. Мамырбай подумал, что без них красота природы была бы неполной.
Наконец косуля, видимо, учуяла посторонних и, ударив копытом о землю, стремительно умчалась. Ее детеныши мгновенно исчезли, казалось, что их поглотила земля. Отбежав, косуля оглянулась, потом повернула голову в сторону зарослей барбариса и незаметно растворилась в них. Мамырбай начал искать ее детенышей, но Керез это не понравилось.
— Не надо, Мамырбай, не пугай их. Зачем они тебе?
— Я выращу их…
— Ты же сам видел, как они красивы все вместе, втроем. Зачем же разлучать их друг с другом? Если ты унесешь их, слезы матери не дадут тебе спать, так и знай! Если бы люди не стреляли их, не пугали, то они никогда и не убегали бы. А то сколько народу с винтовками подстерегают их — чуть не за каждым камнем… Жалко их, бедных. Прячутся, ступают осторожно, пасутся, а уши — заметил? — настороже… Сколько живут, столько не могут пастись спокойно… И так уж диких животных осталось мало, а все уничтожают и уничтожают! Есть и такие охотники: подстрелят, а что не влезет в курджун, то бросают, просто оставляют воронам и грифам… Разве так можно! Сколько раньше водилось дроф — ведь пропали. И фазаны пропали тоже. Говорят, мало осталось архаров. А куда подевались зайцы? Раньше ведь, бывало, идешь вот так, а они порскают по сторонам. Теперь, видно, не осталось даже для развода. Как же они станут размножаться, если каждый, как ты, начнет их преследовать? Вообще у вас, у мужчин, сердца каменные, что ли? — шутливо закончила девушка.
Мамырбай, уже собравшийся искать детенышей косули, остановился на полшаге, покраснел, вернулся.
— Знаешь, а детеныши у косули до чего же хитрые! Спрячутся так, что и не отыщешь! Ладно, не стоит задерживаться, пойдем дальше, — заговорил он, скрывая смущение. — Как-то я хотел найти детеныша косули, но, представляешь, заблудился. Видел его на расстоянии шага, уверен был, что он там и лежит, начал искать, но так и не нашел.
Керез шла, восхищаясь летним благоуханием склона, пышным цветением природы, и счастливо улыбалась.
3
Между тем противоположные склоны ущелья все ближе подступали друг к другу, оно сужалось, и теперь Мамырбай и Керез шли вдоль реки. Сколько веков прокатилось над этой тянущейся все выше и выше дорогой, которая не разлучается в этих местах с рекой, повторяет ее изгибы. Сколько поколений видела она, какие различные люди проходили здесь — и добрый, и злой, и трусливый, и храбрый. Сколько следов оставалось на ней — были и снова стерлись… Если бы дорога умела разговаривать и ты начал бы ее спрашивать, а она стала рассказывать о том, чему была свидетелем, то на все бы не хватило бумаги записывать… Эта дорога — сама история. В начале века она видела плачущих и обездоленных, убегавших с разоренной земли. Налетела саранча, черной тучей заволокла солнце. За три дня земля почернела, не осталось даже корешков. И разве только в этом ущелье? Так было по всей окрестности, во всем Таласе. Скот погиб от истощения. Народ лишился скота. Нет скота — люди голодают, слабеют, болеют. В том же году, когда напала саранча, началась эпидемия тифа. О-о, не приведи бог увидеть такое! Сколько людей тогда погибло! Не утихал плач по умершим, и будто слезами наполнилась река…
Связав чемоданы и перевесив их через плечо, Мамырбай, не зная усталости, широко шагал рядом с Керез. Вдруг громкий оклик за спиной заставил их обернуться.
Их догоняла женщина верхом на лошади; понукала и понукала свою кобылу, по та шла шагом — чуть быстрее пешехода. Это была Алчадай, жена соседа Керез, скотника Барктабаса.
Двое ее детей сидели у нее за спиною, еще одного она крепко привязала платком к груди. Спина лошади была покрыта войлочным ковром — ширдаком. Край его с одной стороны свесился чуть не до земли. Человек, не знакомый с киргизскими обычаями, удивился бы, увидев маленьких детей за спиной матери: «Как они могут ехать верхом, не упадут?» Передний ухватился за мать, задний — за переднего, так и держатся. Похоже, они плакали, глядя на дорогу, глаза у обоих красные, опухшие. Бедные, они даже не могут вытереть свои носы, руки заняты, сами крепко притиснулись друг к другу. Сзади бежит черная собака.
Алчадай, еще не успев приблизиться, заговорила громко, стараясь привлечь внимание Мамырбая и Керез:
— Это ты, Керез, а? Мать с таким нетерпением ждала тебя, наконец-то, бедняжка, обнимет-поцелует дочку, забудет разлуку. — Подъехала, поравнялась с девушкой. — Погляди-ка сюда, посмотрю на тебя… Милая, будь здорова… Любимый ты материн огонек. Если б ты знала, как она скучала без тебя. Смотрю, ты с лица спала… Да как не похудеть, если с утра до вечера, перелистывая, сидеть над книгами… Вижу, превратилась в девушку, стройную как марал. Сдается мне, ты похожа на свою мать в молодости. В прошлом году я поспорила с кем-то: мол, ты не похожа на мать — видно, ошибалась я, пропади моя душа. Ты с ней точно как две капли… — Алчадай, хотя и говорила вроде только с девушкой, краем глаза поглядывала на Мамырбая. «Почему идут вместе? Может, здесь что-нибудь кроется? Что будет, если спрошу?» — думала она. — Да, Керез, кто этот симпатичный парень? А, это ты, Мамырбай? Хоть бы поздоровался, разве у тебя рот перекосится, если поздороваешься? Подражаешь своей матери или своему отцу? Хоть и выросла у тебя такая шевелюра… не обижайся, мой деверь, я шучу. Сама начала болтать, не давая вам возможности поздороваться, не дала рот раскрыть. Бедняга, мой убитый жених был ведь вот таким же… И осанкой, и лицом похож… Широкоплечий, как ты… Что делать, есть ли на свете еще такие несчастные, как я! Значит, не предназначен мне богом был такой муж. Разве не ушла моя молодость, плача о несбывшемся! Видишь камень, застыл там? Что я, что камень — все едино. Я, подобно этому камню, застыла, заледенела… проклятые мои дни! Смолоду суждено обнимать сухую ветвь можжевельника — как же иначе назовешь проклятого Барктабаса! А я ведь была одной из красивейших девушек… Сколько джигитов, боясь моего гнева, кружили в нерешительности, издали поглядывая на меня. Да… Ты спросишь, что это случилось с Алчадай, чего она так тараторит? Правильно, братишка мой… — Взглянув на Мамырбая, женщина печально улыбнулась. — Правильно, если удивишься. Откуда можешь знать о моих мучениях? Одно время я была Алчадай не только по имени, и сама была как молодое деревце. Я та несчастная, у которой не исполнились ее мечты — всю жизнь пришлось обнимать камень. Врагу не пожелаю такого! И я любила джигита. Самого лучшего из джигитов! Я была самая разборчивая, даже не оглядывалась на тех, которые мне не нравились. Иногда жалею теперь, что эта самая разборчивость навлекла на мою голову беду. Если бы ты видел меня, Мамырбай, в такие же годы, как сейчас Керез… Что я бормочу… проклятый день… Разве ты не видел… Посмотри, как закружилась моя голова, не понимаю, о чем говорю. Как будто ты приехал из чужих краев… Ведь вы вместе выросли у меня на глазах, вы оба. Милые, как вы подходите друг другу, пусть придет ваше счастье! Идут рядышком, как родные брат с сестрой! Закончили учебу, возвращаются домой… Когда я вижу таких счастливых, как вы, душа разрывается. Ты же знаешь, Керез, этого проклятого — да не увижу его смерть! — скотника Барктабаса? Не удивляйся, Мамырбай, деверь мой: «Что еще за такой проклятый?» Я говорю про хитрого пройдоху, про мужа своего. Брат мой отдал ведь меня, молоденькую девушку, этому старому саксаулу, отдал, запугав, насильно, против воли. Дни моего брата, того, что сжег мое счастье, оказались короткими, уже давно гниют его кости в земле. Моя мать тоже не захотела защитить, поддержать меня — подарили ей одно платье, а она уже согласна на все. И ее тоже проглотила ненасытная земля. Несчастные, как торопились, выдавая меня замуж… прямо-таки будто лучинка загорелись… и сгорели тоже — как лучинка, скоро…
Слезы навернулись на глаза Алчадай, замолчала она, вспоминая бывшее с ней. Сердце переполнилось; если б спросили молодые ее попутчики — тут же и рассказала бы:
«Я раньше не видела никогда ненаглядного моего Алтынбека… И вот — это летом было, на пастбищах, — справлял старик из соседнего аила свадьбу своему сыну, вернувшемуся с фронта. Свадьба была большая, народ истосковался по светлому, праздничному, а тут уж и на фронте наши немцев гонят, и жених, хоть раненый, да с медалью. И устроили в честь молодых народную игру-состязание: погоню за девушкой. А всем известно было: ни одна девушка из этого соседнего аила не могла скакать на коне лучше меня. Когда начали решать, кого выпустить, кто-то назвал мое имя. Зачем скрывать, я и сама очень хотела выступить… Услышала, что зовут меня, — очень обрадовалась. Ко мне подвели белого коня с пышной гривой и неподрезанным хвостом. Я вспорхнула в седло, как бабочка. Конь легкий, будто пушинка, — не успею тронуть узду, а он уже поворачивается. Услышит команду — несется как пуля… Играет, словно рыбка на мелководье.
И слышу я, что из другого аила выступит Алтынбек. Говорят мне мои аильчане: «Алтынбек этот, он еще никого не пропускал вперед. Даже ветер не догонит его красного коня. Смотри не опозорься. Тут кругом говорят, что приз точно его. Когда поскачешь — не гляди в землю…» Алтынбек, оказывается, был колхозным зоотехником. Я узнала, что он хоть и молодой, но уже авторитет имел в аиле, многие у него спрашивали совета, даже председатель… что твердый он был, никогда не менял своего решения, настойчивый. Я и боялась предстоящего состязания с ним, и в то же время очень хотела увидеть его. Подошло время скачек. Я сразу заметила статного джигита, что ехал со мной к месту сбора… С первого же взгляда я потянулась к нему… да, всей душой потянулась. Перед ним я чувствовала себя очень маленькой, слабой, прямо девочкой. А он мне показался солидным, взрослым. Второй раз я не могла на него поглядеть, стеснялась… Когда же наши взгляды все-таки встретились, он мне улыбнулся как знакомый, как друг. Потом, на людях, он мне так не улыбался.
Но вот раздалась команда — и мы отпустили поводья… В ушах зашумело, ветром из глаз выбивало слезы. Я мчалась быстрее ветра — но почувствовала, что вот он сейчас меня нагонит… Он приблизился почти вплотную, сказал: «Алчадай! Больше у меня нет желаний — я увидел тебя… Я слышал твое имя…» — и с этим отстал.
Очень его одноаильцам не понравилось, что он отстал… Кричать начали, шуметь, просили догнать… Но Алтынбек не внял их крикам…
Я отъехала далеко, потом вернулась.
Я стояла с девушками и молодками, а Алтынбек подъехал на своем коне — глядел только на меня. Ничего не сказал — все его слова были в его взгляде. Мне он казался бесконечно близким, моим… Стесняясь его, я спряталась за молодками. Но очень хотела видеть его — незаметно наблюдала. Казалось, я знаю его очень давно — хотя мы и не виделись прежде. Боялась, что вот он уедет… Да, так было…
Вскоре он уехал. Я все искала его взглядом среди толпы… А потом и мы сели в телеги и отправились домой. По дороге девушки и молодки подшучивали: «Мол, Алтынбек полюбил тебя, лишь из уважения к тебе уступил в состязании. Ты, негодная, должно быть, знакома с ним, заранее договорились, а?» Я молчала. Видела, что они все восхищались джигитом и ревновали ко мне. Душа моя все больше привязывалась к нему, и после все мои мысли были о нем. Скучая, пожелтела даже и жалела уже, что встретила его. К тому же дошел до меня слух, что Алтынбек женится. Очень мне хотелось поехать в его аил, хотелось узнать — правда ли. Однажды нашелся повод, отправилась я — да с полдороги вернулась, постеснялась… Кто я ему?.. И вот настал день — я была дома, не видела ничего — перед глазами Алтынбек стоял, не уходил… И тут приехал отец Алтынбека с двумя родственниками — сватать меня приехали. Мать была согласна, но брат воспротивился, сказал, что не может дать согласия, пока не увидит, что Алчадай сама решилась. Сказал мой брат, что отдаст сестру за того лишь, кого она полюбит… Рассудили так, что пусть приедет сам жених.
И вот взошло в нашем доме солнышко, осветило мою жизнь — приехал мой Алтынбек. Я видела его, я чувствовала пожатие его руки, мы даже обнялись украдкой… его мягкие, ласковые слова живут в моей памяти. Мы сразу поняли друг друга… Я его полюбила всей душой. Мою любовь к нему нельзя сравнить ни с какой другой любовью! Никто никогда и нигде не может полюбить так горячо, как я любила его! Когда я потеряла его, мир вокруг меня вдруг заледенел. Да, меня понесло по дороге жизни, как гонит злым осенним ветром последний одинокий листок. Судьба повернулась ко мне спиной, начала меня теребить, унижать, мучить. Алтынбек, бедный мой Алтынбек! Кто тебя убил — пусть переломится его рука!.. Убил его кто-то, погиб Алтынбек от чьей-то злой руки… Ведь если бы остался он жив, неужели вытерпел бы, не захотел повидать меня. Нет, не смог бы он жить без меня. Что случилось с тобой, мой несчастный? Какое несчастье, какая злая судьба повстречалась тебе? Где ты? Хоть бы разок увидеть тебя! А то как же — пропал, исчез — и нету, и я плачу все эти годы, и погибшие мои мечты тяжестью лежат на сердце…»
Так думала, так вспоминала Алчадай о своем Алтынбеке.
И Керез с Мамырбаем почувствовали это и поняли, что Алчадай хочет говорить о любимом, и, почувствовав, спросили. Алчадай ответила, излила наболевшее:
— Хоть бы мне увидеть могилу несчастного Алтынбека, бросить на могилу горсть земли… тогда бы я осознала, поняла, что его нет, не вернется, умер. Пусть пропадут те проклятые дни… ожидая счастье, я повстречала горе. Он ехал, чтобы забрать меня… умер совсем молодым, несчастный… ведь он убит… Тела его не нашли — но я сердцем чувствую… Восемнадцать лет пролетело с тех пор. И восемнадцать лет я неживая, и светлый мир черным сделался в моих глазах. Когда вспоминаю его, как бы отрываюсь от этой жизни, переношусь куда-то в другую, счастливую. Но самое тяжелое — иногда пойду то ли к реке, то ли в горы, и все мне кажется, что он на меня смотрит… Человек ко всему привыкает, привыкла и я к своей судьбе. Счастье мое лишь поманило меня да улетело, и вот осталась я рядом со стариком — как со взбешенным козлом… Воля ваша, дети, можете сказать мне, что, мол, это за жена — поносит своего мужа… но только какой он муж… ведь это от ног до макушки — бурдюк с ядом… проклятая козлиная борода! Что делать мне, такова, видно, божья воля… — опустив голову, заключила Алчадай. Заметила вдруг, что Мамырбай тащит оба чемодана, перевела разговор на другое: — Дай-ка их, братишка, не надрывайся, давай сюда! Ничего с кобылой не случится — меня подымает, поднимет и груз. — Она заметила, что один из малышей у нее за спиной завалился на бок; обернулась, шлепнула: — Сиди прямо, проглоти тебя земля! Чего болтаешься! Держись за меня крепко! У людей семилетние, как ты, ребята уже пасут скот, скачут верхом без седла, а ты до сих пор не можешь сидеть за спиной! Будто мало мне того, что ты целый год мучил меня, не ходил, — уж лучше сразу вытяни мою душу! Я тогда, помню, испугалась, что этот обжора останется как сын Тайлака… У человека по имени Тайлак когда-то был сын. Потом-то он состарился и умер, прожив шестьдесят лет. А в детстве до одиннадцати лет никак не мог научиться ходить. Отец с матерью ушли в гости на религиозный праздник, его оставили одного, посадили в люльку. В это время в дом пришли женщины и дети, чтобы поздравить с праздником, — начали искать скатерть со съестным, а он из колыбели говорит: «Возьмите там, за чигданом». Так все попадали от удивления. Раньше так и было, да. Встречались такие дети — долго не могли научиться ходить. Это теперь начинают ходить рано… Мы, оказывается, не знали, как нужно растить детей. Пичкали без конца мясом… А возьмите русских — оказывается, большая польза в травах. Какой болезнью заболевает человек — не помню названия, — если не есть лук? И говорят — если есть морковь, то глаза будут хорошо видеть. Мой отец о таком даже не слышал… — Опять спохватилась Алчадай, напомнила Мамырбаю: — Говорю тебе, дай чемоданы!
— Вы же с детьми… вам неудобно будет, тетушка, спасибо, мне не тяжело. Уже рукой подать до дома… — отвечал Мамырбай и ускорил шаг.
— Ладно, как хочешь. Я на твоем месте не только два чемодана, но еще и Керез понесла бы на руках… — При этих нескромных словах парень и девушка одновременно покраснели, опустили глаза. — О, негодники, чего здесь стесняться незлых моих слов? Я ведь не плохого хочу — только и сказала, что вы достойны друг друга. Равный с равным, а по кизяку и мешок… Что бы я сделала, будь моя воля? Сейчас, на этом вот месте, справила бы вам свадьбу. Не понимайте мои слова плохо, просто я не могу забыть, во что обратилась моя мечта… Любуюсь такими, как вы, и вспоминаю прошлое. Нельзя ждать, нельзя терять друг друга…
Кобылица заржала, увидев вдалеке силуэты пасшихся под скалой лошадей. Алчадай посмотрела вперед.
— Даже животные со своим животным соображением чувствуют одиночество. Ладно, скоро отпущу, уже недалеко осталось… — Она продолжала говорить все так же печально, и Мамырбай увидел вдруг, что лицо ее сплошь покрыто морщинами, хотя ей не было еще и сорока лет: — Милый, золотой Кыз-Булак, вот ты и открыл нам свое лицо! Истосковалась по тебе — а всего-то один день не видела. Есть в тебе что-то такое, что завораживает, притягивает взгляд. Как увижу тебя — всегда тороплюсь, хочу скорее добраться. Если иду усталая — сразу чувствую облегчение. Раньше, когда я была маленькая, мама приводила меня сюда каждую пятницу и умывала водой из родника Кыз-Булак… говорила — будешь красивой. Особенная вода в этом роднике. Мягкая, как масло, чистая, белая. А шипит, как кумыс. Видите склон над родником, дети? Зеленеет, да? Сколько там чеснока! Толщиной в мизинец… Сейчас самое время собирать — в других местах уже затвердел, а здесь мягкий. Было в детстве, ох и рвали мы его там… приносили большими связками, крошили в простоквашу и ели… да что говорить! Во всем Таласе нет для меня ничего дороже Кыз-Булака. Он хранит мою любовь, мою молодость. Я и теперь беру воду только здесь. Находятся такие, что ругают меня — мол, около дома есть вода, а ты выдумываешь что-то, таскаешься невесть куда. Но я если не выпью пригоршню воды из Кыз-Булака, то мне как будто чего-то не хватает. Было дело — председатель велел мне пасти быков в Кырк-Булаке. Я ему прямо отрезала — мол, сам паси там, если хочешь. Уперлась — и ни в какую: не разрешите пасти в Кыз-Булаке — ищите мне замену. Вот уж семь лет прошло, ни один не раскрывает рта. Только услышит председатель, как кто-нибудь предложит послать меня со стадом в другое место, тут же останавливает: «Боже упаси, вы что, не знаете Алчадай?» Скажу правду, мои родные, только потому, что пасу в Кыз-Булаке, каждый день здесь, — моя тоска немного сглаживается… иначе и не смогла бы жить без моего Алтынбека. Уже давно лежала бы в сырой земле. — Глаза Алчадай наполнились слезами, и, желая отвлечь внимание молодых, она показала рукой: — Смотрите, вон и дома. Кажется, твоя мама стоит на дороге, а, Керез? Сердцем чувствует, что ты близко, не может усидеть дома — вышла встречать. Твои глаза получше моих видят, посмотри, она ли это?
— Что-то повесила на юрту — наверное, сушиться, — сказала Керез, тихонько улыбнувшись.
— Повесила? Ну да, конечно, разве что-нибудь осталось сухое после ночного дождя? И кошма, и одежда — все мокрое. А что сталось с моей козьей бородой? Сидит, наверное, съежившись, как ветхий войлок, у края постели. Какой-то ненормальный, после дождя никак не отогреется, все, что есть в доме, набрасывает на себя.
Все ближе и ближе Кыз-Булак, открывается глазу его величавая красота. Вот уже показалась река, белопенный поток шумно прыгает с камня на камень. Издали похоже на снег. Милые сердцу места, родной дом… Керез радовалась душой, смотрела и не могла наглядеться. Забыла про Мамырбая — не подумала, что он может уйти: его родители жили дальше.
— Керез, до свидания! Выпей за меня пригоршню воды из Кыз-Булака. Каждый день, глядя на Кыз-Булак, вспоминай меня, — сказал Мамырбай.
Девушка, услышав его голос, обернулась. Мамырбай стоял на большом камне, наполовину высовывавшемся из воды, и показался сейчас Керез еще красивее прежнего. Она вспомнила, что Мамырбай должен идти к себе домой, и внутри у нее что-то дрогнуло. Она не знала, что делать. Позвать с собой стеснялась, опасаясь, как бы Алчадай не стала болтать по аилу о них с Мамырбаем. В смущении поглядывала то на Мамырбая, то на Алчадай. Не желала, чтобы он уходил так скоро. Взглядом спросила: «Может, останешься?» Джигит ответил улыбкой, как бы говоря: «Нельзя мне не пойти домой… И что подумает твоя мама, когда увидит меня? Но я хочу, чтобы ты мне сказала что-нибудь на прощанье. Хоть что-нибудь…»
Алчадай смотрела на пария и девушку, и ей казалось, что к ней вернулась ее молодость, ее счастливая девичья пора. Она хотела, чтобы они постояли так подольше. Пожалела джигита. Пришла ему на помощь.
— Погляди-ка, Керез, на этого застывшего на камне! Что это он надумал, сын слепого солнца? Чего это он пятится, когда уже подошли к дому? Эй, разве ты не заходил, не бывал раньше в доме Кара? Разве не отведал вкусной пищи, приготовленной руками Буюркан? Твои отец и мать ссорятся и мирятся по сто раз на день. Уж они-то, будь уверен, стоят на дороге, высматривая тебя, Керез, почему не скажешь этому долговязому — подожди. Возьми его за руку и веди. Ишь какой стеснительный вырос! Или притворяешься, а, хитрец? В детские годы, помню, смекалистый был, — что сейчас приключилось? Чего киснешь! Стесняешься даже больше, чем положено зятю… Ну ладно, дорогой, если не хочешь идти в дом Керез, то иди к нам. Уж не смогу, что ли, угостить одного человека! Ягненка не пожалею. Правду говорю, идем. Переночуешь, пообедаешь, а потом с уважением проводим. — Алчадай нарочно натянула повод и поставила коня перед Мамырбаем. Тот мялся, оглядывался, словно боясь, что вправду выйдет мать Керез и увидит его. Хитрая женщина заметила это, заговорила язвительнее прежнего. — Теперешние зятья не стали прятаться, а ты чего — пережиток старого?
— Хватит же, тетушка, разве так можно говорить! Услышит кто-нибудь, примет за правду… Зачем вы так, — досадливо поморщилась Керез.
Алчадай, увидев ее недовольство, поспешила загладить сказанное, — мол, шутка это, не больше, стоит ли обижаться… Взглянула на Мамырбая, грустно вздохнула. Да, видно, вспомнила свою счастливую пору. Пнула лошадь каблуком и поехала вперед. Мамырбай на прощанье помахал рукой, Керез кивнула ему в ответ и пошла к дому. Мамырбай застыл, смотрел ей вслед и желал одного — чтобы девушка еще раз обернулась. Но та уходила все дальше. Окончательно потеряв надежду на то, что она обернется, Мамырбай поднял чемодан и пустился в дорогу. Только теперь он почувствовал усталость. Казалось, что ноги не слушаются, а предстоящий путь бесконечен. Он даже пожалел — почему не послушался Алчадай, почему не остался? «Что случилось бы, если б заночевал? Почему стесняюсь ее матери Буюркан? Хотя бы до завтра побыли вместе… Слышать бы ее голос, видеть бы ее лицо… Видно, Керез обиделась на меня. Если бы не обиделась, то обернулась бы. Эх, Мамырбай, Мамырбай, что за характер у тебя. Как будто и вправду мои родители у дома стоят и ждут… верно говорит Алчадай — заняты собой, бранятся без конца… Чего мне туда спешить? Дурак я…»
Керез шла к дому следом за Алчадай и чувствовала непонятную, досадную пустоту на сердце. Старалась не показать этого Алчадай, молча слушала ее, а та продолжала тараторить, перескакивая с одного на Другое.
— Вот ведь правду говорят — бывает, что от плохого рождается хорошее. Мамырбай, он особенный. Если кто-нибудь увидит его мать и отца, не поверит, что Мамырбай их сын. Ну да ладно — пусть будет здоров, на счастье этим беднягам… Было у них два сына, да старший слег в сырую землю. Один из моих родственников, любитель побалагурить, сказал как-то, что смерть, оказывается, приходит без предупреждения, иначе он перекочевал бы заранее подальше, хоть в Сусамыр. Ты еще молодая, сестричка Керез, одно скажу: моли судьбу, чтобы соединила тебя с достойным. А когда осуществится твоя мечта, ничто не страшно. Хотя и другое скажу тебе — вот я потеряла Алтынбека, но все же осталось в жизни хорошее. Вижу восход и заход солнца — и этому радуюсь… Очень мне плохо было — но не умерла же. А теперь, как охотничья собака, выискиваю, что нужно, и таскаю домой. Живые должны жить. Хотя бы для детей… Вчера мы оставили младшего и вдвоем с Барктабасом спустились в поселок. Не может не напиться, козья борода! Чтоб придавило его несчастье! Услышал, что я собираюсь ехать, да и увязался за мною — надеялся, что дам ему выпить. Когда начался дождь, я погнала его, чтоб возвращался скорее домой. Думала, авось где-нибудь загнулся по дороге, но не видно, чтоб его проглотила земля. Видимо, доехал до дома целый и невредимый…
Алчадай искоса поглядывала на девушку, все собиралась задать ей один щекотливый вопрос. Наконец решилась:
— Ухаживает, что ли, этот Мамырбай?
Девушка покраснела.
— Да нет же! Кто вам это сказал? Помог нести чемодан… Почему — стоит только пройти вместе…
— Ночью где были? Скажи, девонька, не скрывай от меня. Если полюбили друг друга, говори не стесняясь. Спроси у меня, что такое любовь… Выпустишь из рук — потом уж не догонишь. На свете нет ничего дороже любви и семьи. Если дружная семья — это счастье, а иначе ад. Сущий ад. В день девяносто раз вспыхиваешь, девяносто раз остываешь, тысячу раз умираешь, тысячу раз воскрешаешь. Хоть из нашего дымохода с утра до вечера вьется дымок и ясно всем, что живут, что готовят в доме пищу, но на самом деле семьи у нас нет. Мы оба кажемся друг другу змеями, которые то вползают, то выползают из норы… Нравится тебе Мамырбай? Не стесняйся и выходи за него, девонька. Есть такие, что долго не могут решиться, им один кажется лучше другого. Но недаром в народе говорят, что той, которая долго выбирает, достанется старик. Разве Мамырбай не достоин любви? Вчера аильные люди говорили: «Видели Мамырбая и Керез. Пошли в горы, не обращая внимания на дождь, в руках чемоданы. Идут рядышком — какая пара хорошая! Уже, видно, поженились. Керез, оказывается, умная, вышла замуж в свой аил!»
— Хватит, тетушка, не надо так шутить. При чем тут замужество? В городе пройдешь под руку с кем-нибудь — и никто не видит в этом зазорного, а в аиле, если рядом покажешься… — начала было Керез и осеклась, боясь, как бы Алчадай не уцепилась за ее слова, не стала разносить слухи.
— Хожденье хожденью рознь, дочка. Сами-то вы говорите одно, а глаза ваши — совсем другое. Сразу видно — близкие души. Не пойми плохо, милая, я от чистого сердца. Я не сплетница, чтобы пойти и сказать кому-то, что Мамырбай собирается жениться на Керез. Я как черный камень — умею хранить тайны. О-о, чтоб ему пропасть, проклятому Барктабасу! Что это он делает — будто бодается с быком? Видишь, Керез, одно несчастье мне от этого старика… — Глаза Алчадай заблестели от слез. — Пусть за мои страдания ответит мой брат, ответит мать… Эх, да что там, к чему я беспокою тех, чьи кости уже давно сгнили! И не хотела бы говорить о них плохое, да, оказывается, жизнь сама заставляет…
— А почему же вы не уйдете от него, если так мучаетесь!
— Уйти? Попробуй уйди? Пока не умрет, разве избавлюсь от него? Раз свяжешься — всю жизнь не развяжешься… Так всю жизнь и будем скандалить… Как лошадь, привязанная к столбу, так и я кручусь. Точно — как привязанная. — Алчадай вспомнила прошедшие дни, глаза ее затуманились. — Будь она проклята, война! Каждый день — повестки, парни уходят на фронт, а на других уже приходят похоронные. Эта черная земля, видать, все способна снести, раз тогда не размякла от слез. Там плач, тут плач… Каждый день плач, уже и ждешь со страхом — кто же следующий. Был тогда в сельсовете человек по имени Сулайман. Помню — издали завидим его, уже начинаем дрожать, думаем, какую еще плохую весть принесет он. И отдавал похоронки прямо в руки. Потом уж в сельсовете подумали — стали извещать по-другому. Вскрывали пришедшие письма, и если похоронная, то извещали по обычаю. Боже мой, пусть не повторятся те проклятые дни. Если дома человек умирает, то похоронишь — и уже все, никакой надежды. А вот когда вместо умершего — листок бумаги, вот тогда особенное мучение. Ведь многие, получив похоронки, не верили. Надеялись — а вдруг вернется… Ведь и правда — некоторые вернулись. Случалось, присылали похоронную по ошибке… Так и я не верю до конца, мучаюсь — ведь не видела тела моего Алтынбека, не хоронила… А этот Барктабас — он приехал с Украины в начале войны. Раньше выслали его туда как кулака. Душа кулака — она тверже волчьей, такой выберется откуда хочешь. Быстро устроился, стал бригадиром, потом пошел чабаном. Брат мой любил водку, — может, поэтому… мать была простодушна, — может, поэтому… Десять дней подряд мой брат приходил вдребезги пьяным, на одиннадцатый стал меня бить, стал говорить — пойдешь замуж за Барктабаса. Я не соглашалась… а он — как только не мучил меня, несчастный мой брат. Рука у него была жестокая. Раз, вернувшись пьяным, чуть меня не зарезал. А мне после смерти Алтынбека все стало безразличным.
— Нельзя разве хоть сейчас жить поврозь?
— Что вместе, что поврозь — все одно… Что от меня осталось? Я как стекло, ударившееся о камень… Да еще вот эти копошащиеся существа… Куда я теперь пойду с ними… Конечно, могу уйти хоть сейчас. Барктабас не смеет мне слова сказать. Верчу им, как мальчиком. Но чего я достигну, если выгоню его? Не сообразила я, пропащая душа, с самого начала. Могла бы уйти тогда в город. Поступила бы на фабрику… Разве не смогла бы работать? Сама, значит, тоже виновата… Некоторые люди советуют, чтобы я подала на Барктабаса в суд. Зачем на него подавать в суд? Если его посадят, тюрьма испугается его! Он, оказывается, раньше мучил своих работников. Я помню об этом и теперь мучаю его, заставляю работать. Это и есть для него тюрьма. Чем будет он сидеть в тюрьме, пусть лучше пасет быков, так и мне сподручнее.
4
— Кыш! Сгинь, зверюга! Сбесился он, что ли? Ай! — Барктабас, стащив с головы тебетей и нелепо размахивая им, убегал от быка.
С виду Барктабас безобразен: подпоясался грязным полотенцем поверх короткого полушубка, штанины потертых кожаных брюк сморщились и вздернуты чуть не до колен, на ногах старые калоши. Черный из овечьей шкуры тебетей полусгнил от пота. Его преследует бык — два крепких рога широко разошлись, концы загнуты книзу. Опустил голову, приготовился боднуть. Мощный рев доносится как будто из-под земли, отдаваясь эхом от близких склонов — и кажется, что в этих горах сразу огромное множество быков ревут, преследуют испуганного Барктабаса. Глаза быка вылезли из орбит, он брызжет слюной, мягкая после дождя земля проваливается под копытами…
Когда бык уже почти настиг старика, тот вдруг далеко отбросил свой тебетей. Мотнув головой, бык оставил человека и бросился к тебетею. Подбежал, пробил рогом — вонзил глубоко в землю, а потом еще начал яростно топтать.
— Чуть не убил, вот зверюга! Надо же, отец у него — смирный бык, а этого бог наказал… Находит на него безумие после дождя. Вот, рви тебетей, сожри его! О, чтоб ты подох! Глаза как у бешеного, красные, — бормотал старик, стоя в безопасности у дверей юрты.
— На нас он не бросится? — спросила Керез у Алчадай.
— На других он и не смотрит. А этого Барктабаса иногда чуть не до смерти гоняет. Злится — почему, не знаю. Или из-за вида его уродского, или просто не любит его… Скотина все понимает. И все зависит от твоего обращения. Вот скажи, почему меня не бодает? Ласково похлопаю по шее, он уже и разомлеет, ласкается, бедняга.
— А почему Барктабас бросил тебетей, тетушка?
— Да, всегда так делает. Не знаю почему — только когда бык начинает гоняться, стоит отбросить тебетей, бык бросается на него, забывает про человека. — Алчадай заметила что-то черное на верху юрты, испуганно посмотрела: — Шкуру распялил, что ли? Точно, шкура. Зарезал, видно… Волк, что ли, напал?.. Как же ему не напасть, коли меня нет. Эй, чего скрываешься, не прячься в доме! Ой, выйди же во двор! Смотри, как сладка ему жизнь! Выходи, говорю, во двор! Как это — к тебе пристает бык? Почему не бодает других? Видно, принимает тебя за душегуба, а?
Барктабас вышел из юрты, стоял в нерешительности, не зная, идти или не идти навстречу: идти — страшно, вон он, бык… а не идти — еще страшнее, вон она — Алчадай.
— Ой, иди же, не стой как связанный!
— Гы-гы-гы! — старик деланно засмеялся, стесняясь, что Алчадай ругает его при Керез, и пошел вперед. Бык, угрожающе мыча, все топтал тебетей. — Скажи, умри — умру, скажешь, подставь себя под бычьи рога — подставлю, не гневайся только, быть тебе богатой. Еще не приехала, уже начала мучить…
— Еще говорит — мучаю, а?! Не надо было жениться на молодой! Нечего вставать поперек дороги тем, которые любят друг друга! Нет, каково, а?! Дай бог увидеть тебе то, что я увидела! Хочешь терпеть — живи, а не хочешь — скатертью дорога! Как хочешь, так и поступай, мне безразлично! Нет у меня глаз, которые желали бы видеть твое лицо, нет у меня ушей, которые желали бы слышать твои слова. Буду мучить, я этому научилась у тебя. Что такое здесь расстелено? Зарезал?
— Гы-гы-гы… — вновь засмеялся старик, тряся черными губами. — Тот ягненок… Решил сделать жертвоприношение… Гы-гы, просто так… Пригнать мне быка? Да, решил сделать… сейчас приду и все объясню… — невнятно пробормотал он, но Алчадай уже не слушала его. Хорошо знала Барктабаса, сразу поняла, что произошло, — лицо ее перекосилось от гнева. Подъехала к юрте, одного за другим смахнула ребятишек на землю — те потерли кулачками глаза, пошмыгали носом и на этом успокоились, не заплакали, не рассердились. Чувствовали, что не до них сейчас матери. Один ушел в юрту, другой принялся играть шкурой зарезанного ягненка.
Алчадай и чемодан сбросила с лошади так же, как и детей, — тот шлепнулся на бок.
— Проклятые дни! Забыла, что чемодан… Все из-за этого старика… Уж не сломался ли, а? Посмотри-ка, чтоб мне самой так упасть! Не обижайся, Керез. Видишь, сделалась я нервная. Не посчитай меня за жестокосердую, не смотри, что ругаюсь и кричу. Так отношусь только к старику, ко всем остальным сердце мое доброе. Милая моя Керез, не принимай близко к сердцу мои слова, не думай, что, мол, я за человек. Ох, я эту козлиную бороду! Засушу его вместе с корнем — как он меня засушил вместе с корнем! Я ведь была стройной цветущей девушкой, тоненькая, как былинка, и такая же беззащитная…
Алчадай сошла с коня. Барктабас тихонько подгонял успокоившегося быка, собираясь привязать его. Старик, тащившийся за быком, показался Керез похожим на ведьму… Да, именно такие ведьмы злобствовали в страшных сказках.
На громкий голос Алчадай вышла из своей юрты Буюркан. Увидела дочь — остановилась, любуясь ее молодой красотой.
Не бросилась навстречу, подобно другим матерям, не заплакала, не закричала, не стала с причитаниями бить себя в грудь. Просто стояла, поджидала дочь, лишь из шаг отошла от порога — но лицо ее озарилось светом. Она улыбалась, и радость ее была не только в лице — во всем ее существе, радовалась ее душа. И Керез увидела и оценила. Ответила матери приветливой, ясной улыбкой. Тихонько опустила на землю чемодан, обняла мать.
— Кончила, сердце мое?
— Кончила, мама.
— Спасибо… Видишь — теперь уже ты помогаешь мне… радость придает силы.
Буюркан прижала дочку к сердцу, коснулась губами ее лба — и это напомнило Керез детство. Только теперь на груди у матери блестела Золотая Звезда Героя.
— Как, мама?
— Все в порядке. Здорова, и Бедел здесь. Тут мне говорили люди — зачем морочишь себе голову, взяла в помощники глухонемого парня. Я им отвечаю: бог наказал его, не наделив слухом и речью, а теперь и я стану его гнать, что же тогда будет — со всех сторон плохо? Нет, сказала я им. Пусть работает, бедняга. У каждого своя судьба. Как знать, может быть, его счастье перевалило ко мне. Говорят, в каждом доме только один человек бывает счастливым… Так что, может быть, и я должна ему. Вчера приезжал председатель. Тоже уговаривал — мол, отара твоя знаменитая, со всех сторон люди приезжают посмотреть. Увидят глухонемого чабана — стыдно будет перед гостями. Мы, говорит, пришлем тебе сильного, знающего, опытного чабана, а этого парня отпусти. Я не согласилась. Ни к чему мне приукрашиваться, выдвигаться в знаменитости. А с председателем и зоотехник пожаловал: «Мы выделили вашим ягнятам корм, поезжайте — заберите». Спрашиваю: «И для других отар тоже дали? Всем одинаково?» «Нет, — отвечает, — не говорите никому, выделили только вам». Я в ответ: «Если даете, то всем давайте, а если не всем, то и мне ни травинки. Не хочу быть нечестной. Подумали, что люди обо мне скажут? Не отделяйте меня от всех. Не помогали специально, когда я была беспомощнее, неопытнее других, а теперь и подавно не нуждаюсь…» Столько у меня на душе накопилось! Только не знала, как высказать им. Говорю: «Меня вы сделали Героиней. А вот этого Бедела? Разве я одна хожу за отарой? Только моя тут работа? Если бы не Бедел, как я, одна женщина, управилась бы? Ему обидно. Хоть и не подает вида, но я же замечаю… Думаю об этом — стыд одолевает»… А, да что там говорить! Ладно… Ты поездом приехала?
— Да, сейчас, оказывается, в день два пассажирских ходят.
— Ну, пойдем в дом, сердце мое. Так ждала тебя!
Буюркан все еще не могла привыкнуть к тому, что Керез наконец-то вернулась. Смотрела — похудела дочка или нет… кажется, стала выше ростом. А вот что красивее прежнего сделалась — это сразу заметно.
— Когда вы с Мамырбаем выехали?
— Вчера.
— Заночевали в поселке? У кого?
— Потом расскажу.
— Ладно, дочка. Смотрю — не могу наглядеться… Господи, ты же голодная… после столовских-то обедов… А я тебя занимаю всякими россказнями, забыла, что уставшему человеку не до разговоров! Садись, дочка, сейчас подам тебе.
— Не беспокойся, мама, я сама…
— Ну, как знаешь. Давеча я растопила масло, еще теплое. Есть простокваша, вот хлеб. В чашке вареное мясо…
Но прежде чем приняться за еду, Керез открыла чемодан, достала книжку, подала матери. Буюркан прочитала вслух:
— «Лучший метод выращивания молодых ягнят…» — Проглядела несколько страниц, посмотрела оглавление. — Хорошо, что привезла, дочка. Ты получила мое последнее письмо? Успело дойти?
— Да. В продаже не было… Но я достала другое — вот… — девушка протянула матери красивую белую с красным шерстяную кофту.
Буюркан взяла, посмотрела, улыбнулась:
— Ты думаешь, я до сих пор молодая… Эта вещь больше подходит тебе. Как мне надеть такое — перед людьми неудобно, скажут, Буюркан на старости лет оделась, как девушка, в яркое…
— Ты мне всегда кажешься молодой, мама.
— Значит, я еще не старая. Ладно, что бы ты ни привезла, мне все пойдет. То, что тебе нравится, понравится и мне, дочка. Буду ходить красивая, буду всем бросаться в глаза. — Затем, спохватившись, что вещь-то не из дешевых, встревожилась: — Те деньги, что я присылала на еду, ты…
— Думаешь, я ходила голодная? Нет, просто каждый месяц откладывала понемногу… Не беспокойся, ни один день не была голодной. Надень же, мама.
— Как не надеть, сейчас, дочка.
Буюркан надела кофту и поглядела на дочь, как бы спрашивая, идет ли ей. Сразу помолодела и похорошела… Керез увидела, обрадовалась. В душе похвалила себя — купила то, что нужно. Она обошла вокруг, посмотрела — как раз впору, будто на заказ делали. Буюркан видела, как дочь смотрит на нее, — взгляд этот взволновал ее. Погляделась в зеркало — показалась себе красивой… вспомнила и будто наяву увидела себя девушкой. Хотя вот волосы не в порядке — после ливня, когда пришлось спасать овец, после ночных мучений не причесалась еще как следует. Керез поняла — не ожидая просьбы, протянула матери свой гребешок. Буюркан с удовольствием начала расчесывать волосы, сама видела, что хороша, и думала, что надо держаться, следить за собой, не подпускать старость. И настроение тогда было бы совсем иное…
Керез догадывалась, о чем думает Буюркан. Она видела, что мать в последние годы совсем не обращает на себя внимания. Переживала, но не решалась сказать ей об этом. Знала, что после смерти отца сердце матери — как открытая рана, и остерегалась, не хотела причинить ей боль. Теперь же, купив впервые самостоятельно красивую вещь и привезя ее матери, она как бы намекала ей, высказывала свои потаенные мысли. Хотела, чтобы мать была красивой и молодой, боялась, что мать не захочет понять, не примет… И теперь радовалась, ей казалось, что мать думает как она, что к матери возвратилась давно ушедшая молодость. А Буюркан и вправду повеселела. Вспомнила про свои платья, когда-то давно спрятанные в сундук и забытые. И ей захотелось надеть еще что-нибудь красивое, подходящее к обнове. Посмотрела на свои желтые сапоги, промокшие от ночного дождя, сняла их и достала и надела новые. Дочь взглядом одобрила: правильно делаешь, мама. И всего лишь две новые вещи преобразили внешность Буюркан — она словно отдохнула, посвежела, помолодела. Посмотрела с улыбкой на дочь, подошла, прижала ее голову к груди, потом поцеловала в обе щеки. Раньше она никогда так ее не целовала — для дочери это было знаком признательности и самой большой наградой. Она забыла про еду, пристально вглядывалась в лицо матери, словно спрашивая, что она еще может сделать для нее, что нужно сделать, чтобы мать почаще улыбалась так, как сейчас.
— На том склоне привязан, пасется ягненок, приведи его! Иди, мое сердце, — сказала Буюркан.
— Не нужно, мама! После ночного дождя и дрова мокрые… замучаешься.
— Как это не нужно! Когда ты, здоровая, красивая, взрослая, совсем вернулась с учебы, когда в доме достаток… Да меня за человека не будут считать, если не зарежу хоть одного ягненка. Для чего выращиваем скот? А этот черный ягненок, он давно посвящен тебе. Сделался пышный, как боорсак, будто один белый жир в нем. Я как знала, когда оставляла его для тебя… А со вчерашнего дня сердце неспокойно — словно чувствовало, знало, что ты приедешь…
Керез намазала хлеб маслом и, жуя на ходу, ушла за ягненком. А Буюркан, глядя ей вслед, вспоминала ее отца Кара. Кара всей душой любил дочку, тысячу раз на день обнимал и целовал ее, а возвращался вечером — с удовольствием играл, возился с ней, забавлял ее: то звал, то свистел, то смеялся, то сердился в шутку. Слеза поползла по щеке Буюркан. «Бедный мой, не довелось тебе увидеть такой счастливый день… Какой проклятый богом подрубил тебя под корень? Дай бог, чтобы высохли его корни, этого злодея! Кто убил? Почему так и не нашли улик? Кому и как я отомщу за тебя? Вместе с тобой ушла моя сила, моя молодость. Нет, нет, так не буду говорить. Любовь — она дает силы не только при жизни, но и после смерти. Если я тебя любила при жизни, то после твоей смерти я люблю тебя еще больше. Я не променяла тебя ни на одну душу. Сколько ни тянула меня моя молодость, но твоя любовь не дала мне сдвинуться с места. Я поняла, что сильнее тебя меня никто не полюбит. Я чувствовала, что твоя любовь — для меня единственная. Люди говорили мне, что ведь не каменная же я, чтобы застыть после смерти мужа, что молодая я, что дни мои впереди. Может быть, я и ошиблась, может, надо было выйти замуж… Нет, дело не в том, чтобы выйти замуж, а — за кого выйти замуж. Я думала об этом. Выйти за кого-нибудь, а потом не знать, как отделаться от него, что может быть мучительнее? Легко ли найти человека по душе? Я нашла тебя, я привыкла к тебе. Ты был для меня самый лучший из людей. Но если человек, привыкший к лучшему, встретит плохого, то не пройдет и года, как он состарится. Да, разве мало таких случаев в жизни. Я еще не состарилась, во мне жива молодость — я сегодня заметила это. Наверное, потому это, что не вышла замуж, все вложила в свою дочь, в оставшуюся после тебя твою Керез… глядела в ее глаза, не бросала дело, начатое тобой… Это и есть жизнь. Один умирает, другой рождается. Но я не раскисла. Я взяла себя в руки, я стала работать, чтобы не быть в глазах людей жалкой. Никому не дала повода злорадствовать, не хотела, чтобы обо мне говорили, что опустилась, умерла для этой жизни. Нет, наоборот, слышала, как повторяли мне вслед: «Не унывает, не сдается — в этом ее достоинство». Да, я стала трудиться и в труде чувствовала тебя рядом, ты помогал мне словно живой. Если бы не труд, я давно пропала бы с горя. Ты будь доволен мною, Кара. Твоя дочь, которую ты любил всей душой, выросла, не зная бедности, я не отказывала ей ни в чем. И дальше я буду руководить ее судьбой. Без нее не станет жизни в моем доме. Ты знаешь, когда вижу ее, мне кажется, что и ты где-то рядом, вышел и скоро вернешься. Ее манера говорить, ее смех напоминают твои. Слышу ее голос, и кажется, что слышу тебя. Ее глаза похожи на твои. Правда, она очень похожа на тебя, и мне кажется, что ты не умер… Как приятно, когда люди говорят о Керез, что она — вылитый отец. Да, так говорят, мой Кара, и я теперь сильная. Я не такая, какая была в первый год после твоей смерти.
Многие приезжают ко мне, чтобы посмотреть мою работу. Ты знаешь, я не тот человек, который ищет славы. Я не добивалась ни орденов, ни Звезды… Я только думала о том, что нельзя не выполнить взятое на себя. Не берись за дело, а если уж взялся — работай хорошо. В мою душу навсегда запали твои слова: «Чем плохо работать и позориться, лучше умереть». Поэтому, когда я работаю, ты всегда со мной. Недаром, видно, говорят, что погибшие живут в живых. Это, наверное, означает, что народ бессмертен. Если я умру, после меня останется Керез, и она докончит то, что не успела сделать я… так жизнь передается из рук в руки». Буюркан закрыла глаза и будто наяву услышала голос Кара. Словно бы он позвал ее… Она снова заплакала. Но справилась с собой, встряхнулась и, гордая, красивая, молодая, вышла из юрты. Подумала: «Пусть люди скажут, что помолодела, когда приехала дочь. Пусть позавидуют враги. Пусть узнают, какое бывает счастье, пусть сгорят от зависти. Да, пусть сгорят от зависти. Убийцы Кара не издалека приехали. Это кто-то из нашего аила. Да, он следит за каждым моим шагом. Он радуется, когда я плохо выгляжу, и опускает голову, когда я сильна. И чем лучше я буду работать, чем лучше жить, тем ему будет хуже. Я так, таким способом должна отомстить ему. Не может быть, чтобы убийца не нашелся. Правду говорит народ, что злодея настигнет возмездие и через сорок лет. Когда-нибудь все раскроется, виновные понесут наказание. Тогда моя месть свершится до конца. Но до тех пор не будет мне покоя…»
Вернувшаяся за чем-то Керез увидела слезы в глазах матери, встревожилась:
— Что случилось, мама?
— Вспомнила твоего несчастного отца. Думаю о нем и в несчастье, и в радости. А сегодня совсем уж никак не уходит из мыслей, мелькает перед глазами. Разве можно забыть такого человека! Жизнь и горе неразделимы. И со мной все чаше случается — ловлю себя на том, что думаю о несчастьях… может быть, это надвигающаяся старость? Иногда большая, как гора, ноша кажется легкой, словно две охапки хворосту, а иногда легкая, как пушинка, тяжесть становится неподъемной… вот что такое жизнь… Ладно, успеешь за ягненком сходить, посиди пока со мной. Правда, нет ничего лучше своего дома? Для меня час в своем доме вмещает больше жизни, чем целый день в гостях… — Буюркан заботливо усадила дочь на черную лохматую шкуру. — Смотри-ка, потихоньку-потихоньку, а мы с тобой разбогатели. Дойная корова, кобылица, овцы… Кобылицу купила, когда лошади были дешевыми… ты же знаешь. Принесла жеребеночка. Три раза в день дою, потом отпускаю пастись. Кумыса вдоволь, мы с Беделом все время пьем, — оказывается, человек скучает по кислому, иначе бы не стала приготовлять. А хлеб — посмотри, до чего пышный, душа радуется. Оказалось, у нас уже четыре головы крупного скота стало. Пошла к председателю, сказала — вот возьмите, пожалуйста. Так бухгалтер смеется еще: «Какой бог надоумил тебя, когда у других никак выпросить не можем?» Вот такой, говорю, бог надоумил, берите. Сколько считаете нужным уплатить, столько уплатите. Отдала три овцы по средней рыночной цене. Деньги лежат в том сундуке. Хотела положить в кассу, да не выбралась. Когда я сдавала скот, то эта козлиная борода, Барктабас, явился, никак не уходит от очага. Шепелявит: «Дешево возьмут, не отдавай. Продай на базаре. За эту откормленную скотину сразу выложат сколько назовешь». Я так рассердилась, смотреть на него не могла. Говорю — для чего мне обманывать колхоз, разве голодаю? Или в доме чего недостает? Что буду делать со скотом, укрывая его от власти? Разве у меня есть дети, которых не могу прокормить? Одна дочь у меня — того скота, что есть в хозяйстве, даже больше, чем необходимо нам на двоих. Пусть мои овцы пойдут на пользу колхозу, когда план не выполняется! Не понравились мои слова козлиной бороде — ну да мне все равно. Желаю — получу с колхоза полную цену, желаю — отдам колхозу даром, — это как захочу, сам поступай как знаешь, — так ему и сказала. Опустил голову, молча поплелся восвояси. Ой, этот старик — он не прост! Каждые два дня чего-нибудь выдумывает. Вот сегодня — собирается принести жертву. То, говорит, видел душегуба, то духа встретил, то ведьму… Как-то жаловался: всю ночь прокричал и не мог уснуть. Смотри какой! Наоборот, это его душегуб испугается… Пустое болтает. Откуда сейчас ведьмы? Раньше старые люди говорили, что видели ведьму или духа какого… Но если бы были на самом деле, то показывались бы и нам, правда? Я давеча в грозу охраняла двор от волков, так этот Барктабас ночью заявился. И говорит, и говорит — остановиться не может. Мол, дождь льет вовсю, а скала под дождем горит, языки пламени видны… Закричал с испугу, бросил камень — так дух, говорит, гнался за ним до самого дома, раза два окликал его по имени… И будто конь его заржал от испуга и так дернулся — чуть не свалил его в пропасть… В том, что рассказывает такие небылицы, вижу один смысл: похоже, просто захотелось ему мяса. В другое время Алчадай не подпустит его к овце. Вот он и придумывает всякую всячину — мол, столкнулись две горы… всеми правдами и неправдами выманивает что-нибудь и тогда получает возможность отведать горячего бульона… Пропади она пропадом, такая жизнь! А если кто спросит у него, как дела, — не подает виду, балагурит, хвастается, что при молодой жене и душа молодеет. Как же, помолодел ободранный козел, посаженный на колючки! На, сердце мое, подкрепись пока. — Буюркан поставила перед дочерью различную снедь, что была в доме.
Девушка вспомнила про костер, который они с Мамырбаем разожгли ночью в пещере, — его-то пламя и принял Барктабас за бесовское наваждение. Усмехнулась, хотела было рассказать матери, но раздумала — ведь мать еще не знает, где она провела ночь. Тут ее мысли были прерваны приходом самого Барктабаса, — как говорится, легок на помине. Поглаживая рукой козлиную бороду, старик зашевелил черными губами:
— А-а… бу-бу-бу… Приехала, золотая моя? Окончила учебу, серебряная моя! Милая, как теленочек! Услышал, что ты приехала, и побежал, не доев обеда. Как же не бежать… бу-бу-бу, ночью чудище… показалось привидение… Гнало меня до самого дома. То ли грешен в чем, то ли что сказал не так…
Барктабас, стоявший в дверях, только назывался человеком, на самом же деле это было живое, настоящее привидение. Нос с большим родимым пятном безобразно расплылся, из родимого пятна растут, свесились ко рту белые волосинки. Длинные седые брови наползли на глаза, а те покрыты сеткой красных прожилок, слезятся, часто мигают. Сморщенная кожа на шее обвисла, жидкие усы прикрывают рот, видны желтые, наполовину стертые зубы. На ногах чарыки. Во всем Таласе при теперешнем достатке таким вот, в чарыках, увидишь разве что одного только Барктабаса. Ворот синей рубашки порван, болтается.
— Я сделал жертвоприношение… Хочу, чтобы вы отведали бульона… бу-бу-бу…
Не окончив говорить, запнулся на полуслове. Видно, решил, что и так поймут. Керез испугалась его вида. И стеснялась, что такой человек приглашает их отпить бульона, и брезговала… Не зная, что ответить, поглядела на мать. Буюркан поняла.
— Устала она с дороги, не сможет пойти.
— Бу-бу-бу… как хочет. Наш долг пригласить. Я с мыслью, что нельзя не пригласить по такому случаю, тем более что соседи… Спасибо, лишь бы не обижались…
И тут Барктабас разглядел, как похорошела Буюркан. Глаза его округлились, в них застыл немой вопрос. За два дня до смерти Кара он видел Буюркан, возвращающуюся со свадьбы. Громко смеялась в стайке девушек и молодок — и была краше всех. Сейчас ему показалось, что вернулся тот самый день. Он постоял немного в растерянности, не понимая, что произошло, как Буюркан снова сделалась красавицей. Потом заметил новую одежду… «А-а, смотрите-ка, надела привезенное дочерью Поглядишь на нее — все молодеет… Отчего так?! Есть же люди, не поддаются горю…» — такие слова, казалось, готов он был произнести. Лицо его, засохшее как кора, жалко исказилось. Повернулся и пошел, шуршали заскорузлые от грязи кожаные штаны.
— С весны сделался таким, теряет человеческий облик. Смотри, до чего оборван и грязен. Но и раньше, когда владел огромными отарами, в волчьей жадности пересчитывал каждое копыто, боясь, как бы от тысяч его овец не убыло… и тогда, говорят, на нем не видели целой рубашки. Алчадай за все воздала ему, не знаю, есть ли большая месть. Не жизнь у него — сущий ад. Нет чести в этой козлиной бороде… Иногда думаю — лучше бы умер, чем жить такой жизнью: что бы ни оказалось у него в руках, все переводит на водку. Напьется — валяется, как кабан. А то начинает рыдать… Или точит нож — наточит до блеска и говорит жене: «Зарежь этим ножом, сам не могу — не берет мое горло, закаменело, что ли…» — и нарочно проводит ножом по горлу. Я, когда остаюсь одна, боюсь, как бы не сотворил чего этот нечестивец… Ой, да сколько можно о нем… Ушел — и ладно. Ешь, сердце мое, когда еще сварится мясо…
Керез положила на хлеб сметаны и стала есть, а за едой оглядывала внутренность юрты. Все по-прежнему, все на своих обычных местах. На полу — красивый войлочный ковер — ширдак. Поверх него черная лохматая шкура — на ней сидит сейчас Керез. На специальной подставке — горка свернутых шелковых одеял. Увидев их, Керез улыбнулась. Это мама о ней заботится, для нее собирает. Когда приезжала из города на каникулы, мама каждый раз повторяла ей: «Бог даст, это все твое. Если хоть по одному одеялу справлять в год, за десять лет будет десять одеял. Иначе как приготовлю тебе приданое? Нет худшего оскорбления, если в доме, куда ты уйдешь, упрекнут, что у тебя нет отца. Девушек-сирот без конца ругают, знаю: чуть чем недовольны — так и начинают щекотать словами — мол, был бы жив отец, все было бы иначе. Нет, что я за мать, если не смогу как следует проводить единственную дочку!»
А вот еще — видит Керез — два совсем новых плюшевых одеяла и войлочный ковер под ними — тоже недавнее приобретение. На журнальном столике в углу — радиоприемник. Дальше ширмой отгорожена кухонька. У противоположной стены юрты — новая кровать; видно, мама недавно купила — к возвращению Керез. На желтом шелковом с попугаями покрывале — еще несколько аккуратно свернутых одеял. Все чисто, красиво, всего достаточно — не стыдно показать людям. Молодец, мама! И когда она все успевает! Не зря весь аил уважает ее. Керез с удовольствием смотрела, как похорошела и помолодела мать в новой одежде. Из-под маленького платка, завязанного на затылке, выглядывают блестящие камушки сережек, две черные косы заброшены за спину. Керез улыбнулась матери:
— Пойду я, а? Приведу ягненка?
— Иди, мое сердце.
— Кто заколет его, мама?
— Не видно там на склоне Бедела? Позови. Если поманишь платком — увидит.
Девушка вышла из юрты, посмотрела.
— Далеко ушел Бедел, не увидит платка. Давай сбегаю за ним, а?
— Он зорче беркута, дочка, разглядит.
Перед глазами Керез поднималась скала Кыз-Булак, и девушка залюбовалась ее неповторимой, родной красотой. Сразу вспомнила Мамырбая. Где он сейчас? Почему не захотел пойти с ней? Разве таким должен быть влюбленный? Нет, нет, она осиротела, потому что рядом не было Мамырбая. И ему грустно без нее. Теперь Керез каждый раз, глядя на Кыз-Булак, будет вспоминать Мамырбая. Каждый раз, склоняясь к роднику, будет слышать в шуме воды его слова.
Почему все так складывается? А может быть, она ошибается? Нет, в себе она уверена… и в Мамырбае тоже.
5
Алчадай налила в большую чашку простокваши и дала троим своим детям. Уставшие с дороги, проголодавшиеся, ребятишки с трех сторон зачерпывали тремя ложками, не отставали друг от друга. Мордашки у всех в простокваше, младший и на себя пролил. То тихо едят, то вдруг начинают пререкаться, потом снова успокаиваются. Алчадай не обращает на них внимания, она занята мясом, что варится в казане. Еще немного — и мясо будет готово.
Хоть Алчадай и рассердилась сначала, увидев расстеленную на юрте шкуру ягненка, но, заметив, что старик поставил варить мясо, замолчала. Как бы там ни получилось с ягненком, а после такой ночи, дождливой и холодной, необходимо было подкрепиться свежим бульоном. Поэтому сейчас она стояла возле казана, помешивала половником. Правда, думала она не о еде, о другом. Из головы не шли слова, которые она услышала в эту свою поездку в поселок. Она и прежде слышала подобное, но не верила, не решалась поверить — настолько ужасно все это было… Получилось так, что раньше слух дошел до нее от постороннего, почти что незнакомого человека, теперь же она встретилась с близкой родственницей Барктабаса, уже совсем дряхлой старухой. Если бы снова услышала от постороннего, видно, опять бы не поверила, но про старую Алыйман, которой исполнилось уже девяносто, всем было известно, что она не говорит неправду. И все же Алчадай мучили сомнения.
«Откуда сама старуха все узнала? И ведь если б знала раньше — не вытерпела бы и рассказала. Если окажется правдой, что Барктабас убил… Но говорила старуха без точной уверенности. Сказала — не может утверждать, что убил собственноручно… Должен быть сообщник… Но зачем, для чего Барктабасу убивать Алтынбека? Никак не связаны… Алтынбек — из дальнего аила… Случайно? А может, сделал это, чтобы взять меня в жены? Но откуда Барктабасу было знать, что Алтынбек посватался ко мне? Неужели рассчитывал, что убьет жениха и сам женится? Высохший от старости разве мог так думать? Ах, кто знает… Нет, наверное, это ложь, пустая болтовня. В тот проклятый день, в день смерти Кара, пропал и мой Алтынбек. Но Кара нашли убитым на дороге и похоронили, а Алтынбек — исчез, искали — не нашли. Правда, каждый может подтвердить, что Барктабас в тот день болел, лежал в постели. Говорят, слышали, как он стонал… а дверь запер изнутри. Кто знает, жил он один… может, и правда, лежал больной… Голова раскалывается от мыслей. Правда, что Кара он, наверное, желал отомстить. Кара раскулачивал его… Так что нельзя сказать, что не мог Барктабас убить. И все же, если он лежал больной… Но нет, сердцем чувствую: эта козлиная борода не чиста. Не может смотреть в глаза, уклоняется от прямого взгляда. На днях, когда поругались, что это он? — вдруг, ни с того ни с сего, закричал: «Скажу!» Говорю: «Скажи, что же не продолжаешь?» — а он уперся и молчит. На что намекал? Не таится ли тут беда? Но нет, чтобы этот согнувшийся старик — и убил? Ох-хо, если бы все раскрылось! Если бы увидеть мне виновника смерти Алтынбека — уж я бы помучила его! Господи, дай мне отомстить! Но эту козлиную бороду, его я заставлю сказать! Не скажет сегодня, скажет завтра, если завтра не скажет, то послезавтра… Как получилось, что он женился на мне, как сумел уговорить моего брата и мать? Почему они помогали ему? Чем он их купил? Или — заставил? Что-то, наверное, тут есть… Но как же я сумею раскрыть его, даже если и есть что-то, коль у меня нет свидетелей?.. Как использовать свидетельство старушки Алыйман? Куда потащу бедняжку, которая еле носит свою душу? Да и она может отказаться от своих слов. Что буду делать, если она заявит: «Знала бы, что ты так поступишь, ничего тебе не сказала бы!» Нет, нужно действовать иначе. Но как?»
Такие мысли одолевали Алчадай.
К юрте подошел Барктабас, шурша кожаными штанами. Алчадай вздрогнула. Накопившаяся ярость переполняла ее.
— Где Керез? Не пришла? Что она, ненормальная, чтобы прийти в наш дом! Люди от одного твоего вида шарахаются! Принеси со двора кизяк и разожги, не таращись! Чего уставился? Не видел, что ли, меня? Я — Алчадай! Ишь, выпятил кадык, точно локоть! Чтоб ты проглотил свою голову! — закричала Алчадай, снимая с бульона налетевшую золу и отбрасывая в сторону.
Старик лишь заглянул в дверь, но, услышав ругань жены, молча повернул назад. Принес кизяк, бросил возле огня и отряхнул одежду.
— Иди дальше от казана!
— Бу-бу-бу… — вытянув черные губы, старик попробовал засмеяться.
Алчадай посмотрела с недоумением. Что это с ним? Она видела, что Барктабас не только не выполнил ее приказания, но стоит злой, угрожающий, хотя и не говорит ничего, лишь усмехается. Злость подчинила себе женщину. Она закричала, чтобы старик сейчас же отошел от казана, но тот даже не пошевелился. Алчадай разозлилась еще больше. Вскочила, протянула руку, готовая ободрать лицо старика, тот заметил, не испугался.
— Не подходи! — Голос его прозвучал сейчас необычно — сильный, уверенный. Брови поднялись, глаза округлились. — Не подходи! Мне некого жалеть!
— Ах вот как! Ну покажи, на что способен! Если я сейчас, не сходя с этого места, не разделаю тебя, кровопийца… — Задохнувшись, женщина схватила лежавший у очага топор и двинулась вперед.
— А ну! — Старик выдернул из двух ножен на поясе два ножа, высоко поднял в руках. — Ты знаешь, какие это ножи? Знаешь, для чего точил их? Если тебе дорога жизнь, беги сейчас же! Брось топор!
— Давай попробуй, герой! Убей, если можешь!
Алчадай подняла топор и замахнулась, но, оказалось, плохо посажен был, слетел с топорища. Барктабас надвинулся, два ножа поблескивали в руках. Алчадай попятилась. Трое ребятишек, занятые до сих пор простоквашей, увидели ножи и подняли крик. Алчадай испугалась, искала взглядом, чем бы оборониться… страшный этот старик, он не дорожит своей душой — как бы и вправду не сотворил чего. В это время двое старших детей бросились между ними, Барктабас со злостью пнул ближнего, тот упал, заплакал. Второй с криком: «Убивает маму!» — выбежал во двор. На крик выглянула из своего дома Буюркан. Барктабас убрал ножи в ножны и, откашливаясь и отплевываясь, отступил назад.
— И меня тоже убить хочешь, да?! — не умолкала Алчадай.
— Хоть волк и одряхлел, да на одну овцу сил хватит, поберегись трогать меня… Не уймешься — плохо будет.
— Такого, как ты, кровопийцу надо…
— Кто кровопийца?
— Ты!
— Я?
— Ты!
Барктабас подлетел к Алчадай, вцепился в горло. Алчадай ухватила старика за бороду. Но Барктабас повалил ее, стал душить. Алчадай не поддавалась, а старший из детей, чтобы помочь матери, поднял поленце, начал бить старика по спине. Барктабас быстро устал, дышал тяжело. Когда Алчадай хотела перевалить его на спину, старик вскочил, снова вытащил ножи.
Прибежавшая от своей юрты Буюркан увидела драку.
— О, двумя ножами собираешься зарезать? Постыдился бы своей седой бороды! Стыдно! — сказала она.
— Бу-бу-бу!.. не я начал, она сама… Пристала к человеку… — Барктабас принял обычный свой смиренный вид.
— Брось сейчас же ножи!
Барктабас разжал кулаки, ножи попадали на землю. Ушел во двор, сел на толстое полено, сгорбился, застыл так — словно неживой.
— Для чего живешь с ним, лучше бы ушла, — сказала Буюркан. — Чем видеть такие дни…
— Я уже давно бы ушла, сестра, да есть одно дело — держит меня. Пока не отомстила… Я раньше слышала одну вещь, сейчас опять услышала. Если это правда…
— Какая вещь, о чем ты?
— Нет, сейчас пока не скажу, сестра. Я этого старика…
— Ну ладно, не хочешь — тебе виднее.
— Присядь, сестра.
— Приехала Керез, мне надо быть дома. Вид у твоего старика недобрый, будь осторожна.
— Бог дал душу, сам и заберет. Чем бояться этого… Даже если десять таких придут, не испугаюсь. Только раз дуну — и улетят.
— Когда вы ругаетесь, и я нервничаю. Не уважаете себя, хоть уважали бы других. А детям твоим каково? Что за люди из них получатся, если будут видеть таких родителей? Ах, Алчадай, согласись с моими словами, помести своих ребят в интернат. Там хорошо воспитают. Я сама поговорю, они примут. Ты сколько раз соглашалась отдать их — и продолжаешь свое, как же так?
— Отдам попозже. Подожду до осени.
— Поступай как знаешь. За тебя болеешь сердцем, а ты бьешь по сердцу.
После ухода Буюркан Алчадай задумалась. «Сразу вспыхиваю, не владею собой — вот что плохо. Не умею хитростью вытянуть из него, выведать… Назвала его кровопийцей — теперь он знает, что подозреваю его, не пожалеет. Вытаскивает ножи, не боится греха, ничего не боится. Ишь как говорит! «Хоть волк и одряхлел, но на одну овцу сил хватит!» Не спеши… Из шума и крика ничего не выйдет — нужно придумать иное. Может, удастся обмануть его? Говорить мирно… мяса дать, водки дать — он расслабится, размякнет… Может, тогда скажет, как было… правду ли говорит старая Алыйман? Только — сумею ли, вытерплю ли? Не выдам себя? Если он догадается — будет молчать». Алчадай, будто желая помириться, позвала Барктабаса в дом. Тот подошел, остановился в дверях, выжидая. Присмотрелся, вид у жены не сердитый, на лице еле заметная улыбка. Увидев такое, старик тоже перестал хмуриться. Уселся на привычное место.
— Ой, скажи толком, что видел ночью? То говоришь — ведьма, то говоришь — кровопийца… Ты правильно сделал, что принес жертву богу.
— Правда? Я зарезал того ягненка-сироту. Не думай, что большого черного ягненка.
— Да, правильно. К тому же и по мясу соскучились. Ну хорошо, расскажи лучше, что случилось с тобой ночью. Правда, кто-то гнался за тобой? Похож на человека? Звал тебя по имени?
— Показалось, кричал: «Барктабас, Барктабас». Как я мог его увидеть — дождь сильно лил, темно было… Слышал за спиной конский топот. Так и стучит. А чуть раньше видел в скале огонь. Как думаешь, кто, как не ведьма? Конь мой испугался, не идет, вертится на месте. Подхлестываю камчой, а он не двигается…
— Вытаскиваешь ножи, перепугал детей. Как не стыдно, Барктабас! Что хорошего я от тебя видела? Другой бы на твоем месте…
— Я же только припугнуть… разве у меня каменное сердце, чтобы убивать тебя?
Алчадай вздрогнула. Чуть не закричала — так это ты, оказывается, убил! — но вовремя удержалась. Секундой позже обрадовалась, что не сказала. Значит, она на верном пути!
— Будешь пить водку, а, Барктабас?
— А? Водку? А-а, водку…
Алчадай достала бутыль со спиртом, налила в стакан и подержала в руке, глядя на Барктабаса. Тот судорожно сглотнул слюну, руки напряглись, весь затрясся.
— На, пей!
Барктабас принял стакан из рук Алчадай, опрокинул, задохнулся, глаза выкатились. Запил водой из чайника, с довольным видом вытер губы. Распрямился, повеселел — мол, теперь говори что хочешь, твоя воля, нам без разницы. Алчадай приметила это, задала ему несколько вопросов, приближаясь к главному. Барктабас, вытирая пот со лба, отвечал толково и вроде бы откровенно.
— Если бы ты подобрее был… а то, что не скрываешь прошлого, это хорошо, Барктабас. Не будешь ничего скрывать от меня — и водка будет, и еды вдоволь. Видишь, ведь можем мы хорошо разговаривать, — сказала Алчадай, и старик, выражая согласие, склонил голову.
— Расскажу тебе все, я и сам собирался, да не было подходящего случая. Чего мне бояться? Что мне осталось, не расти — умирать. Ты ненавидишь меня. Не можешь простить, что я, старик, взял тебя в жены, взял молоденькую девушку. Я и не собирался… но получилось так, — оказывается, это повеление судьбы. Когда ты услышишь… нет, если все рассказать, длинная получится история, — Барктабас махнул рукой.
Алчадай снова стала упрашивать, чтобы он вспомнил давнее, налила еще спирта; старик разгорячился, сидел вольнее, посмеивался уверенно. Выпитое туманило мозг, он было порывался рассказать, но вовремя сдерживал себя. «Что будет, если она все узнает? А почему бы и нет?.. Другие подбили меня, вот я и взял ее в жены. Красивая, чистая девушка была, все уговаривали… Может, и вправду рассказать? Нет, нет, она же ненавидит меня, скандал поднимет… Нужно быть осторожным. Она подозревает, догадывается. Ничего, пусть надеется, что я раскроюсь. Пусть поит меня спиртом, пусть кормит до отвала, пусть старается в надежде… Да, это правильно… Обману ее. Вот и выход», — думал Барктабас, с жадностью поглядывая на бутылку. Последние полгода он пил чуть не ежедневно, и теперь поднесенного Алчадай оказалось более чем достаточно; глаза его вдруг остекленели, выкатились в испуге — он увидел что-то корчащееся, извивающееся, в ушах стоял шум.
Алчадай отступила в страхе.
— Ты что? Погляди на себя в зеркало! Уж не паралич ли разбил?
Старик сидел неподвижно, потом встряхнулся, глаза приобрели обычное выражение.
— Будто дракон пролетел. Вот здесь, у твоих плеч… Ой, опять… Что же я так стою? Или это ты стоишь вниз головой?
Вскочил, нащупал руками ножны — ножей там не оказалось. Повалился на постель, захрапел.
Махнув на него рукой, Алчадай хлопотала по хозяйству.
Когда она собралась вынимать мясо из казана, Барктабас поднял вдруг голову:
— Куда они ушли?
— Кто?
— А! Разве я дома? Это сон был? Что я говорил?
— Все рассказал. О смерти Алтынбека…
— Нет. Я не убивал. Я чист…
— Хочешь еще спирта?
— Что другое осталось у меня в жизни? Если есть, не жалей…
Алчадай налила ему еще немного, старик выпил — и вроде пришел в себя. Взгляд сделался печальным, он задумался. Вспомнил прошедшее. Вспомнил, как жил он после женитьбы на Алчадай. Первое время держал ее в строгости, рта не давал открыть. Это потом уж у нее начал развязываться язык. Он думал, что после рождения ребенка она успокоится, перестанет скандалить… вышло наоборот. А после рождения второго ребенка Алчадай разошлась еще пуще. Барктабас тогда был еще в силе, попробовал ее бить. Дважды брал в руки камчу, но Алчадай оба раза вырывала плеть из его рук, сама расправлялась с ним. После этого Барктабас съежился, как паук от ветра. Ругается ли, толкнет ли — все это перестало его трогать. Он понял, что потерял силу, потерял власть даже в своем доме, — и все связанное с домом стало ему безразлично. Не раз повторял Алчадай — мол, если бог надоумит, то она вправе прогнать его. Ни чувств никаких он не испытывал, ни даже слов у него не осталось — в ответ на презрение и ругань он обычно лишь молча посмеивался. Думал, что и железо ведь изнашивается, — успокоится когда-нибудь и Алчадай.
Ему захотелось есть — он выхватил высовывавшуюся из казана кость с мясом, обжигая рот, руки, принялся раздирать зубами недоварившуюся баранину. Алчадай смотрела с молчаливым отвращением.
Барктабас с костью в зубах вышел во двор.
Алчадай сквозь слезы оглядела внутренность юрты. У порога — находящаяся в обработке свернутая овчина, намазанная простоквашей — резкий кислый запах бьет в нос. Овчина придавлена деревянной ступой, треснувшей сверху донизу. Посреди юрты — старый войлочный ковер — ширдак. Напротив входа сложены горкой несколько потрепанных одеял. Возле кухонной перегородки в беспорядке валяются чашки, немытые, с отбитыми краями. Оставшееся от зарезанного сегодня ягненка мясо подвешено на крюк, и с него еще капает. Голова ягненка с оскаленными зубами туманным взглядом смотрит на Алчадай. У входа валяется поломанное андижанское седло. Одна из веревок, привязанных к тундуку, раскачивается из стороны в сторону от ветра.
Барктабас, обгладывая мосол, устроился на вязанках хвороста, заготовленного на растопку. В мыслях он сейчас был далеко, многое предстало его памяти. Хотя и знал, что жить осталось недолго, и не дорожил постылой этой жизнью, все же ему, после выпитого и съеденного, хотелось думать о приятном. Он постарался вспомнить, что же хорошего видел за прожитые восемьдесят лет, было ли время, когда жил в свое удовольствие, — и не мог вспомнить. Перед его глазами представало лишь бесчисленное множество овец. Ему виделось, как они, волоча за собой курдюки, блея, выходили со двора утром и, блея и толкаясь, возвращались вечером. Сам же Барктабас, держа в руке сложенную вдвое камчу, и утром и вечером пересчитывал их по одной. Причем вечером частенько недосчитывался одного-двух баранов — и тогда вытягивал душу из чабана. Размахивая камчой, обещал, что вечером зарежет вместо барана самого пастуха. Тот откупался, отдавал собственную овцу. Затем, отряхивая полы короткой серой шубы, Барктабас важно отправлялся домой. Входил в черную вышитую кибитку, испуганная жена наливала ему в миску овечьего кислого молока, подносила. Присев на корточки, он разом выпивал всю миску и, грозно взглянув на жену, снова выходил во двор. Почему он так смотрел? Чего пугалась его жена? Этого они оба не знали. Однако Барктабас был доволен тем, что держит в страхе жену, а жена его была довольна тем, что он вышел из дома… Это и было их радостями.
«Когда же я приехал сюда, для чего? — думал Барктабас. — Да, началась война. Немцы уже заняли большую часть Украины. Мне дали разрешение. Сказали, если желаете — можете выехать к прежнему месту жительства. Некоторые из высланных со мной, молодые, ушли на фронт. Некоторые, как и я, решили эвакуироваться. Нашлись и такие, что остались ждать немцев. Я вернулся сюда. Взял в жены молодую, красивую, точно поднял на дороге оброненную кем-то пачку денег. А-а, жена… Как она мне досталась? Да, было… была кровь, я перешагнул через голову покойника… Оттого и мучения мне — разве даст спокойно заснуть чья-то обида? Все-таки Алчадай человек. Она мстит мне за своего Алтынбека, это понятно. Почему я тогда не рассказал властям всю правду? Испугался. Все-таки выслан был, на подозрении. С другой стороны, красивая девушка приглянулась — можно сказать, продался из-за нее, отдал душу дьяволу. Не стал сдерживать себя. Захотелось на старости пожить сладко, обнимая молодую жену… Нет, стой, стой, Барктабас, остановись. Не обманывай себя — к чему? Разве просто так — жить, работать, иметь дом и семью, разве для этого вернулся сюда с Украины? Нет, ты затаил злобу. Ты думал о мести, лишь она была у тебя на сердце. Да, правда, истинная правда… К чему лгать самому себе? Когда началась война, я обрадовался. Я молился аллаху, повернувшись в сторону Киблы. Я решил, что настал мой час… что аллах дает мне еще одну возможность… что жизнь моя начнется сначала. Я думал поехать в родные места и там ждать, чем кончится война. Если победят немцы, то и на моей улице будет праздник, найдутся такие, как я, приблизят к себе. Вот тогда — тогда я зажал бы в кулак народ целого края!.. Посмотрел бы я на того, кто осмелится пересечь мне дорогу. Я под корень уничтожил бы тех, которые когда-то притесняли меня… А если немцы не победят, думал я, и в таком случае я в выигрыше: останусь человеком чистым и честным, бежал от фашистов, хорошо работаю. Да, я приехал с такими мыслями. Казалось, сам аллах помогает мне, сам аллах вручил мне эту женщину. А получилось… Как только она вошла в дом, все мое счастье разлетелось. Нет, опять обманываю себя. Началось раньше. Да, сам я не убивал, но был соучастником. С тех пор хожу как по острию сабли. С восхода солнца до наступления вечера для меня проходят два года. Если кто-нибудь направляется к дому, я дрожу. Я боюсь даже собственных ушей, боюсь — когда-нибудь услышу, что все раскрылось. Алчадай давно уже намекала — сегодня же говорит, будто во всем уверилась. Что же делать… Разве можно это называть жизнью — хожу как под ножом. И зачем тянуть? Чего могу еще дождаться? Тюрьмы? Или Алчадай узнает, или сам проговорюсь спьяну — конец один… Конец…» Сознание его опять начало мутиться.
— Умру! — закричал Барктабас, отбросил кость, вскочил. — Не хочу так жить! Не хочу жить!
Алчадай выбежала во двор, увидела своего старика — ухватился двумя руками за ворот и душил себя. Посчитав за притворство, язвительно засмеялась:
— Так разве умрешь? На, вот возьми, попробуй арканом… В одно мгновение вытянешься! — Она хотела просто пошутить, но слишком напряжена была, опять разошлась: — Пропади с моих глаз! Иди вон туда, к скале, там умри! Даже мертвым не хочу тебя видеть! Говоришь — умру… разве живой ты?!
Выкричавшись, успокоившись немного, она добавила:
— Наелся? Иди выгоняй быков.
6
Барктабас лежит на травянистом склоне, предоставив быкам пастись, и опять больные мысли одолевают его. То ему кажется, что он в узком ущелье, откуда нет выхода. Потом оказывается, что каждая скала, словно поднятый палец, грозит ему… каждое дерево и даже травинка собрались уколоть, проткнуть его глаз… все вокруг страшное, враждебное, чужое. А вечером — домой. Но идти домой — хуже, чем в тюрьму. Алчадай, похоже, все знает…
Когда сознание проясняется, он снова перебирает в памяти события минувшего. Желая оправдать себя, он говорит и говорит — сам с собой, в одиночестве. Иногда ругает себя, горячится, злится, даже бьет сам себя палкой. Наконец, взглянув на высокую вершину Кыз-Булака, он в очередной раз думает о смерти — и, странно, словно бы успокаивается. Его как бы что-то тянет туда, на скалу Кыз-Булак, там конец, там облегчение. Он даже встает, делает несколько шагов вверх по склону, но сдерживается. Однако мысли его определились. «Другие люди умирают один раз, я в постоянном страхе умирал тысячу раз. Свобода обернулась для меня тюрьмой, бо́льшим мучением, чем тюрьма. Да, если бы тогда попал в тюрьму, было бы легче… Тогда… Да, я вернулся с Украины и сначала вроде неплохо устроился. Работой себя не обременял. Днем отлеживался дома, сказавшись больным, а ночью, будто волк или лисица, обшаривал окрестность. Когда смеркалось, я завешивал изнутри окно, запирал дверь и исчезал. И как ночью ни одна живая душа не придет на могилу, так никто не приходил ко мне. Правду говорят: ночь принадлежит хищникам — да, ночь принадлежала мне. Я уносил все: от забытых хозяевами во дворе веревок до овец и ягнят до колхозного зерна. Ночь сводила меня с такими же, как я, темными душами. Мы старались не сталкиваться — те убегали от меня, я убегал от них. Все же я видел их дела, а они видели мои, но и я и они умели не оставлять следов. И вот однажды ночью я нашел то, что просил у неба. Перед Кара-Ташем… выстрел — силуэты двух верховых… уводят в горы пленника — связанного, избитого Алтынбека. Все это, как сегодняшний день, стоит перед моими глазами. Руки Алтынбека были связаны за спиной, рот ему заткнули тряпкой, один из них вел его на аркане, другой хлестал камчой. Завидев меня, Салкандай — я знал, что он дезертировал и прячется с такими же, как сам, в горах, — Салкандай выставил вперед свое ружье. Я тоже поднял ружье. Когда он закричал страшным голосом «Застрелю!», я не испугался — знал, что он убил бы без предупреждения — если бы у него оставались патроны. Я выстрелил в воздух — и верховые подняли руки. Шатавшийся Алтынбек, потеряв сознание, упал. Я стал угрожать, запугивать их — мол, сейчас погоню их в милицию. Они же молили о пощаде, уверяли, что откупятся, сделают для меня все, что ни прикажу. И тут я поддался, соблазнился. Второй, что сопровождал Салкандая, был Тенти, брат Алчадай. Я знал, что Алчадай уже невеста… Красивейшая девушка в аиле. Я заколебался, подумал, если отдадут ее без выкупа — пусть это будет выкупом за их жизнь. «Отдашь мне свою сестру — буду молчать», — сказал я, и Тенти согласился с радостью. Я вернулся домой и лег в постель, притворяясь больным. Возвращаясь, я увидел на тропе тело убитого ими Кара. Злая радость охватила меня. Я ничего не забыл, и теперь я поднял с земли камень и затолкал ему в рот. Я говорил себе — когда-то эта собака сослала меня, теперь пусть лежит, гложет камень… Да, убил их дезертир Салкандай — стал настоящим басмачом. Но и я приложил руку… Салкандая через день поймали — охотник Андрей собрал мужчин, устроили облаву, В убийстве Алтынбека и Кара он не сознался — да за ним и без того много всего было… Расстреляли его. А Тенти, полумертвый от страха, словно альчик был у меня в руках. Так я получил красавицу Алчадай. Проклятье! Видно, не был я рожден для счастья. Когда умру, могила испугается моих костей! Вон внизу мой дом… нет, это моя могила. Я мертвец, хотя двигаюсь и иногда говорю что-то. Какое право имею я бояться смерти? Что хорошего могу ожидать от жизни? Какое такое удовольствие? А вот какое! Порадуюсь напоследок! Скажу, что кровь двоих… горе двух женщин — на мне… их обеих, одну еще девушкой, я сделал вдовами! Пусть Буюркан узнает тоже… Она ведь не болела за меня душой, когда ее муж выслал меня как кулака… Теперь, значит, я отомстил! Да, я отомстил! Хоть не убивал сам, но примкнул к убийцам. И я рад этому! Да, скажу все — пусть узнают! Пусть станут говорить обо мне — как Барктабас отомстил своему врагу! Салкандай не признался в убийстве. Ха-ха, слава достанется мне! Убийцей окажусь я! Я — убил своего врага… Нет ничего труднее, как отомстить. И вот я — отомстил, я доволен… Сейчас пойду и скажу. Пусть все услышат, пусть узнают меня! А после этого хоть изжарьте и съешьте! Да меня теперь не очень-то просто укусить, я теперь стал дубленый».
— Кыш, смерть тебя забери! — Барктабас, разгоряченный предстоящим, изо всей силы ударил палкой по рогам одного из пасшихся тут же быков. Удар оказался столь сильным, что рог обломился и закапала кровь. Бык заревел, замотал головой и пошел к дому. За ним последовали остальные. Барктабаса одолевала злоба, жажда расправы и крови. С поблескивающими ножами в руках он пытался приблизиться то к одному быку, то к другому, но те, напуганные видом крови, сердито ревели, косили глазом, как бы собираясь боднуть старика, и били копытами землю. Так они спустились к юрте — и старику, не сумевшему расправиться с животными, казалось, что он упустил, не сделал что-то важное, необходимое.
Барктабас дрожал от напряжения, все до одной жилки натянулись, злоба душила его, казалось, он сейчас способен перевернуть землю. Сердце бешено колотилось, глаза вылезали из орбит. Ему увиделось, что с ножа в руках Алчадай, вышедшей из юрты, капает кровь. Словно бы она специально приготовилась, поджидая его, и теперь, выйдя ему навстречу, собирается зарезать… Барктабас застыл… Не мигая смотрел на Алчадай. И та, поняв, что старик не в себе и что-то готовит, собралась выслушать его рассказ, какой бы страшный он ни был. Старик шагнул к ней ближе.
— Ну, говори, что хотел сказать?
— Скажу! Сядь, туда, на кизяк! Слушай!
Вид у Барктабаса был страшный, казалось, у него душа сейчас вылетит из тела. Алчадай, понимая, что он в эти минуты на любое способен, послушно отошла, села на кизяк.
Барктабас вытащил из ножен оба ножа, отбросил их в сторону: один звонко ударился о камень, другой торчком вонзился в землю. Собака поднялась с места, подошла к торчащему ножу, понюхала, затем, взяв зубами за рукоять, отнесла к куче золы, закопала. Сделала это не потому, что узнала нож старика, — просто имела привычку закапывать все свои находки. Затем от нечего делать залаяла на грифа, который прыгал на ближнем холме, собираясь взлететь.
— Ну, села. Теперь говори!
— Скажу… я убил Алтынбека и Кара! Я! Расправился вот этими руками! Я отомстил Кара, отомстил собаке, сославшей меня, вот! Да, я убил! Ха-ха-ха! Вон, вон, Кара — идет там! Останови! У него нож… О-о, сколько народу собралось!.. Я один…
Барктабас начал рвать на себе одежду, беспричинно смеяться. Потом ему показалось, что кто-то подбирается к нему, он принялся испуганно озираться по сторонам, искать место, где бы спрятаться.
— Буюркан! Буюркан! Вот он — убийца!
На крик Алчадай прибежали Буюркан и Керез. Их красные платья показались глазам старика надвигающимся пламенем. Вот сейчас, сейчас огонь охватит все! Барктабас с криком бросился прочь.
— Не жгите! Не бейте! Не рубите! Я не Барктабас! Я другой, я скотник! Убери свою винтовку! Не стреляй!
Обхватив руками голову, Барктабас стремительно убегал от дома, а три женщины, схватив в руки что попало, мчались вслед.
Старик добежал до Кыз-Булака и полез вверх. Он поднимался, и голос его звучал все резче, яростнее, слова становились все непонятнее, ясно и упрямо он повторял одно — «умру».
Буюркан и Керез обогнули Кыз-Булак, зашли с верхней стороны, Алчадай поднималась снизу — они стремились окружить старика, не дать ему возможности перевалить через хребет. Старик взобрался на красный камень на самой вершине Кыз-Булака. Залезть туда было не просто, решиться мог разве только отчаявшийся.
Буюркан, Алчадай, Керез, все трое казались старику бесчисленными руками целой толпы преследователей. Ум его пошатнулся, он начал кричать от страха. Он не видел больше дороги, чтобы убежать, уйти от протянутых к нему рук. Сжав голову ладонями, он выкрикивал бессмысленное:
— Я не Барктабас, а другой! Уберите огонь!
Наконец он покачнулся и полетел вниз, ударился головой о камень, на мгновение остановился — и покатился дальше. В конце концов тело его наткнулось на небольшой высохший куст — и это было все. И не различить было, где Барктабас, где сухие ветви.
Женщины, помогая друг другу, спустились со скалы. Все молчали, потом Буюркан вздохнула:
— Ох! Знаете, мне даже легче стало…
— Кровопийца лежал в моих объятиях, проклятье мне!.. — Глаза Алчадай наполнились слезами.
— Пойдемте, — сказала Керез, беря мать за руку.
7
Ночь. Тундук в юрте открыт. Буюркан не спит. Голубой свет луны будто спустился по веревке от тундука вниз и теперь отыскивает что-то возле кухонной перегородки — чигдана, расплылся светлым пятном по ковру-ширдаку. Ночь, голубой призрачный свет уводят мысли Буюркан от сегодняшнего, переносят в далекое прошлое, в чудесную девичью пору, в такую же вот голубую лунную ночь. «Правду говорят — рождается девушка в одном месте, а жить ей приходится в другом. Далеко остался Чон-Кемин — там я выросла. Далеко осталась милая матушка Джиргал — она хотя и не родила меня, не родной приходится, но вырастила меня и любила от всей души… Если случайно кто-нибудь приближался ко мне, она издалека кричала: «Не подходи к моей дочери!» — словно орлица малого птенца, охраняла меня. Она вложила в меня свою молодость, силу, свою любовь, свою материнскую доброту. Она растила меня, не давая никому в обиду, исполняя все мои желания. Я не знала ни забот, ни печали, окруженная светом и луны, и солнца. Теперь матушка Джиргал постарела, и живем мы далеко друг от друга. Я как искра, оторвавшаяся от костра, улетевшая, пропавшая с глаз, оказалась тут, зову матушку к себе — не приезжает, а если и приедет, то самое большее через неделю собирается в дорогу. А я остаюсь здесь, и этим как бы не оправдываю вложенное в меня, не исполняю свой дочерний долг. Бедная моя мама… как давно я не видела ее. Ее глаза будто звезды на утренней заре… неужели сейчас потускнели? Ее чудесная тонкая, стройная фигура… неужели согнулась, как ребро? Когда люди мне сказали, что мама постарела за последний год, я представила это, словно сама увидела, и сердце мое заплакало. Она не родила ни одного ребенка, но воспитала. Когда я подросла, я узнала, что мои родители потеряли меня, крошечную, во время бегства в шестнадцатом году. Матушка Джиргал подобрала меня в те ужасные дни — подобрала прямо в колыбельке — и выходила, выкормила, вырастила — полюбила. Бедная моя матушка Джиргал. Ведь нужно быть с ней в такое время, когда стареет, когда слабеет. Девушки в детстве только близки к матерям, а потом уж отрезанный ломоть, принадлежат другим… Скучаю, да, думаю о ней — но все ведь издалека. А было время — я говорила, обещала, что ни на шаг не отойду от матушки Джиргал. Были дни, когда я ругала бессовестными, жестокосердными девушек, оставивших родителей, переехавших в другие места, к мужьям, к новой родне. Про себя уверена была, что сама не сделаю так, всегда буду возле матери. Если выйду замуж, то за кого-нибудь из своего же аила. Но приехал из Таласа Кара — и, как сильная птица, подхватил меня, унес… Помню — появление Кара в нашем аиле много вызвало разговоров. Рассказывали о нем необыкновенное, восхищались, передавали слухи о том, где, в чьем доме остановился, у кого гостит, куда, в какой аил собирается завтра. Особенно заинтересовали эти известия девушек и молодок. Кара виделся нам героем. Люди передавали из уст в уста, как он боролся с кулаками в Таласе, как живой выбрался из реки Талас, куда бросили его кулаки, желая расправиться. Мы, девушки, в сердцах которых играла молодость, с ожиданием поглядывали на дорогу. Каждая из нас мечтала увидеть его хоть раз, и все скрывали друг от друга свои затаенные мысли, однако же все подозревали друг друга… Поэтому надежды у каждой было немного, трудно ведь заметить именно тебя в большой толпе. Но вот однажды прибежала моя подружка Упел, взволнованная и раскрасневшаяся, потребовала суюнчи — подарок за хорошую весть. Объявила, что Кара собирается приехать погостить к нашим соседям. Упел знала о моей заочной безнадежной влюбленности и готовилась помочь мне от чистого сердца. Как раз в ту ночь молодежь затевала игры. Должны были собираться джигиты и девушки из двух аилов. В последние годы такие, на всю ночь, игры затевали нечасто, поэтому они всегда бывали особенным праздником — всем было весело и интересно. Получилось так, что недавно уже устраивали игры в соседнем аиле, и мы все до сих пор не уставали делиться впечатлениями той ночи. Когда я услышала, что снова затеваются игры и что к тому же ожидается Кара, душа моя как птица взлетела под облака и витала там.
И вот наконец настал долгожданный вечер, когда аил успокоился, то там, то здесь послышались песни джигитов, звонкий смех девушек и молодок, они звали друг друга, находили, собирались вместе. Увидев удаляющихся от аила по одному, по двое молодых людей, я тоже влилась в этот ручеек. Ах, какая чудесная выдалась та ночь! Казалось, весь мир заполнили смех, и песни, и радость, и молодость, и сладкие мечты, и легкая беззаботность. И над всем этим — сияющий, брызжущий свет луны. Мы играли в ак-чолмок, и белый камушек с гусиное яйцо, который мы подбрасывали, казалось, откалывался от самой луны. Игра эта издавна живет среди молодежи. Брошенный изо всех сил белый камень стремительно летит вверх, исчезает в сиянии луны, растворяется в нем, потом сверкает белым боком, падает в густую, выше колен зеленую траву. Мы бросаемся наперегонки, старательно ищем, перебираем по травинке, и счастливец, нашедший ак-чолмок, бежит к условленному месту… Такая ночь — как хорошая песня, в ней соприкасаются души. В такую ночь узнаешь новые лица, запоминаешь новые голоса, в такую ночь встречаются те, кто не мог увидеться раньше, уходит прочь тоска и окрыляет мечта. Веселый смех, звонкие крики, шутки, зовущие голоса, песни — все это сливается, перемешивается с лунным светом — и запоминается на всю жизнь. Тут дыхание молодости, волнение и жар юных сердец, тепло дружеской улыбки…
И вот сын нашего соседа привел к нам Кара. Даже если бы он и не назвал его, не познакомил с нами, мы все равно узнали бы Кара… Я бы узнала… Девушки, молодки зашептались, голоса их зазвучали мягче, нежнее прежнего; поднялся, вспыхнул смех, началась веселая возня: толкание в спину, щипки, шуточные удары кулачком. Одни, не умея найти повод заговорить с Кара, кружили вокруг него, другие делали вид, что не замечают… Кара подошел к группе девушек и джигитов, где была и я, заговорил с сыном соседа. Не знаю, что происходило, только мне все больше нравился его смех, его слова, как он двигается, как держится, как выглядит — и лицо, и вся его крепкая стройная фигура. Мне казалось отчего-то, что мы с ним знакомы очень давно. Я чувствовала себя обманутой, задетой, оттого что он не подошел прямо ко мне, не подал мне руку, не поздоровался, не стал рядом со мной. Мне теперь вдруг стало недоставать этого всего, и даже игры наши начали казаться пустыми, неинтересными. Словно угадывая мои мысли, Кара все кружил подле меня. Он быстро вошел в игру, оживил ее. За короткое время он освоился среди наших девушек и джигитов, держался как со старыми знакомыми. Не выделяя никого из девушек, лишь иногда оказываясь рядом со мной, бросал мне несколько веселых и ласковых слов — больше ни с одной не разговаривал.
Потом случилось — тот самый джигит, что пригласил его в гости, проходя мимо, пошептал ему на ухо. Кара мгновенно оставил игру и обратился ко мне. «Буюркан, отчего ты грустная?» — спросил он. Я не ответила, стыдливо опустила глаза. Он сказал еще что-то, но я не расслышала — его слова заглушил взрыв смеха после чьей-то шутки. Я посмотрела на него, он на меня, потом он вышел из круга играющих… Он все время оглядывался назад, как бы зовя меня за собой, и я пошла следом за ним, чувствуя, что он ждет меня. Что-то неведомое мне прежде, таинственное, исходившее от него, непонятным образом руководило мной. У меня не было сил остановиться. Мы поднялись на склон, поросший соснами, дошли до скалы. Внизу бурлила река. Белая пена шипела, как кумыс, вскипала, поднималась и опадала. Течение с грохотом ворочало большие камни.
Кара отломил маленькую сосновую ветку, подал мне. Не знаю почему, но я эту ветку спрятала на груди. Я видела, что он обрадовался — стыдливо поглядел на меня. Потом решился, погладил меня по голове. Его рука показалась мне мягче шелка. Я продолжала молча смотреть в землю, тогда он тихонько приподнял мою голову за подбородок — и я наконец смогла внимательно разглядеть его. Луна освещала его смуглое красивое лицо, тебетей, отороченный куницей. Глаза его блестели — казалось, из них вылетали мелкие-мелкие искорки чего-то светящегося — и вонзались в мое сердце, и я не могла руководить своим сердцем. Шумела река и уносила с собой его слова… Я плохо слышала… или это от волнения было?.. Кровь шумела в висках… Но те слова, что я смогла, успела услышать, объяснили все… и то, что унесла река, — тоже. Через некоторое время я почувствовала, что его рука коснулась моей спины. Я застеснялась, напряглась, задрожала, даже испугалась — мне захотелось уйти. Нет. Сильная рука не дала мне сдвинуться с места. Вся моя воля, моя судьба, моя любовь, моя молодость были у него в руках. И вид его говорил, что никому не отдаст меня. Если бы он отпустил, для чего так уверенно вел меня сюда…
Да, как мы в аиле много слышали о нем, так и он слышал, что в Кемине есть девушка по имени Буюркан. И так же, как и я, издали, по рассказам узнала и полюбила его, так и он, зная обо мне, специально приехал, чтобы убедиться… чтобы увидеть, встретиться, поговорить… Разве могла я догадаться, что он, еще не увидев меня, в душе уже со мной?
Он не дарил мне браслета, кольца, духов. Он не умолял меня, он не обманывал, не совращал меня пустыми словами. Он не говорил красиво. Он даже не старался показаться лучше, умнее, чем есть. Он просто смотрел на меня. И в этой молчаливой его нежности и властности были все слова, которые он хотел сказать. Я поняла его душу через взгляд. Да, в эти минуты мы понимали друг друга, просто глядя в глаза, — так наши души тянулись друг к другу… Ничего сокровенного, потаенного не осталось меж нами. Я даже хотела, чтобы он стоял так, молча — это молчание говорило, сближало больше слов. Наконец он взял меня за руку. Мне не было неприятно… и я тихонько сжала его руку в своей и незаметно улыбнулась. А он, видно, ждал этой улыбки, моего стыдливого признания. Он привлек меня к себе, и я — легче ветра — прижалась к нему. Я слышала, как бьется его сердце. Если бы кто-нибудь увидел нас сейчас со стороны, он принял бы нас за одно целое, не смог бы разделить…
Теперь Кара начал говорить о том, что было у него на душе. Многие его слова, как и прежде, унесла в своем шуме река — унесла вместе с течением, впитала в себя… Может, и теперь еще несутся где-то сказанные им тогда слова о любви ко мне…
«Моя Буюркан!» Это отделилось от остального, звонко ударило мне в уши. «Моя Буюркан!» Этого река не унесла с собой, у нее не хватило сил отобрать у меня такое… Ветер сложил свои крылья, умерил бег воды и, притаившись между камнями, прислушался. А когда полетел дальше, казалось, и в течении реки, и в песне ветра повторялось и повторялось: «Моя Буюркан!» И не только река и ветер… И гордые сосны, и кусты, и трава в шелесте своем несли эти слова. Вскипающие белой пеной волны пели о нас, луна подглядывала сквозь густые ветви, и завидовала, и любовалась нами.
Это наслаждение, эта ночь, эта красота опьяняли меня. А может быть, меня опьянило пламя молодости, наше общее пламя — мое и Кара… Наверное, поэтому я поздно заметила, что его губы коснулись моей щеки… Я сделала вид, что обиделась, и отвернулась… Нет-нет, это не взаправду было, я просто кокетничала. Может быть, я хотела, чтобы он еще сильнее, еще горячее поцеловал…
Кара чуть отодвинулся и посмотрел внимательно — действительно обиделась я или нет? И конечно, по всему моему виду, по тому, как я, опустив глаза, играла маленькой веткой сосны, которую он мне дал… по всему он понял, что я не сержусь на него. Он взял меня за руку и повел выше, мы поднялись на большой скальный выступ над рекой. Красивое место, все в нетронутом зеленом травяном ковре — будто покрытое большим ширдаком. Мы сели там, подстелив под себя вьющуюся мягкую траву. Он крепко обнял меня. Мне сделалось даже больно, но все равно, все равно… я хотела, чтобы он обнимал еще крепче, я проснулась, я, верно, давно и страстно желала его объятий…
Полились самые затаенные мысли. Оказывается, Кара уже давно слышал обо мне много теплых, красивых слов и с сердечным волнением ждал встреч. Мало того, он уже был влюблен. Он не скрывал этого. Его слова, как клятву, слушали и запоминали сосны, скала, река, ветер, зеленая трава. Цветы склонили головки перед нашей молодостью и любовью.
Где-то наверху, на склоне выше нас, послышалась песня. Пел молодой, сильный, счастливый голос — и неожиданный подарок еще больше сблизил наши сердца. Казалось, джигит видит нас и поет о нас, радуясь и восхваляя… Но нет, конечно, не только о нас, но и о других, обо всех сидящих сейчас подобно нам, сливших свои сердца в одно… и даже о тех счастливых, что в будущем придут сюда, пел он. Голос долетал до нас сквозь шелестящие ветви сосен, обволакивал, ласкал, заставлял играть и улыбаться все вокруг — даже брызги воды дрожали в радостном нетерпении. Беззаботный легкий щебет ночных птиц сливался с песней джигита, вплетался в нее, украшал, и незнакомое сладкое томление рождалось в крови. Ах, кто бы ни пел, спасибо ему!
Мы поднялись еще выше. А внизу все продолжались игры. Временами звучал душевный, негромкий смех, и казалось, что нас не хватает там, что друзья зовут нас к себе, завидуют нам, не могут найти… но тут же веселые крики заглушали все. Нас не тянуло туда. Что-то подталкивало нас вперед, дальше и выше по склону — было ощущение, что впереди нас ждет большое счастье, и если мы не поспешим, то упустим, не настигнем его.
Когда мы наискось вышли к какому-то ущелью, оказалось, что там стоял джигит с двумя конями в поводу. Он предложил нам скорее садиться. Меня как холодной водой обдало — показалось, хуже воровства. Я очень обиделась на Кара. Значит, он собирался увезти меня обманом, и привел сюда обманом, и все его слова, все уважительное отношение — тоже обман?.. Я выдернула свою руку из руки Кара. Он тут же понял, что это уже не шутка. Сердито сказал своему товарищу, что так не поступают с девушкой. Попросил у меня прощения. Потом оказалось, что, как только мы ушли бродить между сосен, его друг, приехавший с ним вместе из Таласа, на свой страх и риск сам решил все приготовить к отъезду: собрался — соглашусь я или не соглашусь — увезти меня хоть и силой.
Кара отправил джигита восвояси, а сам пошел проводить меня до дому. По дороге в разговорах мы все больше узнавали друг друга. Мы сделались еще ближе прежнего и уже делились тайнами.
Кара проводил меня до самого дома. На прощание сказал: «Не скрывая, расскажи все матери. Если она разрешит, то уедем через три дня». Я молча вошла в дом. Мать уже спала, но, когда я, раздевшись, стала укладываться, она проснулась. Обычно, когда я приходила с таких гуляний, я начинала греметь посудой, искала еду, веселая, проголодавшаяся. Сегодня же я забыла про еду, вошла неслышно, как мышка, и сразу легла в постель. Это необычное, видимо, и разбудило маму, и она, умный человек, поняла. Осторожно, деликатно начала расспрашивать. Я никогда ничего не скрывала от матери. И сейчас сразу рассказала ей всю правду. Она ответила мне: «Я ожидала, что он так поступит, этот сирота. Конечно, он приехал из Таласа, пройдя столько рек, и поселился по соседству не ради меня — чтобы увидеть тебя. Сама решай, дочка. На меня не оглядывайся. Если судить по слухам… народ больше говорит о нем хорошее. Если он понравился тебе, а я скажу на это — не выходи замуж за него, оставайся подле меня, то что я буду за мать. Только имя дочери принадлежит матери, сама она принадлежит мужу. У всех у нас, женщин, судьбы схожие. Где остались мать, родившая меня, отец, выпестовавший меня? Между нами всего один день пути, но разве часто приходится увидеть их? И не думай о том, что оставляешь меня. Если полюбила — иди с ним. Обо мне не беспокойся. Плохо будет одной — возьму на воспитание еще девочку. А когда она вырастет, и ей скажу, чтобы она уезжала, если позовет любимый. Я сама когда-то была продана, как скотина. Хватит с нас и этого. Теперь я желаю, чтобы вы были счастливы, выбирали сами. Ты сама хозяйка своей судьбы».
Мы шептались далеко за полночь. Матушка Джиргал рассказала мне то, чего я не знала раньше. Я впервые услышала, как крошечная, в младенческой колыбельке, я была потеряна родителями во время бегства в Уч-Турфан. Тут только я смогла в полной мере оценить человечность моей приемной матери Джиргал. Думая о ней, я перебирала в душе девяносто девять разных благодарностей… «Если решишь ехать с Кара, я провожу тебя, не прося за тебя ни копейки калыма, заколю самую дорогую для меня скотину и устрою свадьбу — провожу тебя в полдень при всем народе, не скрывая от людей. Пусть только кто-нибудь посмеет сказать, что Буюркан увезли, даже не заплатив калым! Ай, разве нет таких, что вопреки законам правительства украдкой получают калым, отдавая девушек против воли? Есть. Но я не видела, чтоб эти люди узнали счастье от продажи дочерей», — говорила она.
Матушка всегда держала слово. Как и обещала, она проводила нас в полдень. Зарезали кобылицу. Множество людей шумно благословляли нас на прощанье.
Через некоторое время мы приехали в Талас. Оказывается, земля везде одинакова, все те же горы, все те же бурливые горные реки.
Кара был безлошадным бедняком. У него не было даже родственников, которые могли бы помочь скотом, деньгами, — и все же весь аил встретил меня с почтением, мой приезд стал настоящим праздником. Друзья-ровесники его без лишних слов заполнили дом подарками, двор скотиной, зарезали жирную кобылицу, баранов. Все знали, что Кара ничего не добивался для себя, не жалея отдавал все народу; несмотря на его молодость, в аиле считались с его мнением. Хотя я с болью вспоминала матушку Джиргал, с которой так неожиданно разлучилась, настроение мое поднялось от такой доброй встречи, душа моя радовалась.
Кара был сельским активистом и всем был нужен, всегда нарасхват. Проводит одного, другой приезжает, то в одном месте мелькнет, то в другом — целый день на ногах. Здесь одного записывает в колхоз, а там уже один или два собираются выйти — и Кара должен каждому объяснить, где правда, каждому отдельно и каждому по-своему. Помню, как он однажды говорил на собрании с теми, кто начал беспорядочно резать скотину, после того как сами же передали эту скотину в колхоз…
Под влиянием Кара я тоже сделалась активисткой — взяла на себя работу среди женщин и девушек. То было время, когда правительство объявило беспощадную борьбу против калыма, против двоеженства и наказывало за это. Целыми днями не сходила я с хромого игреневого коня — то туда надо было поспеть, то сюда. Однажды, когда уже сгустились сумерки, я возвращалась домой, и вдруг на моем пути как из-под земли появились два всадника. В руках палки, кони вспотевшие, с пеной у рта. Один из всадников приказал мне: «Стой!» «Вот тебе — стой!» — закричала я в ответ, хлестнула его камчой и поскакала вперед. Не знаю, может, в лицо или даже в глаза попала — только он бросился куда-то в сторону, закрыв лицо рукой. Второй не стал преследовать меня, лишь вслед прокричал ругательство. Позже мы узнали, что это были гончие собаки пройдохи Тайлака. Мы раскрыли глаза второй жене Тайлака, и она ушла от него и вышла замуж за джигита, который раньше не мог жениться на ней. Тайлак и его родня, оказывается, считали меня виновной в этом и хотели отомстить.
Тогдашние схватки невозможно забыть, невозможно…
Годы летели как птицы. Долгое время я не рожала, и наконец появилась на свет Керез…»
В темной юрте лежит Буюркан, не спит, перебирая в памяти события минувшего, пережитое.
Керез заглянула в дверь:
— Спишь, мама?
Сама она сейчас охраняла двор от нападения волков.
— Да, милая, сплю… как же не спать?
— У нас в школе была одна старая учительница, сейчас уже вышла на пенсию. Мы все ее любим. И взрослые, и дети — все зовут тетушка Аруке. Я пригласила ее к нам в гости, мама, оставила ей адрес. Она обещала, что как-нибудь при случае заедет. Я не сделала плохо, мама? Ты не знаешь ее?
— Нет, милая. Как ты сказала? Аруке?
— Да.
— Аруке… Хорошо сделала, что пригласила. Пусть погостит у нас.
— Чего она не пережила, бедная, — если б ты знала! Целых два дня рассказывала. Ты бы слышала — заплакала бы.
Керез исчезла, со двора снова послышался ее предостерегающий крик — отпугивала волков.
Буюркан не спалось, сквозь отверстие тундука глядела в небо, а небесные звезды смотрели на нее — казалось, что-то говорили, хотели поделиться тайной, звали куда-то…
— Керез! Доченька! Иди полежи немного! Голос твой пропадет от крика. Я сама выйду посторожу. Что это сегодня проклятые волки не унимаются, с двух сторон воют, обжоры!
Буюркан оделась и вышла во двор. Отчетливо послышался протяжный крик молодки из дальней юрты. Буюркан догадалась, что там тоже боятся волков.
— Я не устала, спала бы ты, зачем встала, — говорила дочь.
— Ты еще не привыкла, отдохни. Я-то ко всему привычная. Ни сну, ни болезни не поддаюсь. А ты быстро устанешь. Иди приляг. Я сама чуть прикорну — и уже выспалась…
Отправив Керез в юрту, Буюркан прошла по двору, увидела Бедела — спал на сложенном вдвое ковре. Открылся по пояс, — видно, жарко ему было, такому здоровому.
— Молодой, горячий… — Буюркан улыбнулась и пошла дальше.
8
Утром небо было чистое, солнце поднялось над горой, засияло весело.
Алчадай пошла за водой к роднику Кыз-Булак. Мир казался ей обновленным. Почему же она прежде не замечала, как прекрасно это место — родник и скала над ним? Почему раньше не казались Алчадай такими прекрасными заросли можжевельника, тянущиеся вверх по склону? Посмотри, какая замечательная сосна растет среди камней. Как будто только сегодня увидела… Интересно… А ведь она приходила сюда, к роднику Кыз-Булак, каждый день, приходила за водой, но ничего, кроме невыразительной красноватой поверхности скалы, ее взгляд не примечал. И еще, ей вечно казалось, что здесь нависли тучи, всегда пасмурно. И если станешь под этими тучами — они от первого же громко, весело сказанного слова обрушатся и раздавят… Сегодня же — иное, сегодня все здесь сияет и светится. О-ох, и правда, ведь эта скала напоминает фигуру девушки! А прозрачная вода родника — как чистая слеза… Да, выходит — последние восемнадцать лет глаза Алчадай были закрыты — она не видела, белый свет казался ей темным. Разве замечала эти зеленые склоны, изрезанные складками оврагов, ведь похоже на то, как если бы тесно, вплотную улеглись зайцы… Каждый день ходила сюда пасти быков — и цвет травы казался ей черным. А вот этот холм, круглый, как яйцо, где он раньше был, почему не бросался в глаза? И мычанье коров, и блеянье овец — все сегодня звучит иначе, все сделалось частью живого прекрасного мира… Даже быки глядят добрее. Природа будто сняла с себя вчерашнее темное платье и надела новое, праздничное. Вот прилетел ветер. Смотри, как нежно он гладит тело, будто чья-то шелковая рука. Где он прятался до сих пор, этот ласковый ветер? Ведь прежде с утра до вечера бесился, завывал, налетал как бешеная собака. Или он и раньше бывал такой? Вон по склону разбрелись овцы Буюркан. Пасутся, собираются группами, точно звездочки в небесные созвездия! А белые — точно молоко, да? Раньше Алчадай все казалось, что они серые да пыльные… блеяли хрипло, надрывно, а теперь — точно звоночки заливаются… Отчего? А кто там возле отары? Да это ведь Бедел, глухонемой чабан, помощник Буюркан. Неужели он так строен? Казался невзрачным, ходил будто пришибленный, — что случилось с ним? Или это сама Алчадай до сих пор не умела разглядеть его хорошенько? Уже многие годы Бедел все тут же, рядом, на виду — да сама она на все, на весь мир смотрела невидящими глазами, с безразличием, в обиде на свою судьбу. Все мужчины казались ей противными после смерти Алтынбека… И это тот самый Бедел? О-хо, оказывается, привлекательный, стройный джигит. Почему Алчадай раньше не замечала его?
Бедел шел прямо к роднику Кыз-Булак — то ли потому, что заметил Алчадай, то ли просто не знал, куда деть себя. По дороге, видать от избытка сил, ухватил, поднял большой камень и, подержав над головой, отбросил метра на два. Камень со звоном упал, покатился вниз по склону. Но Бедел уже забыл о нем, он шел навстречу Алчадай, Алчадай теперь могла внимательнее рассмотреть джигита. Да, правда, стройный, красивый парень. Она подумала: «Разве можно сравнить с Барктабасом? Один недостаток — не слышит и почти не говорит. Но при чем тут язык… Разве такой, как Барктабас, хоть и способен был разговаривать, разве он стоит этого немого? И молод, и красив, и работа в руках спорится. Конечно, Бедел и добрый — никогда ни в чем не отказывает… Почему я раньше не подумала? Ведь он давно кружится возле… Да, сейчас настало его время — настоящий джигит! Если я и теперь не взгляну на него ласково, тогда он скоро совсем уйдет с моих глаз, будет искать свое где-то еще… Сейчас подойдет. Что он сделает, посмотрю-ка. Ведь он знает о Барктабасе, знает, что я свободна… Верно, постарается сблизиться со мной?.. Он так сделает, я знаю, что он так сделает. А я немного помучаю его, не подпуская к себе, — пусть подождет, потревожится… а потом возьму крепко в руки и не отпущу…» Бедел меж тем широкими шагами спускался к роднику. «Сейчас подойдет, заговорит», — думала Алчадай. Она как бы нечаянно опрокинула ведро, беспомощно засуетилась. Уверена была Алчадай, что Бедел заметит, не вытерпит и подойдет помочь ей набрать воды. Но Бедел будто и не видел ее — прошел мимо, даже не поздоровался. Алчадай словно обдало холодом. У нее даже голова закружилась, зашлось дыхание, она чуть не упала. Оглянулась — Бедел направлялся к лошади, пасшейся тут же, у родника. Теперь Алчадай рассердилась по-настоящему. «Ну, погоди — я тебя, немого дурака!.. Уж я тебя заставлю ползать в ногах, умолять. Как щенок будешь бегать за мной — так и сделаю, или пропадет мое имя Алчадай! Я еще достаточно молода и выгляжу… Ой, подожди, насчет выгляжу… Ведь уже с прошлого года Бедел перестал заглядываться на меня… С прошлого года я не видела себя в зеркале. Совсем перестала следить за собой…» — думала Алчадай. Она торопливо набрала воды и вернулась домой. Отыскала на дне сундука зеркало, улыбаясь, взглянула… О боже, это кто же там? Женщина с почерневшим лицом — неприбранные, разлохматившиеся космы свисают по щекам — скалит в улыбке желтые зубы… Это Алчадай или ведьма? Разве Алчадай такая худая, такая страшная? Когда морщины легли на это лицо? Что случилось с губами, прежде красными, как смородина? Сморщились, съежились, все в трещинах. Неужели это те самые волосы, что переливались, как шерсть куницы, сливаясь с меховой опушкой на шапке? Смотри, как они торчат во все стороны, словно иголки у ежа, сзади висят как хвост у лошади, потускнели… Значит, те светлые, как росинки, зубы пожелтели? Груди, которые некогда играли, толкая платье, торчали как клюв перепелки, теперь расплылись и опустились… А что с носом, боже, он сделался как хребет рыбы, что сушат на солнце! Разве в ушах были не серебряные сережки? Что же там чернеет словно сажа? Сколько лет не чистила их… Наверное, совсем заросли грязью… Эх, разве только серьги — грязь покрыла и разъедает ее сердце, весь ее облик. Не только серьги, но и душа заросла грязью…
Глаза Алчадай наполнились слезами. Ей стало жалко себя. Не верила, что стала такой, еще и еще раз вглядывалась в зеркало. Но как бы ни смотрела, ни поворачивала его — оттуда глядела на нее, сердилась, беспокоилась и печалилась все та же страшная, незнакомая черная женщина, ничем не напоминавшая ее, прежнюю красавицу Алчадай. Казалось, она вопрошала: «Ты меня довела до такого — что теперь буду делать?»
На лице пестреют большие желтые веснушки. Откуда они взялись? А где та красивая родинка на щеке? И ведь намека даже никогда не было на веснушки. «Нет — это я или кто-то другой? Да на месте ли мой разум?» Алчадай засомневалась, потом признала, что не в разуме дело, — и тогда ей пришлось сказать себе, что да, это она, такая она сейчас, после жизни с Барктабасом, — и тут из глаз ее хлынули слезы. Она закрыла лицо руками, привалилась к стенке юрты… Слезы, скопившиеся за многие годы, да, слезы, что кипели, раздирали, душили ее, наконец пробили себе путь. Это был плач об ушедшей молодости, о несбывшейся любви, о долгожданной и обретенной наконец свободе, об оторванном у нее Алтынбеке… Со слезами выходила из души Алчадай память мучительных дней, мучительных долгих лет, когда она задыхалась… выходила накипевшая боль.
Да, видели жители аила в последние два-три года, что очень заметно изменилось поведение Алчадай, видели и удивлялись. Сделалась она жестокосердой. Если приходила на похороны, то в ее глазах не бывало ни слезинки; если приходила на свадьбу, то забывала улыбаться… если ела что-нибудь, не замечала вкуса; если к ней обращались, не была внимательна, иногда отвечала невпопад… ко всем одинаково обращалась на «ты», забывая про возраст… В общем, совсем другой стала Алчадай. И вот сейчас застывшие, окаменевшие ее слезы вдруг нашли выход. В этом было какое-то новое отношение к жизни, новые чувства и взгляды, некое обновление, изменение. Ее маленькие дети растерянно застыли, смотрят в удивлении: «Что случилось с нашей мамой?» Они не верят, что Алчадай плачет, никогда не видели, и поэтому ни один из них не подошел к матери. Видишь, как смеется младший, что ел простоквашу и теперь застыл с большой ложкой в руках? Он смеется, думая, что мать шутит, притворяется. Оба старших в замешательстве, не понимают, что происходит. А Алчадай не просто плачет, она думает. В душе ее зреют перемены, готовится обновление.
Да, вот оно — началось… Алчадай вскочила проворно, легко, как когда-то в свою девичью пору, сбросила с головы грязный синий платок, достала из сундука белый шелковый. Она быстро разожгла огонь и нагрела воды. Вымыла голову, расчесала блестящие волосы, заплела в две косы. Она выгнала детей во двор и вымылась оставшейся горячей водой. Она вытащила из сундука ярко-красное шелковое платье, то самое, в котором в девические годы ходила на свадьбы и на гулянья, — оно с тех самых пор так и лежало на дне сундука. Надраила до блеска серьги. Почистила зубы. Повязалась белым шелковым платком и посмотрела в зеркало. Оттуда глянуло симпатичное смуглое лицо, напомнившее ее лицо в девические годы. Весело глядели слегка уставшие, чистые добрые глаза. Казалось, будто искусный хирург снял с них бельмо — с давно уже не видевших. И зубы сделались белыми. А те пятна на лице, что она приняла за многочисленные веснушки, вовсе не веснушками оказались, просто обветрены были щеки, кожа потрескалась. Родинка, которую она было не могла найти, затемнела на щеке под глазом, напоминая звезду Алтын-Казык, указывающую дорогу ночью, еще больше украсила милое лицо. «Человек, оказывается, похож на дерево, — мысленно говорила себе Алчадай. — Если не ухаживать, земля под ним зарастет травой, дерево перестанет расти, захиреет, а потом постепенно высохнет. Я, как запущенное дерево, постепенно засыхала. Еще немного — и не было бы меня, осталась бы черная земля, пыль, зола… и все развеяло бы ветром. Теперь я другая. Теперь я буду звать назад свою молодость. Да, я еще молода. Люди увидят меня, как цветок, поднявшийся после дождя. Я еще покажу, какая во мне сила жизни! Я еще получу от жизни все, чего не получила в молодости моей, прошедшей в горе, в печали, в слезах! Я смогу, я способна это сделать! Я — Алчадай! Я та Алчадай, которую любил Алтынбек!»
Обрадованная такими своими мыслями, с надеждой в сердце Алчадай вышла во двор, взглянула — какой-то особенный свет озарил весь мир. Все было прекрасно, жизнь прекрасна…
И в этой прекрасной жизни глаза Алчадай быстро разглядели Бедела, он сторожил большую отару овец, пасшихся безмятежно на зеленом склоне. «Теперь уже нет прежней окаменевшей Алчадай, настала для меня пора любви. Исчезли черные дни, давившие мне на сердце, да, ушли, пропали. Теперь ни сплетни женщин, ни собственное плохое настроение, ни ощущение одиночества — ничто не тяготит меня. Держать голову выше, отбросить все печали, получить вознаграждение за черные минувшие дни — вот что я должна делать!» — так думала Алчадай. Она шла, чтобы исправить свою недавнюю ошибку, чтобы показаться Беделу в настоящем своем обличье, чтобы стать для него желанной, чтобы он посмотрел на нее с ожиданием, чтобы порхал возле, как бабочка ночью вокруг огня. «Посмотрю, как ты теперь будешь задирать нос! Небось прилипнешь — не отклеить! Когда я появлюсь, сверкая подобно золотым подвескам, очищенным от пыли и грязи, ну-ка попробуй еще раз пройти мимо, не обращая внимания!» Но хоть и радовалась сейчас Алчадай жизни, и надеялась на счастье — все же в глубине души не могла не понимать, сколько потеряно — и без возврата, не могла не досадовать на свою судьбу. Ведь какое это жестокое наказание, какая несправедливость — столько лет быть привязанной к старику, а теперь заглядываться на глухонемого парня. «О-о, жестокая обманчивая жизнь, — думала Алчадай, возмущаясь всем своим существом, — ты как глубокое, бездонное озеро, я же маленькое существо, попавшее в твои волны. И вот они то поднимают меня высоко-высоко, то бросают в страшную глубину, то тихонько и безмятежно покачивают на поверхности. Много лет твои волны, жизнь, испытывали меня — швыряли, били, захлестывали — в общем, делали со мной что хотели. Обтачивали меня и так и эдак, носили туда и сюда — истрепали меня за многие годы, довели до теперешнего состояния. Но вместе с тем и закалили… Я теперь не резвый жеребенок, выпущенный на лужок… Я уже способна плыть, удерживаясь на пенистом гребне волны. Этому научила меня ты сама, жизнь. Я не обвиняю тебя. Я не имею права обвинять тебя. Если не все, то многое зависело от меня самой, сама и виновата. Почему после смерти Алтынбека поддалась уговорам и давлению хитрого моего брата, отдавшего меня старику? Почему не нарушила обычая, не восстала, уступила, добровольно пошла в ад, хотя могла сопротивляться, бежать хотя бы. Да, я все перенесла. Все — значит, плохое. Разве может быть судьба хуже моей… Но теперь — во имя той, которой я была когда-то, которую любил Алтынбек, я должна очистить себя от грязи. Очистить не только душу, но и дом, и двор, и детей моих… все, что составляет сейчас мое существование. Если не сделаю этого — не стану прежней Алчадай. Говорю — прежней… куда мне до прежней, не вернуть… Но я должна быть как сейчас, чистой, обновленной, сильной Алчадай, чтобы хотя бы иметь право помнить себя прежнюю и погубленную свою любовь…»
Когда Алчадай поднялась на склон, Бедел, сидя спиной к ней, ножом вырезал из ветки можжевельника ручку камчи, любовно украшая ее узорами в виде линий, кружочков и точек. Чем бы ни занимался Бедел, все делает с душой, подумала Алчадай. Сам всегда собран, подтянут, свеж. Одежда всегда чистая, даже когда он пасет овец. Всегда побрит, аккуратно подстрижен, словно собирается в гости. Алчадай почувствовала стыд. Правильно он сделал, что не удостоил ее вниманием. Нечем ей перед ним гордиться… Она тихонько подошла, села рядом. Бедел, не видевший, как она поднималась, сначала удивленно вытаращил глаза, не узнал, потом засмеялся, потом нахмурился, отвернулся. Приход Алчадай удивил и озадачил его. Незаметно оглядел ее. Оказывается, красивая женщина… и оделась красиво. Какие глаза у нее — волнуют душу! Фигура тонкая, гибкая, как у молодой девушки… Но все же — зачем пришла она? Что все это означает? Не хочет ли она, свободная теперь, намекнуть ему… предложить?.. Но в сердце его — другая, все мысли его о ней. Незачем было Алчадай подниматься сюда.
Бедел способен был понимать сказанное по движению губ, хотя сам с трудом выговаривал простые необходимые слова. Алчадай, уверенная, что принесет Беделу радость, прямо заговорила с ним о будущем, о возможной совместной жизни.
Бедел покраснел, резко поднялся и отошел в сторону. Алчадай решила было, что Бедел шутит или просто смущен, но постепенно до нее дошло, что парню не до шуток и что он не смущен, — досада охватила ее. Она подошла, взяла его за руку, как бы приглашая — иди ко мне, поговорим. Бедел вырвал руку, отскочил. Алчадай ясно поняла — он не желает, чтобы она приближалась к нему.
Женщина растерялась. В нерешительности снова шагнула к парню — тот сердито дернулся, взмахнул рукой, как бы в такт каким-то злым словам, и отошел еще подальше. Показывая, что рассержен, с размаху ударил о камень палкой, на которой только что с любовью вырезал узоры… Переломив, отбросил ее далеко в сторону. Алчадай, не в силах поверить в совершавшееся, пошла было за ним следом, чтобы поговорить, объясниться… но Бедел, словно бы опомнившись и успокоившись, дал ей понять, что у него есть любимая невеста, на которой он собирается жениться и которой нет равных на свете… Алчадай не могла не почувствовать — Бедел и вправду любит другую, не могла не поверить… Но кого?! Бедел меж тем говорил жестами и немногими словами: «Не стой на моей дороге, ты мне не пара. Равный с равным, а по кизяку и мешок». Алчадай внимательно следила за жестами и взглядами парня, уже не сомневаясь, что он вовсе не шутит. А Бедел невольно все время поглядывал вниз — там Керез возле юрты стирала белье. Он не хотел, чтобы Алчадай заметила, куда он смотрит, переводил взгляд на холмы, в ущелье, на большие камни на склоне. Но Алчадай со свойственной женщинам проницательностью безошибочно почувствовала правду. «Неужели этот немой парень увлечен Керез? Нет, не может такого быть. Зачем же ему мечтать о том, чего ему даже во сне не увидать? Разве Керез подпустит его к себе? Хотя… Чего только не бывает в жизни… Может, если суждено… Уже сколько лет он живет у них в доме, Буюркан привыкла к нему, как к сыну… трудно сказать, что будет. Если Буюркан пожелает, то и отдаст… Допустим — не захочет терять такого работника, такого безотказного преданного помощника… Что ни говори, ведь если б не его немота, разве был бы хуже других? Мастер на все руки. Молодой, красивый, старательный. Кто не пожелает иметь в доме такого работника — по малейшему знаку готов бежать… крутится точно веретено. Да, работник… Именно работник — не хозяин. Какая из девушек пойдет за него замуж, видя в нем хозяина. Нет, что я говорю? Ведь у нас две девушки вышли замуж за немых. И девушки не из последних. Теперь уже обзавелись детьми. Понимают с мужьями друг друга, знают, чем живет каждый, скатались в одно, как комок теста… — так думала Алчадай — и тут же возражала себе: — Ах, Керез, ведь она точно куница — переливается вся… Чистая, без единого пятнышка девушка — и такому отдаст свою цветущую молодость? Чем он для нее лучше Барктабаса?» И тут же сама возражала себе, объясняла, чем Бедел отличается от Барктабаса.
Да, Алчадай ревновала. Закусила губу, стала обдумывать, как привлечь парня. Наконец как будто что-то придумала. Пошла к джигиту, несмотря из его неприветливый вид, легла рядом с ним на траву и принялась сплетничать. Стала рассказывать, будто в скором времени Керез выйдет замуж. Бедел понял — ударил кулаком о землю, закричал и вскочил на ноги. Стал грозить Алчадай. Если она еще раз скажет такие слова, пусть пеняет на себя!.. Вырвал с корнем куст можжевельника, в сердцах ударил им о камень. Если допечешь меня, то и тебя вот так же вырву с корнем, — говорили его действия.
Потеряв надежду завоевать Бедела, Алчадай, понурив голову, отошла, направилась к пасшимся быкам.
Когда женщина отдалилась, Бедел посмотрел ей вслед и пожалел, что напрасно погорячился, обидел ее без причины. Если говорить правду, в нее, конечно, можно влюбиться. Он вспомнил Алчадай, какой она была в девичью пору. Вспомнил джигитов, которые томились, не смея подойти к ней, заговорить с ней, — куда там, чтобы она сама пришла к кому-нибудь. Да он ведь и сам раз или два относил ей любовные записки аильских парней и за это получил тогда выговор от Алчадай. Совсем забыл, оказывается, про это… Но правда и то, что сам он любил Керез. Он не теряет надежды, хотя Керез не знает еще ничего о его намерениях.
Когда Керез возвращалась в аил на каникулы, она замечала, что Бедел постоянно оказывается возле, старается услужить, соглашается с ней во всем, улыбается ласково… но все это девушка воспринимала как естественное хорошее отношение человека, жившего в одном доме с ней и с ее матерью, не чужого, близкого. Она и сама хорошо относилась к Беделу, старалась не обижать его. Бывало, они по вечерам играли в прятки. Когда Бедел находил Керез, он нежно обнимал ее, гладил, ласково перебирая ее волосы, как бы играя, прижимался щекой к щеке. Случалось даже, он приподнимал ее и кружил. Девушка иногда пугалась такого его обращения, но сдерживала себя, объясняла все братскими чувствами и успокаивалась. Когда Буюркан не было дома и они оставались одни, Бедел иногда брал в свои руки длинные волосы девушки, любовно гладил их. Он советовал Керез, чтобы она старательно ухаживала за волосами. Он говорил, что глаза ее как горящие звезды. Девушка знала, что он не устанет, даже если будет нести ее на руках целый день, и отчего-то боялась. Бывало, она и сердилась на него, на его заигрывания, думая, что он просто так грубо шутит, и, стукнув его раз-другой кулаком, убегала. Бедел объяснял себе это иначе — думал, что девушка играет с ним, кокетничает. Ему казалось, что если бы она была равнодушна к нему и не любила, то и не подпускала бы его близко, держалась холоднее. Когда Керез снова уезжала в город, в школу, он застывал. О его тайной боли не знала ни одна душа. Когда Буюркан спрашивала: «Что с тобой?» — он молча показывал на сердце. Буюркан советовала, чтобы обратился к врачу, но Бедел уходил. У него пропадал аппетит, он часто проводил ночь без сна, а днем ходил хмурый, подавленный. В такое время он быстро раздражался, не переносил шуток, сердился по любому поводу, оставлял свою работу, отказывался от еды… Буюркан беспокоилась, не знала, что делать. Если не посылала его к стаду или по иному делу, он мог проваляться в постели далеко за полдень. Но работал с душой. Он как бы говорил — вот я какой человек, я все умею, ко всему способен. Буюркан не могла понять его характер. Ей и в голову не могло прийти, что он страдает от любви к ее дочери.
Вот уже месяц Бедел ходил как в воду опущенный, но с приездом Керез повеселел, без напоминания отправлялся работать — ожил. Керез нравилась его приветливость. Она ценила Бедела как неунывающего, веселого, хорошего человека. Иногда она думала о нем — что молодые годы его уходят, а он все не женится… потом думала — кто же выйдет за него замуж? — и терялась.
Похорошевшая вдруг Алчадай, честно говоря, понравилась Беделу, но он вспомнил про ее детей и испугался. Ему представилось вдруг, как трое маленьких ребятишек бегают за ним следом и кричат: «Папа, папа!» — и что он несет одного на руках, другого ведет за руку, третий путается у него в ногах. Он махнул рукой, как бы отказываясь воспитывать чужих детей.
Как раз в это время Керез с двумя ведрами вышла со двора — направилась к роднику за водой.
Бедел увидел — засияли глаза. Вскочил, бросился навстречу. Он бежал, размахивая руками, и казалось, что это катится, падает с горы вниз большая засохшая ветка можжевельника. Споткнулся, упал, но даже не посмотрел на ушибленное место — снова пустился бежать. Он поспел к роднику раньше Керез, хотя путь ему пришлось одолеть больший. Возбужденный, взволнованный, он выхватил ведра из рук девушки. Не смея прямо поглядеть на нее, что-то бормоча по-своему, парень принялся за работу. Ковшом набрал воды в ведра, подхватил оба и направился к дому — довольный, что может помочь Керез, довольный, что способен показать свою силу и ловкость. Девушка искренне радовалась его доброте и проворности, смеялась, показала ему большой палец, как бы говоря: «Ты хороший, таких, как ты, хороших на свете мало». Бедел горделиво распрямился, поднял ведра, подержал на вытянутых руках, демонстрируя крепкие как камень мускулы. Он смотрел на девушку, и лицо его светлело. Но Керез не замечала, не обращала внимания — просто привыкла уже.
Бедел поставил ведра там, где указала Керез, и девушка, довольная, благодарно кивнула ему. Когда же она знаком объяснила, что Бедел должен идти по своим делам, он не захотел уйти — глаза его наполнились слезами. Он жадно следил за каждым движением Керез, в глазах его была страсть. «Если бы эта чистая красивая девушка стала моей, если бы пришло мое счастье…»
Керез наконец-то почувствовала, что с Беделом творится необычное. Взглянула искоса, быстро, испытующе — и поняла, а поняв, сжалась, похолодела, будто увидела змею. Статная фигура Бедела, его красивое лицо, широкая улыбка, крупные, как у косули, глаза — все вдруг странно переменилось. Она невольно поморщилась, как если бы незнакомый человек позволил себе какую-то вольность. Бедел увидел раздражение в глазах девушки и покорно опустил голову.
Керез хотела было тут же отругать, одернуть, поставить на место Бедела, запретить так смотреть на нее — и не решилась. Не могла обидеть человека. И жалость к тому же заговорила в ней. «Ну конечно, он несчастен… Но он ведь человек — ничем не хуже меня и других. Даже если полюбил меня — как можно винить за это? Нельзя унижать человека из-за физического недостатка. Ему и самому все это непросто — хотя бы подойти к девушке, тем более я не должна унижать его. Наверное, я должна не обращать внимания, делать вид, что не замечаю, — и постепенно он сам успокоится… Он же не знает о Мамырбае, поэтому так ведет себя. А когда увидит его, сам отступится, забудет меня…»
Девушка ушла в дом и закрыла дверь. Бедел нахмурился; понимал, что обидел ее, сам того не желая. Повесил голову, сильные плечи опустились. Он подумал, что отныне эта дверь не будет, как прежде, всегда открыта для него, что Керез при встречах будет неласкова, что вечером же, когда возвратится Буюркан, дочь все расскажет ей — и начнется скандал… что теперь придется ему скитаться где попало, опять сделаться бездомным. Обида, и жалость к себе, и растерянность мучили его. Он поднялся, пошел куда глаза глядят — без цели. Снова увидел Алчадай — она пасла быков. Беделу показалось вдруг, что это его несчастье — дело ее рук, она виновата: «Керез, значит, видела, как Алчадай сидела возле меня». Он и не думал о том, что Керез просто равнодушна к нему, — такое ему просто не приходило в голову. Ему казалось, что девушка ревнует его к Алчадай, и если бы не видела их сидящими рядом, то по-прежнему ласково относилась бы к нему. Мысли — одни приятные, другие горькие, третьи красивые, четвертые ядовитые — распирали голову. В одно мгновение воображение соединило его с Керез. Свадьба… Друзья-ровесники поздравляют… Вместе с Керез, держась за руки, они сидят на почетном месте… Но тут же эту сладкую картину сменила другая: Буюркан догоняла его, держа в руке большую палку. «Захотел опозорить мою дочь, да?!» — кричала она и готовилась ударить… И в соответствии с бегом мысли Бедел то улыбался, светился, то бледнел и сжимал челюсти. Любовь и униженная гордость боролись в нем. Да, Бедел знал про себя, что не такой уж он простак. Держался с достоинством. Умел разглядеть в человеке слабое место и показать всем — о ком бы ни говорили, обязательно найдет недостаток. Скажи ему только, мол, женись на дочери такого-то, как он начинал сердиться, принимал за насмешку. Смотрел сердито, словно бы возражая: «Как я женюсь на ней, разве не осталось девушек получше?» Когда его спрашивали, на ком бы он хотел жениться, он не отвечал, лишь толкал себя кистью руки в грудь, будто объясняя: «сам знаю». В разговорах со знакомыми Бедел по движению губ понимал сказанное. И сам иногда старался говорить. До семи лет он был здоров, а потом сильно болел и после этого потерял слух и речь. И вот сейчас он идет, бормоча что-то невнятное, не в силах сдержать гнев и отчаяние.
Есть ли еще что-нибудь обманчивее, стремительнее, изменчивее мысли. Видения, как мошкара, без числа витали в голове Бедела, раздирая, мучая, жаля, как осенние мухи. Ему чудилось, что дом Буюркан стали посещать гости, что кто-то приехал свататься, что привели в подарок скот и режут его. Керез кокетничала, утром, днем и вечером меняла платья… В один из дней устроили свадьбу, и как будто Керез увозят…
Бедел задыхался. Ему хотелось умереть. Мир сделался тесен для него…
Он посмотрел вниз, в сторону юрты. Сознание его мутилось, ему надо было увидеть Керез, чтобы удостовериться, что ее не увезли на самом деле.
Керез вынесла из дома одеяла и ковры — проветрить на солнышке. Бедел видел, как она укрывает зеленые кусты яркими шелковыми одеялами, — и девушка казалась ему еще красивее, нежнее прежнего — будто это прекрасный цветок раскрылся. Словно бы она не занималась обычным домашним делом, а играла, пела, двигалась мягко, точно ласковая волна на озере… Она душа, она красота, она песня, она смысл существования всего сущего…
Бедел смотрел на нее — и сердце его разрывалось. Отвернулся, чтобы не видеть, не мучиться, — а на соседнем склоне Алчадай машет платком, зовет его. Бедел зло выругался про себя, погрозил ей кулаком. Стал смотреть в другую сторону.
Совсем рядом, в кустах, Бедел неожиданно увидел маленькую воробьиху, — она кормила своих еще голых, неоперившихся птенцов, а те требовательно разевали крошечные клювы. Мысли об одиночестве заставили Бедела вспомнить свой дом, родителей, войну, когда он осиротел. Бедный отец… Возвращался вечером домой и сразу начинал играть, бороться в шутку со своим Беделом. Сажал его на шею и раскачивался, как верблюд. Отец был сапожником и делал специально для сына самые лучшие сапожки. Даже на голенищах вышивал узор зелеными шелковыми нитками. Если сын хмурил брови, отец готов был вынуть свою душу… Проклятая война все проглотила. Мать тогда же умерла от рака. Мальчик остался в доме один, словно отставший от кочевья, — и чего только не пришлось ему пережить! Дом захирел, хозяйство распалось. Каждый, кто хотел, назвавшись родственником, брал, что ему надо, а потом отворачивался, уходил не оглядываясь. Иные взяли в долг, а потом забыли дорогу обратно… Когда Бедел немного подрос, за какую только работу не принимался. Пробовал даже, как отец, сделаться сапожником. Он привел в порядок инструменты отца, начал работать. Однако никто ему не доверял, не приносил заказы — пришлось бросить это занятие. Соседи, жалея, присматривали за осиротевшим мальчиком, но по-настоящему взяться за его воспитание никто не мог в ту тяжелую военную пору. А ему просто надо было что-то есть. Вначале он подкарауливал, выслеживал, в каком доме готовят, и, когда там садились за еду, приходил туда — удавалось перехватить кое-что. Потом, когда он надоел и его начали гнать, он ушел из аила, исчез. Начиная с этого дня то в одном дворе, то в другом стали пропадать сметана, масло, толокно, хлеб, иногда даже курица… Пошли толки, что появился вор. Бедел проникал в юрты через верхнее небольшое отверстие — тундук. Как ни старались его поймать, ни одной душе это не удавалось. Случалось, что хозяева искали его, а он, сидя у них в доме, съедал сметану, замочив в ней толокно, и уходил незамеченным.
И вот как-то раз Буюркан, когда пасла кобылицу, увидела чью-то голову, показавшуюся из пещеры в скале. Пошла туда и нашла там Бедела. Грязный, худой, отросшие волосы разлохмачены, одежда висит клочьями. Буюркан уговорила его пойти к ней домой. Вымыла, подстригла волосы, одела, накормила. Оставила ночевать в тепле и безопасности. С тех пор он не уходит.
Все это промелькнуло перед глазами Бедела, когда он увидел воробьиху, кормившую птенцов. Он благодарен Буюркан — на всю жизнь. Он подумал, что вот же Буюркан столько хорошего сделала… не пожалела бы еще для него своей дочери, тогда бы он как сын навсегда остался с нею. А если нет… Тут его мысль оборвалась, он не знал, как поступил бы в противном случае. Голова у него раскалывалась. Он не желал плохого Буюркан. Он готов был повиноваться, покориться любому ее слову — что бы она ни решила.
Мучаясь так, Бедел, как ни странно, в то же время чувствовал себя счастливым. Счастливым оттого, что любит Керез, что мечтает жениться на ней, что уже пришло время и надо сделать первый шаг. Конечно, он счастливый! А ведь могло быть и так, что умер бы в детстве, оставшись один, — или от болезни, или от холода, или поймали бы на воровстве и побили… Да, Буюркан спасла его — заботливая, человечная Буюркан.
Алчадай проняло по-настоящему, она теперь если и не влюбилась в Бедела, то, во всяком случае, все время думала о нем, следила ревниво за каждым его шагом. Когда он помог Керез отнести ведра от родника к дому, все в душе Алчадай перевернулось. Она готова была спуститься вниз, к юрте, и устроить скандал… но устыдилась Буюркан, сдержалась. Достала маленькое зеркальце, посмотрела на свое лицо, осталась довольна; быки паслись себе, а она сердито прохаживалась, как хищник в клетке. Успокоилась лишь тогда, когда увидела, что Бедел бросился от дома вверх по склону. Присела на камень. С проницательностью ревнивой любви она поняла, что Керез не слишком-то ласково отнеслась к парню, и, поняв, рассмеялась нервно и зло. «Вот паршивец, ведь ходит по земле, а мыслями витает в облаках. Подожди, еще придешь ко мне, еще будешь молить о любви — уж тогда я поиграю тобой, как кошка с мышонком! И тут же испугалась: — Нет, что я задумала! Почему должна мучить его — он же не Барктабас. Что мне сделал плохого, в чем провинился? Ведь я сама нацелилась на него — иначе кому я нужна с маленькими детьми? Разве у меня нет души, чтобы крепко привязать его? Надо лишь завлечь его, а там мое хорошее отношение сделает все остальное — он не сможет без меня… Правда, он немного моложе… ну и что ж такого… Лишь бы мы понимали друг друга, а годы сами сравняются…»
Керез видела на одном склоне Бедела, на соседнем — Алчадай, но думала о своем. Как ни старалась отвлечься, образ Мамырбая все возникал перед ней. Ей казалось, что они снова идут под ливнем и с его волнистых волос стекает вода. Или будто бы он поднялся на горный перевал и, не боясь дождя и ветра, пристально смотрит сюда… Вот увлеченно рассказывает ей что-то, смеется, потом они бегают, гоняются друг за другом по зеленой траве, что поднялась выше колен… То кажется, что он рубит дрова — чурбаки звонко разлетаются под топором, потом он сидит, облокотясь о камень, стережет отару — и поет. Его голос звучал в ушах. Его песня посвящена была ей, Керез, все слова были о ней одной, о любви к ней… «Давно нет от него весточки… что же случилось? Написал бы письмо… Хотя если и напишет, а кто принесет? Чем писать письмо, сам раньше приехал бы через эти четыре хребта, разделяющие нас. Но почему же все-таки нет от него вестей? Или правда он не любит меня? Вот так и скажи себе, не обманывайся — человек, который любил бы по-настоящему, нашел бы способ… Ну и пусть, если не любит… И потом — почему он должен любить именно меня? Что он — слово давал? Нет, не буду думать о нем. Что у меня — дел не хватает? Вот — укрытие для ягнят, в крыше дыра, как будто волк выдрал клок… Что будет с ягнятами, с худыми, с больными, если пойдет сильный дождь?» Но затем в мыслях ее вновь появился Мамырбай. Ей видится, что он стоит на большом камне, машет рукой, прощаясь, и ждет, что она оглянется. Но она уходит не оглянувшись… Так они расстались в последний раз. Вспомнив, Керез пожалела: «Почему я тогда не побежала, не пожала крепко его руку? Мамырбай ждал этого, хотел. А я — постеснялась Алчадай. Что было бы, если бы попрощалась как следует… А сказанные им тогда слова о любимой — что они означали? Если он послушает мать и отца, то они не станут медлить, сразу же сыграют свадьбу. Отец и мать у него преданы обычаям, могут и не посчитаться с его желанием. Не о ней ли, не о вдове ли брата, он думал, когда отвечал на мой вопрос: «Есть ли у тебя любимая?» Вдова брата Мамырбая больше всего беспокоила Керез. Девушка знала эту молодку, чуть постарше Мамырбая. Она вышла замуж в шестнадцать лет, и если не считать, что уже родила двух ребятишек, то она и сейчас может вскружить голову любому молодцу. Конечно, она способна завлечь Мамырбая, пользуясь своей молодостью, близостью, красотой. Ее нельзя не бояться.
Да, еще существует у киргизов, не исчез обычай, когда после смерти старшего брата его жену выдают замуж за младшего. При этом не надо платить выкуп за невесту, устраивать большой свадебный той. Мать и отец Мамырбая, они жадные до добра… Ах, как они решат?..
9
Никогда в жизни Бедел не радовался так. Ближе к вечеру он отправился в ущелье — пригнать обратно овец, которые разбрелись там, и вдруг из кустов навстречу ему стремительно выскочила косуля. Убегая, косуля несколько раз останавливалась, оглядывалась на человека. Бедел понял, что это означает. Побежал прямо к тем кустам, откуда появилось животное, — увидел, как метнулся из зарослей олененок, и ловко подхватил его. Олененку было, видно, с неделю. Пестрая спинка, тоненькие, еще некрепкие ножки, черные глаза смотрят жалобно, кажется, наполнились слезами.
Бедел долго стоял, удивленный и обрадованный, и рука его, крепко державшая детеныша косули, чувствовала, как испуганно бьется сердце малыша. Олененок сначала вырывался — да разве отпустят его громадные сильные руки Бедела, и наконец он покорился, затих в страхе. Его черная мордочка вздрагивала, будто он принюхивался, надеясь услышать привычный успокаивающий запах матери.
Подгоняя овец, Бедел отправился домой. Ему не терпелось скорее вручить Керез необычный подарок. Он чувствовал, что радости Керез не будет предела, и надеялся, что недавняя обида девушки рассеется, что она станет лучше к нему относиться, обратит внимание на его заботливость.
Черный козел, предводитель стада, а за ним и овцы со своими беленькими ягнятами вступили на покрытый травой склон и остановились, принялись пастись. Солнечные лучи брызжут поверх зубчатого хребта, шерсть овец в закатном свете кажется золотистой. Неизвестно откуда взялась пестрая сорока, перепрыгивает с одной овечьей спины на другую, — кажется, будто у нее сломано крыло и она не может летать, поэтому и едет на овцах. Запах цветов и травы перемешался с запахом овец, гудят тысячи мух, шумит в траве и кустах легкий ветерок — пастбище сонно и сыто вздыхает, словно малое дитя, напившееся разведенного кислого молока. Овцы, то ли потому, что впервые вышли на это пастбище, то ли оттого, что день был очень жаркий и они больше лежали, чем паслись, набросились сейчас на сочную траву, как будто десять дней не видели корма, и не двигались вниз, не обращая внимания на крики чабана.
Черный козел, вожак, словно тоже недовольный медлительностью стада, мотнул головой, подпрыгнул неуклюже на месте, а потом поскакал вниз по склону — к дому. Бедел знал, что за ним вслед тотчас же устремятся овцы, и поэтому поспешил обогнать отару, стать впереди. Если отпустить здесь овец, они будут бежать до самого дома. И если потом, вспотевшие, они набросятся на воду, то многие могут погибнуть. Кроме того, если такое множество овец пробежит по склону, они вытопчут траву, разрыхлят землю — и пастбище будет испорчено. Бедел, конечно, не мог допустить такого. Он стал перед отарой, сбил овец в кучу, посмотрел в сторону дома. Буюркан вышла во двор, увидела, как шарахнулись готовые броситься вниз овцы, и, конечно, встревожилась. Потом заметила, что Бедел придержал отару, и, успокоенная, вернулась в дом. Бедел заметил движение Буюркан и, обрадованный, что сделал правильно, горделиво приосанился.
Казалось, будто невидимая рука, спрятавшаяся за горой, собрала солнечные лучи, упрятала в горсть тысячи тоненьких золотых нитей — между хребтами залегла густая тень. Из ущелий вырвались туманы, напоминая видом лохматую свалявшуюся шерсть, исчезли под ветерком, но затем появились снова и стали сливаться вместе, в общую туманную мглу. На только что чистых вершинах появились вдруг тучки, и сразу изменился облик гор. Облако на вершине высокой скалы на востоке загорелось огнем. В одно мгновение переменило свой вид, разделившись надвое. Сначала казалось львом с разинутой пастью, приготовившимся к прыжку, затем превратилось в верблюда, в курган. Когда же солнце закатилось, облако приняло обычный свой вид, сделалось серым. С соседнего склона, покрытого можжевельником, поднялся филин — сел на скалу Кыз-Булак, как раз возле дома Буюркан. С наступлением темноты он спустится в неглубокие ущелья и будет до утра ухать там, охотиться на мышей, а если удастся, то и на барсуков и на сурков. Утром на зеленой траве останутся разбросанные перья. Киргизские девушки и молодки издавна собирали тут перья филина. Раньше многие девушки носили тебетеи, шапочки, которые украшал пучок перьев филина, теперь же это украшение уже не ценят, как прежде. Как хороши были на девушках длинные цветные платья под бархатной жилеткой! Даже низенькие казались в них высокими и стройными. И завершал наряд тебетей, отороченный мехом куницы, — прекрасный мех и роскошный пучок перьев дополняли красоту друг друга. Теперь же, когда на шапочки не нашивают перья филина, мало кто ценит их. Нет уже людей, что лазали по скалам, отыскивали птенцов филина, а потом выращивали их. Исчезло суеверие, будто перья филина изгоняют злых духов из дома, где рожает женщина, исчезла вера в таинственную силу — и филины превратились в обыкновенного представителя отряда пернатых. И поэтому Бедел, когда над ним пролетел филин, бросил ему вслед палку. Раньше он не посмел бы это сделать.
Овцы, разбившись на два потока, подобно расчесанной надвое бороде, начали спускаться вниз. Бедел поспешил к дому, поглядывая на олененка, счастливо улыбаясь. Детеныш косули с каждым взглядом казался ему красивее.
Керез в развевающемся на ветру красном платье вышла навстречу отаре. Бедел торопливо устремился к ней — спешил вручить свой подарок.
Приблизившись к Керез, он начал быстро лопотать, пытаясь выговорить — ты не знаешь, что я тебе несу. Керез не поняла сразу и посмотрела вопросительно. Тогда Бедел поднял олененка над головой. Девушка увидела и закричала радостно:
— Ой, ой, детеныш косули! — Подбежав к Беделу, выхватила малыша из его рук и, жалея, нежно прижала к груди. Олененок испуганно зажмурил глаза и спрятал голову под мышкой у девушки. Заслышав лай собаки, в страхе прижимал уши, и все его тельце едва заметно дрожало.
Керез любовалась подарком. Красноватый пятнистый олененок расположился на ее руке, сложив свои длинные ножки с острыми черными раздвоенными копытцами. Длинные уши настороженно вздрагивают, подхватывая каждый звук. Черные большие глаза смотрят грустно и жалобно, будто малыш упрашивает отпустить его.
Буюркан меж тем встречала стадо.
— Эй, останови! Придержи немного! Запарившихся не пускай сразу к воде! Кумайык, эй! Куда подевался, всегда ведь встречал овец? О, чтоб тебя побило! — где ты, когда нужен, вечно пропадаешь! Встречай отару! — Тут наконец прибежал огромный волкодав Кумайык, повернул передних овец. — Вот так и делал бы, чтоб тебя побило, всегда бы так помогал, — закончила Буюркан, довольная собакой. Бедел уже привык к жестам Буюркан, понимал их значение — тут же, как ветер, подлетел, тоже начал загонять овец. Сейчас он был доволен, душа на месте. Ему понравилось, что Керез унесла детеныша косули.
Буюркан заметила, что дочь, обрадованная, несет что-то в руках.
— Что там у тебя, моя душа? — спросила она.
— Смотри, мама, олененок!
— Что ты говоришь! Бедненький, зачем же его принесли? А что с матерью? Для чего ее разлучили с детенышем? Как бы мне пришлось, если бы тебя кто-нибудь забрал от меня? Этот Бедел вечно находит что-нибудь… Что ты поделаешь с его глазами — ничего не пропускают. Как ворон видит, что где спрятано. Однажды он поймал горного козленка, привел, привязал за шею. Я пришла, так этот бедняга, как рыбешка, бьется, бьется… То сюда метнется, то туда… задыхается. А этот Бедел стоит над ним, смеется. Объясняет, дуралей, что, мол, подергается, подергается да и привыкнет. У меня аж сердце схватило — я закричала на него, чтобы отпустил сейчас же… Заплакал, бедняга, когда отпускал. Дотемна сидел на камне, глядел в ту сторону, куда ушел козленок. Упрямый до невозможности… Помнишь жену Осмоя? Того, с рассеченной губой? Все тараторила, не умела остановиться — «на пятьдесят рублей продала козьего пуха, на пятьдесят из них купила кереге, на девять рублей чаю, а оставшиеся деньги завязала в уголок платка…». Послушаешь — смех! И как же она разошлась, когда услышала, что мы отпустили козленка! Говорит: «Если продать его государству, то за него дали бы пять тысяч рублей… а сколько это будет — пять тысяч?» Еще говорит: «Если бы увидели его охотники, то передрались бы», будто охотники не видали никогда козлят. Иди, сказала я ей, подальше и не трещи. Нашлась заботливая такая, тоже мне… Когда заговорили, что раньше будто бы волки уносили детей прямо в колыбельках и потом вскармливали грудных младенцев, она поверила: «Ой, неужели правда верблюжонок мой? Но и хорошо, лишь бы не умирали» — и успокоилась. Дай-ка его сюда поближе! Смотри, совсем маленький. Он ведь еще сосет материнское молоко. Бедняжка, попал в неволю, да? Поймали, разлучили с матерью? А у нее вымя тоскует, и плачет она по тебе? Ты, наверно, ругаешь нас, да? Какой, оказывается, жестокий Бедел! — Буюркан нежно погладила лоб олененка, поцеловала его и, не оборачиваясь, пошла к овцам.
Она сегодня оставалась дома, чтобы помыть голову и выкупаться, в иные же дни обычно ходила следом за стадом, беспокоилась, как там Бедел один без нее управляется с отарой, — девяносто девять раз оглядывалась на склон, желая убедиться, собственными глазами увидеть, что все в порядке. Сейчас же, после того как стадо при спуске разделилось надвое, она начала пересчитывать овец и успокоилась только тогда, когда выяснилось, что все целы. Освободившись от этой заботы, она тут же вспомнила про детеныша косули и крикнула Керез, которая все еще стояла возле дома, не переставая восхищаться подарком:
— Отнеси его, дочка! Отпустите там, где нашли!
Бедел, воодушевленный радостью девушки, тем, что она потянулась к детенышу косули, понял слова Буюркан и по привычке обиделся и надулся. С силой ударил своей палкой о камень, с хрустом переломил ее, отбросил в сторону и пошел сгорбившись. Буюркан заметила, что парень не в себе, догнала его и сказала ему что-то, показав на мускулы. Он покраснел и остановился. Видно, Буюркан пристыдила его — мол, такой сильный, умный парень — и обиделся из-за того, что нужно отпустить олененка!
Почувствовав, что Бедел понял и признал свою неправоту, Буюркан добавила:
— Отнеси олененка туда, где нашел!
Бедел что-то забормотал в ответ, показывая на Керез.
Буюркан поняла, что Бедел хитрит, ссылаясь на Керез, на то, что ей очень нравится детеныш косули. В ответ она приказала и Керез пойти с ним.
Если Буюркан что-то решала, то потом была непоколебима, и Керез молча пустилась в дорогу. Махнула рукой Беделу и пошла к склону. Парень, только что хмурившийся, тут же повеселел.
Он старался идти поближе к девушке, так, чтобы лишний раз задеть, коснуться… то погладит ее волосы, то забежит вперед, то отстанет — и смотрит, то тихонько обнимет за плечи… Лишь когда Керез сильно ударила его по руке, он испугался, приотстал.
Они выпустили детеныша косули возле тех же кустов, где Бедел нашел его.
Потом Бедел остановился напротив Керез, смотрел умоляюще, и хоть и не видно было в быстро сгущающихся сумерках, но чувствовалось, что он готов заплакать. Жалобно, просительно мычал… Казалось, он говорил: «Как можешь ты равнодушно видеть мое страдание? В чем же я виноват? Разве я сам пожелал стать немым? Хоть я и немой, но ведь у меня есть душа, как и у всякого другого человека, и я даже чувствительнее, справедливее многих здоровых людей. Может быть, у человека, владеющего речью, здорового, и не возникнет такого чистого чувства любви, как у меня! Почему избегаешь меня? Я не могу жить без тебя. Как будто мало мне того, что меня обделила природа, так еще и ты относишься с пренебрежением. Как мне пережить это?»
Керез и жалела, и боялась его. Остаться в темноте, среди гор, наедине… взгляд у него безумный, глаза блестят лихорадочно… Она поспешила скорее вниз.
Бедел понял, что девушка испугалась, пожалел ее, постарался успокоить. Кулаком постучал себе по груди, объясняя, что, когда он рядом, ей нечего бояться. Керез улыбнулась. Она и вправду успокоилась. Но вдруг Бедел остановился перед ней, тихонько приподнял ее голову за подбородок, поглядел в глаза. Хотя в его жесте не было грубости — скорее нежность, девушке это не понравилось, она отступила назад.
— Я… же… — с трудом выговорил Бедел и, довольный, что ему удалось хоть как-то выразить свои чувства, ждал ответа от девушки. Он высунул язык и наклонил голову набок, изображая удавленника; Керез поняла по его движениям, что если она не выйдет за него замуж, то он хочет умереть. — Ты… ты потом… будь… — И он поцеловал свою ладонь.
Керез поняла: если она разрешит только один раз поцеловать, все его недуги разом исчезнут, и подставила ему щеку. Бедел чмокнул ее и пустился бежать. Он спускался по склону, не замечая ни камней, ни ручьев. Споткнулся, упал — оцарапал лоб, вытер кровь рукавом и побежал дальше. Он как бы хотел показать девушке, какой он привычный ко всему, закаленный, бесстрашный. Ему хотелось одного — понравиться Керез. Поняв это, девушка по-настоящему пожалела парня. И тут же вспомнила, как в прошлом году, когда мать ее, Буюркан, стала Героиней, Бедела тоже наградили медалью. Награды оба получили зимой, и Бедел тогда вырезал дыру на своей новой шубе, как раз против медали, — хотел, чтобы видели люди…
Когда они вернулись к юрте, у двора их ждала Алчадай. Лицо у нее было злое. Бедел понял, что она затевает скандал, и хотел было уклониться от встречи, обойти, потянул Керез в сторону, но Алчадай окликнула его. Сделав вид, что не заметил, Бедел хотел загнать во двор овец, которые паслись рядом, но женщина не дала ему ускользнуть.
— Иди домой, нянчи своих детей! Чем заигрывать со всякими, подумал бы о них!.. — громко выкрикнула Алчадай, обернулась и пошла к своей юрте.
Буюркан рассердилась на соседку за то, что та оскорбляет ее дочь, мало того, позорит ее. Видя, как Бедел уклоняется от встречи с Алчадай, вроде бы опасаясь чего-то, Буюркан почти поверила словам Алчадай, что ее дети — от Бедела. Но Керез та не смела трогать!
— Думай, что говоришь, Алчадай. Что будет, если не поостережешься задевать Керез? Почему это Керез — «всякая»? Скажи, если знаешь, какой плохой поступок она совершила? То так придираешься, то эдак… наверное, нас теперь выбрала вместо козлиной бороды? Нехорошо злиться на всех. Прямо как буря ворвалась к нам… Если нужно тебе что-нибудь взять от нас, возьми, пожалуйста. Кто умер, а кто жив, уж успокоилась бы наконец, не болтала вздор. Распухла от слез… Привыкла вольно ругать своего мужа, остановиться не можешь! Зачем напрасно поливаешь людей грязью? Иди восвояси, не разводи скандала! Тебя жалеешь, защищаешь, а ты, оказывается, вон сколько злобы держишь в себе! Скатертью дорожка тебе, уходи! Мало того что сплетничала обо мне, так теперь задеваешь безвинную девушку, которая еще не видела жизни! Вспомни лучше, что твоего Алтынбека убила не Керез, убил твой муж, в объятиях которого ты лежала… — с досадой бросила Буюркан.
Алчадай, у которой с утра накипело, на которую весь день не обращал внимания облюбованный ею парень, не стала сдерживать себя, брякнула:
— Отмывай свою дочку с мылом… чем кричать на меня, лучше сказала бы ей, чтобы не ночевала с парнями по всяким пещерам! — и с тем удалилась.
В голове у Буюркан зашумело, в глазах потемнело. Она чуть не упала.
Керез промолчала, не хотела равняться с Алчадай, не привыкла ругаться. Лишь отошла немного от матери, не смела приблизиться. Как бы там ни было, в словах Алчадай была частица правды, и девушка чувствовала себя виноватой… Конечно, не нужно было ночевать в пещере, надо было идти домой, несмотря ни на что.
Буюркан загнала в укрытие худых, слабых ягнят, вместе с Беделом устроила их там и потом вернулась в дом. Бедел, бледный от сдерживаемой злости, сидел на седле, поглядывал на топор, лежавший тут же, протягивал руку — и отдергивал ее. Перед его глазами стояла обидчицей Алчадай. Его обжигало пламя напрасного оскорбления, ложного обвинения. Он не знал, что сейчас сделает… Казалось, гнев его вот-вот прорвется наружу.
По глазам Буюркан, которая только что вошла в дом и всего раз взглянула на него, Бедел понял, что́ она хотела сказать. Он весь задрожал, губы затряслись, он протянул к ней руки, как бы собираясь что-то объяснить. Так он обычно делал, защищаясь от лжи и наговоров. Буюркан поняла, что Бедел ни в чем не виноват. И, поняв, испугалась: Бедел не жалел обидчиков. Как бы не натворил чего, не случилось бы беды! И тут Бедел подхватил топор и выбежал во двор.
— Бедел!
Но разве услышит глухонемой испуганный окрик Буюркан! Он уже несется в темноте, не разбирая дороги.
Никогда в жизни, наверное, Буюркан не была такой проворной — летела как ветер, опередила джигита, стала перед ним.
— Оставь, Бедел, что хочешь сделать с этой несчастной? Не равняй себя с женщиной, которую истощили печаль и горе! Не пачкай руки о нее! Я знаю, ты чист. Она напрасно очернила тебя. И все же — будь великодушен к ней! — почти кричала в глухой темноте Буюркан, не зная, услышит ли, поймет ли Бедел.
Алчадай, сознавая опасность, приготовилась бежать. Выскочила из юрты без платка, босиком, но Бедел уже почти настиг ее, замахнулся топором, споткнулся, растянулся на земле. Буюркан выхватила топор из его рук. Бедел вприпрыжку бросился за Алчадай, нагнал, начал душить ее, повалил. Когда Буюркан поспела на помощь, женщина уже теряла силы. Подскочив сзади, Буюркан два раза довольно сильно стукнула парня по спине — только тогда тот пришел в себя, отпустил Алчадай, поднялся сам. Бормотал что-то, ругаясь, все еще продолжая злиться, но остывая.
Здоровенный Бедел стеснялся Буюркан, как родной матери. Подчинился ей и покорно пошел обратно ко двору. Придя домой, сел, виновато опустил голову и не смел поднять глаза.
— Дурак! — Буюркан в сердцах ударила топором в землю.
Бедел вскинул голову и заплакал. Он пожалел Буюркан. Не мог простить себе, что расстроил ее и рассердил. Понял, что все улеглось бы, если бы он не поднимал скандала, что Буюркан верит ему, — и обвинил себя в легкомыслии. Вскочил, подбежал к Буюркан и, целуя ее, умолял простить его. Сейчас он был похож на маленького мальчика, который нашалил и теперь старается угодить матери. Чье сердце не растаяло бы… Буюркан, жалея, обняла его за голову и плакала. Утешала Бедела — и в то же время не в силах была утешить себя. Казалось, что оба они плачут о давно накопившемся: Бедел — из-за своего физического недостатка, из-за одиночества; Буюркан плакала, вспомнив о безвременной смерти мужа. Керез смотрела на них — и чувствовала, что и у самой сжимает горло и близко подступили слезы.
— Встань, Бедел. Не плачь, я прощаю, — сказала Буюркан, вытирая своим платком слезы джигита, и поднялась, стараясь не показать ему своих слез.
Бедел все же заметил, что она плакала. Да, Буюркан относится к нему как к сыну… ласкова и добра, предана ему, жалеет его и уважает. Он выбежал следом за Буюркан во двор. Увидел, что она набрала охапку поленьев, подскочил, взял у нее из рук. Буюркан понимала его лепет: «Ты не беспокойся, я сделаю сам, пока я здесь, не дам тебя в обиду». Она улыбнулась.
Керез собрала ужинать. Мать вглядывалась в ее лицо — и ей казалось, что дочка изменилась. Или просто глаза рассеянно-задумчивые… Все такая же красивая… Разве мать может плохо думать о дочери. Хочется, конечно, хочется, чтобы люди не говорили плохо о ее Керез, чтобы никакая грязь не липла к ней. Буюркан нервничала после того, что услышала от Алчадай, но не показывала вида, сдерживала себя. Старалась не оскорбить дочь подозрением и в то же время выведать у нее осторожно хотела — что же все-таки?.. Ужинала, никак не показывая, что у нее на душе, и только потом, когда она собиралась выйти во двор, дочь сказала ей:
— Мама! — Голос ее звучал тихо. — Алчадай неправильно сказала. Почему она говорит, не узнав как следует?
Буюркан не хотела, чтобы дочка расстраивалась из-за болтовни соседки, и не рада была такому разговору.
— Оставь, дитя мое, я не поверила ей. Будешь ли ты хорошей или плохой — это важно прежде всего для тебя самой. Если люди станут говорить, какая хорошая дочь у Кара, то для родителей только слава, остальное все для тебя. Ты уже давно вышла из того возраста, когда можно поучать: будь такой, не будь этакой. Я послала тебя учиться во Фрунзе, потому что верила тебе, — если бы не верила, посадила бы тебя в углу, привязав за ноги. Не нужно мне ничего объяснять, я и так все понимаю. Мало ли вокруг таких, что готовы сочинить целую историю, если пройдешь с кем-нибудь рядом. Пусть лучше на себя посмотрят, прежде чем пачкать мою дочь! Когда умер твой бедный отец, чего только мне не советовали со всех сторон, прямо заморочили голову. Даже предлагали взять тебя на воспитание, — мол, я одна не справлюсь, верблюжонок мой. Я сгорела тогда, превратилась в золу. Плакала, тосковала, скрывалась от людей, извелась совсем. А потом взяла себя в руки и впряглась в работу. Только двадцать дней прошло после смерти Кара. Некоторые принялись болтать — мол, даже сорока дней не вытерпела после смерти Кара, этак она до годовщины смерти не вытерпела после смерти Кара, этак она до годовщины смерти не дотянет, загуляет с кем-нибудь… Тут я узнала, что все зло, вся грязь, все сплетни — все достается вдове… Я не обращала внимания, а когда надо — давала отпор. Постепенно жизнь успокоила болтунов, закрыла их рты, некоторые даже приходили извиняться. Говорили: «Мы знали Кара. Желали, чтобы ты не опозорила доброго имени бедного джигита». И то, что разносит Алчадай, тоже немногого стоит. Не слушай ее, не обращай внимания, не опускайся до нее. Ты веришь самой себе? Достаточно. Мне нет дела, где ты бываешь, где ночуешь, лишь оставайся достойной своих родителей, не допускай, чтобы тебе в лицо бросали грязные слова. Что бы и кто бы ни болтал — ты для меня чище родника.
10
Обычно Бедел спал в доме, но на этот раз он взял свою постель и вышел во двор. В эту ночь двор будет охранять от волков Керез… Как он может спокойно спать в доме, когда его любимая девушка всю ночь будет ходить, покрикивая, у загона. Для него радость хоть краешком глаза видеть ее. Он готов всю ночь провести без сна, переглядываясь со звездами, лишь бы только Керез обратила на него внимание. Да разве только это, даже когда он пасет в горах овец, и то не сводит глаз с дома, ищет взглядом Керез. Когда она выходит из юрты, он оживает, когда скрывается, он сникает, бледнеет, хмурится. Как камень застывает на одном месте. Не замечает ни жгучего солнца, ни накрапывающего дождя, забывает про холод, про жару, про голод. У него пропал аппетит, и вместо того, чтобы есть поданный обед, он незаметно поглядывает на Керез. Может, он и не прочь насытиться, но он старается есть поменьше, чтобы выглядеть стройным. Ему хочется нравиться Керез. Едва рассветет, как он уже бежит за водой с двумя ведрами и большим чайником. Ведра на коромысле, чайник в руке — приносит полные, ставит их в кухоньке. Если Керез увидит и улыбнется, то он бесконечно рад, ходит до вечера счастливый, ему кажется, что он получил большую награду. Но если случайно Керез не заметит, не обратит на него внимания, он весь день не находит покоя, печально размышляет, чем не угодил ей. Хорошо, если в такие дни обед подает Керез, тогда он радуется угощению, как давно ожидаемому сюрпризу, съедает все без остатка и потом глядит на нее улыбаясь, как бы говоря: «Вот видишь, что для меня значит поданное тобой». Если Керез, недовольная этим, толкнет его, он тихо уходит во двор. И сегодня обед ему подала Керез, и он, умиротворенный, взял свою постель и пошел во двор…
Бедел вынес постель, бросил на вязанку хвороста и прутьев, заготовленных для растопки. Расстелил прутья по земле, захватывая их, как беркут, своими большими руками: при этом колючки впивались ему в ладони, но он желал показать Керез, что не боится боли. Керез в это время спустилась к юрте, возвращая во двор овец, которые, щипля траву, поднялись слишком далеко по склону. Увидела Бедела, удивилась — неужели у него железные руки, как солому ворошит колючий тростник. Подошла поближе, посмотрела, потом вернулась к отаре. Ее платье, развевавшееся на ветру, было ясно видно при свете полной луны. И сейчас, в лунном сиянии, девушка казалась тоненькой, хрупкой, сотканной из чудесного серебряного мерцания. Когда она шла, казалось, что трава поет и песенка ее сливается с ласковым шепотом ветра. Лунный свет обнимал, ласкал, обволакивал весь ночной зыбкий мир, казалось, все под луной двигалось вместе с девушкой, текло куда-то, светилось и исчезало в тени. Ветер, слетевший с гор, обежал, разбудил благоухающее море цветов.
Керез оглядела отару и села на старый ширдак, расстеленный возле юрты.
Полная ясная луна наискось поднимается над хребтом, и кажется, что вся вселенная — сейчас ее владения. Радостно вспыхивают снега на далеких вершинах, и стыдливо бледнеют перемигивающиеся звезды — их праздничная яркость блекнет перед лицом владычицы ночи. И будто вся вселенная покоряется царице, хочет стать ее подобием. Белые спины овец, спящих во дворе, видятся маленькими лунами. И не только овцы, но даже и Бедел, и юрта, и пес Кумайык, что бегает на краю двора, и корова, стоящая на привязи, и белый ручей у Кыз-Булака — все голубеет, светится и плывет подобно ночному светилу.
Керез видит далекие хребты, видит скалу Кыз-Булак — и все они словно облиты лунным дождем. Густой лунный дождь очищает, украшает, овевает прохладой ночной мир. Может быть, даже — это не лунный, а молочный дождь, и вся земля покрыта белым молоком… Душа Керез впитывает чудесную поэтическую красоту и тоскует, и вспоминает Мамырбая. «Где он сейчас? Думает ли обо мне? Или, может быть, просто сладко спит… Ой, вон из-за скалы показался всадник… Какой-то человек… Въехал в ущелье… Если бы это был Мамырбай… Что бы я сделала, если вдруг действительно он приехал? Подбежала бы, обняла? Наоборот, я убежала бы от смущения. Когда он рядом, я убегаю, а если далеко… Была бы я луной, я сейчас посмотрела бы, где он, отыскала бы его, а если он спит, разбудила бы и вывела во двор. Хорошо луне, сейчас она видит нас обоих. Ах, если бы луна была большим зеркалом, я увидела бы, где сейчас Мамырбай, что он делает… Нет — что это я размечталась о несбыточном! Хватит, не буду больше думать о нем — не люблю Мамырбая…» Но через небольшое время снова начала думать о нем. Увидела его — он улыбался. Вспомнила тревожное — что это Мамырбай сказал тогда, о чем намекнул? Кажется, что если сделать по желанию отца и матери, то они не выпустят его из рук. Прошло уже больше полугода, как умер его брат Калматай. Молодая вдова его Маржангуль осталась с четырьмя детьми. Да, Мамырбай еще сказал, что осталась в достатке, со скотом… Эти слова он повторил дважды… «На что хотел намекнуть? Неужели же хотят связать голову своего сына с тридцатилетней женщиной, у которой четверо детей? Я еще многого не знаю… Почему Мамырбай заговорил об этом, будто я спрашивала его? А если я сделаю вид, что не поняла? Чего только не придумают люди, для которых скот — это все. Его мать, она без конца ругается… Словно перепелка — как заведется, никому не даст слова сказать… Да, и почему же они посылали ему письмо за письмом, вызывая домой? Неужели?.. А если они уже давно уговорили его? И просто скрывали от людей? Нет, нет, не может этого быть! И чего я вспомнила ее, эту вдову, чтоб застыли как камень ее желания… Чудная я, мучаюсь из-за каких-то пустых слов! Разве у Мамырбая нет головы? Не захочет он жениться на старой женщине с четырьмя детьми! Ах, чтоб испепелились они, эти старые обычаи! Кто выдумал их? Чтобы после смерти брата на его вдове да женился младший брат!..»
Керез вспомнила бывшее в ее родном аиле. Жили раньше здесь двоюродные братья Мекмерген и Токберген. Оба уже давно умерли, и тела их давно обратились в прах. Так эти братья — они ни за что не женили сыновей на девушках из других семей, не выдавали своих дочерей на сторону. Дочь одного из них выходила за сына другого и наоборот; наконец стало трудно разобраться, кто за кого вышел замуж, кто на ком женился, кто кому каким родственником доводился. Видимо, поэтому три женщины из этого рода оказались душевнобольными. Да и мужчины были странные. У всех нервный тик, много и не к месту говорят, а то и просто ненормальные. В аиле рассказывали, что если у них рождались дети, так умственно и физически неполноценные. Только два года назад одна девушка нарушила обычай, существовавший испокон века. Когда родня хотела выдать девушку за ее двоюродного брата, она ночью убежала в город и там вышла замуж за человека, которого полюбила. И будто бы ее родичи не дали ей благословения, все отказались от родства с ней…
Еще Керез невольно вспомнила тетушку Аруке, как ее в прежнее время выдали за придурковатого мальчишку, байского сынка. Неужели же старые прогнившие обычаи до того живучи, снова встречаются кое-где и в наши дни? А вот — было же в соседнем аиле в годы войны. Пришла похоронка на мужа, после него осталась молодая вдова. Родня выдала ее замуж за младшего брата погибшего. А через три дня этот погибший вернулся живым — после ранения, из госпиталя. Молодка от стыда повесилась, муж ее ушел из этих краев, пропал, а младший брат его, за которого выдали молодку, бросился со скалы…
И правда, если человек решился жениться на вдове брата, то считай его пропащим. Лучше быть подальше от такого слабого, бесхарактерного, поддавшегося чужим уговорам. Но Мамырбай — он не такой, он не уступит, даже если не только мать и отец, вся родня будет уговаривать его! Как хотелось Керез верить… Но та молодка — она ведь, говорят, хороша собой, и она рядом. Рядом с Мамырбаем… А она, Керез, за четырьмя перевалами. Раздосадованная, она взглянула в ту сторону, потом перевела взгляд на свой дом. Тихо, мама спит. А Бедел — смотри-ка, он снял рубашку, его обритая наголо голова отражает лунный свет. Не спит, расправил широкие плечи… Раньше укрывался с головой, а теперь ему жарко, значит. Обычно в это время он уже похрапывает, теперь же не сводит глаз с нее, Керез. Как-то он при Буюркан погладил Керез по голове, но мать не придала этому значения, поняв так, что Бедел хотел этим выразить доброжелательность и уважение к девушке. Но после того как Буюркан ничего ему не сказала, не одернула, Бедел в мыслях еще больше разошелся. Он надеялся, что Буюркан поддержит его, не станет возражать, если он надумает жениться на ее дочери. У него сон пропал при мысли о том, что Керез ведь не сможет оставить мать, останется здесь… и раз так… если суждено, то он никому не отдаст эту чистую, красивую девушку.
Керез поняла его состояние, задумалась, каким образом отвратить его от себя, но ничего пока не могла решить.
Похолодало, порывами налетал ветер, а этот бедняга лежал раздетый, желая понравиться ей. Керез подошла к нему, знаком показала, мол, замерзнешь, ложись дома. Но разве Бедел замерзнет? Он залопотал, что близость Керез согревает его — ему лишь бы смотреть, лишь бы видеть ее, хоть и не вместе, но быть рядом, тогда никакой холод его не одолеет.
Между тем небо затянула пухлая черная туча — наползла с юга, вершины гор обволокло туманом, скалы и камни как бы съежились, уменьшились, теснее стали ущелья.
Посыпались первые редкие капли, черная туча яростно заурчала. Казалось, она сердится на кого-то. Казалось, сказочное прожорливое чудовище рвется сквозь тучу и, когда оно появится, земля содрогнется в ужасе. Туча заговорила громче, свирепее. Зашумела, загрохотала. Казалось, несметная сила старалась и не могла прорваться сквозь тучу, искала себе выход. Туча не уступала дорогу, а чудище толкалось, билось, боролось. Но вот оно ударило в самое сердце тучи, и прорвалось, и разодрало ее пополам… Загремел гром — словно с грохотом посыпались в горах камни. Однако этот гром был еще не самый сильный. Казалось, он не торопился, уверенно накапливал мощь. Посыпались мелкие-мелкие, будто глаза перепелок, искорки. Овцы заволновались, начали искать себе укрытие. Козел-вожак, обычно охотно выставлявший свои рога напоказ — на пастбище он всегда возлежал на вершине скалы, во дворе — на холмике, — сейчас, предчувствуя непогоду, пристроился возле юрты, будто зная, что вскоре тут не останется свободного места. Дождь постепенно усиливался. Нежные, слабые ягнята стали прятать головы под брюхом у матерей. Что-то грохотало, шумело, раскатывалось в небе, било то там, то здесь и наконец ударило вдруг со страшной силой. Длинная огненная змея располосовала небо. Дождь словно ожидал этого, припустил еще сильнее. Овцы заблеяли, забеспокоились, старались укрыть ягнят — боялись ярости неба. Струи дождя шумели в листьях, словно быстрый поток проносился где-то рядом. Керез не вытерпела, пошла надела пальто. А Бедел продолжал все так же лежать раздетый. Забыл про холод, — увлеченный девушкой, хотел, чтобы оценила его силу и выносливость. Керез забеспокоилась, думая, не заболел ли парень. Подошла к нему, знаками показала, что надо одеться.
А ливень все усиливался — разверзлись хляби небесные. Худых, слабых овец Керез разместила под навесом. Теперь она была занята тем, что переносила ягнят в палатку, специально поставленную на такой случай. Еще совсем недавно озаренные лунным светом горы теперь почернели. Бедел решил, что настало время показать свое геройство, понравиться девушке. Он, как косуля, легко вскочил с места, побежал в одних трусах, по двое, по трое стал относить ягнят в палатку. В это время из юрты вышла Буюркан, спросонку терла глаза. Мгновенно оценила обстановку, порадовалась на Керез, с детства привыкшую к труду, не умеющую сидеть сложа руки. Подоткнув подол платья, босая, Буюркан бросилась помогать дочери. Она умела видеть в темноте, отличала овец по голосам, выбирала безошибочно худых и немощных, чтобы раньше занести в укрытие. Когда не осталось места в палатке, стала носить ягнят прямо в юрту — быстро освободила место, сдвинула постели и ковер. Блеяли овцы, разлученные со своими ягнятами, заливисто лаяли собаки, изредка перебрасывались словами Буюркан и Керез, метавшиеся во дворе, — все это сливалось в единый беспорядочный гвалт. Недавно остриженные и продезинфицированные овцы, лишенные привычной шубы, были беззащитны под ливнем и жалобно блеяли. Наконец Буюркан выбрала секунду, огляделась вокруг — и испугалась. Выше по склону, прямо напротив юрты, она услышала шум надвигающегося потока. Угроза была страшной. Если поток пройдет здесь — от него не спасешься. Дождевая вода стекала уже вниз несколькими ручьями. Буюркан еще вчера заметила, что палатка для ягнят поставлена неудачно — если случится сильный дождь, ее зальет водой. Собиралась назавтра переставить ее — сегодня была занята другими делами. Решила, что займется этим с утра, но пошел дождь и уже грозил селевым потоком.
Она подозвала Керез.
— Погода не предвещает хорошего, душа моя. Видимо, нужно нам подготовиться. Я раньше слышала, что поток с горы во время ливня здесь не проходит, но если он вдруг завернет сюда, тогда не жди ничего хорошего. Кто же знал, что нагрянет вдруг непогода… иначе приготовились бы еще днем. Черт возьми, что там шумит, вроде камень упал… Сбегай-ка повыше! Уж не поток ли надвигается?! — Девушка пустилась бегом и исчезла в ночной темноте. — Ох, как я ошиблась! Загнала отару в это ущелье, чтобы уберечь ее от холодного ветра… что же будет, если здесь пройдет поток! Правда, повыше есть старая плотина-загородка, отводящая воду в сторону, осталась от прежних непогод… но старая, ненадежная… Эй, Бедел! Ах, если бы слышал этот несчастный! — Буюркан подскочила к Беделу, схватила его за руку. Знаками объяснила ему, чтобы скорее бежал за верблюдом. Первое, что пришло ей на ум, — это верблюд. Хотела, чтобы на всякий случай был возле дома.
— Мама! Мама, поток! Надвигается!
Слова дочери резанули словно ножом. Буюркан бросилась к ней — и через несколько шагов оказалась в воде. Струя была пока что не сильная, выше ее сдерживала старая запруда. Но самое страшное, что поток прибывал и перемещался в сторону палатки, где были ягнята. Буюркан, шаря в темноте руками, попробовала отыскивать камни, чтобы преградить путь воде, отвести ее в сторону, но из этого ничего не получилось. Течение все усиливалось.
— Бедел! О нерасторопный Бедел! Где же ты?
Бедел подошел с верблюдом, и Буюркан сердито вырвала из его рук уздечку. Повела животное наверх, к старой плотине, полуразрушенной уже водой. Бедел не понимал, для чего она ночью повела верблюда к плотине, однако покорно следовал за женщиной и помогал ей, подхлестывал верблюда хворостинкой.
Девушка была уже наверху, пыталась укрепить плотину камнями.
Буюркан подвела верблюда к самой плотине, вошла в поток и приказала Беделу, чтобы он заставил верблюда лечь. Бедел на мгновение заколебался, не понимая, шутит она или говорит всерьез. Буюркан ударила его по руке, подтверждая приказание — мол, делай побыстрее. Верблюд вырывался, боясь воды, но Бедел насильно заставил его лечь вдоль запруды, подпереть ее, так что поток сразу ослаб. Керез чуть не плакала, жалея верблюда. Умоляюще обратилась было к матери, но та крикнула с раздражением:
— Свяжи ему веревками колени, чтобы не поднялся! — и знаком показала Беделу, чтобы помог.
— А если верблюд закоченеет, мама?
— Пусть лучше умрет верблюд, он даже старше меня. Ягнят нужно сохранить, главное — ягнята! Быстро свяжите ему колени!
Керез забегала то с одной стороны, то с другой, металась растерянно, не в силах что-нибудь сделать. Буюркан послала ее за кетменем. Бедел покорно выполнил приказание, связал верблюду колени. Вода заливала шею верблюда, но не переливалась через горб. Поток сверху несколько ослаб. Бедел собрался, как и верблюд, лечь в воду, загородить ей дорогу своим телом, но Буюркан, заметив это, схватила его за руку и отбросила.
— Заденет камнем — убьет! Беги повыше! Если там есть мягкая земля, где можно копать, быстро прокопай канаву, отведи воду! Керез, дай ему свой кетмень! Отведи, объясни, что нужно сделать! Уши его занесло песком, если б они слышали, эти занесенные песком уши…
Бедел сразу понял, что сказала ему Керез. Принялся размахивать кетменем, стараясь найти удобное место и повернуть струю. Большие комья земли летели в стороны. Но, несмотря на усилия Бедела, поток надвигался на палатку. К шуму воды примешивался грохот камней, которые волочило течением. Поток ударялся о бок верблюда, разбивался на два рукава. Часть воды скапливалась у этой живой запруды, иногда волны перехлестывали через нее. Вначале верблюд стонал, метался, но вскоре уже не мог поднять головы и так и остался лежать под водой, вытянув шею. Однако главное было сделано — основная часть потока была отведена в сторону.
Вода уже подмывала край палатки, где находились ягнята. Напуганные, они всполошились, жалобно блеяли. Неизвестно, как это получилось, только один ягненок побежал вдруг с блеянием вдоль потока. За ним бросилась Керез, догнала, занесла в юрту. Овцы, чувствуя опасность, окружили, с тревожным блеянием топтались у палатки, куда собрали ягнят. Их отчаянное блеяние наводило тоску, и ненастная ночь казалась еще более страшной… будто в мире не осталось ничего твердого и надежного и даже гора разрушилась.
Больше всех бесновался козел-вожак. Громко блея, тряся головой, он рвался в палатку. Керез, ухватив его за ногу, оттаскивала назад, а он, не обращая внимания, пугал Керез, тряся головой и стараясь боднуть. Когда же Керез по-настоящему рассердилась и ударила его локтем, он с блеянием отступил прочь.
Буюркан кружила около верблюда, старалась хоть как-то укрепить запруду, но, видя тщетность своих усилий, остановилась, задумалась, прижав ладонь к сильно бьющемуся сердцу.
— Керез! Скорее в юрту, тащи все, что ни попадется в руки.
Керез удивленно спросила:
— Что мне принести, мама?
— Все, что подвернется под руку! Попадется пестрая кошма, неси ее, попадется одеяло, тащи! Беги быстро! Не жалей ничего…
Только теперь поняв смысл сказанного, Керез кинулась к юрте. Схватив первые попавшиеся из вещей, прибежала обратно.
— Вот, мама!
— Бросай сюда! Не бойся, бросай в воду. Что ты жалеешь эту кошму!
— Ведь запачкается…
— Запачкается… Я сама вожусь в потоке, не боюсь запачкаться — где уж тут жалеть кошму! Бросай в воду! Поближе, вот так!
Бедел без слов понял замысел Буюркан, принес огромный камень и бросил его на кошму.
— О, молодец! Он у меня лучше всякого слышащего, говорящего. Посмотри только, делает сам, без всяких объяснений. Принеси еще, — она подтолкнула Бедела. А тот, казалось, только и ждал ее жеста, в один миг притащил и навалил кучу камней. Буюркан принесла и бросила в воду еще одну кошму. Но и этого оказалось мало.
— Беги, дочка, за одеялами! Неси хоть одеяло, хоть подушку!
Тихо подошла Алчадай, точно виноватая кошка. То ли из любопытства, то ли вспомнила о долге добрососедства и решила помочь, то ли захотела удовлетворить чувство мести и своими глазами увидеть несчастье, постигшее семью Буюркан. Заметила, что палатка с ягнятами уже покосилась набок. Поймала блеявшего ягненка, которого уносил поток, и отнесла его в юрту. И теперь стояла, не зная, как рассказать об этом Буюркан.
Буюркан прикинулась, будто не замечает соседку. Побежала за камнем, нарочно толкнула ее: рассердилась, что Алчадай смотрит на беду и не помогает.
— Кто это здесь торчит как голодный дух! Собака ли, человек ли, что это?
— Я, Алчадай!
— Не говори, что Алчадай! Лучше бы сказала, дух, привидение! Чего стоишь, путаешься под ногами! Или уходи с дороги, или помогай! Возьми вот те одеяла, что принесла Керез, и бросай на запруду!
Одеяла показались Алчадай новыми. Ее огрубелые руки обрадовались, коснувшись шелковистой ткани.
— Тетушка, разве не жалко вам, ведь атласные?.. — не решаясь бросать, спросила Алчадай.
— Разве не видишь, поток грозит снести палатку? Ну-ка, дай сюда! Одеяло… атлас… шелк… тряпки! Бросай вот так! Быть рабом одеял… рабом одежды… — Буюркан побросала одеяла в поток, а Бедел начал быстро заваливать одеяла, постель и кошмы камнями.
Когда бросали очередную вещь, сердце Алчадай содрогалось от жалости. Беделу же как будто нравилась решительность Буюркан — не моргнув глазом, исполнял ее распоряжения. Керез, хоть и переживала, и нервничала, но, подчиняясь матери, не подавала виду, что жалеет вещи, делала все, что ей говорят.
— Бросай теперь дальше, за верблюда! Этот бедняга вместо плотины защитил нас. Кажется, вода уже остановлена, теперь освободим его. Может, околеет, а может, если судьба, еще останется жив. Эй, Бедел, подними его голову! Эх, если б не глухота этого несчастного… Буюркан подвела Бедела к верблюду. Когда она показала, что делать, парень обрадовался. Подвел руку под шею верблюда, поднял, но силы уже оставили животное — не могло удержать голову.
Когда укрепили запруду и вода пошла в сторону, Бедел развязал ноги верблюда, похлопал его, но верблюд не поднялся, даже не сдвинулся с места. Продолжал лежать, вытянув по земле шею.
— Дочка! Принеси какое-нибудь из одеял, что на кровати, и накрой верблюда. Кажется, там осталось одно из верблюжьей шерсти, неси его! Пусть он согреется под одеялом, сделанным из его же шерсти!
Керез в это время отбирала в палатке замерзших, намокших в воде ягнят, переносила их в другую, сухую палатку, в юрту и не слышала слов матери. Вместо нее пошла Алчадай. Она взяла с кровати одно из теплых одеял и накрыла верблюда.
Теперь Алчадай восхищалась Буюркан: «Вот настоящий человек! Для народного дела не жалеет ни себя, ни имущества, отдает все. Я бы не смогла так, — признавалась себе Алчадай. — А Буюркан — она не тянет к себе, наоборот, отдает. Сколько лет собирала, наживала — и теперь все это осталось под камнями… И ни слова, будто и не жалеет… Сколько бы я ни старалась, все равно не смогу быть как она. Когда она сделалась Героиней, я позавидовала, позавистничала. Я обижалась, думая, что же в ней такого особенного, чтобы считаться Героиней? Почему не видят, как я пасу своих быков? А оказывается, в ней на самом деле есть это самое геройство, чистота, широта, сила. Ведь сегодня поток с горы подчинился исключительно ее геройству. Когда-то на этом же месте прошел точно такой поток и причинил многие несчастья… да, так тогда одна женщина сделала точно то же самое. Отвела воду, устроив запруду, бросив туда все свои одеяла… Подумать только, как Буюркан сохранила у себя в памяти… Но если бы я и помнила, все равно не смогла бы поступить как она. Положила на колени верблюда, решилась. Я все боялась, что он умрет…» — думала Алчадай.
— Накрыла? Ты кто? Керез?
— Она перетаскивает ягнят. Это я, Алчадай.
— Унялся поток. Как будто остановили сильное кровотечение. И я себя связала бы, лишь бы повернуть, отвести воду. Как бедняга верблюд? Шея у бедного вытянулась, будто аркан… Бедел, подтяни-ка его сюда! — Буюркан похлопала Бедела по спине. И лишь сейчас только заметила, что он в трусах, босиком. Трясется всем телом от холода, зуб на зуб не попадает. — Где твоя одежда? Беги, оденься быстро! Раздевался во дворе, осталось ли что-нибудь сухое после дождя, несчастный…
Буюркан привела Бедела в юрту. Конечно, то, что он снял с себя, укладываясь спать во дворе, все было мокрое. Буюркан дала ему свой чапан. Бедел дрожал так, будто сквозь него пропустили электрический ток; накинул чапан на плечи, сел у очага. И все же старался показаться перед Керез не боящимся ни холода, ни усталости и на вопрос: «Замерз?» — отрицательно качал головой. Керез нашла какие-то старые сапожки и стояла у порога, переобувалась. Алчадай, как башлыком, укрылась мешком, он смешно торчал у нее на голове. Буюркан выжимала мокрый подол. Ягнята, загнанные в юрту, удивленно уставились на фонарь, подвешенный к тундуку.
В этот момент собаки с лаем бросились в темноту мимо юрты. Одна взвизгнула, как будто ее кто-то ударил, припала к юрте, но потом снова начала лаять. Буюркан схватила ружье, выбежала, и тут же раздался выстрел.
Собаки, услышав выстрел, осмелели и бросились кого-то догонять.
Овцы в испуге шарахнулись вверх по склону. Лай собак доносился теперь со стороны нижнего ущелья. Буюркан, почувствовав, что там творится неладное, побежала следом за ними, держа ружье наперевес. Прямо перед ней промелькнула в темноте какая-то низкая длинная тень — сначала приняла за собаку, но оказалось — волк, успел отбить часть овец. Буюркан, подбадривая собак криком, вскинула ружье, выстрелила. Отделившиеся овцы, тяжело дыша, взрыхляя копытами землю, вернулись в загон. Неизвестно скольких зарезал волк, сколько осталось невредимыми… То одна беда, то другая.
С фонарями в руках Буюркан и Керез собрали отару посреди двора. Овцы, напуганные волком, беспокойно озираются, чуют близкую опасность. Готовы сорваться с места и нестись куда ни попало, если только появится низкая хищная тень.
Вскоре вернулись собаки. Одна, как бы жалуясь, терлась о ноги Буюркан, и та наконец в свете фонаря заметила кровь — оказалось, у бедняги нет хвоста, вырвал волк.
Вынесли из юрты лекарства, смазали и перевязали рану. Через некоторое время волки опять появились неподалеку — собаки вновь с лаем бросились во тьму. Раздался выстрел из ружья. Лай собак теперь слышался выше по склону. От соседей тоже донеслись крики и выстрелы, — видимо, и там напали волки.
Подул ветер с гор, через некоторое время дождь ослабел. Над Кыз-Булаком в небе появился просвет величиной с юрту. И наконец облака стали передвигаться, толкаться, то разбегаясь, то сбиваясь в кучу, словно стадо, и вскоре то там, то здесь начало проглядывать чистое небо. Звезды после такого сильного дождя казались еще красивее, крупнее, ярче.
— Божье наказание, прямо чуть небо не обрушилось! Сколько дождей я перевидала на своем веку, но такого не помню: все расщелины, все ущелья превратились в реки. Посмотреть бы сейчас на наш Талас, и без того бурный, что же после такого ливня! Пригони-ка ближе тот край отары, Керез! Волки недалеко — как бы эти овцы не кинулись бежать. Бедел, верно, сильно замерз, не выходит из дома. С чего это он вдруг вздумал раздеться под ливнем? Ведь никогда не жалел свою одежду, что с ним случилось? Ни холода, ни усталости не замечает. Странно — есть стал мало, вроде стесняется. Если пойдешь в юрту, скажи, чтобы взял из кухни чего-нибудь да поел.
— Он сейчас возле овец. Разве вытерпит, будет лежать в доме в такую пору? — ответила Керез. У нее еле ворочался язык от усталости, говорила с трудом.
— Иди в юрту, дочка! Боюсь, простудишься. Иди поешь и ты чего-нибудь! Небо уже проясняется, теперь никто не посмеет тронуть овец, иди, милая. Кажется, в термосе есть чай, иди выпей, дай и Беделу.
Керез пошла в юрту.
Собаки наперегонки кидались то в одну сторону, то в другую, то наконец немного успокоились, подошли поближе к Буюркан, высунув языки и тяжело дыша. Лишь время от времени взлаивали, повернув морды к Кыз-Булаку, наверное, волк ушел в том направлении.
Наутро небо было чистое, без единого облачка, казалось, оно ничего не видело, ничего не знает — какая там гроза, какой потоп? Когда первые лучи солнца упали на землю, со скалы поднялись несколько грифов. Два остались здесь, кружили над головой, остальные полетели искать добычу в сторону восхода. Какую добычу отыскивают их холодные глаза?..
В ущелье, что ниже дома, валялась баранья голова, клочки растерзанной шкуры. Три маленьких ягненка, унесенные потоком, лежали невдалеке, застрявшие в грязи. Ночью вода вырвала из рук Керез и унесла вниз одеяло — сейчас оно, будто нарочно постеленное, лежит на кустах, а чуть выше — подушка. Буюркан от души смеялась, увидев такое. Постель Бедела ночью унесло со двора вместе с сучьями и хворостом, прибило к завалу камней и грязи — где одежда, где постель, где хворост? Буюркан помахала рукой Беделу, искавшему свою одежду, тот увидел, подошел, схватил все в охапку, отнес и бросил в родник. Вскоре на кустах развешены были сушиться и одежда, и постель.
Керез пошла проведать верблюда, который с ночи продолжал лежать у запруды, накрытый теплым одеялом. Закричала сверху, что верблюд подыхает. Буюркан сунула в руки Беделу большой нож и отправила его к верблюду; если тот и вправду подыхает, надо резать. Хотя она и беспокоилась, думая, что из-за верблюда может подняться скандал, однако успокаивала себя тем, что смогла все же сохранить овец и ягнят. Подошла, но не могла смотреть, как Бедел проколол в двух местах шею верблюда, как вытер нож о траву… В глаза ей бросились придавленные камнями кошмы и одеяла. Увидела торчащий из грязи кончик шелкового одеяла — приданое Керез — и не выдержала, закусила палец, отвернулась со слезами на глазах… столько всего за одну ночь… и верблюда жалко… Какая же это сила — горный поток!
Овцы громко блеяли, казалось, они спрашивали друг друга о пережитом вчера, искали своих ягнят, жалели тех, кого унесло водой. Хотя сердце Буюркан сжималось от боли, она не подавала виду, что переживает. Занималась делами, распоряжалась — вела себя как обычно. Алчадай, показывая, что сочувствует соседке, внимательно осматривала, переворачивая каждого ягненка, унесенного и погибшего в потоке, трогала ногой падаль, оставшуюся после нападения волков, обошла со всех сторон верблюда, потянула за край одеяло, лежавшее рядом… Она была единственная свидетельница несчастий. Зашла в юрту Буюркан, желая своими глазами увидеть, как там теперь. Ей показалось, что юрта опустела — столько вещей пропало. После того как ночью в юрте держали ягнят, здесь был полный беспорядок, пахло навозом. У входа растянулись обе собаки.
Буюркан, не сомкнувшая ночью глаз, мокрая, уставшая, тяжело ступая, подошла от запруды; надо было переставить на новое место юрту, вытащить из-под камней одеяла и развесить их сушиться…
11
Расставшись с Керез, Мамырбай проехал часть пути на попутной машине, теперь он поднимался на перевал, с которого должен был уже увидеть юрту своих родителей.
Настроение было прекрасное. Он думал о Керез, о родителях, о будущей работе; планы, один заманчивей другого, приходили в голову — только выбирай. Мамырбай уже видел, как они с Керез вместе едут во Фрунзе сдавать экзамены в техникум. Впереди было счастье, впереди была — жизнь.
«Жизнь, надежда, вера — они рождены в одно время, — думал Мамырбай. — Особенно надежда, она никогда не покидает человека, увлекает, пробуждает интерес, ведет вперед. Кажется, что недостающее сегодня, еще не найденное обязательно обретешь завтра. Надежда подбадривает — без нее нет жизни. Человек, потерявший надежду, покоряется, опускает руки, все ему становится безразличным, он теряет себя. Покориться, поддаться унынию — значит наполовину умереть… А вера? Верить — необходимо. Если не будешь верить в поставленную цель, никогда не достигнешь ее. Вера — это спутник человека, придающий ему силы. Мы быстро идем вперед, успешно строим коммунизм потому, что верим в будущее и в себя. Конечно, вера сама по себе не приносит победу, победы добивается сам человек. Вот я иду в аил. Я надеюсь на свое умение и работоспособность, я верю, что добьюсь отличных результатов в своей будущей работе. Если бы я не верил, не надеялся — к чему мне было бы идти сюда? Чтобы мать с отцом краснели за меня перед людьми? Я смогу выращивать овец. Запах овец пропитал меня с малых моих лет. Я спал, обнимая, прижимая к груди ягнят. Днем пас их, вечером пригонял домой. Сколько раз, когда рождался ягненок, я дул ему в уши, чтобы оживить… Скольких, оставшихся сиротами, поил изо рта молоком. В жаркие дни я резвился, бегал, играл с ягнятами. Я обходил все склоны и камни, отыскивая пропавших ягнят, и если не находил, то, боясь рассердить мать и отца, ночевал в горах. Когда я подрос, я видел, как закалывают ягнят. Я питался их мясом. Эту жизнь я знаю хорошо. Но эта жизнь — прошлая. Если смотреть из сегодняшнего дня, кажется бедной, неинтересной. Мы тогда, видимо, жили только одним днем. Но ведь тот, кто живет лишь сегодняшним днем, назавтра уже получает удары. Надо жить, видя завтрашний день, широкое светлое будущее. Смогу ли я так? А как же мне быть, если случится, что вера-то есть, а работа не идет? Ведь сколько вокруг людей более умелых, более сильных… если отстану от них, буду плестись в хвосте жизни, буду тянуть всех назад… Нет, смешной я все же — еще не работаю, а стараюсь все предугадать, взвешиваю возможности. Нужно работать так, чтобы пот проступил даже на ногтях. Это и значит быть настоящим человеком. И еще: нельзя думать в пределах сегодняшнего дня. Дни пролетают — остается жизнь. И жить вяло, неинтересно — значит мешать тем, что живут полной, интересной жизнью, всё берут от нее и еще больше — дают. У птицы есть крылья — чтобы быстро могла достичь намеченной цели. Но человек, хоть и рожден без крыльев, должен двигаться к цели быстрее птицы — на то он и человек. Да, это правильно: надо не только брать от жизни, но и отдавать ей, отдавать с избытком. Чем нахватать всего, ничем не отплачивая, и уйти из жизни, оставив после себя только свой прах, лучше вообще не родиться. Особенно сейчас, в наше время. Мы люди другого склада, чем прежде. Мы — люди, рожденные социализмом. Если какой-нибудь человек проверит нашу кровь, то найдет в ней семена социализма. И если так, значит, работа, которую я буду выполнять, должна быть организована и выполнена по-новому. По-новому — значит лучше. Но ведь хорошее могут создавать только хорошие люди — так? Могу ли сказать о себе, что достоин своего времени? Легче всего признать, что я хороший человек. В конце концов это доказывается поведением, работой. Но разве правильно назвать человека хорошим, достойным лишь за то, что он хорошо работает? Мало ли плохих людей, которых признают хорошими специалистами? Можно даже поставить вопрос еще острее. Возьмем моих родителей. И отец и мать работают так, что могут камень превратить в порошок. И все-таки это люди самой настоящей старой закваски, приверженные старым обычаям. Возродить их заново… Смыть то, что впиталось в их кости… Да нет, глупости. И ни к чему напрасно ломать над этим голову. Что значит — возродить, смыть?.. Пусть живут по-своему. Нет, опять что-то не так… Почему они должны жить по-своему? Хлеб какой эпохи они едят? Государство не создает для одного один закон, для другого другой… Закон нашей жизни — один для всех. Что будет, если мои родители отступят от старых обычаев? Разве у меня не хватит сил переубедить их — теперь я не ребенок, у меня есть знания, я полон энергии. Энергия… Оказывается, нет ничего труднее, чем бороться с заблуждениями, за целую жизнь впитавшимися в людей. Читают каждый день молитвы, но и тут не всегда верны себе — частенько случается так, что, не закончив молитвы, они отвлекаются, начинают заниматься чем-то другим — и так забывают о боге. Мне иногда кажется, что их приверженность религии и старым обычаям — своего рода болезнь. Они ведь старые люди, впитавшие в себя порядки старого мира и перешедшие в новый мир. Как их тут перевоспитаешь? Разве легко было воспитывать меня самого? Сколько раз в школе не выполнял заданий учителей… и за недисциплинированность меня ругали, и за несобранность — даже на комсомольском собрании. Оказывается, воспитывать нужно каждый день — и всю жизнь. Это и меня касается — ведь нельзя сказать, что как личность достиг полного развития, выработал характер, в любом деле, в любой ситуации способен занять правильную позицию и твердо отстаивать ее. Даже как вести себя с родителями — и то не могу решить, заносит меня то в одну, то в другую сторону. А это значит — если завтра встречусь с трудностями, как бы мне не растеряться. Как бы не случилось по поговорке: «Хвастливого козла оценивай при переправе отары…» — а то, может, поторопился он хвастаться».
Думая так, то загораясь, то сомневаясь и опровергая себя, стараясь оценить свои возможности, примерить их к будущей жизни, Мамырбай приближался к родному аилу.
И вот он стоит на перевале, крепкий, здоровый, ничуть не уставший, в руках у него чемодан, в голове — мешанина мыслей, в сердце — радостная молодая надежда на будущее. Мир кажется ему прекрасным, величественным и необъятным.
Между тем перед ним виднелся аил — жилища без единого деревца, переливающиеся под ветром и солнцем золотом поля ячменя, поля клевера, извилистая линия холмов, светлая лента реки. Казалось, все это — его, принадлежит ему. Земля, на которой он родился и вырос, вольный сладкий воздух, привычные глазу очертания хребтов, вершин и скал, ущелья и склоны, где пасутся отары, где собирают кисличку, дикий чеснок, — все со щедростью матери рассыпало перед ним свои богатства.
Он увидел ущелье Жаргарт, к которому направлялся. Два противоположных склона, очень похожие, оба одинаково поросшие травой и цветами, казалось, любуются друг другом, улыбаются ласково, зовут, тянутся один к другому. В устье ущелье расширялось, открывая нежный зеленый ковер пастбища. Выше виднелись кустарники, у подножья же было пусто, ни одного деревца. Вот шайтан, ведь если бы разбили здесь сад, то как красиво стало бы! Говорили, будто плодовые деревья не могут здесь прижиться, но, по правде, ни одна душа не проверила, как оно получится на самом деле. В соседнем аиле березы, дубы, урюк — зазеленели же они, и как приятно смотреть на них, как похорошел аил, не говоря уже о прямой пользе от плодовых деревьев. А ведь земля что там, что здесь — одинаковая, здесь даже лучше — больше влаги, мало ветров, почва мягкая, не каменистая.
А вон на горной террасе видна юрта отца и матери Мамырбая. На склоне за ней пасутся овцы. Возле юрты привязана лошадь — это гнедой отца. Отец, видимо, отвел отару на склон и теперь вернулся домой. Неподалеку от юрты копошатся дети, это племянники Мамырбая, оставшиеся сиротами после смерти его старшего брата Калматая. Со стороны долины показался, поднимается к юрте верховой. Судя по тому, как он время от времени размахивает над головой лошади камчой, но не подхлестывает ее, это должен быть председатель Мамаш — его повадка. Видно, объезжал отары и заночевал у чабанов по соседству — из нижнего поселка он в такую рань сюда бы не добрался, не успел бы.
Мамырбай, радуясь встрече с домом, отправился без дороги наискось по склону — так было ближе — прямо по траве, поднявшейся выше колена. Ветерок приносил нежные сладкие запахи цветов, мягкий шелест травы казался песенкой склона. Словно весь этот прекрасный, родной, ставший частью жизни склон, все горы сгустились, слепились из аромата июньского пастбища и нежного лепета трав, ветерка и бегущего невдалеке ручья.
Спускаясь по склону, Мамырбай разглядел, что подальше от дома, у реки, привязаны, пасутся два жеребенка. Ему тут же захотелось выпить кумыса. Он зашагал шире, весело помахивая на ходу чемоданом. Давешний всадник, а это действительно был председатель Мамаш, похоже, следил за тем, как спускается Мамырбай, и тоже прибавил ходу. Они приближались к дому с разных сторон и там должны были встретиться.
Оба были уже недалеко от юрты, когда услышали доносившиеся изнутри шум и крик.
«Опять за старое взялись мои отец с матерью, вот нехорошо — опозорились перед посторонним…» — не успел Мамырбай подумать это, как с шумом распахнулась дверь юрты и оттуда вылетела большая связка кишок (видно, только что закололи барана). Кишки шлепнулись на плоский красный камень, затем тихо сползли на землю. Подскочила большая желтая собака с подрезанными ушами — проглотила угощение не жуя, облизнулась, недоуменно соображая, что же это она съела, и уставилась выжидательно на дверь, авось выбросят еще что-нибудь. Черный пес увидел, что желтому улыбнулось счастье, и, гавкнув раз-другой, подбежал, сел рядом. В это время дверь юрты снова открылась, опять что-то шлепнулось — на этот раз оказалось, легкие и печень. Упали прямо к ногам Мамырбая, но он, рассердившись, отшвырнул их собакам. А те, рыча и вырывая друг у друга, набросились на мясо, мигом разорвали, проглотили — и опять уставились на дом, надеясь, что, может быть, и еще чем-нибудь одарят их.
Председатель Мамаш слезал в это время с коня: увидел, как около него упала выброшенная из дверей баранья шея, и, улыбаясь, сказал:
— Берите, псы, на, на, на! — и освободил дорогу собакам, отошел от лежавшего на земле мяса. Собаки, с рычанием вырывая друг у друга лакомый кусок, убежали в ущелье, скрылись там — лишь лай доносился. Зато отчетливо стали слышны слова, произносимые в юрте.
— Отпусти, говорю! Пусть лучше собака сожрет эту пищу, а ты сожрешь собачину! Пусть передохнет весь скот и ты сам вместе с ним! Отпусти сейчас же! Вместе с бараном хочешь зарезать и меня, что ли? Так и старается рассердить меня! Говорит, не даст бросить собаке! Да по мне, пусть хоть все съедят. Я могу прожить и без мяса, если пожелаю! — это был голос матери Мамырбая, почтенной Калыйпы. — Что, пусть уходит Маржангуль, да? Для тебя четверо детей, полное хозяйство, скот — это все пустое, да?
— Ай, ай, давай нанизывай, нанизывай ругательства, старуха! Громозди, громозди… — Это отбивается отец Мамырбая, почтенный Субанчи. — Пройдет немного времени, проголодаешься, подумай об этом. Ты бросила свою долю собаке, теперь не прикасайся к моей! Мясо осталось всего на один раз, давай уж сварим, насытимся. Я работаю, выхаживаю их… столько сил, столько мучений… а ты, даже не дав попробовать мяса, бросаешь собаке! Ой, не кусай мою руку, с ума сошла, что ли! Убери, говорю, дальше свой локоть! Тише, оставь, говорю! Ой, перестань же бодаться, да будь ты богатой! Что случилось с этой женщиной? — жаловался отец Мамырбая Субанчи.
Похоже, что в юрте дошло уже до рукопашной.
— Ну, теперь знаешь, как играть у меня на нервах? Доволен? Можно сказать, одряхлели уже оба, а еще замахивается на меня, паршивец! Все, все выброшу собакам, если опять станешь раздражать меня. Сиди спокойно, как почтенный человек.
— Когда мои ругаются, собакам раздолье, — извиняющимся тоном объяснил гостю Мамырбай, привязывая его коня к колышку.
Мамаш засмеялся:
— Имеется кое-что в доме, потому и собакам перепадает… Если бы не имелось, то и бросать было б нечего.
Спорящие в юрте не подозревали, что кто-то есть во дворе, слышит их перебранку. Теперь начали вспоминать давние обиды, грубые слова, сказанные двадцать лет назад, но ранящие до сих пор, даже с еще большей силой. Оба не давали ни спуску, ни передышки Друг другу, бранились, считая себя единственными слушателями в просторном джайлоо. Похоже, теперь хозяева уже не дрались, а расселись по сторонам и лишь переругивались, размахивая руками.
— Совсем ума лишилась старуха, как ссора, так сразу что ни есть в доме — во двор, собакам… Оставила бы хоть это, — говорил Субанчи.
Но Калыйпа разошлась еще пуще:
— Не оставлю, всегда буду выбрасывать — что со мной сделаешь?
— Эй, эй, жена, не выкидывай все. Потерпи, я немного отрежу себе…
— На нервах моих играешь, да? Вот тебе…
Председатель понял по звуку голоса, что хозяйка направилась к шесту, где было развешано мясо, и заговорил громко, так, чтобы слышно было находившимся в доме:
— Так, значит, вернулся наконец, Мамырбай, кончил ученье? Слыхал, слыхал вчера, говорили, что хорошо окончил. Смотрю — настоящим джигитом стал. Есть, есть, оказывается, счастье у Калыйпы и Субанчи. Какой сын вырос! Рад встретить тебя — рад, что вместе войдем в юрту к матушке Калыйпе. Если хоть раз не выпью кумыса из рук этого светлого человека, матушки Калыйпы, то целый год потом испытываю жажду. А что уж говорить о ее доброте, об умении вести хозяйство, об экономности — про это всякий знает. Ах, если бы в каждом аиле был хоть один столь же достойный человек… Субанчи-аксакал, дома ли вы? Есть ли кто в доме? Где вы? Что-то не слышно вашего дыхания?
Скандал сразу прекратился, и послышался шепот Субанчи:
— Все, кто видит тебя, вот так хвалят, а что в тебе есть на самом деле?
— Думаешь, все люди, как ты, не способны оценить добро? Ты своими скандалами измочалил меня как тряпку, иначе разве я не была под стать своему имени Калыйпа?
— Бедная… Неужто я так несносен?
— Одна я способна вытерпеть твой характер. И кричишь, и кричишь… Разве не слышишь, во дворе люди, приехал председатель. Брось подальше мясо, которое держишь. Если увидит председатель, то что он скажет, верблюжонок мой!
— Что скажет! А я объясню, что предчувствовал его приезд, потому и собирался положить мясо в казан… он только обрадуется, станет хвалить мой возраст, мое имя…
— Бог мой — твой возраст? Бог мой — твое имя? О, кто вы такие? Сходите с коня, будьте гостями!
Мамырбай отворил дверь и пропустил Мамаша в юрту.
Субанчи, держа в руках баранью ляжку, стоял возле очага.
Калыйпа, увидев входящих, подскочила к чаначу с кумысом и сделала вид, что старательно помешивает напиток. Гнев ее еще не прошел, и лицо ее, сколько она ни старалась улыбнуться, все еще выражало неудовольствие.
— Салом алейкум! Оказывается, вы собираетесь варить мясо… Получается, я поспел ко времени. Значит, у меня хороший характер, а? До чего же она ясновидящая, милая матушка Калыйпа, — оказывается, заранее чувствовала, что приеду, и уже начала готовиться! — Говоря так, председатель Мамаш вразвалку подошел к матушке Калыйпе и по обыкновению поцеловал ее руку. — Ведь как я соскучился по вас, добрейшая душа. Если я хоть раз в году не выпью кумыса из ваших золотых рук… Скажите же правду, знали вы или нет, что я приеду?
— Чего тут не знать, конечно, знала. Со вчерашнего дня дергалось веко, — не моргнув глазом, соврала Калыйпа и расцвела от похвалы гостя.
— Это веко моей бедняжки — оно все на свете безошибочно предскажет. Вчера целый день твердила, что, наверное, приедет Мамаш. Проходи вот сюда, повыше, на почетное место.
— Поздоровался бы вот с тем пареньком, все же не чужой тебе. Что за привычка, ни разу свое родное дитя не поцелует, не обнимет. Что ему ни скажешь — только один ответ и слышишь, чтоб ему пусто было: «Мой отец воспитал меня таким». Вернулся, закончил ученье, мой мальчик? Иди-ка поцелую я тебя в щеку. Последнее время убегаешь, стесняешься материнского поцелуя, мол, уже большой стал… А мне ты все еще кажешься маленьким, как и прежде. Пешком пришел? Попросил бы в поселке у кого-нибудь лошадь… — Калыйпа звучно чмокнула сына в щеку — тот покраснел. Потом взяла из рук Субанчи баранью ногу, бросила в казан. — Как будто на корм птицам — кому хватит этого мяса? Приведи ягненка, предназначенного для Мамырбая. Давай заколем сейчас. Ой, где же нож, говорю, нож где?
— Хватит тебе трещать, лежит твой нож на обычном месте — вот он, возле очага. Только и знает, что требовать с меня: «Где нож, где то, где другое?..» Что бы с тобой было, если бы не я, несчастный?
— Если бы не ты, мой дорогой? Я как коза с горы на гору перескакивала бы да щипала траву.
— Когда вижу матушку Калыйпу, чувствую в себе широту и щедрость Чуйской долины, почтенный Субанчи, — садясь, продолжал Мамаш. — Ведь все мы знаем — не из-за сытного угощения тянется человек к человеку — тянется, потому что думает так же, тот же в человеке характер, доброта и те же широта и щедрость души… — При этих словах председателя Калыйпа метнула красноречивый взгляд в сторону мужа: мол, что люди обо мне говорят? А Мамаш еще подзадорил: — Если только раз подержу в своей вашу руку, благоухающую кумысом, — целый месяц чувствую себя сытым. А вот приготовила кумыс жена Шарапа, того, что работает в низовье, я съездил к ним на днях, отведал — но куда ему до вашего…
— Она и не умеет делать кумыс! Я с самого утра и до поздней ночи все помешиваю, все помешиваю. И еще надо точно знать, когда его наливать, иначе будет слишком кислым. Выпьешь — так и шибает в нос. До чего же кислый получается у бедняжки! А к нам издалека приезжают, специально разузнав, где мы находимся, чтобы испить моего кумыса. — Калыйпа уже позабыла, что недавно гневалась, и, заулыбавшись, вытащила припрятанный особо чистый кумыс.
— Много я знаю домов, где делают кумыс, но таких добрых людей, как матушка Калыйпа, не видывал. Ваша доброта — как бездонное озеро. Почтенная, сколько же кумыса вы получаете от двух ваших кобылиц? Куда бы ни приехал, везде слышу: «Попил кумыса у матушки Калыйпы…» Ой, у некоторых через бурдюк уже бежит кумыс, но сами такие скряги — жалеют, ни за что не разживешься у них. Больше наговорят, шуму поднимут, переругают всю родню, прежде чем угостят кумысом, как положено угостить гостя. Потеряешь всякий аппетит. Лучше бы уж совсем не давали…
При этих словах Калыйпа совсем обмякла — и расхвасталась пуще прежнего:
— Сохрани меня аллах от такого, сама я нисколько не жадная, к чему же мне скряжничать, коли я родилась на свет доброй. Как же ее звать… запамятовала, чтобы стерлось твое имя… эту кривляку? Недавно прибежал ко мне ее муж, словно кот из заброшенного сарая, жалобно мурлычет. Доводится нам какой-то родней. А родичи наши все, как и он, — на подбор: заики, носы плоские, будто вдавленные, сами нудные, словно холодный ветер. Ведь он же старше даже нашего хозяина, задави его леший. Так он что сделал… Я квасила овчину, когда он подъехал верхом на своем ишаке. Во дворе старший из сирот, оставшихся после смерти моего сына, того самого, который умер совсем молодым… Так малец только и спросил у старого: «Дедушка, а где же твой нос?» А тут еще младший, на беду, вбежал со двора и кричит: «Бабушка, найди мне скорее калоши с тупым носом, хочу играть в нору…» Я набросилась на них: «Чтоб вам провалиться сквозь землю вместе со своими тупыми носами…» Так что ты думаешь — этот плосконосый дядюшка — он, бедняга, таким обидчивым оказался — хлопнул своего ишака по шее, повернул его и уехал восвояси. Я закрыла лицо руками и убежала в юрту… сгорала прямо от стыда. Да что, в самом деле, — пусть он провалится вместе со своим плоским носом, дурной такой!.. А еще раз случай был — в аиле присутствовали мы на свадьбе. И вот, на мою беду, соседка спрашивает меня, из какого рода такой-то был там один… Мы как раз ели мясо, мысли мои были заняты другим, и я возьми да и ляпни первое, что взбрело на ум: «Этот-то? Да он из рода плешивых». Пошутила, в общем. А оказалось, тот человек, о ком я сказала не думая, — а он и в самом деле плешивый был, — так он, надо же, сидел рядом со мной, прикрыв свою голову лисьим малахаем. Ой, просто сгорела я от стыда! Вскочила я — и бежать. Да, была я тогда стыдливой молодкой… Проклятое дело, чего мне было стыдиться!
А потом еще тот богач… это уж когда высылали кулаков… В нашем аиле жил человек по имени Осмой, и Осмой этот на протяжении пяти лет состоял бием — судьей. Не доводился нам никаким родственником, даже дальним, но все же я, подобно прочим молодкам нашего аила, звала его «дядя бий», когда приходилось обращаться к нему. И вот нагрянула комиссия проверять его, а я откуда могла знать, что за такая комиссия, будь он проклят. Влетаю к нему: «Здравствуйте, дядя бий». Ох, чуть не умерла тогда. Он весь побледнел и тихо так говорит мне: «Называй меня по имени — Осмой. Ты, видно, хочешь убить меня, нарочно раскрываешь перед людьми мою вину?» Я забыла даже, за каким делом пришла, бросилась наутек от проклятого… Ах, что ж это заболталась я! Садись, Мамаш, вот здесь, на почетное место. Ой, мой старик, что ты стоишь в недоумении, держа баранью ногу? Если мало, найдется еще мясо, а это брось-ка вот туда, в котел. Иди за ягненком — пусть и Мамаш отведает угощения — и приехал к празднику, к радости нашей, да и сам добрый человек, достойный. Один недостаток: когда бы ни заглянул к нам, вечно отказывается от угощения, все спасибо да спасибо, так и уезжает, помахивая камчой над головой лошади. Ну уж сегодня-то я его не отпущу, сегодня вернулся мой сын! Тот, наш родич, как же его звать — чтоб погасло твое имя! — так он тоже повторяет: «Бывают дни, когда председатель не смотрит на уже готовый обед и уезжает, находя какие-то предлоги. Но если никто не затевает с тобой тяжбу, мол, отобрал и съел чужой кусок, — так отчего ж и не отведать предложенное?» Нет уж, не отпущу тебя, не угостив чем-нибудь вкусным, так и знай! Разве женщина, которая умеет хорошо приготовить кумыс, не сумеет хорошо откормить ягненка? Мой кумыс и сегодня рвется из бурдюка, так и кипит! «Кому не хочешь дать кумыса, так в полдень кумыс еще молодой, а кому пожелаешь дать, и поздно вечером найдется», — правильно говорят, вот, выпей-ка, да не спеши… — Калыйпа до краев налила кумыса в деревянную расписную чашу, поставила перед председателем.
Здесь, в горах, она редко видела приезжих, ей не с кем было перекинуться словом, так что председатель был для нее в этом смысле находкой.
Калыйпа, ревнивая хозяйка, замечала все: как председатель возьмет чашу, как поднесет ее ко рту, как станет пить ее лучший кумыс, сколько раз сделает передышку. Гость любовно подержал чашу перед глазами, как бы взвешивая, сколько пиал вошло в нее, полюбовался красноватым отблеском пенной жидкости, сделал глоток, оторвался, взглядом выражая восхищение, и снова начал пить — все это очень понравилось пожилой женщине. Она глядела на председателя с удовольствием, всем своим видом говоря, что вот именно лучший кумыс стоило бы давать лишь таким знатокам, как Мамаш, которые знают толк и способны оценить… Особенно ей понравилось, что председатель осушил чашу до дна и при этом только два раза передохнул. Теперь она, размягченная и улыбающаяся, ждала, что скажет, как похвалит гость.
— Не ошибусь, верно, вы подмешали в ваш кумыс спирта, а? Разве нет? До чего же крепок! — так сказал гость, прикрывая чашу ладонями и давая этим понять, что пока он воздержится от второй чаши.
Хозяйка расцвела.
— Никогда не пила эту гадость, которую вы называете спирт. Разве могу променять кумыс, чистый, ничем не разбавленный, сделанный собственными руками, на ваш спирт! Ай, некоторые говорят мне: «Почему твой кумыс отличается от нашего цветом, что ты подливаешь?» Однажды, рассердившись на такую, из бестолковых, в сердцах сказала ей, что подбавляю отвар иссык-кульского корня. У каждой кобылицы молоко отличается от другой. У одной оно густое, у другой — жидкое, у третьей — красноватое, у четвертой — белое. А ведь есть хозяйки-простофили, не понимают этого. У таких один ответ, когда объясняешь им, в чем дело: «Фу, откуда такое знать мне, проклятой душе», — и щиплют себя за щеку… Хозяин мой — он не умеет выбирать кобылиц, так я сама ездила на базар. Как увидела эту свою кобылицу, так и отойти не смогла — говорю, никакую другую мне не надо. Некоторые тут же, на базаре, отсоветовать пытались — мол, вымя у нее меньше кулака, из нее ничего не вытянешь. Я отрезала им в ответ, что если даже совсем не будет молока, так сама и останусь без кумыса, а вам тут какой убыток? Но нет — все получилось, как я ожидала, сущим родником оказалась, родимая. Сейчас подоишь, сейчас спустит молоко, позже подоишь, позже спустит молоко. В каждую дойку дает по большой пиале молока. И какого! — густое, точно сливки, цветом желтоватое. Говоришь, спирт, так это чистое молоко кобылицы, я перед сном подливаю только одну пиалу воды для закваски. Бурдюк прокопти хорошенько, чтобы он был мягким, как изюминка, налитый кумыс взбалтывай что есть силы, вот тогда я увижу, плохой ли он будет, твой кумыс. Пей еще, разве у тебя кишка тонка — сморщился, перекосился от одной чаши. Кумыс быстро впитывается в кровь, сколько пьешь — столько требует организм. Ах, председатель, для таких приветливых, как ты, скатерть моя раскинута, все вынимаю со дна сундука. А для замкнутых? Я сворачиваюсь, сжимаюсь, точно паук. Вот, помню, было в годы войны… Попробуй найди хлеб… Ступишь ногой на джайлоо — пыль поднималась столбом. Травы нет, козлята высохли, точно тростинки. Как тяжело было… и голод, и болезни… В такие трудные годы несчастья наваливаются одно за другим. Вот этот мой старик, он был на войне, и пришла про него «черная бумага», что погиб он геройской смертью. Поторопились оповестить меня — будто я ждала с нетерпением! Есть нечего, я считаю, сколько еще дней протяну до смерти, как вдруг являются точно из могилы, да еще с плачем: «О, разорвись мое сердце!» Я с испугу крикнула им в ответ: «Чтобы сгнили ваши сердца!» — и прогнала их, не желала слышать плохую весть. И в доме нет ничего, никакой живности, чтобы заколоть, — горестный день… Так некоторые обиделись, говорят — что за женщина, нарушает обычай… А другие решили, будто я свихнулась, приготовились позвать знахаря. Я же готова была побить их вместе со знахарем, если еще придут. Уже давно не было с войны писем, душа вся замерла в ожидании вестей, а эти пришли с воплями, точно просить у меня подарок за их весть… А после, как подумала, оказывается, я правильно сделала, что прогнала их, ишь, затеяли недоброе дело, черти… Через два дня — я спала, как вдруг кто-то постучал в окно. Спрашиваю: «Кто?» — говорит: «Я». Голос вот его, старика моего, тогда, правда, еще молодой был. О милостивый аллах, перед глазами у меня зарябило, голова закружилась, я решила, что это пришел его дух… проклятый день. Вскочила с криком, побежала, закрыла дверь, как будто вот сейчас дух ввалится. Оказывается, никакой не дух, а вот он, самый настоящий. Оказывается, по ошибке прислали похоронную. А те, которые приходили ко мне с черной вестью, после пристали: «Небось знала, что муж твой едет домой, да скрывала, хитрила…» И еще, и еще чего-то говорили. «Сколько хотите обижайтесь — а идите прочь со своими насмешками» — так ответила я им. Они чего желали бы — чтобы я хоть в долг взяла скотину да и зарезала ради вести их. Но тогда — что можно было зарезать? Это теперь, слава аллаху, есть у меня и кумыс, и мясо, и хлеба вдоволь. Вот в том большом мешке битком набито муки. И одежда, и деньги… Доброе дело колхоз — если будешь работать честно, будешь купаться в масле, в молоке. Сын мой вот закончил учебу. При старой жизни — кем бы мы сейчас были, что ели? Взять моего старика — отец его раньше вместе с пятью сыновьями был рабом, их как приз выиграли на скачках. А теперь в аиле нет человека богаче меня. Считай сам: три коровы… разве не три? — прошлогодняя телка, телка нынешнего года, сама корова… да еще кобылица с жеребенком, да пять овец. Кобылица принадлежала покойному сыну, но я говорю, что моя, хоть одна, но и эта наша. Раз есть достаток — не найдешь человека добрее меня, бери, что пожелаешь.
Мамаш, воспользовавшись благоприятным моментом, решил наконец получить то, за чем приехал:
— Матушка Калыйпа, продайте колхозу двух телок, одну-две овцы. Вы ведь наверстаете — никто не может сравниться с вами в ведении хозяйства.
— Нет, не продам. Что у меня есть, кроме этого? Ведь мы, как другие, не сеяли зерно. Огород, выделенный вами для нас, остался невозделанный, земля засохла, заросла сорняками. Мы не можем, как другие, выращивать и есть картофель — целый день ходим за отарой. Все время на ногах, перепрыгиваешь с камня на камень, не поспишь как следует ни ночью, ни днем. Ни отдыха не знаем, ни кино не видим, ничего… сегодня здесь, завтра в каком-нибудь ущелье… С одного бока волки хватают, с другого — шакалы. Был бы ты таким хорошим председателем, чтобы доставляли нам картошку, эту самую капусту, помидоры, тогда мы могли бы есть хороший суп. Оказывается, таково было повеление аллаха — ушел из жизни мой старший сын. Его дети, мал мала меньше, остались на наших руках. Случись завтра — их мать, совсем еще молодая, выйдет за кого-нибудь замуж — узнают ли ее дети нас, если поедем к ним через четыре года, разве не спрячутся от испуга в доме, подобно зверятам, играющим возле норы?
— Матушка Калыйпа, неужели ваши слова слышу, а? Я-то думал, что вы, как и прежде, щедры, спешил с надеждой. Нет, вы шутите или говорите серьезно? Ну-ка, поглядите сюда, улыбнитесь — видите, сразу светлее стало, точно луна вечером из-за горы выкатилась! — Калыйпа и в самом деле глядела улыбаясь, и лицо ее впрямь излучало свет. — Ну вот, сказал же я, что она шутит. В этом аиле есть один щедрый человек, и человек этот — вы, матушка Калыйпа. Как вы думаете, ведь щедрость, наверное, рождается вместе с человеком, как и скупость?
— А как же иначе, неужели уж он у кого-то еще выпрашивает?
— Золотые слова, замечательный вы человек, матушка. А как вы думаете, наверное, ведь у щедрых люден душа чуть не выскакивает наружу, когда наблюдают жадность какого-нибудь скряги?
— Как же ей не выскочить! Так и хочется изрубить его скрюченные судорожные руки! А какими кусочками они отламывают хлеб, как они трясутся, угощая людей… видала я и таких, что сами для себя жалели еду. Чье тело, чью душу может насытить такой скряга? Всяко бывало у нас — и достаток, и нужда, но всегда у меня лежало на скатерти все, что я имела. Не приведи аллах прятать от гостя что-нибудь, точно кошка свое дерьмо.
— Вот истинные слова! Раньше что вы делали, когда приходил гость?
— Я закалывала единственную дойную козу, говоря, что, если уже нам ничего больше не суждено, так и умрем. Как-то, помню, вечером пришли к нам один-два божьих человека, а вокруг нас ни одного дома. Я растерялась, покраснела, угостить нечем, смотрю на него — он тогда еще молодой был, — а он смотрит на меня и как бы говорит — сама знай. И я, представляете, встала, попросила у аллаха благословения… У нас была единственная черная коза, кормила нас молоком — козленок у нее подох от укуса змеи. И вот мы решили заколоть ее. Говорят, если бедняк один раз хорошо наестся, то это уже половина богатства… так и мы рассудили — за один раз сварили все мясо и как следует наелись. Но оказалось, суждено нам еще было… Сосед из нашего аила переехал работать в город, оставил нам свою корову. До того молочная корова — прямо озеро: что молока, что простокваши…
— Золотые слова! Это с тех пор, значит, стали говорить: «Если хочешь быть щедрым, так будь как Калыйпа»?
— Нет, другой еще был случай. Когда родился первенец моего покойного сына, мы были внизу, в аиле, и кто-то приехал известить нас — желал получить подарок за хорошую весть. А у нас люди сидели, один и скажи: «У тебя внук родился, посмотрим, чего не пожалеешь за радостную весть! Или станешь отпираться, увиливать под разными предлогами?» Вот — говорю — и скинула с себя только что сшитый черный суконный чапан. Человек, просивший подарок, недоуменно смотрит на меня, не понимает, всерьез я такую вещь даю или же шучу. Я ему: «Бери скорее, пока не взял кто-то другой», — так он схватил и побежал. Вот какая сила у тех, что приходят с хорошей вестью. От этого я разве останусь раздетой… через небольшое время опять справила себе чапан. Человек оттого, что дает другому, бедным не сделается. Один старик перед смертью оставил завещание: «Я всю жизнь копил добро, и, сколько бы ни собирал, все казалось мало. Сам никогда не ел досыта и никогда никого не пригласил, не накормил, не угостил даже чаем. Двор мой полон скота, карманы полны денег. Теперь я болен раком. Я уже на пороге смерти. Хочу поесть, но не лезет в горло. Только теперь я понял цену еды. При жизни нет большего богатства, чем наделять людей, хорошо питаться и, если есть возможность, хорошо одеваться. Если и пожалеете для других, то хоть не жалейте для себя».
— Браво, золотые ваши слова! — Председатель аж хлопнул в ладоши от восхищения. — Если бы все люди были такие, как вы! А то поедешь к другим, так там чуть не расстаются с душой, боясь отдать что-нибудь из скота, ругаются, верещат… не то что вы… Ну-ка, матушка, сколько мне взять — сами скажите. Знаю, знаю, если я даже все у вас попрошу, и тогда не сможете мне отказать по доброте вашей…
— Сколько нужно, столько и возьми. Оставь только вот ту саврасую, с белой отметиной на лбу, чтобы был кумыс… Помнишь то время, когда решили, что от кобылиц нет никакой пользы, — вот в те дни люди, всю жизнь не смевшие даже мечтать об этом, смогли приобрести лошадей. Помнишь, тогда их обменивали на телят, даже на кур. А я за всю свою жизнь не видела плохого от лошадей и взяла тоже, привела одну, обменяла на теленка — подарила старшему сыну. Вот, а теперь вы умоляете меня продать… Лучшие лошади нашего колхоза тогда разошлись по рукам. Разве ненужная скотина могла бы, как лошадь, существовать века? Чем продавать кобылиц, лучше бы доили их, готовили кумыс да продавали. Ведь кумыс — это лекарство. Поверьте, нет ничего выгоднее кобылицы. Сядешь на нее — повезет тебя, захочешь пить — кумыс пей, захочешь есть — на тебе мясо. И кожа, и шерсть — все идет тебе на пользу. Выпей же еще кумыса, молочное хорошо пить без передышки. Не каждый день приезжаешь, так напейся досыта, — уговаривала хозяйка, озабоченная тем, что снова наполненная ею чаша стоит перед Мамашем без употребления. Наслушавшись похвал Мамаша, она уже забыла про свой первоначальный отказ.
— Одну годовалую телку, теленка, жеребенка отдадите осенью… — перечислял меж тем председатель.
— Пиши, сколько считаешь нужным. Ведь не даром же возьмешь, платишь почти такую же цену, что и на базаре. Есть ли о чем печалиться! Ой, выпей же кумыса, неужели плохой?
— Нет, почтенная. Как же не выпить такой!
Председатель выпил без передышки половину чаши, и от этого Калыйпа прониклась к нему еще большей признательностью. Воодушевленная добрым отношением председателя, она и вовсе разошлась:
— Овцы все целы, разжирели, сделались похожи на конок. Ни мухи, ни комары не досаждают…
Тут председатель Мамаш еще подзадорил ее:
— Оказывается, волк чуть не задрал одну…
— Джигиты, те ради шутки, ради удовольствия щиплют груди у молодок. А волку что, он и не смотрит, чьи овцы: то ли Калыйпы, то ли Шарипы, ему бы лишь брюхо набить. Да тут он не разжился особенно: только куснул одну за вымя — и сразу убежал, точно коза, оттопырив хвост. Рана у овцы уже заживает…
Мамырбай, слушая мать, покраснел и опустил глаза, а той хоть бы что — даже и не моргнула.
Двумя днями раньше к Калыйпе и Субанчи приезжали из правления, чтобы договориться о продаже скота, но Калыйпа наотрез отказалась продавать, да еще и прогнала представителей, обругав вдогонку. Теперь Мамаш радовался, что нашел к ней подход и уговорил ее помочь с поставками.
— Сын ваш настоящим богатырем сделался… — начал он, но не успел закончить свою мысль, как Калыйпа снова затараторила:
— Ой, несколько ребят, окончивших десятилетку, ездили в прошлом году в город, чтобы пройти в институт, но говорят, что провалились. Как это — провалились они? Хорошо, если они остались невредимыми… Куда они провалились, скажи, мой хороший?
— Не думайте, что они провалились куда-то, почтенная, просто так говорят, если кто-то не выдержал экзамена. Из нижнего аила тогда ездили поступать в институт десять человек, и все десять не прошли. Да и разве они поступят, если учились кое-как. Вместо учебы частенько работали на дому у учителей. Все пять учителей замешаны. Который строил дом, тот заставлял класть кирпичи, таскать камни, остальные по хозяйству учеников приспособили. Нескольких человек сняли с работы, когда выявилось все это. Если учителя не станут повышать свои знания и культуру, не смогут идти в ногу со временем — потеряют уважение… через десять лет отстанут от рядового колхозника.
— Кто же знал… Только когда я услышала, что они провалились, все мои мысли были о моем Мамырбае, не могла ни есть, ни пить. Он же тоже собрался поступать… — Тут Калыйпа заметила, что Мамаш кончиком перочинного ножа старается подцепить и отбросить соринку, упавшую в кумыс, и, воспользовавшись тем, что гость отвлекся, повернулась к своему старику; ущипнула пальцами щеку и закусила губу, как бы говоря: «Ведь он понял, что мы ссорились — и потому выбрасывали мясо в дверь. Теперь сделаемся посмешищем на всю округу. Придумал бы что-нибудь — как объяснить, оправдаться?»
Мамаш искоса наблюдал за Калыйпой и понял смысл ее взгляда. Заговорил — с одной стороны, желая успокоить хозяев, а с другой — и подтрунить над ними:
— Смотрю, до чего же хорошее у вас пастбище, Калыйпа-апа, и коровы жирные, и овцы жирные. И собаки у вас точно телята — здоровенные… упитанные, круглые, чуть не лопаются — как мячи. Чем вы кормите собак, матушка? У меня тоже есть собака, но, сколько ни ухаживал за ней, все такая же худая. А ваш желтый пес — он точно медведь лохматый… лапы мощные, будто волчьи… шерсть так и лоснится от жира… — Мамаш улыбнулся в усы и подцепил соринку, выбросил из чаши.
— Мясом кормлю. Часть мяса от скотины, которую закалываем для себя, отдаем собакам. Некоторые жалеют для собак даже помои, собаки у них звенят обглоданными костями, точно цепями. И даже не стыдятся такие хозяева, говорят — мол, плохая собака, как завидит волка, так сразу убегает, скуля и поджав хвост…
Тут Субанчи, до сих пор слушавший молча, решил вставить слово.
— Вот собака Осмонбека… — начал он.
— Подожди, дай я теперь скажу, — перебила Калыйпа, сморщив нос в знак неудовольствия — чего, мол, мешаешься.
— Ой, что случится, если я один раз?..
— Вот — не дает человеку слова молвить!
— Ты уступаешь или нет?
— Не даешь рассказать гостю — имей же терпение, старик мой. На днях приехал тот самый Осмонбек, хлопая по шее своего ишака палкой. С ним вместе пришла его давешняя черная собака.
Субанчи в нетерпении перебивал время от времени жену, исправляя и уточняя ее рассказ.
— Что ж ты забываешь, что он привязал ее веревкой за шею. Уж говорить — так не преувеличивая, не скрывая, — вставил он, ломая от волнения на мелкие кусочки прутик, который держал в руках.
— Подожди же, не мешай. Дойду и до этого, бедный мой. Так, значит, он привязал ее веревкой за шею. Мои собаки кинулись было к ней, но она, поджав хвост, спряталась в ногах у лошади. Хозяин ее вошел в дом, чтобы выпить кумыса, а она так и сидела, спрятавшись под лошадь. Смотрю, а Осмонбек этот самый расхваливает свою собаку, обманщик, хвастун этакий. Я и говорю ему: если она такая грозная, то пусть потягается с нашими, чья победит — тому достанется в награду лошадь. Ну давай, соглашается этот коротышка. Вышли во двор — и я только успела крикнуть: «Взять», — ой, наша желтая собака в один миг ухватила — и вырвала у той бедной хвост! Так после, когда спрашивали его люди, Осмонбек отвечал, что волк оторвал. Мои псы — волки для его собаки, ха-ха-ха! Я кормлю своих собак мясом. Было время — не то что собакам, а и самой не хватало пищи. Как же мне теперь жалеть, когда сейчас у меня есть кое-что в доме. Мои собаки едят то же, что и я. Вот перед самым вашим приходом я швырнула им легкие, печень, шею. Пусть наслаждаются, собака для человека — друг. Оказывается, собака хозяину желает хорошего, а кошка — плохого. Собака говорит: «Если у хозяина будет много детей, они вынесут во двор по большому куску еды, и я, осторожно подкравшись, буду потихоньку есть из их рук». А кошка — пусть будет проклята! — эта хитрюга, оказывается, говорит: «Если бы у хозяина не было ни одного ребенка, то он тогда ласкал бы только меня, давал бы всю хорошую еду только мне». Калыйпа явно радовалась преданности собаки и по-настоящему злилась на кошку, верила в правдивость своих слов и даже побледнела от волнения. — Подумай только, как же не назвать собаку счастливой, если она берет хлеб из рук детей, пухленьких, как бусинки. У собаки свое счастье. Оказывается, некоторые собаки приносят хозяину счастье. То есть хочу сказать, счастье какого-нибудь дома падает или на хозяина, или на его лошадь, или на его собаку — в общем, хоть на человека, хоть на животное. Раньше… — продолжила было она, но тут ее перебил Субанчи:
— Ну, понеслась! Сейчас опять начнет вспоминать давнишнее. Мол, иду, а на дороге маленький щенок, с мизинец, — да? И завернула его в платок, не замечая палящих лучей солнца, которые жгли тебе голову, так? И лоб у него широкий, светлый… Дала ему бешбармак, и он, бедняга, лижет понемногу, правда? А потом сделался таким огромным псом, что далее не мог пройти в дверь, верно? Ты ведь, когда приезжал Мамаш, всегда обычно начинала разговор с этого — так сегодня бы…
Иронические слова старика задели Калыйпу за живое, она немножко рассердилась.
— Не желаешь — не слушай, рассказываю для гостя. Что за привычка — перебивать человека. Одни люди в молодости бывают молчаливы, а к старости становятся болтливыми, другие же наоборот, в молодости несдержанны на язык, а уж с годами больше слушают. Мой старик к старости ужасно сделался болтливый, ты же сам замечаешь, Мамаш. А все отчего — перед глазами моего бедняги вечно торчит такое несчастье, как Калыйпа… Ну вот, перебил, не помню, на чем остановилась… А, вот… иду я, а на дороге маленький щенок, с мизинец…
При этих словах почтенной Калыйпы не только Мамаш и Мамырбай, но даже и Субанчи дружно прыснули. Матушка Калыйпа почувствовала, что сказала не то, и решила перевести разговор на приятное для себя. Ведь если человек пожелает, то может повернуть беседу и туда и сюда.
— Ой, не оттопыривай бороду, точно рак свой хвост, бедный мой, отправляйся скорее, приведи ягненка! Так и будут они сидеть, что ли, с запекшимися губами? Теперь жди тебя — пока доползешь, пересчитывая каждую травинку, как бы проверяя, не унесло ли ветром… Вот ведь какой — пошлешь куда, так по дороге он не оставит без внимания ни пролетающую птицу, ни пасущуюся скотину, ни встречного человека. Что за глаза у него… Начнет по возвращении рассказывать, кто да на каком коне едет, во что одет, какое седло, снаряжение — и так вплоть до ниточки, все до мелочей, — я только сижу с раскрытым ртом, смотрю и не знаю, что сказать. По внешности он все такой же, но на самом деле… бедный мой, в этом году он уже сильно сдал. В дождливые дни не может подняться с постели, жалуется на боль в пояснице. И то он еще крепкий — ведь сколько мучений перенес… Он из таких, что только умирать не пробовали, а все остальное пережил…
Старуха оглядела своего старика с ног до головы. Было видно, что она любит его, хоть и ругает иногда. «Ведь я и слова не сказала бы, если б ты не понимал меня… Я же ласкаюсь к тебе, мой старик», — говорил ее вид.
Когда Субанчи поднялся с места, Калыйпа с удовольствием оглядела его — ослепительно белый воротник, опрятная одежда, на голове снежно-белый киргизский колпак. «Вот так я забочусь о своем бедном старике. Если бы не он, кто бы оценил меня, пусть живет подольше, хоть и переругиваемся иногда», — написано было на ее лице.
Мамаш заметил это — взгляд его потеплел.
Мамырбай вышел из юрты вслед за отцом. Они переговорили о чем-то на дворе, потом голоса умолкли, и через некоторое время Субанчи вернулся в дом. Жена тут же неодобрительно сморщила нос, посмотрела с упреком.
Субанчи сказал, оправдываясь:
— Ты моложе меня на шесть лет, ну-ка, сбегала бы сама, чем глядеть на меня осуждающе. Все еще принимаешь меня за шустрого парня, бедняжка. Я теперь уже не тот Субанчи, который только что женился на тебе, мне прозвание — старик. — Он несколько раз чихнул. — В голове моей гудит, в носу заложило, простыл, видать. Чем больше переваливает за шестьдесят, тем больше, оказывается, сгибается человек. Руки теряют силу, голова — память. А в семьдесят уже превращаешься в землю, по которой может пройти любой. О, черт возьми, мы в молодые годы не знали, что такое жара и холод… Зимой я, бывало, ложился с раскрытой грудью во дворе и не просыпался, даже если бы по мне пробежали овцы. А теперь я точно конь, привязанный к колышку… теперь сделался домашним щенком. На старости лет жена превращается во врага. Вот смотри, не только другим, но и своей жене не могу угодить, с утра до вечера жарит меня… Нет, ты не думай, Мамаш, что я говорю серьезно, это я просто для вида — на самом деле я таю от своей жены. Она для меня — все.
— Да, похоже, вы нездоровы, почтенный, — участливо проговорил Мамаш.
— Что поделаешь, коли и зиму и лето мы среди снегов. Место, выделенное вами, оказывается, настоящее кладбище. С утра до вечера все время воет ветер, точно у него умер отец, не дает ступить ни шагу, берет за шиворот. Если в другом месте дождь пройдет один раз, то здесь — два раза. Дует и с юга, и с востока, бьет с двух сторон. Наутро опухнешь, не разогнешь поясницу. Еще не сошел снег с северных склонов. Налетит ветер оттуда — так сверлит все кости, точно шилом. Как волки изгоняют из своей стаи одряхлевшего, так и вы не выделяете мне пастбища получше… — Говоря так, старик опустился рядом с Мамашем на почетное место, претендуя на равное уважение к себе. — Переживаешь, жена, знаю, что я отправил за ягнятами парня, и без того уставшего с дороги. Только молодость разве знает, что такое усталость? Недаром говорят — «старый приходит к угощенью, а молодой — к работе». Разве он тина, что колышется от малейшего ветерка? Я еще не видел, чтобы умирали от работы. Тут недалеко — ему раза два шагнуть. Ай, если меня пошлешь, то не думаешь ли сегодня остаться без угощения? Ведь я задерживаюсь возле каждой травинки, ха-ха-ха!
— Не переносит ни холода, ни жары. Теперь не может уже переносить и слов, бедный мой. А было время — так ущипнешь его, а он и в ус не дует, бедняга. Плохо, оказывается, быть пожилым человеком, он раскачивается, точно тальник на вершине утеса. Если утром здоров, то вечером болен, если вечером здоров, то утром болен. Одно из названий старости — болезнь… — В это время снаружи залаяла собака, и Калыйпа подняла голову, прислушалась: — Кто-то приехал, похоже. Пусть заходит. Как говорится — «по велению аллаха, хоть один гость, хоть десять — все насытятся из одного казана». На старости лет хлопотное дело возиться с казаном. Ты не обижайся на мои слова, Мамаш, неужели я разорвусь, если хоть раз сготовлю тебе обед, это я так говорю, вообще… Кажется, никто не приехал, чего же она лает, эта обжора?
Калыйпа снова принялась пестиком взбивать кумыс. Посмотрела на гостя, и лицо ее осветила добрая, немножко грустная улыбка.
12
Хотя на первый взгляд место, где паслись ягнята, было недалеко от дома, но туда еще надо было добраться. Мамырбай поднялся к ущелью, кое-где поросшему кустарником, огляделся — краснели ягоды смородины. Калыйпа держала пять-шесть своих ягнят отдельно от колхозной отары, поближе к дому. Делала это для того, чтобы они досыта, вволю щипали траву и быстро жирели. Когда же ее спрашивали, почему она отделяет своих ягнят, она обычно отвечала так: «Могут же приехать гости, хочу, чтобы за угощением недалеко было ходить».
За ущельем — пологий склон. Это место выделено колхозом под пастбище для домашнего скота. Люди, пригоняющие сюда скот, обычно тут же собирают кизяк на топливо; до засохших кустов можжевельника выше по склону может добраться только сильный человек, а маленькие дети, старики, старухи и близко не подойдут.
Мамырбай с трудом поймал ягненка. Хорошо упитанный, резвый, он так и рвался из рук. Хотел было повести ягненка за собой, но тот упирался, не шел, тогда Мамырбай поднял его, положил себе на плечи. С такой ношей наискосок спускаться было неудобно, и Мамырбай, спустившись прямо, шел вдоль подножья горы.
— Эй, сын наш! — услышал он окрик и, обернувшись, увидел красавицу Маржангуль, оставшуюся вдовой после смерти его старшего брата Калматая. Она тащила на спине большой мешок, наполненный, как видно, кизяком. Заметив, что Мамырбай остановился, женщина ускорила шаг, покачиваясь на ходу, точно верблюдица. Что-то не переставая говорила, радостная и возбужденная, и каждая ее фраза оканчивалась пожеланием: «да падут все твои несчастья на мою голову!»
— Чтобы мне пасть жертвой, приехал уже, сияя молодостью, издали показывая свое лунообразное лицо, милый! Вернулся живой-здоровый, разорвись моя душа! Когда ты появился перед моими глазами, мне показалось, что это твой покойный брат ожил и возвращается в дом, надежда моя!
Мамырбай поджидал свою джене, по-прежнему держа на плечах ягненка. Маржангуль быстро сбросила с плеч мешок и устремилась к парню. На ходу поправила платок, спрятала под него выбившиеся волосы, подбежала.
— Аллах подарил мне тебя, ты мое счастье, излучающее свет! Подставляй-ка щеку, разве не поцелую тебя в радости! — Воспользовавшись тем, что у Мамырбая руки были заняты, Маржангуль расцеловала его в обе щеки, а потом, обняв его вместе с ягненком, заплакала, вспомнила его брата, каков был характером, поведением, умоляла, чтобы теперь, когда на ее голову свалилось такое несчастье, Мамырбай не оставлял бы ее без внимания, приглядывал за нею, защищал. — После смерти твоего брата разве осталось что-то светлое в жизни для такой несчастной, как я!.. Смолоду — и вдова, погас свет моего дня. И некому поддержать, приободрить, пожалеть, никто не скажет — бедняжка… Осталась голосить, окруженная с четырех сторон четырьмя ребятишками, несчастная я… За что мне такое, чем я хуже других? Ведь если разобраться, у меня сейчас должна быть самая лучшая, цветущая пора… Какие дни ожидают меня? Куда я поведу четырех сирот? Как я разлучусь с вами со всеми, неужели мало того, что разлучена с твоим покойным братом? С малых лет мы росли вместе, ты для меня дороже родного, ненаглядный мой!.. — Маржангуль замолчала и улыбнулась, но улыбка вышла невеселой, заметнее сделались красные пятна после слез, проступившие на ее красивом лице. Но вот уже поблескивают в подведенных глазах задорные огоньки — знак молодости, древней, как мир, женской игры. Мамырбай не понимает еще — но это и огоньки восхищения им. Да, правда, Мамырбай казался молодой женщине лучше, ближе, дороже ее умершего мужа, его брата. — Уже три дня, как ты снишься мне, — продолжала она весело. — Раз вижу, будто ты скачешь по вершине горы на игривом белом коне, другой раз снится, будто ты играешь со своими сиротами-племянниками, борешься с ними около юрты, как раньше… а то — будто я, несчастная, плачу, а ты успокаиваешь меня, вытираешь ладонью мои слезы. Я и подумала — вот, оказывается, почему говорят: счастлива та, у которой есть деверь… чужой не станет сниться.
Маржангуль посмотрела на джигита с любовью, и в ее откровенном взгляде Мамырбай почувствовал какое-то новое, неясное еще ему отношение. Словно бы она ждала от него чего-то. Он оглядел свою джене внимательно. Маржангуль против прежнего помолодела, похорошела, сделалась словно бы стройнее, походка ее стала легче. Она чуть подсурьмила брови, чуть подрумянила щеки — и это еще украсило и без того прелестное лицо, притягивало точно магнитом, останавливало случайный взгляд. Прекрасные от природы, заботливо убранные роскошные темные волосы мягко блестели под солнцем. Черное шелковое праздничное платье облегало стройную фигуру. Незнакомый человек, увидев Маржангуль, принял бы ее за девушку, за невесту. (Тут впервые в душе Мамырбая ворохнулся вопрос — почему вдова его брата так одета, так выглядит?) Чуть уловимое кокетство, нежный чистый голос, мягкая улыбка, притягивающая людей, словно бы обещающий, чуть исподлобья взгляд… в общем, перед глазами Мамырбая снова была та молодая девушка, что сделалась десять лет назад невестой, а потом женой его брата. Мамырбай вспомнил умершего Калматая, вспомнил и представил себе, как одевалась, как выглядела и держалась Маржангуль при жизни брата. Перемена была явная — и подсказывала: неспроста. Мамырбай подумал, что кто-то посватался к его джене и что скоро она расстанется с положением вдовы. Но будут ли счастливы в руках отчима четыре маленьких его племянника? Ему не понравилось, что Маржангуль так похорошела. Почему-то пропало желание быть рядом и говорить с ней, захотелось скорее вернуться домой. Брат просил перед смертью: «Маржангуль, не дай этим четырем малышам глядеть в чужие глаза». Сказал так Маржангуль для того, чтобы она не торопилась замуж. А теперь что же — не прошло и года, а она уже навела на себя блеск? Мамырбай почувствовал, как в нем рождается неприязнь к этой красивой молодке. Он продолжал шагать с ягненком на плечах, — и думал уже раздраженно: «Похоже, смерть моего брата для нее не такая уж потеря? Равнодушная… И слезы ее — неискренние. Видно, ошибался я в ней…»
Маржангуль догнала Мамырбая и, стараясь не отставать, говорила, говорила — высказывала все, что накипело на душе:
— У вдовы, оказывается, главное в жизни — сплетня и одиночество. Сколько найдется людей — только и говорят про меня, рады посмеяться — вечно рот до ушей. Не поговорят обо мне со встречным — голова заболит! Только и слышишь: «Маржангуль то сделала, другое сделала, этак сказала, туда-то пошла…» Несчастная я — и аллах наказал меня одиночеством, и люди наказывают сплетней… совсем извелась я из-за длинных этих языков, милый. Услышишь, что болтают в аиле, волосы поднимутся дыбом! О-о, что за позор, ведь я собственными ушами слышала, как передавали друг другу: мол, Маржангуль уже давно обручили с Мамырбаем… Проклятый день! Эти сплетники оставят человека в покое или нет? На днях пошла я собирать кизяк, и тут же начали городить: «Не прошло и года, как умер ее муж, а она уже собирает кизяк и заливается-поет». А как же быть, совсем не заниматься хозяйством? Разве хоть один из них пришел, предложил помочь с дровами, сказал мне: «Ах, бедняжка, осталась ты вдовой!»?.. Разве хоть одна, видя мое положение, пришла по-родственному, предложила помочь постирать белье? Языком они способны поджарить пшеницу, а на деле не жди от них добра и на копейку. После поминок никто, ни один не пришел проведать меня, поддержать, сказать слова сочувствия. Если надену на себя что получше, тут же начинают судачить — мол, собираюсь замуж. За один месяц успели выдать меня за девяносто мужей… Я, несчастная, не выхожу из дома, чтобы не показываться на глаза людям. Как ни соблюдай себя, какой ни будь чистой, так и стараются замазать грязью…
Слушая жалобный голос Маржангуль, Мамырбай почувствовал правду в ее словах и пожалел ее. Что тут говорить, каково это — в молодые годы остаться вдовой! Конечно, в ее положении каждое теплое слово придает силу, каждое грубое слово вызывает горечь.
— Не горюй, джене, я не дам тебя в обиду. Пусть болтают, а ты не слушай их, делай по-своему. Когда подрастут четверо твоих сыновей, они превратятся в четырех тигров. Если гора видна, значит, она уже недалеко… не успеешь оглянуться, как они станут взрослыми. Знаешь, чего я только не перевидел, пока отец мой был на войне… И все трудное ушло, точно грязь, смытая с рук… Когда я был маленьким мальчиком… о, если говорить, слов наберется много, и они многое могут, слова, — но только энергия побеждает все, джене! Когда твои четыре сына, точно четыре крепости, поднимутся вокруг тебя с четырех сторон, посмотришь, как заговорят те, которые сейчас отворачивают носы!
Слова Мамырбая «я не дам тебя в обиду» молодка восприняла по-своему, как ей желалось, и обрадовалась, хоть и не показала виду. Решила, что все-таки Мамырбай не рискнет расстаться с женой брата. Да и родители его скажут свое слово. Сзади — юноша не видел — любовно окинула взглядом его красиво посаженную голову, широкие плечи — всю его крепкую, статную фигуру. Уже второй год, с тех пор, как Мамырбай из подростка превратился в молодого джигита, у Маржангуль была своя сокровенная тайна: она любила Мамырбая. Да, началось все еще при живом муже, его брате, хотя никто ничего не знал и не подозревал. В прошлом году она даже заболела, пожелтела вся от сдерживаемого сердечного влечения. Показывалась разным врачам, обращалась и к знахарю — ничто не помогло. Постепенно, когда Мамырбай уехал в город и ее тоска чуть унялась, болезнь прошла. Сколько ругала себя Маржангуль, сколько жалела… что ж это такое — любить деверя при жизни мужа, его брата. И все же не могла отвести от него глаз. Домашние не придавали этому особого значения, объясняя все ее почтительным родственным уважением к деверю. Теперь же, когда умер Калматай и открылась возможность соединить свою жизнь с жизнью Мамырбая, молодая женщина надеялась на счастье, надеялась, что, как бы там ни было, старуха и старик постараются обручить ее с Мамырбаем. Потому и прихорашивалась, оттого и помолодела. Когда услышала, что Мамырбай закончил учебу и скоро приедет, с утра до вечера смотрела на дорогу, дни превратились для нее в месяцы, месяцы — в годы. Стала заботиться о том, как выглядит, начала ухаживать за лицом, раздобыла лучшие кремы и пудру. Не показывая ничего свекрови и свекру, возилась с косметикой — обычно, когда уходили в горы, то за дровами, то за отарой. В общем, готовилась к встрече, готовилась покорить, очаровать, увлечь. Прежде не обращала внимания на две родинки на правой щеке, но с недавних пор чуть подкрашивала их карандашом, добиваясь лучшего эффекта. Ее высокий рост, стройность, легкость и гибкость, ее красивое лицо, глаза с поволокой, будто у раненого архара, — все это с недавних пор стало нравиться не только другим, но и ей самой. Ей казалось, что при ее-то наружности не найдется человека, который не заинтересовался бы ею, а увидевший впервые так и будет кружить возле нее. Некоторая отчужденность Мамырбая, его видимое равнодушие казались ей просто кокетством, игрой. Все равно он будет в ее руках, достанется ей — даже не заметит как. К чему скрывать, в мыслях Маржангуль уже лелеяла джигита, обладала им, ревновала.
Уже сейчас она перебирала имена возможных соперниц, припоминала, как выглядят. Большинство из них — незамужние девушки. Однако которую бы ни представила себе, морщилась недовольно — в каждой находила хоть маленький, но изъян, пустячный, да недостаток. Ни одну из них не могла поставить вровень с собой. «Да, видно, счастье раскрывается для меня, сбывается мое желание… Кого найдет лучше меня! Ладно, пусть женится на девушке… Да разве она сравнится со мной в работе? Теперешние девушки разве станут, как я, собирать кизяк в горах? Наоборот, пошлют его самого, дав в руки мешок. Они ведь даже не захотят принести воды за три шага. Посмотрю, как он будет счастлив с девушкой, если она будет тупо пялить на него глаза и твердить — купи мне шелка, подай бархату, то мне нравится, а это нет… Да, тогда он будет как верблюд на поводу. Дай аллах ему именно такую девушку в жены. Увидеть бы мне его совсем отчаявшегося тогда, а? И встретился бы он мне однажды худой, изможденный, несчастный — а я, ослепительная, шла бы по дороге навстречу… Нет, он так не поступит, не глупый ведь — есть же голова у парня. А если он и заупрямится, так на тот случай родители рядом. Если они разбушуются, с ними не справятся и десять человек. Они ко мне благоволят, непохоже, чтобы согласились выпустить меня из рук. Ладно, ладно, не торопи события, Маржангуль, недолго осталось ждать, сбудутся твои желания», — успокоила она себя. Улыбаясь своим мыслям, она поглядывала на Мамырбая с чувством собственника — и наслаждалась этим чувством. Затем убыстрила шаги, голос ее зазвучал еще нежнее:
— Хорошо закончил, наш сын? Сколько ребят окончило учебу?
— Много.
— Они все, как ты, вернулись в аил, или один-два остались в городе?
— Остались, которые пожелали.
— Хорошо, что ты вернулся. Чем в городе лучше? Да еще и твой бедный брат покинул нас…
Мамырбай не обратил внимания на ее слова, не придал им значения, а между тем в них содержался прямой намек… И чем дольше он молчал, тем больше успокаивалась Маржангуль, по-своему довольная его неразговорчивостью. Не может же быть, чтобы он не понял, что именно она хотела сказать последней фразой: «Суждено тебе заботиться обо мне, воспитывать моих детей». Конечно, понял, поэтому и молчит… Если суждено, то покорится. «Покоришься еще, молчи не молчи. Посмотрим, каменное ли у тебя сердце, — посмотрим, когда я с утра до вечера стану кокетливо вертеться перед тобой. Хоть и стараешься вроде бы избегать меня, но посмотрим, посмотрим, как твое сердце заставит тебя потерять рассудок, как будет дрожать все твое сильное тело. Если пожелаю, кому захочу вскружу голову, любому, и еще более крепкому, чем ты», — говорила себе Маржангуль.
Тут прямо перед ними вверх по склону побежала, посвистывая, горная куропатка, и ее одинокий голос удивительно гармонировал с зеленым склоном, ничего не нарушал в нем, не тревожил. Самый ловкий человек не способен догнать ее, когда она, опустив к земле голову, начинает стремительно подниматься по склону. Мамырбай заметил куропатку, остановился посмотреть на нее.
— Какая красота! Одно то, что она бегает здесь, уже прекрасно!
Маржангуль показалось, что Мамырбай говорит не о куропатке, совсем иное имеет в виду, намекает на их случайную встречу. Потому и ответила обдуманно, с потаенной мыслью:
— Она каждый год выводит здесь птенцов. Здесь же учит их летать, и они летают с того склона на этот, а потом с этого склона — обратно. И летом и зимой не покидают родное ущелье. И птица, и животное, и человек — все, оказывается, скучают по воздуху родного края. Земля, где я родилась, для меня золотая. Посмотри, как прекрасно здесь, какое приволье! Чувствую: если меня хоть на день оторвать от этих мест — умру от тоски.
Тут наконец Мамырбай начал понимать, куда клонит его красивая джене и ради кого она разоделась… ради кого не помнит его умершего брата. В лицо ему бросилась кровь. Он еще больше насупился. А Маржангуль все говорила, перескакивая с одного на другое, постепенно раскрывая перед джигитом душу, давая понять, как она соскучилась, как ждала…
— Твой младший племянник — он, бедняжка, и не знает, что умер его отец. Когда спрашивает, скоро ли придет папа, я отвечаю, что скоро. Если спрашивает — откуда, говорю, из Фрунзе. Он ведь не различает вас. А если увидит тебя? Если увидит, подумает, что приехал отец, и подбежит, обнимет тебя. Дорогие мои растут все хорошо, пухленькими. Говоря по правде, когда умер твой брат, я растерялась, мне показалось, что эти четыре сироты умирают каждые четыре дня и я сижу, оплакивая их четыре могилки. Но однажды твоя мать сказала мне, поняв мое состояние: «Подними голову! Где ты видела, чтобы умирали из-за того, что умер даже очень близкий человек? Люди умирают один раз, так повелел аллах. Жизнь и смерть — рядом, аллах дает, аллах и забирает. Когда умереть твоему мужу, моему сыну, а когда умереть тебе — ведает аллах. Ты же подумай лучше о судьбе сирот, что будет с ними. Каждый человек увидит назначенное ему судьбой. Если прольется простокваша, то есть еще и остатки… Слава аллаху, я имею еще одного сына. Неужели думаешь, что оставим тебя в стороне, когда у нас есть Мамырбай. Он больше твоего покойного мужа станет заботиться о тебе, будет носить тебя на руках». Только тогда я вспомнила о тебе… И я сказала себе: и правда — чего же мне бояться, когда у меня такой деверь! Названному подарку душа радуется — твое имя поддержало меня, вернуло надежду, вернуло жизнь. Самому старшему из твоих племянников восемь лет… не успеешь и глазом моргнуть, как все они превратятся в крепких юношей. На днях в наш дом явилась одна болтливая, злая на язык женщина, пришла за кумысом… так она говорит мне: «Слышала я, ты выходишь замуж за молодого учителя из соседнего колхоза. Ты что, с ума сошла? Ненормальная, что ли, отворачиваешь нос от деверя?» Я заставила ее замолчать, эту болтушку.
Тут уж Мамырбай не вытерпел:
— Хватит об этом. Не стыдно вам?
— Молчу, молчу… Если тебе не нравится, не стану говорить.
Мамырбая не на шутку встревожили слова его прекрасной джене; встревожили потому, что за ними явно чувствовалась какая-то договоренность с родителями. Иначе откуда такая смелость, настойчивость, определенность в намеках. «Так вот почему, оказывается, родители просили меня приехать скорее… Да, мои мать и отец способны на это, — думал Мамырбай, размашисто шагая к дому. — Может, уехать учиться? Поеду во Фрунзе, поступлю куда-нибудь. Поступлю… А если не примут? Вдруг не смогу сдать вступительные экзамены? В незнакомом месте много всяких преград, институт — не шутка, запутаешься в каком-нибудь вопросе — считай, что провалился. Конкурс большой. Разве мало таких, которые учились лучше меня? Лошадь о четырех ногах, и то спотыкается… Может, поступать не в институт, а в техникум? Да нет, что за глупости! Что я попусту морочу себе голову? Ведь я приехал сюда специально — работать, помогать родителям. Если бы решил поступить учиться, так и остался бы в городе. Сам же решил работать, а учиться — заочно. Чего же стоят мои решения? Не успел приехать — и уже испугался? Испугался намеков этой женщины — и решил бежать? Но ведь это самые первые, еще ничтожные трудности. Если и от этого неспокоен, испытываю неуверенность — что же дальше будет? Нет уж, раз я понимаю, что вся эта затея Маржангуль не по мне, так и буду держаться. Придется проявить характер — даже если родители будут недовольны. Может, и не сразу поймут меня, но не говорить же им, что в сердце у меня другая».
Мамырбай, занятый своими мыслями, совсем не слушал Маржангуль, но молодка объяснила его невнимание по-своему. Считала, что джигит просто сделал вид, что не слышал, не понимает. «Ведь молодой еще, стыдится. Ну да ничего, это дело времени. Если постоянно буду говорить при нем о совместной жизни, то уши его привыкнут, строптивость его уймется, он перестанет стыдиться…» — так решила Маржангуль. Радовалась, что сумела хоть не прямо, но сказать о своих надеждах. И как хорошо, что удалось встретить его тотчас по приезде и поговорить наедине. Это хороший знак — с самого начала дело идет на лад.
Подошли к дому — и четверо малолетних сыновей Маржангуль бросились с четырех сторон:
— Мама, что мне принесла? А мне?.. А мне?.. — враз загалдели они. Самый старший, Сыртбай, ухватился за угол мешка и потянул что есть силы, ему помог второй, Арыкбай, — и Маржангуль от неожиданности упала на спину, а меньшие, Балыкбай и Карыпбай, весело засмеялись, радуясь проказам братьев. Пока мать развязывала мешок, все четверо принялись обшаривать ее карманы. Однако, сколько ни искали, ничего интересного в карманах не нашли. У всех четверых на глазах заблестели слезы, губы покривились — готовы были разом поднять рев. Ждали только слов матери — надеялись, что успокоит их, одарит гостинцами. Иначе вот-вот затянут хором. У этих четверых так было: если засмеется один, то засмеются и остальные, если заплачет один, то заплачут все — с утра до вечера дом и двор заполнены их шумом. Маржангуль уже привыкла, перестала обращать внимание. Частенько проходила мимо лежащего на земле и бьющего ногами ребенка, не слыша его рева, не обращая внимания на капризы. И сейчас она, по обыкновению, не обратила внимания ни на то, что дети, озорничая, повалили ее, ни на то, что они хныкали, ожидая гостинца. Занята была своим делом: высыпала из мешка кизяк, сложила аккуратно, вытрясла мешок. Однако взгляд ее обращен был к Мамырбаю, который сейчас привязывал ягненка к колышку. Дети меж тем все не успокаивались: один ухватил за подол, другие обнимали ее — и все спрашивали жалобно: «Что принесла нам?»
— Я ходила собирать кизяк, что могла принести вам? Почему вот не спросите у дяди, он-то приехал с большого базара… Видите его? Или не узнаете? — она указала ребятишкам на Мамырбая.
Мамырбай не привез детям гостинцев из города, потому что у него не было денег. Сейчас растерялся, не знал, что делать, когда четверо детей кинулись в его сторону и набросились на него, как только что на мать. Пошарил в карманах, ничего не нашел, кроме карандаша. Как только достал карандаш из кармана, старший выхватил его прямо из рук. Остальные, точно мелкая рыбешка, облепившая кусок хлеба, брошенный в озеро, начали бороться из-за добычи. Кто-то вырвал карандаш у старшего — он оглушительно заревел. Другой ударил обидчика — тот с воплем повалился навзничь, Маржангуль подлетела, подняла упавшего, начала успокаивать:
— Ша, ша, ша… — мягко погладила его лоб, нежно поцеловала, и мальчик, надув губы, посмотрел сердито на ударившего. Как бы там ни было, он был доволен тем, что мать успокаивает его, целует, ласкает, — ему казалось, что его любят больше других. Остальные трое смотрели на него с завистью, понимая, что, оказывается, хорошо упасть и заплакать при матери.
Между тем привязанный ягненок, почувствовав одиночество, заблеял, как бы зовя мать, друзей. Невозможно было не услышать его, и ребятишки, забыв про ссору, нашли новое занятие.
— Заколют, что ли? — спросил старший.
— Заколют, — подтвердила Маржангуль.
— Я возьму ножку! — закричал старший, за ним вслед загалдели разом остальные трое, объявляя заранее, кто на что претендует.
— Я возьму почку, да?
— А я буду есть сердце!
— А я — язык, я буду есть язык! А тебе не дам! Вот увидишь, съем язык!
— А я ухо буду, ухо! Тебе не дадут, а я съем!
— Мама, смотри, он говорит, что будет есть ухо!
— Ты тоже будешь есть, милый, ты тоже…
— А я?..
— И ты, милый.
— А зачем ты говоришь, что дашь ему?
— Он же твой братишка. Разве вы не поделитесь?
Дети нашли правильными эти слова.
— Поделимся, поделимся! — загалдели они.
— Теперь идите поиграйте!
— Мамыш, пришел? Неси, проси благословения! — послышался из юрты голос отца. Они с матерью давно уже успокоились, перестали ссориться, говорили тихо — и потому смогли услышать блеяние ягненка. Мамырбай подумал: «Как весенняя гроза — быстро налетит, быстро проходит».
Он завел ягненка в юрту. Мать по-прежнему сидела возле кухоньки, рядом с бурдюком, где держали кумыс, вся вспотевшая. По ее раскрасневшемуся, оживленному лицу было видно, что она до сих пор еще не закончила давно начатый рассказ. Отец тоже разрумянился, сидел, склонив голову и скрестив ноги, слушал. До него давно уже, видимо, не доходила очередь говорить. Увидев Мамырбая, покачал головой, как бы объясняя: «Если здесь Калыйпа, то разве дойдет до меня очередь высказаться». Председатель Мамаш, оказывается, пил уже кумыс не из большой чаши — из чайной пиалы. Держал ее в руках и с улыбкой смотрел на старую женщину — казалось, был загипнотизирован ее словами. Мамырбай отметил, что его родители, по старой привычке, чуть не силой заставляли гостя пробовать кумыс, и он сначала пил из деревянной расписной чаши, затем перешел на касу, а потом на небольшую чайную пиалу. Уж не собираются ли они превратить бедного Мамаша в круглый конок для кумыса… «Что за обычай — принуждать пить, несмотря на отказы…» — подумал Мамырбай, но вслух, конечно, ничего не сказал, а подтянул ягненка поближе к гостю, чтоб тот мог получше рассмотреть его. Это тоже было исполнением обычая: обязательно показать гостю для благословения ягненка, которого собираются заколоть в его честь. Так издавна принято было поступать, дабы гость не мог впоследствии упрекнуть хозяина или посмеяться над ним, утверждая, что его накормили несвежим мясом, а мясом павшей скотины.
— Аминь! Дай аллах здоровья! Благослови аллах! — с этими словами отец Мамырбая распростер руки, повернулся в сторону Киблы и что-то забормотал, шевеля бородкой. Калыйпа оказалась рядом с мужем и тоже что-то тихо зашептала, при этом она искоса поглядывала на своего старика, чтобы успеть одновременно с ним благословляюще провести по лицу руками.
Субанчи меж тем перечислял в молитве имена многих умерших людей; он считал, что, если забудет кого упомянуть, умерший может обидеться на него…
После того как Мамырбай увел ягненка во двор, Калыйпа продолжила свой рассказ:
— Кобылица у нас хорошая, родимый. Одно плохо: когда доишь ее — не стоит спокойно.
Видимо, председатель подробно расспрашивал родителей Мамырбая, интересовался всем, вплоть до молока кобылицы, вникал во все мелочи.
Мамырбай кончил разделывать ягненка, Маржангуль разожгла огонь и стала опаливать на нем грудинку и ножки. Далеко разошелся запах кипящего жира. В самый разгар лета, на цветущем джайлоо такая еда — настоящее лекарство. Когда грудинка и ножки поджарились и их принесли в дом, все с удовольствием приступили к еде. Дети были увлечены ножками. Как будто услышав невысказанную просьбу двух собак, которые почти вплотную подошли к дому и ждали, глотая слюну, — дескать, сами отведали, теперь дайте отведать и нам, — Маржангуль вышла во двор, подняла тазик, в который слили кровь ягненка, и поставила перед собаками. Это тоже был давний обычай: прежде чем отведают мяса гости и хозяева, не давать ничего собакам.
Собаки жадно принялись за кровь, каждая торопилась вылакать больше другой. Морды их были испачканы в крови, но им некогда было даже облизнуться. Когда показалось дно тазика, собаки сцепились. Злобно рычали, бросались друг на друга — могли бы загрызть до смерти. Мамырбай схватил большую палку, бросился разнимать их.
— Поставь самовар, Маржангуль! — раздался из дома голос матушки Калыйпы.
— У него выпал краник, — ответила виновато Маржангуль.
— Что ты говоришь, лопни твои глаза! Ведь еще вчера был на месте, верблюжонок ты мой. Кто же из вас сломал и забросил его?
— Разве эти четверо, что разбойничают во дворе, оставят самовар в покое… уже давно забросили, потеряли. Таскали его за краник, точно верблюда, — и сломали.
— Нашли чем играть! Спасу от них нет! Ни большие касы, ни чайные пиалы не держатся. Которые разобьют, а если что не разобьют, так затаскают, забросят — и не найдешь. Что теперь будем делать, о несчастный день? — Четверо детей, напуганные грозным голосом бабушки, сознавая свою вину, поглядывали настороженно исподлобья, делая вид, будто не слышат разговора, будто он их не касается. — А ну, покажи мне, который из них сломал, а? — Попугав таким образом внуков, бабушка тут же простила их, приласкала, а Маржангуль, сердито смотревшей на малышей, сказала: — Ладно уж… Поставь чайник. На этих проказников не напасешься и чугунной посуды — с утра до вечера только и бросаем в яму разбитые пиалы да чайники. На днях я купила двенадцать пиал, так из них, поверишь ли, Мамаш, — она обернулась к председателю, — уцелела только та, из которой ты сейчас пьешь кумыс. Маржангуль, ты слишком избаловала их! Нет у меня уже силы, а то, бывало, у меня учились некоторые женщины, как нужно воспитывать детей. Тигры не рождают больше двух, я родила двоих, только ненасытная черная земля унесла одного. Мой несчастный Калматай до самой смерти ни с кем не пререкался, Мамырбая моего вы тоже знаете… А эти четверо сироток растут дикарями. И то ладно, лишь бы были здоровы да носили имя отца, чтобы народ мог сказать: это дети такого-то. — Калыйпа заговорилась и позабыла про мясо — только сейчас вспомнила: — Закипело, эй? Как следует снимите пену, если закипело. Какое, думаешь, мясо у ягненка, который питался только молоком матери, — чуть покипит и уже разварится. Пей кумыс, Мамаш. Кто хорошо питается, тот недоступен болезням. Мой отец говорил: «В мире есть три лекарства: хорошая еда, чистый воздух, чистая вода». Некоторые ученые люди с утра до вечера только и глядят в книги — делаются изможденными. Возьми нас, с наших щек брызжет кровь, вот так, вот что значит здоровье…
В чужом доме Субанчи никогда не уступал слова другим, в своем же доме до него обычно не доходила очередь говорить, и он лишь шевелил губами и покачивал головой, нервничал оттого, что жена вспоминает всякие ненужные мелочи. На лбу его выступил мелким бисером пот. Время от времени он поднимал голову, смотрел на жену, как бы умоляя: «Дай и мне сказать хоть слово», но жена совсем забыла про него. Охмелевшая от кумыса, соскучившаяся по людям в одиноком пастушеском житье, она, казалось, могла рассуждать без конца, нанизывала на нить рассказа все, что ни приходило на ум. Председатель, воспользовавшись короткой паузой в разговоре — в это время Калыйпа пила кумыс, — решился напомнить о деле.
— Сможете догнать Буюркан, матушка Калыйпа? По поголовью ягнят вы отстали. У вас по сто пятнадцать? У нее на сто овцематок по сто пятьдесят одному ягненку. А насчет шерсти вы еще можете поспорить. Вы обязались настричь по четыре килограмма…
— Посмотрю, сколько будет. Я не могу сказать заранее, что, мол, дам столько-то, глядя на шерсть, выросшую на овцах. В прошлом году я ничего не обещала и сдала по четыре килограмма. Лучше молча сдать побольше, чем хвастаться на весь свет, обещать — я докажу! — и пустить слова на ветер. Возраст мой не позволяет мне говорить лишние слова. Рассказывают, что ворона вывихнула себе ногу, стараясь сравняться с гусем. Так вот — я не свихнулась, чтобы тягаться с Героиней. Мне нечего соревноваться с ней. Достаточно будет, если я, ни с кем не соревнуясь, просто буду хорошо работать. Теперь вы должны выполнить план по сдаче шерсти. Не скажу — сколько сдам, скажу — много. Останетесь довольны. Что такое шерсть? Умеешь пасти — получишь много, не умеешь — останешься с носом. Те, которые желают достичь больших показателей по шерсти, должны знать, в каком месяце где нужно пасти. Об этом можно долго говорить… А насчет окота? Овцы, бедняжки, сколько пожелаешь, столько и дадут приплода. Мы сами плохие. Не ухаживаем по правилам, а иногда еще дело портит вот эта самая глотка, пропади она пропадом! Припрячем, скроем от учета — и съедим. О, а в прежние годы бывали дни, когда безжалостно резали новорожденных нежных ягнят из-за шкурки… ведь тогда в колхозе овцы были не тонкорунные, были киргизской породы. Аллах свидетель, если что скрываю, — я и тогда не имела лишнего платья. Нет ничего благодарнее честного труда, мой друг. Говорят, тот герой, этот герой… Мы все герои, которые пасут овец, проливая зимой в метель слезы, а летом — пот. Аллах наделил счастьем Буюркан, а иначе разве у меня нет рук, нет глаз, чтобы получить то же, что получила она? Оказывается, работают тысячи, а только один попадается на глаза. Труд тысячи переходит на одного. Я не отношусь к ней плохо, пусть радуется, бедняжка… И все-таки все — каждый, кто целый год кружит в этих горах со скотиной, — все они — герои. Если думаешь, что ты такой удалец, то попробуй-ка за день тридцать раз спуститься и тридцать раз подняться в этих горах, да еще все время кричать не закрывая рта. Алпинисами называют, что ли, тех, которые лазают по горам? Все животноводы-киргизы являются этими самыми алпинисами. Я знаю, сколько травы взойдет на склоне вон той горы, проклятый день. Как-то в один год двадцать овец принесли приплод по три ягненка. Мы подкладывали новорожденных к овцам, которые принесли по одному ягненку… Некоторые принимали, а некоторые не принимали, и тогда приходилось кормить ягнят молоком из соски… Ох и довелось тогда потрудиться! А теперь я постарела, устала, у меня повыпали зубы, потеряла свой прежний вид. Всякие соревнования оставь. Лишь бы работать — и того довольно. Как говорится, «когда твоему отцу перевалит за шестьдесят, обманом вымани у него его силу». Кстати, выдели продукты для моих собак, у нас уже кончился ячменный толкан. Другие правдами-неправдами выпрашивают, я никогда не просила, попрошу-ка и я.
— Оставь пустые слова! — не выдержал, вмешался Субанчи. — Неужели уж мы не в состоянии прокормить собак! Слушаешь ее, слушаешь — говорит все без разбору. Все-таки надо различать слова, которые нужно высказать, и те, что могут остаться в душе. Если размениваться по мелочам, неинтересно будет слушать. Многие люди умирают не от палки, а от слов. — Почтенного Субанчи, кажется, по-настоящему рассердила несдержанность жены — решил взять инициативу в свои руки. — Давным-давно нашего отца вместе с нашей матерью и нами, четырьмя сыновьями, хозяин проиграл на скачках. Наш отец вместе с нами со всеми, как раб, был переправлен из Джунгала в Кетмен-Тюбе. До сих пор все это стоит перед моими глазами. Ах, какие мучения мы тогда претерпели… Захотят, бьют, захотят, ругают, захотят, убьют, и ни одна душа не придет, не спросит… Мой брат по имени Жаманбай перед трапезой подавал гостям воду для омовения, и волостной всадил в почку нож, убил, сказал лишь, что брат повернулся к нему спиной. Ничего не осталось в жизни, чего бы я не видел… Говорят, что молитва аллаху создавалась тысячу лет. Все вобрала в себя… Вот и эта голова — чего только не претерпела она за многие годы, голова моя. Жизнь, оказывается, каждому подрезает крылья. Деньги — основное и в этой, и в той жизни, я так думаю… Если ты не считаешь меня правым, то можешь не соглашаться, Мамаш. Считай, из-за денег я прошел огни и воды, всюду побывал. Как говорится, семь лет был владельцем скота, семьдесят лет — батраком. В конце концов эта власть накормила нас. Если бы не Ленин… Работая батраком, я нажил пять коров — и все потерял в двадцать первом году в мор. Какое дело было баям, имеющим скот, до голодных… Ох и натерпелся же я тогда от тех, что имели стада и деньги. Вот посмотри, как хозяин однажды ударил меня по спине. — Субанчи не поленился, стащил с себя рубашку, показал гостю рубец от старой раны. Мамаш и раньше слышал, что будто бы Субанчи всегда припрятывал, держал при себе буханку хлеба, как делают люди, испытавшие голод, но историю его слышал только теперь и искренне жалел старика. — Эх, прошла моя жизнь — точно скатился с горы засохший куст можжевельника, то там цеплялся, то сям… Все неустойчиво было, ненадежно… Да, а потом еще я батрачил у богача-узбека. Приходилось частенько путешествовать между Наманганом и Мерке. О-о, негодница судьба гоняет человека, давая ему подзатыльники, точно ишаку… Все время ходил пешком. Пятки мои все были в трещинах. Проклятый богач для чарыков давал только необработанную кожу. Я зашивал трещины на своей пятке, как сшивают с помощью шила чарыки. Душа у человека выносливая, как у собак, сморщишься, но терпишь… Человек не всегда достойно переносит благополучие, но в бедности и нищете ничего нет терпеливее человека.
Когда пришла Советская власть, кулаки говорили: «Сорок человек будут спать вместе, жены, дети будут общие. Не будет твоего, моего. Не будут различать, которая твоя жена, которые твои дети». Пусть будет так, сказал я и перешел на сторону революции. Я стал батрачкомом. Мне вручили мандат. Сундук был открыт, и малолетний сын мой, играя, взял мандат и бросил его в огонь… чуть не вылезли от страха мои глаза… Я рассказал об этом кое-кому, а они мне ответили: «Ты теперь погиб. Тебя арестуют. Нельзя терять мандат». Ну, я и бежать — с перепугу. После этого мои дела стали плохи. То в одну сторону подавался, то в другую… Уехал на юг. Договорились — двадцать человек нас было — перенести через реку четыре тысячи тюков мануфактуры. Сложили в триста бурдюков, а остальное — кипами на плот. Сверху набросали урюк, изюм… это наша еда. Восемь пловцов сняли с себя одежду, обвязались бурдюками. Со словами «дай аллах счастья!» мы вошли в воду. До того бай обещал, что если переправим товар через реку, то даст каждому по двадцать кусков мануфактуры. И вот надежда на легкую наживу толкнула людей на смерть. На реке были водовороты. Нас затянуло сильным течением, закружило, начало сталкивать, бить друг об друга. Из двадцати человек нас в живых осталось семь… Эх, Мамаш, чего только не перевидели, не испытали мы. Теперь же вот ворочу нос, угощаясь кумысом. Если говорить, то слов много понадобится, всего не перескажешь… — почтенный Субанчи улыбнулся и приосанился, довольный, что ему удалось наконец-то высказаться.
Председатель, внимательно слушавший его невеселый рассказ, сидевший до сих пор нахмурившись, теперь повеселел и понимающе улыбнулся хозяину в ответ.
* * *
Подали угощение. Голова ягненка, оттопырив уши, уставилась на Мамаша. Молодое мясо благоухало и вызывало аппетит.
Мамаш положил голову в маленькую чашу и подал было Субанчи, но тот запротестовал:
— Нет! Как же так? Я сам угощаю и сам получу голову? Возьми, это твоя доля. Никому не давай голову молодого ягненка, ешь сам. Лучшее лекарство против всякой болезни! Это ягненок от молодой овечки, которая еще в прошлом году сама была ягненком. Смотри, до чего откормленный, жир на ребрах в два пальца. — Субанчи положил голову барашка перед гостем и теперь высматривал подходящий кусок мяса для себя. Отрезал ребрышко с куском пожирнее, содрал с него мясо и разом отправил в рот. Вкусное жирное мясо таяло во рту.
Один из мальчиков — они тоже сидели вокруг блюда с мясом, но в сторонке, отдельно от взрослых, — оглянулся на Мамаша, когда тот разделывал голову, и вспомнил:
— Мама, а мне ухо? — и потянул мать за подол.
Маржангуль, сидевшая с детьми, легонько шлепнула малыша по руке:
— Нельзя, пусть гость ест. Смотри какой невоспитанный мальчик! Как заколют барана, так он и канючит не умолкая, просит, чтобы ему дали ухо… Ешь то, чем тебя угостили!
Ребенок, обиженный отказом, надулся, уставился в пол. Положил обратно на блюдо кусочек языка, который держал в руке.
Мамаш заметил — отрезал оба уха и, разделив каждое пополам, угостил ребятишек. Дети искоса поглядывали друг на друга, как бы оценивая, кому досталась большая часть, кому меньшая.
— Желудок сироты имеет семь складок… С утра все едят, бедные, не переставая и никак не насытятся. Посмотри на их животы — они свисают, точно зоб утки, допоздна гулявшей возле озера. Старуха, дай-ка побольше мяса. Ешьте легкое, ешьте сердце, милые… О мои пухленькие! Быть им счастливыми — иначе откуда им такое мясо… — почтенный Субанчи любовно оглядел детей. Он уже давно обглодал ребрышко, которое отрезал для себя, и теперь забавлялся им, обсасывал кость, — не из боязни, что кончится мясо и не хватит еды на всех, просто за беседой он слишком много выпил кумыса и теперь был уже сыт. Перед гостем он положил тазовую кость; затем одинаково тонко нарезал курдючное сало и печень, посолил, поперчил и первому предложил Мамашу. После того как гость отведал угощения, Субанчи предложил попробовать своей жене, Мамырбаю, Маржангуль, затем собственноручно покормил четырех сироток.
Мамырбай дочиста обглодал кость, потом стал выбирать нож, чтобы крошить мясо для бешбармака. Перед отцом лежал старый андижанский нож, Мамырбай взял его, попробовал пальцем лезвие. Этот нож служил отцу уже лет тридцать — сорок. И сейчас Мамырбай обрадованно отметил, что он, как всегда, остро наточен. Взял левой рукой большой кусок мяса и принялся крошить. Мелко нарезанное мясо посыпалось в специально поставленное блюдо. Отец следил за тем, хорошо ли получается у сына, и остался доволен. Однако не похвалил, сказал только:
— Раньше мы учились крошить мясо на листьях… хотя часто ли тогда мясо попадало в наши руки? Но у меня всегда получалось хорошо. А когда входил в азарт, мясо так и разлеталось во все стороны, даже попадало на поля колпака. Очень трудно крошить мясо вот такого молодого ягненка. Возьми, Мамаш, погрызи косточек. Нет ничего лучше для человека со здоровыми зубами.
Хозяева были довольны — все хорошо поели, все насытились мясом. Председатель, воспользовавшись их благодушным настроением, снова напомнил о своем:
— Мы завтра же заберем скот, который вы решили сдать. Прислать человека, чтобы не беспокоить вас?
— Возьми две овцы. А остальное оставь, сынок, — проговорил Субанчи, отодвигаясь от угощения.
Мамаш поглядел на Калыйпу, как бы спрашивая: «Что означают эти слова? Кто тут распоряжается?» Женщина сразу поняла гостя. Какие могут быть сомнения — как она решила, так и будет!
— Ой, не болтай, мой старик! Я сказала, что отдам? Значит — отдам. Возьми, почтенный, то, что перечислила давеча. Хоть днем, хоть ночью забирай. Если в колхозе — все равно это наше. Дающая рука может брать. А если у меня не станет, то я пойду к тебе и ты дашь мне — так?
— Конечно, матушка. Спасибо вам. А теперь я пойду…
13
Мамырбай, вернувшись домой, с азартом включился в работу. Его с утра до вечера можно было видеть то на склоне горы возле отары, то с ведрами воды в руках, то помогающим доить кобылиц, то ставящим самовар. Мелькал то тут, то там, неутомимым был.
Шло время, и все больше Мамырбай привыкал к новой жизни, закалялся, втягивался. Если в первые дни по приезде он с трудом поднимался утром, то теперь вставал раньше отца и матери, пригонял кобылиц с пастбища — пора было доить их, привязывал жеребят. И как только выдавалась свободная минутка — брал в руки книгу, все время читал. Родители, довольные прилежанием и ловкостью сына, повторяли друг другу: «Аллах внял нашим мольбам, исполнил наше желание — Мамырбай оказался достойным сыном, настоящий батыр». Еще недавно белокожий, Мамырбай загорел под горным солнцем, лицо обветрилось, посмуглело. Сделался красивее и здоровее прежнего. А когда выпивал две-три большие пиалы кумыса, густой румянец заливал щеки — и каждому было видно, что жизнь на джайлоо пошла ему на пользу. Но больше всего радовались приезду Мамырбая ребятишки. Вернувшись вечером домой, Мамырбай, словно ровесник, боролся с ними, придумывал всевозможные игры, рассказывал сказки. Дети любили его. Когда он задерживался возле отары, ребята с нетерпением поглядывали в сторону склона. Маржангуль нравилось, что джигит так близок с ее детьми, она надеялась, что через детей, сам того не понимая, Мамырбай потихоньку сближается и с ней. Она замечала, что Калыйпа видит ее заигрывания, вздохи, кокетливые взгляды и, похоже, молчаливо одобряет. А недавно Калыйпа и прямо сказала, что только хорошим отношением молодка способна привлечь к себе внимание молодого парня. Не стала скрывать — если сбудется ее желание, то она не выпустит Маржангуль из своих рук, не хочет расставаться с ней. Услышав такое, Маржангуль пуще прежнего поверила в удачу. Забыла про смерть своего мужа, про свое вдовство, жила ожиданием счастливого дня.
Казалось, время приближает решительную минуту. Каждый рассвет укреплял ее надежду, она ждала, что вот-вот наступит ее счастье. Приходил вечер, и она с нетерпением ожидала нового рассвета. Ночью, когда все засыпали, Маржангуль не раз приподымала голову и смотрела на постель Мамырбая. Сердце ее громко стучало, она волновалась уже оттого, что слышит равномерное дыхание спящего Мамырбая. Она думала о том, что это несправедливо — чтобы так недосягаемо далек был человек, который лежит в нескольких шагах от нее.
Почему задуманное не исполняется мгновенно? Почему она должна страдать? Почему сразу невозможно сойтись со своим возлюбленным? Ведь сколько женщин переживают подобно ей… или еще хуже — мучаются, выйдя замуж за нелюбимых.
Ночь. Маржангуль не спит. «Ах, если бы возлюбленный мог соединиться со своей возлюбленной! — думает она и тут же пугается: — А если он не любит, несмотря на мою любовь? А если у него уже есть другая?» Она вспоминает разговоры о том, что Мамырбай и Керез вернулись из города вместе, что они заночевали по пути в горной пещере. Перед ее взором появляются веселые, как у кобчика, глаза Керез. Ей ужасно хочется побежать к ней сейчас и побить ее, чтобы не смела в другой раз приближаться к ее Мамырбаю. Но Керез далеко, недоступна для Маржангуль… и для Мамырбая ведь тоже! — эта мысль успокаивает женщину. Глубоко в душе она боится Керез — боится ее красоты, ее ума, не может поставить себя на один уровень с ней, чувствует, что эта девушка способна отобрать у нее Мамырбая. И все же она не теряет надежды… она с нежностью глядит на спящего Мамырбая, и душа ее полна предощущением счастья.
Пока Мамырбай с отарой находился на пастбище, Маржангуль чистила и стирала его одежду, а утром пораньше клала у его изголовья. Вначале Мамырбай не знал, кто заботится о нем, а узнав, открыто выразил признательность. Даже сказал: «Не знаю, как я отплачу за твое внимание, чем отблагодарю!» — «Подумай — и найдешь», — игриво отвечала Маржангуль, кокетливо прихорашиваясь.
Матушка Калыйпа, проявляя заботу, частенько нарочно вызывала во двор своего старика, чтобы Маржангуль и Мамырбай могли вдвоем остаться в юрте. Или посылала их вместе по каким-нибудь делам. По дороге Маржангуль болтала не умолкая, вспоминала всякие смешные истории. Однако, сколько бы она ни говорила, сколько бы ни старалась, Мамырбай хмурился, не смеялся, не смотрел на нее. Он знал, что надвигается день большого скандала, вопрос только — завтра или послезавтра? И все его мысли были связаны с предстоящим столкновением с родителями. Необходимо было заранее решить, как держаться и даже куда уйти из дома, на случай, если родители будут настаивать, чтобы он женился на Маржангуль.
Все более откровенные намеки матери, заигрывания Маржангуль раздражали Мамырбая. И он все чаще вспоминал своего умершего брата — и еще больше жалел его. «Как же он ошибся, несчастный, что полюбил эту молодку… Как это могло случиться? — спрашивал себя Мамырбай. — Хотя все мы задним умом крепки…»
Наконец дошло до того, что он стал избегать Маржангуль. Уже не спешил домой после окончания работы в горах, как в первые дни по приезде. Там, на пастбище, он чувствовал себя вольно, а когда возвращался вниз, ощущал стеснение в сердце, задыхался, изнемогал. Мать и отец не понимали, в чем дело, и думали со страхом, что их сын болен. Кружили возле него, задавали девяносто различных вопросов, казалось, готовы были принести себя в жертву, если бы сын хотя бы пожаловался на головную боль. Когда он приходил домой, его угощали лучшим, самым вкусным из того, что было в доме, — особенно старалась мать. Поднимаясь утром, старики прежде всего смотрели, в каком настроении сын. Если казался им веселым, лица их прояснялись, если был хмурый, вместе с ним хмурились и они. Мамырбай, похоже, не замечал беспокойства родителей, занят был собственными мыслями. Он думал о том, что хорошо бы, если б старики не вмешивались в отношения его и Маржангуль, но раз уж дело идет к объяснению, необходимо как-то сгладить ситуацию, не допустить до скандала и разрыва. Последнее дело — обидеть родителей. А выхода не видно. Уйдет из дома он — плохо. И Маржангуль они любят, привыкли к ней, относятся как к дочери… Знают, что Маржангуль тоже любит их. Конечно, они не хотели бы отпускать ее в чужой дом. Казалось, две горы с двух разных сторон стиснули Мамырбая, давят его — он мучился, не знал, как выбраться, как сделать, чтобы все были счастливы.
Когда тяжелые мысли одолевали его, Мамырбай обычно брал двустволку и отправлялся пострелять куропаток, а если не было куропаток, то ловил сеткой перепелок.
* * *
Сегодня Мамырбай пас овец. Отара медленно поднималась по склону. Выбравшись наверх, он сел на большой камень — и тут вдруг где-то среди зеленой травы на противоположном берегу реки подали голос перепелки. Им отозвалась перепелка с этого берега, и вскоре зеленое пространство заполнилось звонкими чистыми звуками птичьего пения. В разные годы выходило по-разному, иногда на этом склоне перепелок бывало много, иногда они почти не появлялись. Этим летом — сплошной гвалт стоит, пересвистывается сразу десяток. Вчера Мамырбай пас здесь овец и пожалел, что не взял с собою свистульку-манок и сетку — нехитрые, но верные орудия лова. Сегодня он захватил их. Он и раньше, когда досаждали неприятные мысли или если просто выдавалось свободное время, ловил перепелов. Наловит, сведет их по двое драться, словно петухов, а потом отпустит; некоторых он забирал домой, сажал в клетку и выкармливал — иногда у него собиралось до десятка перепелов, и все без конца пели. Но с тех пор, как он уехал учиться в город, перепела в доме повывелись.
Сейчас его внимание привлек перепел, подававший голос где-то очень близко. Девять раз кряду повторил свою песню — проверял свою силу, совсем оглушил гору. Когда он пел, другие перепела, затаившись, молчали. Мамырбай подумал, что ему не приходилось еще встречать такого сильного певца.
До чего интересна игра перепелов! На восходе солнца они вольно гуляют среди росистых горных трав, вытягивают свои шеи, похожие на маленькие изогнутые тыковки, старательно собирают блестящие капельки влаги с каждой травинки, с каждого листочка. А как один кидается на зов другого, без остановки пробирается среди высокой травы! И сколько бы они ни бегали в зеленых зарослях, никогда не намочат свое оперение, настолько все у них плотно, аккуратно подобрано, ни перышка не торчит. Услышав зов подруги, перепел приходит в буйное состояние, ничего не замечает. Обманутые свистулькой-манком, одни торопятся на звук, другие просто с пением бегают в одном месте. Оказывается, перепел не может преодолеть на бегу даже маленькую ямку или неглубокий арык…
Мамырбай расстелил сеть немного ниже того места, где слышались голоса перепелок, — она легко держалась на высокой траве. Сам спрятался под кустом и потихоньку начал свистеть в манок, подражая пению перепелки. Перепел, заглушавший всех остальных, замолк было, но потом отозвался. Начал метаться, пришел словно бы в состояние опьянения. Забыл и про росу, которую собирал, чтобы утолить жажду, и про густую траву, и про других перепелов, которых он старался перекричать. Перестал ловить бабочек, которые порхали вокруг и садились на цветы. Казалось, для него на свете ничего другого не осталось, кроме голоса перепелки, прозвучавшего где-то ниже по склону; казалось, голос зовет только его, и если он скорее, сейчас же не доберется до подруги, то через некоторое время совсем ее не найдет. Он высунул из травы свою кокетливую головку, громко запел, раздувая шею, и, стоя на месте, несколько раз взмахнул крыльями. Все перепела на склоне тоже враз отозвались и повернули головы в сторону, откуда послышался голос свистульки. Но тут возникло неожиданное препятствие. Словно какой черт дернул того перепела, что находился ближе всех к сетке: принялся бегать вокруг сетки, желая не подпустить к зовущей самке ни одного соперника, начал пугать других перепелов — на ходу сцепился с некоторыми, отогнал подальше. Те перепела, что находились в отдалении, словно поняли его намерения, остановились как бы в благодушном удивлении, подпевали один другому. В это время самый сильный перепел пробежал все же под самую сетку и запел там. Мамырбай привстал было, перепел взмахнул крыльями… видно, он был очень крупный — не зацепился, не запутался сразу в сетке, остался свободным — и продолжал подскакивать под сетью, пытаясь взлететь. Рядом с ним подскочил еще один — и тут же запутался в сетке. Мамырбай поймал обоих, посадил их в два небольших мешка; попав в темноту, птицы начали сердиться, шумели, бились в мешках. Мамырбай вытащил самого сильного перепела, взял в руки. Он и вправду оказался очень крупным. Понял, что попал в плен, смотрел пристально куда-то вдаль бусинками глаз, и видно было, что хочет вспорхнуть, хочет вольно бежать в траве, хочет петь. Похоже, внимательно прислушивался к перепелу, который пел сейчас за рекой, и досадовал, что тот без него чувствует себя богатырем… ах, если бы ему удалось вырваться на волю — он бы показал тому!
Мамырбай любовался красотой птицы. Он подумал, что, если посадить пленника в клетку, тот все глаза проглядит, отыскивая взглядом привычный склон, родное приволье, и пожалел его. Подумал о том, каково бы ему самому пришлось, если бы его вот так поймали, разлучили с волей, посадили в клетку. «И у него, наверное, есть пара… она волнуется, тоскует, не может понять, куда он делся, почему молчит?» Вдруг вспомнилась Керез, оставшаяся за четырьмя перевалами, и сердце Мамырбая забилось в волнении точно так же, как сердце пойманного перепела. Он увидел глаза девушки, они будто спрашивали его: «Почему от тебя нет вестей? Где ты? Почему не ищешь меня? Разве ты такой, что способен забыть, если не видишь меня?» Он услышал знакомый голос, услышал в нем ласковый призыв. Глаза Мамырбая потемнели. И тут он вспомнил о Маржангуль, которая встала между ними. Видение исчезло, осталось чувство досады. Он снова посмотрел на перепела, которого держал в руках; тот жалобно глядел вдаль.
Мамырбай в знак дружбы дал отпить перепелу капельку своей слюны, а потом высоко подбросил его — лети, мой пернатый друг! Перепел сразу направился в ту сторону, куда так тоскливо смотрел, и опустился где-то среди кустарника за рекой. После этого Мамырбай выпустил и второго перепела.
Он снова расстелил было сетку, подавая изредка голос манком, подзывая еще одного перепела, который неумолчно пел сейчас у реки, как вдруг услышал шелест за спиной. Обернулся — оказывается, пришла Маржангуль. В сердце Мамырбая словно что-то оборвалось.
— Поймал, наш сын? Я как увидела, что взял с собой сетку, так и поняла — собираешься ловить перепелов… Поймай хотя бы четырех, чтобы по одному досталось каждому племяннику. Я уж и сама пошла за тобой — не дают они мне покоя, все спрашивают, когда дядя принесет им перепелов. Просились было идти вместе со мной, еле оставила. Когда тебя нет дома, они минутки не посидят спокойно, все убегают, такие бедовые!.. — говоря так, Маржангуль села рядом с Мамырбаем. Перепел меж тем был уже совсем недалеко от сетки.
— Ложись! — Мамырбай махнул рукой.
Маржангуль легла поближе к нему, что уж совсем не понравилось Мамырбаю. Рассердившись, посмотрел на нее с открытой неприязнью. А молодка, хоть и поняла его взгляд, сделала вид, что ничего не замечает, лежала себе тихонечко. Казалось, перепел уже пробежал под сетку. Мамырбай привстал было посмотреть, но перепел, шумно хлопая крыльями, улетел.
Маржангуль ударила себя по бедру.
— Ах, что за бедовый! Ах, что за хитрый! Надо же уметь так притаиться возле сетки! Ну — теперь он испугался, не Придет больше. Что будем делать, если не поймаем? В доме сидят четверо, ждут, — если я приду сейчас с пустыми руками, разорвут мою душу!
Мамырбай направился к отаре, чтобы собрать овец. Маржангуль последовала за ним. Джигит понял, что она намеревается завести решительный разговор, и готов был выслушать ее и ответить.
И правда, помявшись немного, поговорив о постороннем, о домашних заботах, о мелочах, Маржангуль наконец начала:
— Судьбой мне было определено остаться вдовой с четырьмя сиротами. Я должна в конце концов поговорить с тобой, чтобы ты не обижался на меня, если потом пойдут пересуды… если дело примет другой оборот. Я не такая уж старая, чтобы сидеть одинокой, я еще думаю пожить. Тяжело одиночество для молодой. Если послушать наших стариков, так они ни за что не хотят разлучаться со мною. Я пришла посоветоваться с тобой… Разрешите мне уйти. Я хочу… я надеюсь зажить своим домом. Если услышат твои мать и отец, — конечно, расстроятся, будут горевать… да этим делу не поможешь.
— Пожалуйста, джене. — Мамырбай смотрел ей прямо в глаза и говорил твердо. — Я ничего плохого не видел от тебя, если я, мать или отец чем обидели тебя, то прости. Будь счастлива там, куда ты пойдешь.
Маржангуль переменилась в лице, побледнела.
Поднялась, чтобы тут же уйти. Отряхнула подол, хотя к нему ничего не прицепилось, и опомнилась, заставила себя остановиться. Конечно, разве можно поверить, что Мамырбай так легко решится расстаться с ней, — ведь привыкли друг к другу за столько лет. Маржангуль решила не принимать слова парня всерьез — не понимает до конца, что говорит. Ее не покидала мысль, что он смирится, опомнится, покорится. Ведь она знала, что матушка Калыйпа и Субанчи пришли к единому решению, поэтому и не теряла надежды. «Не стану спешить, потерплю. Есть ведь даже пословица: «Тот, который не спешил, на телеге догнал зайца». Разве старуха со стариком не сказали, что откажутся от него, если ослушается их. Куда ему деваться, если мать с отцом отступятся от него! Нет, в конце концов он попадет в мои руки. Я не я буду, если не заставлю танцевать передо мной такого желторотого птенца!» — сердито думала Маржангуль.
Нежности в ней как не бывало, в груди клокотала ярость. Она готова была бороться, добиваться, даже принудить Мамырбая, если он не поддастся уговорам.
Переговорив с Мамырбаем, Маржангуль спустилась с пастбища к юрте. Войдя в дом, молча принялась собирать свою одежду, связывать вещи в узлы. Одела своих детей, будто собираясь куда-то ехать. Субанчи дома не было, одна Калыйпа. Увидев, что невестка собирается в дорогу, она разволновалась, попробовала было заговорить с Маржангуль, но та глядела хмуро, как небо перед дождем, нисколько не смягчилась. Тогда Калыйпа прямо спросила, с чего это вдруг та собралась, но не услышала никакого объяснения — лишь одно слово: «уйду». Тут уж Калыйпа поняла, что невестка обиделась на Мамырбая, что эта упрямая женщина готова пойти на скандал, на разрыв, — и решилась действовать. Не стала больше расспрашивать Маржангуль, вышла, чтобы позвать мужа. Когда Субанчи спустился к юрте, они немного поговорили, потом аксакал оседлал коня и уехал за хребет.
Маржангуль увязала всё, все свои вещи — вплоть до посуды, до ниток, и лишь тогда заговорила:
— Будьте довольны мною, мама. Что было, пусть останется душе. Суждено нам было вместе отведать соли. Но теперь — что мне делать, судьба разлучает нас. Нет ничего сильнее смерти… осталась я одинокой, осталась плакать и страдать. Но я еще не одряхлела от старости, я хочу еще пожить, разрешите мне. Если найдется кто-нибудь подходящий, то выйду замуж, если не найдется, то буду жить, как даст аллах. Не стоит надеяться на невозможное, это как ждать дождя в пустыне. Я нисколько не в обиде на вас, я знаю, что вы относитесь ко мне добросердечно. Однако сын ваш непоколебим в своем решении. Не хочу сталкивать вас с ним, не хочу позора, не хочу скандала. То, что я в состоянии унести, возьму сейчас, чего не подниму — завтра приведу кого-нибудь, и заберем. Пока не устроюсь, пусть кобылица побудет у вас, доите ее. Стоит мне подняться на хребет и крикнуть, как тотчас приедут мои родственники. Я не говорила вам раньше, не желая расстраивать, но мои родственники все уши прожужжали мне, повторяя, что заберут меня. Вот эти чемоданы возьму с собой, остальное пусть пока будет здесь.
Маржангуль протянула свекрови руку, чтобы попрощаться и уйти.
Калыйпа не приняла ее руки, взглянула на невестку — и заплакала, утирая глаза кончиком платка.
Калыйпа и вправду любила свою невестку. За всю совместную жизнь никогда не обрывала ее грубым словом, всегда соглашалась с нею, поддерживала ее, баловала. Забывая себя, отдавала ей лучшие одежды, отдавала лакомый кусок. Нечего и говорить, что Маржангуль в свою очередь привязалась к ней, относилась как к родной матери, уважала ее, не смела перечить ей, перейти дорогу. Привыкла не скрывать от свекрови даже то, что скрывала от мужа. Эта пожилая женщина была для нее единомышленницей, хранительницей тайн, всегда сочувствующей и готовой помочь. Теперь Маржангуль было нехорошо. Хоть она и собрала вещи, знала, чувствовала, что уйти ей будет очень тяжело. Душа ее стремилась остаться здесь, но честь гнала отсюда.
— Маржаш! — сквозь слезы говорила Калыйпа. — Как ты уйдешь, бросив меня? Чем я обидела тебя, словами или поступком? Милое мое дитя, скажи откровенно. Я надеялась, что, если будем живы, век останемся под одной крышей, если умрем, положат в одну могилу… Что будет со мной без тебя, о аллах? Значит, не суждено мне получить горсть земли от тебя, несчастная моя голова! О зрачок мой, сын мой Калматай! Сегодня ты умер, мой верблюжонок! Твоя жена хочет оставить нас! Крылья мои обломились, возьми меня с собой!
Доносившиеся из дома горестные причитания матери больно сжали сердце Мамырбая… Может быть, что-нибудь с Маржангуль — ведь она ушла от него сама не своя? Хотел было спуститься домой, но остановился. Сообразил, что если бы и вправду случилось какое несчастье, то кто-нибудь вышел бы из юрты, покричали бы, позвали. Меж тем причитания понемногу стихли. В то время, когда Мамырбай в недоумении напрягал слух, гадая, что же происходит в доме, его мать и Маржангуль, обняв друг друга, тихо плакали. Самый жестокосердый человек, увидев, посочувствовал бы — так тяжело было их расставание. Обе что-то говорили сквозь слезы, и хоть не слушали друг друга, но хорошо понимали. Обе и вправду не представляли жизни друг без друга. Малыши-сиротки смотрели удивленно, не понимая причины плача. Один смеялся, другие боялись, чувствуя, что творится неладное; жались в сторонке, готовые и сами заплакать.
Маржангуль чуть было не смягчилась от слез. Наконец вырвалась из объятий свекрови, выбежала во двор. Позвала детей. Когда дети направились к выходу, Калыйпа с воплями бросилась, загородила дверь, не давая им выйти. Маржангуль звала детей к себе, Калыйпа не выпускала.
— Лучше выколи мне глаза, чем увозить детей! Лучше закопай меня заживо, убей меня! — голосила Калыйпа.
Тут Маржангуль рассердилась. Из слов Калыйпы выходило, что дети для нее важнее их матери, и Маржангуль обиделась еще больше. Значит, с ней-то могут расстаться, с детьми — нет!
— Забирай детей, — крикнула она в слезах, повернулась и пошла.
Калыйпа перепугалась. Растрепанная, бросилась вдогонку за невесткой. Обронила платок, потеряла одну калошу. Голос ее от беспрерывного плача сделался хриплым.
— Маржаш! Дитя мое!
Калыйпа давно уже жаловалась на боль в пояснице, в ногах и не могла ходить быстро, теперь же она бежала что есть силы. Догнала наконец невестку, схватила за руку. Бедное старое сердце чуть не надорвалось от бега, еле слышны его удары. Свет померк перед глазами Калыйпы, она упала, потеряла сознание. Маржангуль бросилась, приподняла ее голову, села рядом. Когда Калыйпа пришла в себя, сказала ей:
— Не преграждайте мне дорогу, мама. Раз я должна уйти, правильно будет уйти. Рано ли, поздно ли… все равно не суждено мне, видать, оставаться с вами в одной семье.
— Потерпи до вечера, милая, только до вечера. Я послала отца за человеком. Поверь мне… — умоляла Калыйпа еле слышно.
Маржангуль осталась.
14
В сумерки, когда Мамырбай пригнал с пастбища овец, в юрте уже сидел мулла Картан. У парня от волнения чуть не выскочило сердце. Началось… А в казане варилось мясо, шел спокойный разговор о незначительных вещах, — видно, гость сидел уже давно.
Маржангуль быстро взглянула на входящего в дом Мамырбая, как бы спрашивая: «Ну, за кем победа? Что ты теперь будешь делать?» Однако руки ее дрожали. Остальные все радостно засуетились, приветливо приглашая Мамырбая сесть на почетное место, рядом с гостем. Мулла Картан повел разговор издалека. Сказал хорошие слова о Мамырбае, отметил разнообразные его достоинства, похвалил его силу — даже сравнил его с каким-то борцом, о котором никто из присутствующих не слышал, — мол, и у того были такие широкие плечи — на каждом могло уместиться по человеку. Затем перешел к теме семьи — заговорил о том, кто когда умер, за кого вышла оставшаяся после мужа вдова. Назвав по имени до десятка людей, объявил, что все они живут счастливо. Упомянул и о значении возраста, сказал, что десять лет разницы между мужем и женой ничего не значат; пройдет небольшое время — и совсем незаметно станет, кто из них старше, кто младше. Почтенный Субанчи при каждом повороте темы задавал гостю вопросы, прося объяснить, как надлежит поступать в том или ином случае согласно шариату.
— Обо всем, что касается семьи и родства, в шариате сказано много, — отвечал мулла Картан. Он поглядел на Мамырбая, уставился на Маржангуль, как бы признавая, что если бы не излишняя молодость юноши, так и вправду они могли бы стать неплохой парой, затем почему-то вздохнул. — Если у них есть желание, то шариат не может возражать против брака. Всемилостивый аллах сказал, оказывается: «О народ! Смерть одного возмещается рождением другого». Если один родится, то другой умирает. Оставшихся после смерти одного человека я пристраиваю к другому. Шариат дозволяет, если после смерти младшего брата старший брат женится на его жене. А если младший брат женится на вдове старшего брата, то всемогущий аллах сказал, что такому в загробном мире простятся все его грехи. Он сказал, что деверь, разделивший горе женщины, на голову которой пало несчастье, и сгладивший ее горе, взяв ее в жены, сделается истинно правоверным. Шариат не дозволяет женитьбу на родной сестре, а женитьба на других женщинах дозволена. Так сказано в шариате.
Что бы ни возвещал мулла, Субанчи и Калыйпа слушали с почтением и согласно кивали. Мулла меж тем держался с таким видом, будто он несколько дней находился рядом с аллахом и наслушался его наставлений. Язык у него был неплохо подвешен, и в соответствии с обстоятельствами он на ходу умел придумать изречения, якобы содержащиеся в Коране, нисколько при этом не краснея. Время от времени умолкал, перебирая четки, — задумывался, что бы еще сказать, но когда говорил, то говорил гладко, без запинки. Мамырбай нисколько не сомневался в том, для чего пригласили муллу, с какой целью ведет он этот разговор, и думал сейчас, как же ему поступить, чтобы не оскорбить родителей. Маржангуль, в красном платье, в белом шелковом платке, еще больше похорошевшая, улыбалась.
Мясо съели, вымыли руки; затем подали кумыс. После того как выпили по пиалушке, Субанчи подал знак мулле, и тот приступил к делу.
— Хоть прекрасноликая Маржангуль и родила четверых, она благоухает, точно распустившийся цветок. Правильно делаете, что не отпускаете ее от себя, от своей семьи. Иначе кто знает, перед чьей еще плохой дочерью придется вам унижаться… Если умер Калматай, то у вас остался не менее достойный Мамырбай — это ваше счастье. Милую мою Маржангуль я не сравню ни с одной из невесток. Нам что, нам от них нужны только теплые слова. Мне нравится, что она никогда не пересекает мне пути, при встрече всегда сдержанно, уважительно кланяется; повторяю про нее людям: «Она, оказывается, почтительная». Есть такие, милый, — мулла оборотился к Мамырбаю, — которые, задрав носы, точно косули, бегущие вверх по склону, готовы тебя сбить, встретившись на дороге. Почтительность еще никому не приносила вреда… — Мулла попросил налить в чайную пиалу воды, поставил ее перед собой и продолжал говорить: — Неужели вы расшвыряете столько богатства — скот, четверых детей? Богатство скапливается по копейке, а разбрасывается тысячами… ведь деньги на дороге не валяются. Дитя мое, Мамырбай, если ты способен рассудить здраво, говорю тебе: будет правильным внять словам матери и отца твоих, не разорять свитое гнездо, не портить обычая, оставшегося от дедов… женись на своей невестке Маржангуль — она женщина, достойная своего имени, достойная всяческих похвал. Если станете жить дружно, счастье само потечет в ваши руки.
Сказав главное, мулла Картан принялся тихонько читать молитву.
Почтенный Субанчи задумался о чем-то, перестал следить за речью гостя, и лишь настойчивые знаки Калыйпы вернули его к происходящему.
— Истинные слова! — хоть и с некоторым запозданием, выразил он поддержку произнесенному муллой.
— Согласна? Тогда скажи вслух, что согласна, пригуби и передай туда, — говорил меж тем мулла, протягивая молодке пиалу с водой. Маржангуль, делая вид, что стесняется, приняла пиалу, опустила глаза и чуть погодя проговорила тихо: «Согласна»; сделала глоток и протянула пиалу Мамырбаю. Мулла, обеспокоенный бледностью и немотой Мамырбая, нарочно предложил брачную пиалу сначала Маржангуль. Как бы там ни повернулось, а половина дела уже сделана, — значит, хозяева должны заплатить условленное.
Мамырбай сердился на родителей, на Маржангуль, то бледнел, то краснел, слезы душили его, от напряжения сжимались кулаки. Он не посмотрел на протянутую пиалу, отодвинулся к стенке юрты и проговорил глухо:
— Перестаньте!
Все, кроме Маржангуль, с трех сторон облепили Мамырбая, начали его уговаривать. Видя его непоколебимое упорство, начали пугать. Отец в запальчивости хлопал ладонями по полу. Мулла, сидевший рядом, несколько раз успокаивал, сдерживал почтенного Субанчи.
На дворе уже стемнело. В ночной тишине из одинокой юрты на джайлоо слышался необычный шум — овцы в загоне настороженно подняли головы.
Мамырбай воспитан был в уважении к матери, к отцу, к старшим и поэтому не смел им грубить. Он подавил гнев, бушевавший в его душе, сдерживался, повторял про себя поговорку — «если разгневалась твоя правая рука, то уйми ее левой». Он хотел сказать родителям о своем отказе спокойно, объяснить вразумительно. Ведь если человек кричит, грубит, ругается, значит, он бессилен, а Мамырбай не желал показать себя перед старшими бессильным. Он даже иногда улыбался им в ответ — те же воспринимали его улыбки как насмешки и ярились еще больше. Говорили с раздражением, повышенными голосами, ссора разгоралась все сильнее, и конца ей не было видно.
— Остановитесь! — не выдержал наконец Мамырбай. — Не говорите при мне такие страшные слова. Почему не даете спокойно лежать в могиле бедному Калматаю?..
Отец некоторое время смотрел на него не мигая, желая напугать пристальным взглядом, как бы спрашивая: «Ты видишь, в каком я состоянии? Знаешь ли, что будет со мной, если не послушаешься меня?» Но Мамырбай не обращал внимания на угрозы. Увидев, что страшные взгляды не помогают, отец прямо распорядился:
— Пей, говорю, Мамырбай, иначе…
— Не буду пить!
— Не смей возражать! Пей!
— Не стану! Не тратьте попусту слова.
— Не будешь пить? Тогда убирайся с моих глаз, невежа! Я отрекаюсь от такого сына, как ты! Считай, что я похоронил тебя!
Субанчи поднял руки ладонями от себя и начал бормотать проклятия.
Мамырбай опять сдержал себя, не отвечал. Понимал — дело не в отце. Если бы не мать, то никогда не дошло бы до проклятий. Это почтенная Калыйпа была упряма до невозможности — хоть убей ее, никогда не отступала от сказанного, независимо от того, права была или нет. Это она настраивала отца; если он успокаивался, снова подзадоривала его — и вот довела до белого каления. Если бы все зависело от отца, он не только не проклинал бы ослушника, а успокоился бы уже тогда, когда сын в первый раз сказал: «Перестаньте!» Все слова, которые отец произносил сейчас, были слова Калыйпы, все поступки — не его, а Калыйпы, и Мамырбай понимал это. Обычное дело было: когда жена начинала подзуживать его, Субанчи вначале крепился, но потом ему становилось невмоготу, он не выдерживал и приходил в бешенство. Назавтра, вспоминая свое поведение, он обычно целый день переживал. И теперь он ругал сына, но на душе у него щемило — чувствовал, что действует помимо воли, а потом будет жалеть.
Мамырбай знал, что если в такое время оставаться у родителей на глазах, то скандал никогда не утихнет. Поэтому он тихонько поднялся, осторожно открыл дверь и вышел во двор. Калыйпа, поняв, что Мамырбай хочет уйти, потребовала, чтобы он продолжал сидеть на месте, отец же сделал вид, что не смотрит и не слышит слов жены «держи, не отпускай». Когда Мамырбай не послушался, Калыйпа рассвирепела. Мулла закрыл Коран, сунул его за пазуху. Маржангуль вытирала слезы. Четверо детей испуганно жались в углу около постели.
Калыйпа широко распахнула дверь юрты и закричала в темноту:
— Чтобы ноги твоей больше не было в этом доме! Не показывайся мне на глаза! Ты мне больше не сын, недостойный!
Мамырбай уже шагал прочь. Слова матери настигли его, и он подумал, что она завтра же пожалеет о собственном упрямстве, и надо будет утешить ее.
Мулла молча сидел на своем почетном месте, глаза его были закрыты. Всем своим видом он, похоже, старался показать, что не слышал ни одного из бранных слов, произнесенных хозяевами, не слышал скандала. У него свои расчеты: ему безразлично было, станет Маржангуль женой Мамырбая или нет. Лучше бы, конечно, да — тогда он получил бы кое-что за труды, хозяева бы не поскупились. Теперь же он потерял надежду получить ожидаемую награду, так как дело не сладилось. «А впрочем, что я потерял? Наелся до отвала — и то польза, иначе сидел бы дома, подремывал, делая вид, что читаю Коран, — а тут разогнал кровь, проехавшись верхом, стал свидетелем семейного скандала, будет о чем поговорить. А что до дела их — по мне, пусть они все хоть сгорят», — думал престарелый мулла Картан.
Калыйпа по меньшей мере два раза в день напоминала своему старику: «Такой невестки нам не найти, даже если обойдем весь Киргизстан. А ее скот, имущество? А дети? Нет, нельзя ее отпускать!» Прожужжала старику все уши, не слушала, когда он несколько раз останавливал ее, говоря, что беспокоится, как бы не кончилось это плохо, ведь сейчас иное время, не всегда получается по-нашему, по-старому… теперешние дети не интересуются приданым, женятся только по любви. Нет, не прислушалась Калыйпа к словам своего старика. Отрезала: «Пока я жива, все будет, как я сказала. Не успокоюсь, пока не женю сына на Маржангуль». А теперь сын ее ушел из дома. Это что же, так вот навсегда разлучиться с Мамырбаем? Она уже хотела, несмотря на то что наступила ночь, с воплями бежать за ним, догнать, вернуть, но постеснялась, так как сама была виновата в случившемся, и теперь устыдилась муллы. Правда, она еще раз высунула голову из двери и позвала Мамырбая, но ее остановил мулла, объявив, что дети, ослушавшиеся мать или отца, на том свете попадут в ад и сгорят. Услышав такое, Калыйпа застыла. Потом тихо вернулась на место. И все-таки она хотела, только и думала о том, чтобы кто-нибудь вышел, позвал Мамырбая, привел. Субанчи ясно угадывал ее мысли. Однако продолжал сидеть, не поднимал головы. Своим поведением укорял жену, обвинял ее и признавал уход Мамырбая справедливым наказанием для упрямицы. Подумав, он вот еще что сделал: снял портрет Калматая, висевший на стене, и положил в сундук. Ему казалось, что сын, точно живой, смотрит, видит происходящее — и стыдится, пугается, обвиняет. Субанчи вспомнил, каким был его Калматай совсем молодым, как он два года страдал по Маржангуль, как через родственников уговорил ее и все-таки женился, как до самой смерти ни разу не прекословил ей, ласково называл ее «Маржаш», глядел на нее с нежностью… Тогда Маржангуль, казалось, любила, уважала Калматая… Это после смерти его открылась ее душа: не прошло и года, а она уже подыскивает себе нового мужа, влюбляется в Мамырбая, не сводит с него глаз.
Воспоминания Субанчи прервал мулла: поднялся, собираясь в обратный путь. Он был свидетелем многих подобных скандалов — и теперь, видя, что гроза усиливается, понимал, что самое время удалиться — пусть разбираются без него. Одевшись, он громко возгласил свое обычное, что возглашал в каждом доме: «Никто не минует предначертанного аллахом».
Субанчи желал теперь одного, чтобы мулла поскорее ушел. «Как хорошо было бы, если б этот ворон не увидел скандала в нашем доме… теперь завтра же разнесет по аилу. Зачем я послушался своей старухи и пригласил его, проклятая моя голова!» — упрекал себя отец Мамырбая. Все, что накопилось на душе, он хотел высказать среди своих, чтобы не слышали чужие уши.
Маржангуль, видя сборы муллы, пала духом. Растерянно думала, что пусть бы он еще посидел — вдруг вернется Мамырбай?.. Если ему хорошенько все объяснить, может быть, он смирится и обручится с нею…
Калыйпа тоже пребывала в растерянности, не знала, что делать, и беспокоилась оттого, что мулла собирался уходить, — видела в нем какую-никакую поддержку… Пока он здесь сидит, еще не все кончено, а вот после его ухода этот дом по-настоящему развалится.
Притихшие дети, не понимая причины ссоры и крика, с удивлением разглядывали чалму на голове муллы: сбоку свешивался кончик материи, прикрывал одно ухо. Каждый раз, когда мулла говорил или кашлял, этот кончик вздрагивал. Почему гость так обвязал голову, почему он не носит тебетей, как все?
Мулла уехал. В юрте стало тихо. Казалось, в этом ущелье никогда не звучали человеческие голоса, а хозяйничали только две собаки, которые, громко лая, далеко проводили муллу.
Первым нарушил молчание Субанчи:
— Ты все устроила, — обвинил он жену.
— Думай, что говоришь! Разве плохо, если решила не выпускать из рук хорошую невестку?
— Так разве Мамырбай плохой сын? Захотели быть с ушами, а остались без носа… Ушел Мамырбай, теперь не вернется. Весь в тебя — упрямый.
— Нет, это в тебя он. Я не ушла бы так из дому. Помнишь, как ты раньше уходил, поругавшись со мной?
Калыйпа долго вспоминала ссоры двадцати- и тридцатилетней давности, вспоминала, с чего все начиналось, и выходило так, что всегда виновником был Субанчи: если бы не он, так и никаких скандалов не было бы. Субанчи по опыту знал, что старая не остановится, пока не вспомнит и не выскажет все, что хочет, никому не уступит слова, поэтому дал ей полную волю, не мешал говорить. Она же перечислила множество случаев, виноватым во всех ссорах между ними оказался Субанчи. Не вытерпев, он вспылил:
— Слушай, ты бываешь когда-нибудь виноватой? Когда-нибудь ты говоришь плохое? Случаются ли ошибки в твоих делах?
— Не случаются, нет! Никогда! Я не чета тебе — это ты с утра до вечера ругаешься со своей женой! Хоть постыдился бы, не равнялся со мной. Ведь я зовусь женщиной. На, покрой свою голову моим платком, если хочешь быть таким, как я!
Субанчи молча накинул на себя чапан и вышел.
Калыйпа знала, что обычно после скандала он уходил, садился возле дома; тогда она сначала громко ругала его, оставаясь в доме, зная, что он слышит; не получив ответа, подходила к нему поближе и опять начинала говорить; так она поступила и на этот раз. Старик немного послушал ее, затем, видимо, ему наскучило перечисление его недостатков — и он отправился дальше. Поднялся выше по склону и прилег там. Это было далековато для Калыйпы. Попробовала пойти за ним, но сообразила, что он уйдет дальше, а ей придется в темноте одной возвращаться назад, поэтому она повернула обратно, к юрте. Дома заплакали дети. Калыйпа поняла, что Маржангуль вымещает на них свою обиду на жизнь. Было жалко детей. И Маржангуль тоже было жалко. И себя со стариком, и Мамырбая… Она присела возле юрты, там, где обычно садился ее Субанчи, и думала.
«Оказывается, старая я уже… сегодня я потеряла авторитет… раньше как я скажу, так по моему слову и складывалось, а сегодня… Это значит, что я потеряла власть. Видно, Мамырбай и должен был так поступить. Ушел, заставив меня страдать. Если бы вернулся, предстал перед моими глазами… что я сделаю, если он предстанет перед моими глазами? Да разве не сидел он только что передо мной — и что я смогла? Он никогда не глядел на нас с неуважением, не ослушался нас. Разве можно обвинять его! Наоборот. Он только молчал, и это его молчание оказалось сильнее нашей болтовни, и все наши многочисленные слова были ни к чему. А еще мы спорим — мол, «весь в тебя»… Ни на одного из нас он не похож. Если бы походил на одного из нас, то начал бы ругаться, обидел бы нас, унизил — а он не сделал этого. Он похож на самого себя, на свое время. Он не такой темный, как мы, у него есть знания, а мы и не знали, о чем он думает. Вот именно. Наши мысли были — женить его. Хоть он и не желал жениться, да мы настаивали. Почему так получилось? А что мы видели, что знаем сами? Разве была любовь между Субанчи и мною? Ну да, мы сговорились и поженились, чтобы вместе вести хозяйство. Такая тогда была жизнь. Мы так и не знали, любим мы друг друга или нет. Хотя, если бы не любили, разве смогли бы прожить вместе весь долгий век? И правда, если не виделись, то скучали друг без друга. Бедняга, мой старик, он ведь такой хороший. Сколько я ругаюсь, а он терпит, а? Иной раз я его расстраиваю без всякой причины… О жизнь, ведь мы и на самом деле уже постарели. И сейчас мы нужны друг другу еще больше, чем в молодости. Пожалуйся я на головную боль — и сын не очень внимательно смотрит, у него свои заботы, и невестка не очень-то слушает, у нее свои заботы… ведь только мой старик и вертится подле меня, то одно предложит, то другое. Ведь если заболеем, только мы друг дружке и подадим воду, кто же еще. Почему я раньше не думала об этом, черт возьми. Если невестка уйдет туда, если сын уйдет сюда, если старика своего выгоню, беспрестанно грызя его, если одна останусь в доме…»
Первый раз в жизни одолевали Калыйпу такие мысли. Она почувствовала, подумала, что, сама того не замечая, часто приносила в дом ссору, приносила плохое близким. Эта мысль привела ее в отчаяние, она готова была сейчас каждого из домашних молить о прощении. Она чувствовала, что вся вина на ней, что все совершила она сама, что она виновница распада семьи.
Прежде Калыйпа не сделала бы этого, а сейчас она перешла речушку, пошла вверх по склону к своему старику. Громко звала его, желая, чтобы скорее подал голос, откликнулся. Субанчи обрадовался, что она пришла его искать, однако решил ее попугать и продолжал молча лежать в траве. Только когда старуха начала всхлипывать, испугавшись, что и старик пропал, он как будто проснулся, приподнялся — оказывается, лежал совсем близко. Наверно, никогда в жизни старик не казался Калыйпе таким хорошим, таким близким, необходимым человеком. Она подошла к нему, села рядом. В эту минуту чувствовала себя виноватой во всем, ей казалось, что она прогнала своего старика из дома, потеряла то, что собирали и складывали по крохам всю жизнь, все предала огню.
— Обиделся, что ли, бедный мой старик? Не понимаешь шутки? Хоть я и ругаюсь, а на самом деле в душе жалею тебя. Не обижайся на меня, не равняйся со мной, с глупой женщиной. Если бы тебя не было, я ни одной ночи не могла бы провести в доме, — говоря так, она подвинулась ближе к Субанчи. Ей хотелось сейчас обнять своего мужа. Смотрела — и жалость переполняла ее. Тело, бывшее когда-то упругим и крепким, теперь ослабело, превратилось в жилы, — казалось, если ухватиться посильнее, то переломится с хрустом. И все-таки ее старик виделся Калыйпе красивым. Это худое бессильное тело было для нее защитой, дыханием, поддержкой, давало ей тепло.
Субанчи вначале удивился, думая, что это случилось с его старухой — никогда раньше не смотрела с жалостью, а потом понял: «Человек рано или поздно должен образумиться, — видно, она одумалась наконец. Человека вразумляют трудности. Сегодня на ее голову выпало тяжелое испытание. Бедная моя старушка, была бы всегда такой…» Он видел беспомощность женщины, хотя она всегда командовала, и в свою очередь пожалел ее. Однако решил пока припрятать свою доброту подальше, показать характер.
— Не пойду, не вернусь, живи теперь сама в том доме. Сына прогнала туда, меня сюда. На старости лет жена становится врагом — правильно говорят. Разбрелись все из дома, кто куда, по ложбинам, по лощинам… — говорил Субанчи, и Калыйпа испугалась пуще прежнего. — А все ты, старая, тебе не угодишь ни хорошим, ни плохим. Хоть умрешь, а не уступишь другому. Ночь свидетель, если я говорю неправду, — у меня даже в мыслях не было женить Мамырбая на Маржангуль… И это выдумала ты, все несчастья от твоего упрямства. Ведь он рассудительный парень, понимает, что нельзя лечь на ложе брата. Эх, жена, не знаю, как другие, но я так не поступил бы. Только ради тебя с Мамырбаем держался сурово. Что он подумал, мой сын? Что нас обоих бог наказал, оба вместе разума лишились… Или же заметил, что я в душе на его стороне?.. Неглупая ведь, сама подумай, что бы мы делали, привязав к тридцатилетней женщине еще не окрепшего мальчика… И оказался бы он смолоду задавленным семьей, изломанным, несамостоятельным… Чем хуже других наш сын? Почему не может жениться на девушке, которую сам изберет? Пройдет десять лет — Мамырбай станет цветущим джигитом, Маржангуль же постареет. Сейчас ладно, она способна привлечь его остатками молодости, а потом чем же она его станет привлекать? Кому это нужно, чтобы он ходил за ней точно за матерью? Ты говоришь — ее скот, ее деньги, ее имущество… Но ведь Мамырбай если и женится, то на женщине, а не на деньгах ее, не на имуществе. Не хотел говорить тебе, да вынудила старуха: хоть ты и считаешь себя щедрой, на самом деле ты хуже того прежнего Карымбая. Человек, подобный тебе, в конце концов лишится всего!.. — Субанчи поднялся, отряхнулся и пошел прочь. — Как мне теперь перешагнуть порог этого дома? Возьми все! Будь хозяйкой скоту, имуществу… наслаждайся. Чтоб мне пропасть! Когда-то я был молодцом, который не сдавался в нищете… теперь же, при хорошей жизни, я не мог сделаться уважаемым человеком, хозяином в собственном доме! — Старик уходил все дальше. Он теперь знал, что, как бы он ни сделал, что бы ни сказал, старуха во всем будет с ним согласна, не посмеет перечить. Но надо было как следует проучить ее, чтобы запомнила, чтобы напугалась, чтобы знала свое место. Калыйпа со слезами умоляла его остаться, но он, хмурясь, отказывался. Объявил, что лучше пойдет нищенствовать.
Хотя внешне Субанчи держался сурово, однако в душе он жалел свою жену. Увидел, что выбежала в одном платье, и боялся теперь, как бы не замерзла, как бы не простудилась. Калыйпа, догоняя его, споткнулась и упала, он тотчас подбежал, заботливо поднял ее. Она сейчас не чувствовала боли — думала лишь о том, что из всех людей на земле ее Субанчи первый беспокоится, если она пожалуется на головную боль или на что иное… только он будет хлопотать возле нее, будет делить с ней и горе и радость. А разве раньше вел себя иначе? Подобно покойному сыну, который всегда ласково обращался к жене — «Маржаш», так и он называл ее всегда «Калыйпаш». Даже в прежнее тяжелое время, хоть и сам ходил оборванный, всегда старался приодеть ее, старался не оставить ее голодной и, даже если нечего было есть, поддерживал ее своим хорошим настроением, приветливостью и надеждами на будущее. Неспроста повторял ей: «Богатство не только в имуществе, но прежде — в человеческом характере, в отношении друг к другу». Оказывается, ее старик не так-то прост, глядит в самую суть. Терпеливо ждал, что она, когда-нибудь поймет, узнает ему цену. И вот, видно, пришел этот час, вразумила ее жизнь.
Калыйпа обрадовалась, что, когда она упала, Субанчи вернулся, поднял ее, поддержал, не пренебрег ею — хоть и в ссоре.. Она потом еще разика два просто так споткнулась, упала — ей хотелось, чтобы муж еще раз поднял ее, чтобы не уходил. А Субанчи не понимал ее хитрости, пугался.
— Не ушиблась, а? Смотри же под ноги, так и вывихнуть недолго, — говорил он, подавая жене упавший платок.
— Ах, там камень, сильно ударилась… Хорошо, если не вывихнула…
— Что говорить, бедняжка! Дай-ка посмотрю!
— Да ведь при свете надо, пошли скорей домой!
Субанчи мигом забыл о ссоре и о том, что якобы собрался уйти из дому навсегда. Легко подхватил свою жену на руки и, не замечая темноты, зашагал к юрте. И Калыйпа вспомнила своего мужа молодым и сильным… а потом подумала, какое счастье ей выпало, что прошла жизненный путь рядом с таким сильным, умным, добрым человеком, который и теперь, на старости лет, все печется о ней. Ей хотелось, чтобы ее Субанчи еще долго, бесконечно нес ее. Да разве это возможно в его годы… старый человек быстро запыхался, осторожно опустил ее, поставил на ноги.
— Смотри-ка, а — всю жизнь вот так несу тебя на руках… Неженка ты у меня, бедняжка, — сказал он и пригладил ладонью растрепавшиеся на ветру волосы своей старушки. Прекрасную поэзию, уважение, преданность почувствовала Калыйпа в этих словах и подумала, что да — это итог их отношений за многие годы, самая суть… остальное не имеет значения.
Они шли домой держась за руки, как в прежние молодые годы. И ночь казалась им светлой, и усталости не замечали они.
Дома Маржангуль лежала на полу — видно было, что плохо ей и что она обдумывает случившееся. Не смогла заполучить Мамырбая, стыдно — потянулась за невозможным… И что ей теперь делать, как быть завтра?.. Только теперь по-настоящему поняла Маржангуль, сколько она потеряла со смертью мужа.
Калыйпа села рядом и стала говорить. Начала издалека, вспомнила многое — начиная с первых дней жизни Маржангуль в их доме, не забывая ни одного хорошего, теплого дня. Сказала и о том, что любит Маржангуль и ценит ее и признательна, что та ни разу не нагрубила ей.
Маржангуль заметила с первых же слов Калыйпы, что тон ее разговора переменился, что это — прощание, что после этого они уже не встретятся, что эти ее слова — последние. Она слушала не поднимая головы и не двигаясь. Чем дальше, тем выдержаннее, рассудительнее были слова Калыйпы — и тем больше вносили они смятения в душу молодой женщины. Наконец Калыйпа сказала:
— Мы довольны тобой, Маржаш, даем тебе разрешение… Наши старания, наша надежда не отпустить тебя не оправдались, сыну не понравились наши мысли. Сейчас такое время: то, что мы обдумывали триста лет, теперешние дети обдумывают за десять, то, чего мы не видели и за сто лет, они видят в один год. Устарели мы, видно. Сколько ни перелицовывай старую одежду, новой ее не сделать. Цена — у бриллианта, ум — у молодости… Желаешь уйти — пожалуйста, желаешь остаться — пожалуйста. Ты молодая, если мы преградим тебе дорогу, разве не потеряем право называться людьми? Прежние обычаи канули вместе с прошлой жизнью… Тогда младший брат мог жениться на жене умершего брата, мало того, даже его отец мог жениться на вдове, хоть и была у него одна жена. Теперь молодые не хотят жить по прежним обычаям. Тогда это определялось скотом, богатством, нынче же решают сердцем, душой. Если прежде покоряли палкой, то сегодня надо жить советуясь. Я и сама сегодня почувствовала себя обновленной. Всю жизнь то ласкалась к мужу, то, потеряв рассудок, налетала на него с грубостью, а оказывается, эта была глупость. Сегодня мой сын, мой Мамырбай, вышедший из моей утробы, научил меня, как подобает обращаться с людьми. Он не сердился, не бранился, не противоречил мне. Говорил спокойно и сдержанно, вызывая уважение к себе, и в этом показал свое превосходство над нами. Мы, двое стариков, поссорились, когда он ушел, обвиняя друг друга: «Весь в тебя!», «Нет, весь в тебя». На самом же деле он не похож ни на одного из нас, и хорошо, что не похож. Если бы он был похож на нас, вот тогда бы оставался подходящим для старой жизни. И я подумала, что хоть наши дела, может, и хороши, да наши характеры плохи. Не буду говорить обо всех, лучше скажу о себе… С моим характером не уживешься и со святым. Такого человека, как я, не выдержит и железный человек. А я не способна была говорить об этом своем недостатке, знала, но оправдывала себя. Это перешло в привычку. Нет хуже болезни в человеке, чем не признавать за собой явные недостатки. Было как-то: человек сидел в чужом доме и, когда принесли на блюде готовый обед, не стал его есть. Когда же хозяин дома сказал, что посуда чистая, человек ответил: «Посуда-то чистая, а что ты будешь делать со своим характером, со своим поведением, их ведь нельзя отмыть». Вот погляди на меня: без зазрения совести пригласила муллу. Ведь я объявила, что Мамырбай верующий, что склонит голову перед муллой, не посмеет ему прекословить. Да что Мамырбай — вот эти четверо малышей уже насмешничают надо мной… иной раз, когда я становлюсь читать молитву, смеются, озорничают. Если ты действительно надумала уходить, то оставь детей, одной тебе трудно будет справиться. Будут ли они там, будут ли здесь, все равно в конце концов дети найдут мать. Не думай, что я оставляю их с какой-то задней мыслью, опасаясь пересудов. Я не из тех, которые прислушиваются к словам других, я женщина, которая живет по-своему, своим скудным умом, полученным от аллаха, — правду тебе говорю. И не о собственном будущем забочусь. Сколько знаю случаев, когда люди воспитывают чужого ребенка, а тот вырастает и уже не смотрит на них. Одно дело, если бы не было ни матери, ни отца, а если есть хотя бы один из них, то напрасны твои труды в воспитании приемыша. Взять к примеру сына Талканчи… Как он холил его, не давая ему ступить на сырое, не кладя его на жесткую постель, не давая ему перестоявшую еду, не понимая, что тот не родной… все норовил погладить его по волосам. Тот весь так и блестел… А что вышло? Покинул дом Талканчи средь бела дня. Ушел к матери, которая вышла за старика. Разве твои не поступят со мной так же? Все равно — готова растить их с любовью. Что мне делать, оказывается, я несчастливая, рассыпалась моя семья. Проклятый день! Задумаешь одно — на деле получается другое… — сказав так, Калыйпа отодвинулась к стене юрты и умолкла.
Субанчи согласно кивал головой.
Маржангуль не отвечала, и старики были напуганы ее молчанием. После того как она постелила детям и сама, не раздеваясь, прилегла рядом с ними, Калыйпа стала просить Субанчи, чтобы он отправился искать Мамырбая.
Субанчи вышел во двор, несколько раз громко позвал сына. Но кругом все было тихо. Тогда он сел верхом на лошадь и объехал всю округу.
Вернулся домой на рассвете, один, очень уставший.
Жена всю ночь просидела на прежнем месте у стены юрты, так и не сомкнув глаз.
— Не нашел?
— Разве отыщешь теперь его след? При наших-то характерах разве хватит у него терпения жить в родительском доме?
— Бедный мой… откуда ж мне было знать, что так повернется? Горестный день! Поешь давай и опять отправляйся искать. Если он совсем уйдет от нас, останемся точно слепые, самыми несчастными. Проклятый день! На, выпей кумыса и вновь садись на коня.
— Если меня сейчас потянуть за ресницы, я тут же свалюсь от усталости. Немного вздремну, а после того как выгоню на пастбище овец…
— Видел ли ты, чтобы кто-нибудь умер, если не поспит один раз? Проклятый день, уж поехал бы! Отыскал бы его, пока он не ушел далеко. Кроме сына, кто еще есть у нас? Горестный день! Остался у меня единственный глаз, неужели и тот ослепнет от попавшей в него косточки! Ты же способен дремать, не слезая с коня, вот и сделай так.
По этой речи Калыйпы можно было понять, что происшедшее надломило ее: обычно в подобных случаях она не просила, а грозно повелевала. Если же не выполнялось быстро и в точности что-либо задуманное ею, то звенела посуда, все съестное выбрасывалось из дома во двор собакам. Субанчи, заметивший перемену в поведении жены, по-своему был доволен. Хоть он в душе и винил себя наравне с Калыйпой — оба своим неразумным упрямством вынудили Мамырбая покинуть дом, — однако и хорошее видел в случившемся: надеялся, что повлияет оно на характер жены.
Сейчас Субанчи не ответил на просьбы Калыйпы ни согласием, ни отказом — погнал овец.
Маржангуль, хмурая, точно небо перед надвигающейся грозой, взяла за руку старшего сына и ушла за гору. До самого полудня пропадала она, а потом вернулась вместе с мужчиной — своим дальним родственником; тот вел быка.
Не говоря ни слова, она навьючила на быка связанные заранее узлы и постель, ничего не оставила; пригнала овцу с тремя ягнятами, связала их друг с другом; затем пошла за кобылицей — погрузила на нее оставшуюся одежду.
Однако когда Маржангуль начала подсаживать детей на быка, приведенного родственником, вспыхнул скандал.
— Оставь детей! — потребовала Калыйпа.
Невестка, прежде беспрекословно выполнявшая все распоряжения Калыйпы, сейчас, казалось, не слышала ее слов. Двух средних пристроила на быке — одного спереди, другого сзади, самого младшего и старшего готовилась посадить на лошадь.
Тут Калыйпа, не сдержавшись, бросилась как ястреб. Схватила старшего за руку, оттолкнула от лошади, тот отлетел и упал. Маржангуль сердито попросила ее вести себя вежливо. Тут же Калыйпа показала свой характер. Подхватила на руки самого маленького и отнесла его в юрту. Закрыла дверь и бросилась к старшему. Мальчик в испуге спрятался от бабушки за лошадь и, как она ни звала его, не шел к ней, отбегал все дальше. Тогда Калыйпа в сердцах схватила лошадь за узду — мол, не пущу.
— Не задерживайте нас, байбиче, — сказала бывшая невестка.
Калыйпа побледнела. Эти холодные, непривычные в устах Маржангуль слова: «вы» и «байбиче» — сильно задели, ударили ее в самое сердце. Глаза ее затуманились, она пошатнулась, точно в ней не осталось ни капли силы: подуй ветер, и она упадет. Как же это! Милая Маржангуль, ее семья, ее родная, точно дочь называвшая ее «мама», не смевшая поднять на нее глаза, вдруг сделалась чужой, посторонней. Да, вот только теперь умер для Калыйпы сын ее, Калматай…
— Дитя мое, Маржангуль! — с мольбой в голосе говорила Калыйпа. — Если я и не родила, то я выхаживала этих детей… Не оставляй же нас одних! Если желаешь забрать их — бог с тобой, забирай. Только подожди с этим немного. Не делай со зла, остынь. Разве мало того, что умер Калматай… не оставляй нас здесь одних! Ты всегда была доброй, прояви и сейчас свою доброту, дитя мое. Я уже выплакала все глаза… Глядя на этих сироток, я думала бы, что вижу Калматая.
Маржангуль слушала ее нахмурившись. Если бы плакали здесь перед ней хоть десять таких старух, все равно ее сердце не дрогнуло бы.
— Иди сюда! Зачем прячешься? — позвала она старшего. — Съест тебя, что ли, эта старуха? Не видишь разве — это не ведьма, а Калыйпа!
Плечи старой Калыйпы затряслись, она задыхалась, не могла выговорить и слова. О, если бы вернулись прежние времена!.. О где ты, Калматай!..
Старший мальчик замер в нерешительности. И подойти страшно — боялся бабушки, и не подойти страшно — мать еще больше рассердится.
Человек, приехавший вместе с Маржангуль, молчал, предоставив женщинам самим разбираться, кто прав, кто виноват. Всем своим печальным видом он как бы говорил: «Что уж теперь поделаешь, смерть виновата во всем».
Субанчи находился сейчас на соседнем склоне, видел оттуда совершающееся дома и решил держаться подальше. Маржангуль он любил, за всю жизнь не сказал ей грубого слова, наоборот, всегда обращался с ней ласково, приветливо; теперь же он боялся, как бы при расставании в запальчивости не обидеть невестку. Жена заметила его и позвала, но Субанчи издалека ответил, чтобы она сама проводила Маржангуль и дала бы ей все, что та пожелает взять. Сказав так, он поехал трусцой по ущелью — возможно, отправился искать Мамырбая.
Калыйпа, поняв, что осталась без поддержки, словно очнулась — казалось, у нее прибавилось сил и решительности. Бросилась к Маржангуль, которая, сидя верхом на лошади, поднимала к себе за руки младшего сына. Рванула малыша к себе — тот завизжал от боли. Схватив ребенка в охапку, Калыйпа с громкими воплями бросилась к юрте. Вбежала в дом, закрыла дверь и села тут же. Маржангуль в бешенстве спрыгнула с лошади, подбежала к двери и с силой пнула ее. Дверь раскололась, одна из досок провалилась внутрь — прямо на голову бедной Калыйпы. Кровь полилась по ее лицу. Что за крик, что за вопль тут поднялся! «Зарезала, зарезала!» — кричала Калыйпа и кидалась из стороны в сторону от одной стенки юрты к другой. Маржангуль вначале терпеливо ждала, пока старуха не перестанет кричать, но та все не унималась, не успокаивалась; тогда не сдержалась и невестка. Ухватила почтенную Калыйпу за руки и оттолкнула ее на постель. Сложенные горкой одеяла обрушились, завалили хозяйку. Четверо детей визжали с четырех разных сторон, и постороннему человеку, если бы кто слушал издалека, могло показаться, что здесь, в юрте, убивают друг друга. Старуха, которая во всю свою жизнь никогда и никому не уступала первенства в драке, сбросила с себя одеяла, вскочила и с лицом, залитым кровью, бросилась на Маржангуль, в одну секунду расцарапала ей щеки.
— Бесстыдная, бесстыдная! Не захотела расцарапать свое лицо, когда умер твой муж, так вот я расцарапаю тебя сама! Опозорю тебя перед народом, мерзавка! Где это видано, чтобы били свекровь, не приведи аллах еще увидеть твое лицо! О, Субанчи, где ты, меня зарезали! — кричала Калыйпа.
Субанчи был недалеко, за поворотом ущелья, и все слышал. Когда до него донеслись вопли жены, он лишь пробормотал себе под нос: «Ничего… это даже к лучшему. Так она излечится от тоски по невестке». Он понимал, что две женщины дерутся сейчас в доме, яростно вцепились друг в друга, и, естественно, не желал быть свидетелем этой схватки.
Когда две женщины тянули и рвали к себе самого младшего сына, они вывихнули ему руку. Теперь он плакал не переставая. Маржангуль, поняв, что произошло, рассвирепела еще больше. Показывая на приехавшего с ней человека как на свидетеля, кричала, что отдаст свекровь под суд, добьется, чтобы ее засудили. И с этим, кипя гневом, оскорбленная, униженная и злая, громко бранясь и угрожая, она пустилась в путь. У младшего мальчика болела рука, и плач его был слышен, наверное, даже аллаху. Маржангуль уже скрылась из виду, а плач ребенка все продолжал доноситься.
Субанчи видел, как ехала мимо плачущая Маржангуль, увозя свое добро и детей. Видел и не спустился к ним. Слезы скатывались по его щекам к бороде и терялись в ней. Все вокруг, все привычные склоны и ущелья казались ему теперь чужими. Дом осиротел, Калыйпы не было слышно. Возвращаться туда не хотелось. Лучше уж остаться в горах… лучше он поедет искать Мамырбая.
Старая Калыйпа, когда невестка, проклиная ее, скрылась за поворотом, вернулась в юрту, упала ничком и долго лежала так.
Наконец поднялась, огляделась.
Боже, что делается в доме!
Сердце ее похолодело, точно она лежала в могиле.
Мертвая тишина, и никого… На полу валяется рассыпанная, разбитая посуда. Разбросаны одеяла.
Подняв голову, Калыйпа заметила, что на привычном месте на стене нет портрета Калматая. Ну да, вчера, когда собирались соединить браком Мамырбая и Маржангуль, Субанчи снял его и спрятал в сундук. Теперь Калыйпа отыскала портрет. Калматай, улыбаясь, приветливо смотрел с фотографии, как будто ничего не случилось, как будто все оставалось на своем месте. «Ушла! Ушла Маржангуль! И я лишилась всего! О проклятая моя душа! Голова моя, рожденная для несчастий! О, Калматай, почему ты умер!» — причитала Калыйпа, глядя на портрет сына, и слезы, точно бусинки, сыпались из ее глаз. Ей показалось, будто Калматай отвечает на ее плач печальной улыбкой. От этого сделалось страшно, и Калыйпа поспешила снова убрать портрет в сундук.
В углу за постелью она увидела старую куклу младшего из сироток — без рук, без одной ноги, половина носа откололась. «Вот и я сейчас такая осталась — без рук, без ног…» — подумала Калыйпа. С острым чувством потери она оглядела юрту. Казалось, все вещи ругали ее, проклинали, кричали на нее, не любили… Не выдержав, она выбежала во двор. И тут в ушах у нее зазвучал голос плачущего сиротки. Калыйпа уже не владела собой. Бросилась бежать вслед за уехавшими.
Простоволосая, без калош, в одном платье, она бежала и бежала, спотыкаясь, путаясь в траве, и ей казалось, что она не двигается с места.
Обе собаки, опустив головы к земле, следовали за ней — похоже было, что они понимали случившееся и разделяют печаль хозяйки.
Когда Калыйпа падала, они ждали возле… казалось, вот-вот подхватят ее и отнесут домой, — так трогателен и заботлив был их вид.
Да, все покинули, бросили Калыйпу — только собаки оставались рядом.
Она добежала до берега реки и остановилась. Река преградила ей путь, бурля водоворотами, вздымая белую пену волн. Она как бы говорила Калыйпе — если пойдешь дальше, все равно ничего не сможешь сделать, возвращайся назад… да если и захочешь идти, я тебя не пущу.
Глядя на бег воды, Калыйпа вспомнила свою девичью пору. Вот так, как убегают сейчас волны, так ушли ее годы… Она была дочерью чабана. Как-то она пасла овец, и вдруг точно из-под земли прямо перед ней появился джигит, бедно одетый, но приятный внешностью и разговором. Это был Субанчи. Он просил, умолял ее… Умолял выслушать, хотел рассказать о своей любви к ней, как он истосковался, не смея подойти к ней. Она тогда испугалась, убежала… А он продолжал появляться перед ней: чуть она отойдет от дома — он тут как тут, прямо не давал ей прохода. Хоть у него и не было хорошей одежды, да глаза были ласковые, душа добрая. Он понравился девушке. Однажды она вышла из дома за водой, да так и не вернулась, ушла с ним. С тех пор много воды утекло. Да, много воды… И не текла она, по правде говоря, а бурлила, как горный поток, меняющий русло, перехлестывающий через встреченное препятствие. И с потоком этим уходило время, утекала жизнь. Не только каждый прошедший год, но даже каждый пролетевший день оставлял следы на лице. Те ласковые глаза, молодые глаза Субанчи по-стариковски выцвели. Лишь она, Калыйпа, точно как эта река, все бьется, волнуется, не может успокоиться — какой была строптивой, такой и осталась. Если мы назовем эту широкую реку жизнью, то вот эта самая река-жизнь только теперь открыла глаза Калыйпы. Только теперь почувствовала Калыйпа, что сделалась старой. То есть признала себя постаревшей. Она вдруг обессилела, опустилась на землю, хотела встать, но у нее не разгибалась поясница, а когда разогнулась, то ноги не шли…
И тут вдруг она увидела рядом двух своих собак. Эти преданные, ждущие ее животные напомнили ей простую истину: даже если и постарела — все равно надо не забывать о своем человеческом достоинстве, не раскисать, не сдаваться. Собаки ласково повиливали хвостами, ждали одобрения, видели в ней близкого, видели хозяина.
Верите ли, собачья преданность заставила Калыйпу взять себя в руки. Она огляделась — увидела, что все вокруг, весь мир по-прежнему сверкает, улыбается, переливается под солнцем. Даже и тень, которую отбрасывали сейчас деревья и скалы, и та была прекрасна, и она говорила о жизни.
Калыйпа тихонько двинулась по направлению к дому. Собаки шли впереди. Казалось, они отыскали и ведут домой заблудившуюся, потерявшую дорогу старую женщину. Когда в доме не оставалось ни одного человека, собаки убежали испуганные; теперь же они радовались возвращению хозяйки, присутствию высшего, сильного существа — рыскали по сторонам, весело полаивали, будто увидев что-то и расчищая путь.
Калыйпа, не заходя домой, отправилась к овцам. Однако это привычное занятие не остановило потока ее новых мыслей.
«Всю жизнь я коплю добро, — говорила она себе, глядя на большую белую овцу, что паслась, выбирая и ощипывая лишь верхушки травы, — и то, что я коплю, с другого бока гниет. То там, то сям собираю шерсть, делаю войлок, а он лежит, и его съедает моль. Старательно вырезаю узоры, изготовляю ширдак — и он у меня пропадает. Для чего я собираю все это? Не захотела слушать слова Мамырбая, а ведь он сказал мне однажды, что человек тогда имеет достоинство человека, если живет одной жизнью с народом, если заботится о благе народа, об общем благе. Ведь и зверь не может заботиться о своем сегодняшнем дне, но разве это человеческое? Нет, правильно живет Буюркан. Я, оказывается, недооценивала ее, не понимала ее силу, человечность. Она все отдает людям — и сколько получает от них! Конечно, отдает все — как по-другому скажешь о том, что бросила в воду все свое добро, все постели, шелковые одеяла! Какая еще женщина во всей округе способна на такое геройство? Да, это геройство! Для народного дела не пожалела ничего. Вот это, оказывается, и значит — быть вместе с народом. И Субанчи такой, а я сдерживала, одергивала, обуздывала его… и этим отдаляла его от людей. И если бы только это… При удобном случае я воровала, припрятывала колхозную шерсть. Копила незаметно для мужа. Я придумала разные способы обмана. Я услышала от кого-то, что если в ночь перед сдачей оставить шерсть на берегу реки, то она впитает влагу и сделается тяжелее. Так я собрала, присвоила много килограммов шерсти. Эту немытую, нечищенную шерсть я сразу пустила на одеяло, потом на ширдак, на войлок… А вот Буюркан — та не позволяла себе такого, она работала честно. И честный труд принес плоды, она стала известна народу, всей стране, она увидела места, которых не видела раньше, она прославилась. Я же так и осталась сидеть в своей юрте, переругиваясь со своим стариком. Если Субанчи тянул меня вперед, то я тянула назад… так и прошло время, много воды утекло. А теперь вот я одинока… Нет, я не останусь одинокой! Вернется мой Мамырбай! Он же умный! И разве посмеет покинуть нас! Как я назову сыном такого, который, не вытерпев упреков, убегает без оглядки. У меня есть муж. Если мы будем вместе, то нам будет легче жить. Раньше я не думала об этом. Я считала, что он никогда не умрет, не уйдет, не состарится, мой Субанчи. Но нет… И если ты человек, то, оказывается, нельзя отделять себя от другого человека, наоборот, нужно привязывать его к себе, делать ближе, дружить с ним, не обижать, относиться с уважением, помогать но мере сил, следить, чтобы он был доволен тобой… Да вот — что сталось с Самедином, проклятым пьяницей… Как напьется, так нарушает покой целого аила, затевает драку, скандалит, преследует тех, кто пытался одернуть его. И все отвернулись от него, весь аил. Как только показывался, прятались не только взрослые, но и дети. Близкие родичи перестали пускать его в дом. Когда же, опять напившись пьяным, он упал и у него разорвалось сердце, к нему не захотели подойти двое его родичей — из боязни, чтобы он вдруг не затеял скандал, не обвинил, что это они свалили его. Разве это не то же самое, что самого себя убить? И я, глупая, множество раз поднимала скандал в своей семье. Если не ругалась с другими, так накидывалась на своего старика. О, что я буду делать, если, когда я умру, он будет радоваться, что отделался от меня, а не плакать?»
Сейчас Калыйпа еще яснее, чем ночью, поняла, что не имущество должно владеть людьми, а люди — имуществом. Жизнь напомнила ей, что быть рабом вещей — значит потерять человечность. Она теперь ясно отдавала себе отчет в том, что, не жалея сына, не думая о его будущей судьбе, хотела привязать его к Маржангуль, интересуясь лишь ее богатством. Подумала — как завтра посмотрит в лицо сына — и пожалела о сделанном.
Так она сидела на склоне, размышляла в растерянности, а в это время, погоняя лошадь, приехал домой Субанчи. Обе собаки, увидев его, не обращая внимания на зов Калыйпы, с визгом бросились к хозяину. Калыйпа с горечью подумала, что даже собаки больше любят старика, чем ее.
Видимо, Субанчи приезжал перекусить; спустя небольшое время он вышел, снова сел на коня и двинулся в сторону того склона, где сидела сейчас Калыйпа.
— Нашел? — нетерпеливо спросила она, когда Субанчи подъехал ближе.
— Разве возвращается тот, кто ушел… разве найдется. Он не изменяет своих решений.
Калыйпе больше всего хотелось сейчас услышать человеческий голос, безразлично чей, чтобы кто-то пришел, чтобы она не оставалась одна. Поднявшись на ноги, она с плачем бросилась к своему старику, обняла.
— Прости! Прости меня! Столько лет я не знала тебе цены, я совершила ошибок больше, чем волос на моей голове, чтоб мне пропасть! Ты ведь был не хуже этой прославившейся Буюркан, я же тянула тебя назад. Проклятое добро! Чтоб оно сгинуло! Идем! Посмотри, какую глупость совершила я, какая вина на мне! Бей, ругай, казни меня! — С этими словами Калыйпа потянула своего старика домой.
Муж не понимал, что случилось с ней, боялся, как бы не заболела от расстройства чувств. Придя в юрту, Калыйпа распорола пять одеял — из них вывалилась нетеребленая, будто только что состриженная шерсть, шерсть нескольких овец.
— Вот мое преступление! Жадность душила меня всю жизнь! Бей меня!
— Калыйпа, ты знаешь, я побывал и в огне, и в воде, прошел различные испытания, но воровством… воровством никогда не занимался. Даже если голодал. Я никогда не обманывал, не клеветал на другого. Должно быть, я слишком прост — думал так и о других… Как сложна жизнь! Я не догадывался, чем жила моя собственная жена… — С этими словами Субанчи собрал шерсть в мешок. Вышел, взвалил мешок на лошадь и отправился к председателю.
Вскоре после его отъезда пришел участковый милиционер, составил акт, о том, что Калыйпа грубо обошлась с ребенком и вывихнула ему руку. Сама Маржангуль не появлялась. Вместо себя послала какого-то скандального чернявого человека — тот уже очень распетушился, пугал Калыйпу судом. К тому же еще в юрте осталось кое-что из вещей Маржангуль — так он все перевернул, но отыскал, что ему нужно было, и забрал с угрозами и руганью.
Еще через некоторое время вернулся на взмокшем коне Субанчи. Бросил возле дома пустой мешок и уехал к овцам.
Калыйпа сидела пригорюнившись. Черный день — чего ж и ожидать от него, как не обид и несчастий.
Когда Субанчи спустился к дому, она спросила его, что он сделал с шерстью.
— Отвез на пункт, откровенно рассказал все председателю. Сказал — если будешь судить, так суди меня, выходит, это я вор, хоть и сам не знал… Как я могу скрывать правду? Написали какую-то бумажку, дали мне — я подписался. Председатель сказал, что вызовет меня, когда понадобится.
— Зачем хочет вызвать, не знаешь?
— Похоже, будут судить.
15
Мамырбай, выйдя из дома, прямиком направился в горы. Он слышал, как мать звала его, но не подумал возвращаться, считая, что она желает закончить брачную церемонию. Без цели переходил со склона на склон, путался в траве, проваливался в барсучьи норы. На душе было тягостно.
Поднялась луна. Мамырбай поглядел на нее — и вспомнились ему давние и счастливые детские годы. Отец с матерью пасли скот в горах, он был с ними. Как-то он спросил отца — что это там такое виднеется на луне? Отец в шутку ответил ему — там такой же мальчик, как ты. Мамырбай пустился в рев, требовал, чтобы ему достали мальчика с луны. Ни уговоры, ни ласка, ни отвлекающие разговоры родителей — ничто не действовало. В конце концов отец взял его на руки и пошел вместе с ним доставать с луны мальчика. Когда поднялись на ближнюю вершину, Мамырбай начал кричать, думая, что до луны уже недалеко осталось, — звал своего товарища оттуда. Умолял отца идти дальше, подняться выше. И очень сердился оттого, что никак не удавалось поймать луну, не удавалось даже приблизиться к ней — она все время убегала от них куда-то дальше. Отец поднимал его на очередную вершину, а луну все так же было не достать, и Мамырбай просил подняться на другую гору, еще выше. Когда же отец, вконец уставший, уже не мог больше идти и признался, что пошутил, что на луне ничего нет, маленький Мамырбай расплакался еще горше, кричал: «Зачем ты обманул?»
Позже, когда Мамырбай подрос, отец частенько вспоминал этот случай. «Когда ты был маленький, просил достать с луны мальчика, всю ночь до утра заставил меня ходить по горам. Теперь ты взрослый — посмотрим, что ты сделаешь, на что способен для нас. Оправдаешь ли надежды отца, станешь заботиться — или же отвернешься и уйдешь…» Сейчас Мамырбай вспомнил эти слова отца, подумал о том, сколько сил, сколько любви вложили в него родители… а он — убегает из дома… Но ведь если вернуться — то там Маржангуль, уже давшая согласие на свадьбу.
«Почему Маржангуль решилась на это? Как могло ее сердце избрать меня? — спрашивал себя Мамырбай. Посоветовавшись сам с собой, вспомнив ее мимолетные взгляды, знаки внимания, засомневался: — А если эта женщина полюбила меня? Полюбила… Ну да, когда я возвращался из города, она ласково смотрела на меня, обнимала будто бы по-родственному, а когда приходил брат, отодвигалась, делалась грустной. Задави тебя несчастье!.. И правда, а?.. Если еще при жизни брата нацелилась на меня… оказывается, вот она какая! Желала смерти брату и пялила глаза на меня!.. Нет, нет, не может быть такого! Маржангуль хорошая, я верю ей. Просто она боится расстаться с нами, не хочет, не смеет уйти. Видно, все же это мама принудила ее к согласию на свадьбу со мной. А она не могла отказать моим родителям. Если бы ее не принуждали, разве бы она пошла на такое? Конечно, она любила Калматая. Никогда не поверю в другое. Не могу думать о ней плохо. Что же теперь будет? Я ушел. Дома полный разлад. Все перессорились — это ясно. Всем троим обидно. Хотя — почему обидно? Разве нет женщин, у которых умерли мужья? Некоторые, не выходя замуж, живут самостоятельно, сами ведут хозяйство, некоторые снова заводят семью… Бедная Маржангуль, все же она очень хорошая. Разве мне приятно было бы увидеть ее в чужом доме? Бедный Калматай…»
Показалось или нет? Из дальнего ущелья вроде бы донесся лай собаки. Да, точно… собака лаяла со стороны Кыз-Булака. Словно бы что-то легонько ударило Мамырбая в самое сердце. Какая-то сила толкала его в ту сторону. Нет, наоборот, какая-то сила притягивала его со стороны Кыз-Булака. Смотри-ка, оказывается, Мамырбай шел вовсе не куда глаза глядят — ноги сами несли его к дому, где жила сейчас Керез. Теперь, когда он осознал, в каком направлении движется, он зашагал быстрее. И почувствовал себя лучше, увереннее. А ко всему еще и тропинка выбежала сбоку, потянулась прямо к Кыз-Булаку. Идти стало легче. Легкий ветерок забавлялся, играя его кудрявыми волосами, мягко, ласково гладил лицо — будто рука девушки. А иногда порывом налетал со спины, будто стремился подтолкнуть, поторопить, стремился перенести его туда, где все чисто и ясно, где не надо ничего объяснять, не надо отстаивать свое понимание справедливого. Ветерок приносит с собой запах тысячи разных цветов, трава и цветы мягко шелестят под ветерком — он заставляет их петь и танцевать в лунном свете, — кажется, он стремится развеселить Мамырбая. В ущелье журчит ручей, то звонко, то мягко, и в затейливой этой мелодии проступает ритм песни. Ручей рассказывает различные тайны, говорит то одним голосом, то другим — словно стремится поведать о минувшем, об ушедших людях, которых только он один и помнит. Но нет… среди незнакомых голосов выделяется один… это голос Керез. Что бы она ни говорила, это для Мамырбая лучше всякой песни. Нельзя сказать, чтобы Мамырбай вспоминал Керез, — просто она как бы всегда была рядом… сама появлялась в его мыслях, вставала перед глазами, но почему-то никогда не улыбалась…
Теперь, когда Мамырбай успокоился и точно знал, куда идет, он снова обрел способность критически оценивать свои действия. И конечно, услышал суровый вопрос старшего брата Калматая: «Эй, невежа, отрекшийся от близких, куда бежишь, точно лисица в ночной темноте? Не смог дать отпор, устоять перед нажимом двух стариков, которые вот-вот упадут, стоит только задеть их пальцем? Где твои легкомысленные обещания, что после возвращения с учебы ты перестроишь все в доме наново? Есть ли в тебе силы или способен только замахиваться? Почему не поставил на место мою жену, почему не отругал так, чтобы посыпались искры из ее глаз? Или думаешь, что тебя накажет дух Калматая? Дал бы как следует камчой…» Нет, Мамырбай не мог согласиться с братом. Он, Мамырбай, не способен ударить. К тому же это было бы признаком бессилия. «Ты не понимаешь, брат. То, что я сделал сейчас, — это сильнее камчи. Пойми, я ушел из дома из-за тебя, защищая твою память. Ты не вправе упрекать меня. Говоришь, что я бессильный… Да, в этот раз я не мог добиться большего. Но разве родилась сила, которая могла бы в один день взять да и выбросить из головы человека старое, прижившееся там за целый век! Вот сейчас я иду и думаю, каким путем, как можно осуществить такое. Я растерялся, когда столкнулся с силой старого, воплотившейся в родителях, — раньше не думал и не верил, что старое может вмешаться в мою собственную судьбу. Отец и мать опозорили меня перед муллой. Перед муллой! Перед символом тьмы — ненавижу его! Не напоминай мне… Лучше скажи, что хочешь передать матери и отцу!»
Калматай не отвечал — казалось, рассердился и ушел куда-то за гору.
Мамырбай подошел к реке. От воды несло холодком, да и ночь была не из теплых. Мамырбай поежился от озноба. Разделся, перебрался через реку. Когда одолел очередной подъем, услышал, как внизу протяжно закричала Керез — стерегла двор от волков. Услышав ее, Мамырбай приободрился, обрадовался, что девушка рядом, скоро увидит ее, — пошел еще быстрее. Ему хотелось скорее оказаться рядом с Керез, рассказать ей о происшедшем. Казалось, что тогда легче станет груз, навалившийся на его плечи.
А вот и Кыз-Булак. Скала упирается головой в небо, откинувшись, оглядывает приближающегося Мамырбая. Доносится журчание источника. Теперь до юрты Керез рукой подать. Рядом — юрта Алчадай, она все еще не спит, слышно, бьет ребенка, а тот визжит. Залаяли собаки Буюркан, то ли сердясь на шум, поднятый Алчадай, то ли почуяв Мамырбая. Чем больше лаяли собаки, тем звонче, сильнее звучал голос Керез, и горы возвращали его эхом.
Мамырбай приблизился к юрте. Собаки с лаем бросились навстречу. Голос Керез зазвучал ближе, она поняла, что собаки почуяли что-то, и подбадривала их, следуя за ними. Когда до юрты осталось совсем немного, собаки с двух сторон преградили путь Мамырбаю. Стоило ему сделать шаг, как перед ним вставала с лаем одна из них, а другая зашла сзади и явно норовила укусить. Если бы не палка в руках Мамырбая, собаки налетели бы на него. Тут же к ним присоединилась еще и желтая охотничья собака. Однако, увидев, что приближается человек, она убежала домой. А Керез, напустив собак, взяла в руки винтовку и вышла со двора. Тут уж собаки разошлись вовсю. Нападали то спереди, то сзади — Мамырбай едва успевал поворачиваться. Наконец, поняв, что дело плохо, он присел, и обе собаки остановились рядом в ожидании хозяйки, всем своим видом показывая, что, если он пошевелится до прихода Керез, они тут же набросятся на него.
— Керез! Успокой собак, — крикнул Мамырбай.
Девушка узнала знакомый голос, заставила собак лечь.
— Мамырбай!
— Керез!
Они взялись за руки и прижались друг к другу. Керез решила, что Мамырбай пришел, одолев четыре перевала и не испугавшись в горах ночной темноты, потому что соскучился, долго не видя ее. Душу ее овеяло теплом, сейчас она особенно остро почувствовала, что Мамырбай близок ей. И назойливое внимание Бедела, и отъезд матери по делам в город — все это обостряло чувство одиночества, а сейчас его как не бывало — точно пришел человек, который мог защитить ее, поддержать и приободрить. Но вслух она лишь сказала, что рада встрече. Мамырбай в душе тревожился, не зная, как расценит Керез его приход среди ночи, но, увидев ее радость, он успокоился. Они не сказали друг другу ни одного ласкового слова, лишь внимательно посмотрели — и оба опустили глаза.
Вечером Бедел, как обычно, лег во дворе. Сначала он не заметил прихода Мамырбая, а затем, увидев, что Керез стоит рядом с каким-то человеком, испугался. Первой его мыслью было, что ему это просто показалось. Когда же он уверился, что Керез действительно стоит с кем-то, у него от бешенства чуть не выскочило сердце. Не помня себя, бросился, подбежал, пробубнил что-то, затем обхватил Мамырбая поперек туловища, приподнял и бросил на землю. Палка, которую тот держал в руке, отлетела и упала около одной из собак. Собака понюхала ее и отошла подальше.
Мамырбай в первое мгновение не понял, что произошло, ему показалось, будто собака схватила его… затем он увидел, что это Бедел навалился на него и пытается душить. Он уперся кулаками в подбородок Бедела и с силой оттолкнул его, потом быстро выскользнул из-под нападавшего.
Керез с криком бегала вокруг дерущихся парней, не зная, которому из них надо помогать, которого спасать. Хотя что она могла сделать, разве сумела бы остановить схватку… Собаки подошли, легли поближе, ожидая команды «возьми», готовые разорвать Мамырбая.
Оба джигита, как только вскочили на ноги, тотчас сцепились снова. Сильные здоровые руки переплелись, пальцы впились в плечи противника, точно когти беркута. Мамырбай, видя, что с ним вовсе не шутят, что дело принимает серьезный оборот, посмотрел на девушку, ожидая, что она уймет Бедела, — но тот заметив взгляд Мамырбая, лишь разозлился еще больше. Мамырбай же, не понимая, почему Бедел набросился на него, не мог заставить себя драться в полную силу. Какое-то время он даже думал, что Бедел просто-напросто не узнал его, и ждал, что тот разглядит наконец, с кем схлестнулся, и успокоится. Ему и в голову не могло прийти, что Бедел влюблен в Керез и видит в нем соперника.
При следующем столкновении Бедел, сам не зная, как, попал кулаком Мамырбаю прямо в сердце. У того потемнело в глазах, земля пошла кругом. Очнувшись, он увидел, что Бедел тянется к его горлу. Тогда Мамырбай с силой два раза ударил его по лицу — сбил Бедела с ног. Однако тот поднялся и, не обращая внимания на кровь, закапавшую из разбитого носа, упрямо снова пошел на Мамырбая. Керез с криком бросилась было между ними, но Бедел схватил ее за руку и оттолкнул. Тут уже Мамырбай разъярился. Крепко обхватил противника, приподнял и потащил. Его сильные руки так сжали ребра Бедела, что тот не мог и вздохнуть. Сколько ни старался, не сумел освободиться. Мамырбай тащил его прямо к Кыз-Булаку. Девушка растерялась, не зная, что Мамырбай собирается сделать с Беделом — или хочет утопить? Бегала вокруг, умоляя, чтобы он отпустил Бедела. В лунном свете отчетливо были видны струйки крови на лице и пятна на белой рубашке Мамырбая. Отодранные лоскуты ее бились под ветром, напоминая Керез обрывки материи, которые вешают у могилы. Наконец Бедел испугался. Что-то стал бормотать, и Керез, разобрав, тут же сказала Мамырбаю: «Он больше не тронет тебя, отпусти». Мамырбай в сердцах швырнул обидчика на землю, и Бедел долго лежал не шевелясь. Керез принесла воды, полила ему на лицо. Лишь тогда он пришел в себя, поднял голову. С трудом поднялся и поплелся в сторону дома.
— Немой дурак! — бросил ему вслед Мамырбай и тут же пожалел о сказанном. При чем тут его болезнь, разве виноват, что стал немым… Керез очень не понравились эти слова, сердито осадила Мамырбая, обвинила в жестокости. Мамырбай извинился — глупо, конечно, сам не заметил, как вылетело. Сгоряча…
Когда они подошли к юрте, из своей двери выглянула Алчадай.
Увидев идущих вместе ночью Мамырбая и Керез, подумала: «Эти даром времени не теряют». Шагнула навстречу.
— Гадаю, кто бы это? Оказывается, приехал зять. Здравствуй, Мамырбай. Как поживают твои мать и отец? Здорова ли твоя невестка? Кстати, я сегодня услышала одну интересную новость, не знаю, правда ли… Говорят, тебя обвенчали с Маржангуль, а? — затараторила она. — Конечно, если родители пожелают, то и женят… Молодка точно бусинка, привлекательная, симпатичная. Если бы захотела, могла бы вскружить голову не одному молодцу, правда? Когда же ты пришел? Днем я тебя вроде не видела… Сейчас пришел, среди ночи, а? Не утерпел, да?
— Тетушка Алчадай, что вы говорите?! Почему называете — зять? Разве кто-то дал вам повод так говорить? — с досадой перебила Керез.
— Не обижайся на мои слова. Я тоже была девушкой и тоже стеснялась. А потом покорилась. И ты тоже со временем покоришься, послушной сделаешься. Разве Мамырбай недостоин быть мужем, ну-ка скажи, а? Эх, послал бы мне аллах такого мужа! Заходи, милый, Буюркан нет дома, можешь не стесняться. — Алчадай постаралась приободрить смущавшегося Мамырбая, пропустила его в дом. Однако последние ее слова не понравились ни девушке, ни джигиту. Когда все вошли в дом, Алчадай разглядела, что рубашка Мамырбая разорвана, на лице кровь. Хлопнула изумленно в ладоши:
— Ах, милый, что за вид у тебя, парень! Ай-ай, да у тебя лицо распухло! И глаз затек… Что это с гобой? Подрался, что ли, с кем-нибудь? А-а… Давеча слышался шум… Значит, это ты подрался с Беделом? Бедный немой, он же безумно любит Керез! Ревнует, значит. Увидел, что ты явился под покровом ночи…
Керез побледнела от возмущения, но сдержалась, промолчала. Наоборот, заставила себя улыбнуться. И эта улыбка еще больше раззадорила, уязвила Алчадай. Меж тем Мамырбай попросил у Керез иголку и принялся зашивать разорванную рубашку. Алчадай бросила осуждающий взгляд на Керез, почему, мол, сама не починит рубашку. Только открыла рот, чтобы высказаться, как Керез спокойно посоветовала:
— Шли бы вы домой, тетушка Алчадай.
— О, проклятая моя душа, что же я разболталась, ведь вам же пора ложиться! Уже так поздно!..
Алчадай ушла, так и не выплеснув всей своей злости.
Мамырбай поглядел ей вслед, покачал головой:
— Если бы я не появился здесь, тебе не пришлось бы услышать все это… Да, это я виноват, Керез. Мне нечего скрывать от тебя, в словах твоей соседки доля правды.
Керез испугалась:
— Что ты говоришь?
— Я ушел из дома. Сначала у меня даже в мыслях не было отправляться сюда, не знаю, как получилось, ноги сами привели. Мало мне того, что случилось дома, так еще и здесь — драка с Беделом…
Керез от удивления закрыла рот ладошкой.
— Ушел? Почему?
— Пригласили муллу, хотели обвенчать с Маржангуль. Они, видно, думали, что я мальчишка — легко заставить, что не соображаю ничего.
— А откуда услышала об этом Алчадай?
— Да они, похоже, уже давно готовились. Наверное, Маржангуль разболтала.
— Но… как же ей не стыдно выходить за тебя замуж!
— Как видишь, не стыдно.
— А ты убежал?
— Ну, не убежал… просто ушел.
— Значит, они хотели поступить с тобой так, как бай собирался когда-то сделать с тетушкой Аруке, да?
— Ну да… только они забыли, что сейчас совсем другое время.
Только что Керез радовалась тому, что Мамырбай пришел ради нее, пришел, чтобы повидать ее, а теперь, поняв, что причина его появления совсем иная, побледнела. Дело действительно зашло уже слишком далеко — ведь ясно было, что Мамырбай из-за нее отказался от Маржангуль… Но вслух она лишь упрекнула Мамырбая в ребячестве.
— Силы у тебя достаточно, а вот характера маловато. Кто же борется с пережитками старины, убегая из дома! Не подумай, что хочу унизить тебя… Но все же получилось не очень хорошо. Нужно было проучить муллу, чтобы он не смел впредь браться за такие дела. А ты не сумел.
— Ты права, Керез, я не смог. Шел сюда, к тебе, и по дороге думал как раз об этом и жалел… Не знаю, куда подевалось мое обычное острословие. Сидел и молчал. Все же я боялся, что в запальчивости могу оскорбить родителей.
Вошел Бедел. Хмуро посмотрел на Мамырбая, затем начал перебирать свою одежду в сундуке. Керез решила, что он собирается уйти совсем, испугалась, подошла, взяла его за руку. Бедел оттолкнул ее руку.
— Он… он… — выговорил, запинаясь, и показал пальцем на Мамырбая.
— Ладно, — сказал Мамырбай. — Пора мне идти. Жаль, что все так получилось, Керез. — Он поднялся. — Проводи меня, чтобы собаки не тронули. Дай им волю, так разорвут.
Керез вышла вслед за Мамырбаем. На западе опускалась луна — отсюда казалось, что она прилегла на скалу Кыз-Булак, прильнула и ласкает ее. Сама скала оказалась в тени, только шум родника обозначал ее среди окружающих гор. Ветер успокоился, и тишина опустилась над миром. Лишь родник журчит неумолчно да ухают совы — жутко ночью в горах непривычному человеку.
Керез проводила Мамырбая подальше, чтобы собаки не тронули его. Перед прощанием они поглядели друг на друга. Мамырбай протянул руку, девушка тихонько пожала ее.
— Ты обиделась, да?
— Нет, — тихо ответила девушка.
Вернувшись домой, Керез почувствовала, что очень устала. Легла и тотчас уснула. Когда же открыла глаза, уже рассвело. Первая ее мысль была о Мамырбае. Увидела буханку хлеба за кухонной перегородкой, спохватилась: «Я ведь даже не дала ему ничего с собой… Что же он будет есть? Гостя, пришедшего в дом, разве можно отпустить без угощения… Куда он пошел ночью? Где он теперь? Шел ко мне, надеялся на меня… Я испугалась, что обидится и уйдет Бедел. Кстати, с ним-то что? Пора выгонять овец на пастбище… Где он? Надо посмотреть».
Она вышла во двор и увидела, что Бедел, одевшись во все лучшее, что у него имелось, шел по склону за отарой. Оказывается, ночью он рылся в сундуке не затем, чтобы собраться и уйти, а для того, чтобы переменить разорванную в драке одежду.
Тут Керез вспомнила, как вела себя ночью Алчадай, и рассердилась. «Зачем старается сделать мне плохо? Будто я собиралась отбить у нее Бедела… И это называется — соседка? Может быть, надо было резче говорить с ней? Но я стеснялась Мамырбая. Мне не хотелось спорить при нем со злой и отчаявшейся женщиной. Нет, все же я правильно поступила. Ее неумная злоба сделалась смешной, а слова ее — неубедительными. Но как она натравливала друг на друга нас троих… Говорили, что она была хорошей девушкой… Но прожила столько лет с Барктабасом — и вот чем стала… Почему человек не может сам себя очистить от плохого? Почему люди делают подлости? Что она хочет от меня и от Мамырбая? Или желает, чтобы мы расстались, чтобы со мной случилось то же, что с ней?»
Алчадай в это время была дома, месила тесто. Думала о своей жизни, и белое тесто казалось ей черным, казалось, что она всю жизнь месила тесто не из муки, а из сажи. Вспомнила Буюркан. Почему она такая? Все ей удается. И ей, Алчадай, никогда не сделала плохого. Но чем, чем же она отличается от Алчадай — ведь делает вроде все то же, ту же работу… Но почему Буюркан счастлива, за что такое особенное ее уважают люди? И Бедел привязан к ней, будто к матери. При мысли о Беделе сердце Алчадай екнуло. Нет, она не полюбила Бедела, пожелала, чтобы в доме был хозяин — мужчина, молодой, умеющий работать. Раз она не видит радости в жизни, на что ей радость других? Но жить-то надо. Надо, чтобы был дом и чтобы в доме был хозяин…
Бедел тем временем шел за отарой, опустив голову и время от времени трогая ладонью ссадину на щеке, след ночной драки. Он мучился… Перед его глазами появлялись то и дело Керез и Мамырбай: то они будто бы бегали, играли, гонялись друг за другом, то просто стояли, взявшись за руки, а то — целовались… Бедел глухо замычал от боли.
…Простившись с Керез, Мамырбай пошел обратно. Рассвет застал его на перевале невдалеке от дома. Подножия Кыз-Булака, где стояла юрта Керез, отсюда уже не разглядеть было, во как прекрасное видение парила, купалась в солнечных лучах вершина скалы над родником.
Мамырбай, после целой ночи ходьбы по горам, после драки с Беделом, ничего не евший и не спавший ни минутки, чувствовал усталость. Присел на каменном выступе, и его сморило. Очнулся, услышав чей-то голос, открыл в испуге глаза… Где он?
Увидел перед собой отца верхом на коне. Солнце уже клонилось к закату. Заметив, что одежда сына порвана, а лицо изранено, Субанчи испугался. Подумал, что Мамырбай хотел броситься с горы и убить себя. С плачем и причитаниями кинулся скорее поднимать сына.
Мамырбай, ничего не объясняя, последовал за отцом.
Калыйпа с самого утра точно каменная стояла на одном месте и глядела на дорогу. Увидев Мамырбая, заплакала. Когда он был уже близко, пошла ему навстречу. Разглядела, что сын изранен, в чуть сердце не выскочило у нее. Отвела его в юрту, достала свежую одежду, накормила. Оба — и мать и отец — не знали, что еще сделать для сына. А Мамырбай, только вошел в дом, сразу заметил, что сделалось там странно пусто и тихо. В душе он очень пожалел, что не слышно шума и возни играющих ребятишек, но уходу Маржангуль был рад. Общее молчание прервал отец:
— Маржангуль ушла. Не просто ушла, подняла скандал, желая опозорить нас перед людьми. Прислала участкового. Обвинила нас, будто мы побили младшего ребенка, вывихнули руку… Что-то он записал, участковый. Сказал, наверное, вызовут на суд… Мало этого — в моем доме еще обнаружился вор. Оказывается, твоя мать воровала колхозную шерсть, зашивала в одеяла. Отнес все председателю, отдал, не смея поднять глаз. Чувствовал себя так, будто мое лицо вымазали сажей. Сказал, что я, получается, крал… Ой, милый, как же я могу промолчать, если за всю свою жизнь не занимался такими делами. Как могу в почтенном моем возрасте наживать добро нечестным путем! Не опускался до воровства, даже когда был батраком, был нищим… как же могу допустить воровство при сытой теперешней, хорошей жизни, когда все сыплется точно из рога изобилия? Сын мой, ты теперь уже не мальчик, стал взрослым джигитом. Теперь ты глава семьи… Мы уже дряхлеем. И это воровство — тоже признак дряхлости…
Мамырбай слушал отца, опустив голову.
— Посмотри: стыдясь нас, нашей глупости, мальчик чуть не погиб, бросившись с горы, — обратился Субанчи к Калыйпе. — Как мы могли заставлять его, угрожать, гнать! Истинно — не оставил нам бог разума!.
— Не бросался я, отец, не от этого у меня на лице раны. Разве я совсем уж безвольный человек, чтобы кидаться со скалы, обижаясь на несправедливость? Разве сохраню свое имя, если поддамся, подчинюсь старому обычаю? Я не убегал, просто ушел, не желая скандала.
— Что же тогда с твоим лицом?
— Разве спрашивают о таком, отец?
— Верно говоришь, сын мой, не буду спрашивать. Чего только не повстречается джигиту.
— Я не хотел позорить нас всех перед муллой. Где только не побывают мулла и лисица — и на погребенье, и на рожденье. Ведь он теперь всех оповестил о ссоре в нашем доме. Можно было заранее предвидеть, что из всего этого выйдет. Или вы думали, что как только предложите мне жениться на Маржангуль, так я сразу соглашусь? С каким лицом… Разве мы все одинаково не уважаем память Калматая? Нехорошо получилось. Я и не думал, что меня ждет такое, когда торопился домой. Вы звали меня в письмах — я и решил, что вы устали, измучились со скотом, вам трудно работать, необходима помощь. — Заговорил Субанчи:
— Видишь, вот такими плохими, немощными стариками мы стали, сын мой. Конечно, тебе самому решать, как жить. Ты вроде говорил, что собираешься еще учиться…
— Разве только в городе учатся, отец? Сейчас учатся как раз в этих горах. Я уже поступил.
— Поступил? Куда, мой дорогой? Когда уедешь?
— В сельскохозяйственный техникум. Я не уеду, буду учиться заочно.
— Разве есть и такое?
— Есть.
— Тебе самому известно, сынок, сам и решай.
Во дворе залаяла собака, послышался топот лошадей. Опять приехал участковый милиционер, а с ним вместе тот самый крикливый человек, что уже был давеча, — родственник Маржангуль. Они объявили, что имеют разрешение на обыск. Некоторые одеяла просто ощупали, некоторые распороли. Наконец переворошили все в сундуке и вытащили те одеяла, шерсть из которых Субанчи отвез председателю.
— Где шерсть? — спросил милиционер.
— Сдал на пункте, — ответил Субанчи.
— Проверим!
Приехавшие так и отбыли с пустыми руками, не найдя ничего. Калыйпа лишний раз убедилась в предусмотрительности своего старика. «Как хорошо, что он отвез и сдал проклятую эту шерсть… иначе нашли бы, опозорили нас. Да, Маржангуль нас не пожалеет, от досады только что нож не берет в руки. Конечно, она оскорблена, чувствует себя униженной, осмеянной. Ведь я пообещала, что женю сына на ней, да не смогла. Теперь жди — она еще что-нибудь вытворит», — думала Калыйпа.
— А ты еще говорила: «Что, аллах бы тебя забрал, если бы не повез шерсть?» Видела, как может наказать аллах? Думаешь, только это? Погоди, еще будет всякое на нашу голову, не спеши, — укорил жену Субанчи.
16
Наступила зима, пришли холода. Керез и Мамырбай вместе ездили в город сдавать зимнюю сессию в сельскохозяйственном техникуме. Вместе готовились, ходили вместе на консультации, а потом и на экзамены. И даже обедали всегда вместе. Со стороны их можно было принять за брата и сестру. Если и разлучались, то ненадолго, заботились друг о друге… Ими восхищались все, кто видел их рядом и видел их отношение друг к другу.
Сдав сессию, они вместе возвращались домой.
В поезде Мамырбай разложил на столике продукты, специально купленные во Фрунзе в дорогу. Кроме него и Керез в купе была еще старая киргизка. Когда юноша и девушка вместе вошли и поздоровались с ней, она с довольной улыбкой оглядела их и ответила приветливо — как будто видела своих детей и радовалась им. Когда же они пригласили старушку закусить вместе с ними, та не отказалась, взяла кусочек вареной курицы, а поев, заговорила:
— Вы не знаете, наверное, а ведь раньше курицу считали поганой. Неправильно считали! Оказывается, это самая настоящая вкусная еда, особенно белое мясо. Подходит она и для таких старых, как я. Чем больше стареешь, тем меньше делается желудок, и сердце бьется слабее. Чтобы есть баранье мясо, нужно иметь хорошее сердце. Откуда же мне раньше было знать? Мой сынок, доктор, да вы слышали, наверное, — который оперирует на сердце… Сколько людей признательны ему, говорят, что возвратил жизнь…
— Муса, да? — спросил Мамырбай.
— Да, милый. Это мой первенец. После него еще четверо. Один работает в горах, ищет полезные ископаемые. Другой — тракторист. Самая младшая — доярка, вдвоем с невесткой доят коров. Теперь же доят не как прежде, руками, а электричеством. Включат эту самую громыхалку и вдвоем быстренько передоят всех коров. Неплохо, скажу я, милый. Так вот, сижу я однажды дома, давно уже было, и приходит ко мне старший мой, который доктор теперь, спрашивает, не подоить ли ему корову. Подои, отвечаю, дитя мое, конечно, раньше кобылиц больше доили мужчины. Что здесь такого? Если мужчина сделает женскую работу, то что она, пристанет, что ли, к рукам? Так его сверстники подшутить решили, прозвали его «тетушка доярка». Знаете ведь, как ровесники смеются друг над другом. А теперь имя его не сходит с газеты, хвалят его часто… А третий сын оказался неудачником. Видно, из каждого гнезда выводятся неудачники. Стал выпивать… Пусть с алкоголем роднится один только черт… Начал играть в азартные игры, еще чего-то натворил — засудили. На суде сказала: «Я тебе не мать». Не проронила ни слезинки. На четыре года засудили. Я не жалела его. Раз натворил, пусть отвечает. Тяжелее всего досталось его молодайке. Точно такая же хорошенькая, как твоя жена, выращенная в ласке… Осталась с грудным ребенком на руках. Ребенку уже было около шести месяцев. Раз плохо вел себя вот и получил. Лучше всего ходить честным. Да, так про что я начала? А, вспомнила. Мой старший сын-доктор всегда говорит: «Мама, ешь только птичье мясо, у тебя плохое сердце». Я все же однажды наелась бешбармака. И ведь чуть не померла, не могла переварить. После этого сказала, что покоряюсь. Но лучше всего — мясо индюка. Оказывается, это почти как горная индейка. А какой вкусный у нее жир! Раз так, я стала выращивать индеек. Уж очень, оказывается, у них беспомощные детеныши. По сравнению с ними самые выносливые куры… Где работает твой муж, милая?
Джигит и девушка молча переглянулись, оба покраснели.
— Чего же стесняешься, когда спрашивают про мужа? Дай аллах, чтобы не разлучал человека с его ровней. Вот я в молодые годы осталась вдовой со своими детьми, которые были точно красные вишенки. Чего только не перенесла я. Теперь же, слава аллаху, все сложилось по пословице: «Пусть каждый смолоду испытает трудности, а на старости лет узнает почет». Сыновья мои вернулись с войны живыми. Ранены были, да раны уже зажили. Правильные слова: «Пусть будет хоть сорокалетняя битва, муха, которой аллахом не предписана смерть, не погибнет». Куда вы едете, дети?
— В Талас, — ответила Керез.
— А где в Таласе?
— В ближний район. В колхоз «Советский».
— Чья ты дочь?
— Кара.
— Которого Кара? Не того ли, что был мужем Буюркан?
— Его самого.
— Ах, так ты наша родственница, милая! Кара доводится нам дальним родственником. Я хорошо знаю Буюркан. В молодости мы часто встречались… Это потом связь прервалась. Я слышала, что она получила звание Героя. Оказывается, она счастливая, бедняжка… Несмотря на безвременную гибель Кара… Такого джигита как Кара, нет больше, проклятый день! Вот я и думаю, кого мне напоминают твои глаза? Да ты же точная копия отца! А муж твой из каких мест?
Девушка не успела объяснить, что спутник не муж ей, как вместо нее ответил Мамырбай:
— Мы из одних мест.
— Откуда бы ни были люди, сейчас все близки. Раньше если девушку отдавали в соседний аил, то голосили, плакали, думали, что после этого никогда не увидятся. А теперь в небе летают… как их там? Запускают же, чтобы летал вокруг Земли?
— Спутник.
— Вот, вот! Теперь наступило время, чтобы мерить расстояние по-новому, зная, что летает этот… спутник… Будьте счастливы, милые мои.
Слова старушки понравились джигиту, а девушка чувствовала себя стесненно, стыдилась, еле усидела, хотела выбежать из купе.
Вскоре старушка сошла с поезда, и Мамырбай с Керез остались в купе вдвоем. Естественно, они заговорили о родных местах, куда возвращались сейчас, о людях, с которыми предстоит встретиться. Мамырбай рассказал Керез о Маржангуль. Она долго еще злилась, не прочь была даже засудить Калыйпу, да только руки у нее оказались коротки. И все же время брало свое: однажды она приехала к ним, попросила прощения у Мамырбая, рассказала ему всю правду… Плача призналась, что давно любит его.
Керез давно уже, с того самого времени, когда Мамырбай ночью пришел к ней, и на него напал Бедел, и была драка, — с того самого времени Керез помнила, как Мамырбай унизительно отозвался о Беделе. Много раз порывалась сказать ему, что это прежде всего плохо говорит о нем самом, о Мамырбае, и потому еще обиднее для нее… собиралась сказать, но не решалась. Не хотела задевать старые раны. Теперь же неожиданно для себя самой заговорила:
— Самое плохое в человеке — способность унизить другого. Разве Бедел виноват в своем физическом недостатке? Мне было так стыдно… До сих пор как вспомню…
— Я понимаю… Я и сам вспоминаю со стыдом. Дурак я был… Жизнь, оказывается, учит, и больно учит, — ответил Мамырбай. Керез почувствовала искренность его слов и благодарно улыбнулась.
Мамырбай пересел к ней, ласково погладил ее волосы, и Керез не оттолкнула его. Он заглянул в ее глаза — они показались ему чудом, нежным чудом. Потом он осторожно привлек ее к себе, поцеловал в щеку. Сердце его билось так сильно, что готово было разорваться. Девушка не пыталась освободиться из его объятий, склонила голову к нему на плечо. Так они сидели рядышком — как единое целое, и никакая, лучшая из лучших песен не могла бы рассказать о них.
— Люблю тебя… Ты у меня в сердце. Если бы не было тебя…
— Какой ты хороший.
— Это ты сделала меня таким, Керез.
— Да…
…В свой аил Мамырбай и Керез добрались к вечеру. В эту зиму юрты их родителей оказались по соседству, в ущельях одного склона. На дороге, которая вела туда, лежал иссеченный временем огромный камень. Он расположился отдельно от других камней, мог укрыть от ветра небольшое стадо — даже в зимние холода подле него было тепло, и, видно, поэтому местные жители называли его «Каменный дом».
Когда Мамырбай и Керез подошли к этому камню, навстречу им выскочил Бедел. Должно быть, издалека заметил их и ждал, спрятавшись. В руках у него был небольшой нож. Когда он неожиданно появился на дороге, Керез испуганно закричала. Мамырбай не спеша снял с плеча связанные ремнем чемоданы, поставил их на землю и пошел навстречу Беделу, глядя ему прямо в глаза. Керез пыталась остановить его, схватила за руку, умоляла бежать… Мамырбай не слушал ее, отстранил, даже не обернувшись.
Бедел приблизился, держа нож наготове. Когда он подошел почти вплотную и занес руку, Мамырбай неуловимо быстрым движением опрокинул его навзничь. Нож отлетел и утонул в сугробе. Бедел тут же поднялся, но, оказавшись безоружным, похоже, растерялся, попятился. Мамырбай с силой пнул его в живот — тот охнул и осел и уже не поднялся. Керез подбежала, обняла Бедела, защищая.
— Не трогай! Он же может умереть!
— Так ему и надо!
— Почему?
— Я его ненавижу.
— Хоть ты и ненавидишь его…
— Зато ты неплохо к нему относишься — это хочешь сказать?
— А почему я должна не любить его? Бедел хороший…
— Хороший? Ну, тогда…
— Что тогда?
— Выходи за него замуж!
— Какое тебе дело до того, за кого я выйду замуж!
Мамырбай, оскорбленный, подхватил чемоданы и зашагал к дому.
— Оставь мой чемодан! Спасибо за помощь!
Мамырбай бросил чемодан и, не оборачиваясь, широким шагом направился к дому. Девушка рассердилась. Чуть не заплакала, но сдержалась, не захотела показать перед парнями свои слезы. Горстями стала бросать снег в лицо Бедела. Тот очнулся, увидел возле себя испуганную девушку и покраснел. Поднялся, взял ее чемодан и молча двинулся в сторону дома. Сейчас он мог думать лишь об одном: о том, что оказался бессильным, уступил Мамырбаю, получил взбучку, опозорился перед девушкой. На этот раз вконец опозорился. Постепенно он остывал и, чем больше, тем яснее понимал, что, как бы он ни старался пересилить, подмять Мамырбая, отвадить его от Керез, ничего из этого не получится. Он привык считать себя очень сильным, никогда никому не уступал в стычках, но теперь, как бы осознав, что есть парни сильнее, ловчее его, опустил голову и шел, глядя под ноги, не по утоптанной тропинке, а по снегу, по целине.
Керез, глядевшей на Бедела со спины, он казался мощнее, здоровее, мускулистее Мамырбая, и она сейчас удивлялась, почему он оказался побежденным. В сторону, куда ушел Мамырбай, она не смотрела, заставляла себя не смотреть.
А Мамырбай, когда только что отошел, не вытерпел, оглянулся — увидел, что девушка поддерживает голову лежащего Бедела. Мало того, ему показалось, что девушка будто бы целует Бедела, его соперника. Сердце у Мамырбая чуть не лопнуло. Темное чувство злобы звало его вернуться и как следует отделать обидчика, но он справился с собой. Подумал, как они встретятся после этого с Керез, и если встретятся, то как будут разговаривать…
Обескураженный, растерянный, он пошел к дому. И, видно в противовес сегодняшнему досадному происшествию, вспомнились ему чудесные дни — всего два месяца назад.
Он тогда выгнал на склон отару, а рядом стала пасти овец Керез. И во все следующие дни, где бы она ни пасла, Мамырбай держал свою отару по соседству. Постепенно и девушка привыкла к тому, что Мамырбай рядом, и, если его не было, она беспокоилась, а на другой день выпытывала, расспрашивала, где пропадал. Сердце Мамырбая радостно загоралось. Он чувствовал, что близость их укрепляется, что девушка тянется к нему, как он к ней, скучает, с нетерпением ждет встречи. Он был счастлив, как никогда.
В один из таких дней они с Керез, пригнав свои отары на склон, вошли в свежий хрустящий сугроб и стали играть в снежки. Тем временем Калыйпа, обеспокоенная тем, что Мамырбай утром не взял с собой ничего позавтракать, понесла ему поесть — и увидела их игру. Увидела рядом с сыном девушку в черной меховой шапочке, в короткой белой шубке, в черных валенках, длинные косы заброшены на спину. Высокая, стройная. Красивое лицо разрумянилось от мороза и движения. Калыйпа вначале и не узнала ее, просто потому, что раньше как-то не обращала внимания, позабыла, что есть у Буюркан взрослая дочь, девушка на выданье. Да и потом, в первую минуту, когда она разглядела получше, ее так поразила красота девушки, что она не могла сразу сообразить, что лицо-то это ей знакомо. А узнав Керез, обругала себя. Вспомнила разлад в своей семье из-за того, что хотела женить сына на Маржангуль. Мысленно сравнила этих двух женщин. «Да, оказывается, я чуть не лишила счастья своего сына, проклятая моя душа! Керез — она и молода, и красива, и умна. Если Мамырбай женится, на ней, о каком еще счастье я могу мечтать», — решила Калыйпа.
Вечером, когда Мамырбай пригнал отару и вошел в дом, она при отце сказала откровенно: «Пропади я пропадом! Не знала, что сын мой встречается с девушкой, которая настоящее золото, хотела привязать его к Маржангуль, несчастная!». После этого Калыйпа перестала жалеть о Маржангуль. Вместо этого она возобновила дружбу с Буюркан. Она говорила соседке: «Мы стали пасти скот далеко друг от друга, потому и отношения между нами стали далекими. Нынче же мы нарочно решили зимовать рядом с тобой. Что ни говори, а старые друзья всегда остаются близкими. Мы с тобой старые друзья, давай дружить по-прежнему. Хоть мы и потеряли было связь, да дети наши дружны. А куда мы денемся от них?»
Теперь, если Калыйпа готовила что-нибудь повкуснее, то обязательно приглашала и угощала Буюркан. Иной раз она просила, чтобы та привела с собою Керез. Но сколько Калыйпа ни звала, Керез ни разу не пришла в ее дом. Калыйпа в душе расценивала это как проявление уважения, как стыдливость — и уже смотрела на нее как на свою будущую невестку. Не только не обижалась, что Керез не приходила, но даже хвалила ее поведение Мамырбаю, видя в том благовоспитанность. Уже даже в разговоре с Буюркан, улучив момент, она намекнула, что если суждено, то она, бог даст, приведет в свой дом Керез в качестве невестки. Буюркан в ответ только улыбнулась.
То, что мать Керез стала часто навещать их дом, было по душе Мамырбаю. И вот теперь надо же было случиться такому! Точно черная кошка перебежала дорогу… Проклятый Бедел! Опять стал причиной раздора. Керез, похоже, обиделась, и Мамырбай шел домой один и в полной растерянности, не зная, как теперь вернуть ее расположение. Казалось, что и близость, и тепло, и нежность — все разом куда-то исчезло, словно и не было ничего, никакого огня… «Как же теперь быть с мамой — она ведь каждый день находит предлог зайти к Буюркан? Если вдруг надумает сегодня, как обычно, пойти к ним, а ее встретят холодно, что я отвечу ей, когда спросит меня с недоумением, в чем дело? Как осмелюсь сказать матери, что поссорился с Керез?» — размышлял Мамырбай. Домой он пришел расстроенный. Как он и думал, Калыйпа собиралась пойти к соседям, отнести несколько свежеиспеченных булок — угостить.
— Может, не пойдешь, мама? Зачем беспокоить людей? Керез только что вернулась, устала, — попробовал отговорить Калыйпу Мамырбай, да разве ее переубедишь! Наоборот, еще больше разохотилась:
— Вот и хорошо, что вернулась. Как это — не пойти, что значит — беспокоить? Буюркан, наверное, в хлопотах, не успела испечь хлеб. Пусть Керез отведает свежего, теплого — в дороге, верно, проголодалась, замерзла. Разве полезет мне в глотку этот хлеб, если прежде не угощу мою Керез! Посиди, милый, я сейчас же вернусь. Других дел у меня там нет, только угощу их свежими булками. Раз уж собралась, нельзя не пойти. С одной стороны, хорошо, что увижусь с Керез, с другой… Чем больше встречаешься, тем ближе становишься, дорогой. И птица спускается с неба за кормом. И даже эти два хлеба, если поданы ко времени, — добавила Калыйпа многозначительно — словно способна была таким нехитрым способом заполучить себе невестку.
Слова ее не понравились Мамырбаю.
— Разве за хлеб покупают девушек, — тихо сказал он.
Калыйпа все же поднялась и пошла. «Рассуждает точно ребенок. Разве легко заполучить в дом невестку», — думала она. По дороге опять вспомнила слова сына, и теперь ее взяло сомнение. Показалось, что сын все же сказал правильно. «Разве сейчас кто-нибудь ходит голодным? Что это я, действительно, набиваюсь к ним с угощениями — Буюркан не беднее меня. Да и не в том ведь дело. Если молодые не увлекутся друг другом, не полюбят, то, сколько ни угощай, ни цепляйся, все равно останешься ни при чем. Кстати, что вышло из доброго отношения и внимания к Маржангуль? Сколько я сил потратила — и чем обернулось? Нельзя забывать… — думала Калыйпа. Теперь уже она с неохотой шла в дом Буюркан. Ноги несли ее вперед, а душа тянула назад.
В то время, когда Калыйпа шла в раздумье, даже не разбирая дороги, прямо по снежной целине, к дому Буюркан, там разгорелся скандал.
Бедел, после того как получил взбучку от Мамырбая, глядел сумрачно, как будто пришел с похорон близкого человека.
Вернулась Буюркан, загнала отару во двор, вошла в дом и, как только зажгла лампу и увидела хмурое лицо Бедела, почувствовала недоброе.
— Бедел, ты чем-то расстроен?.. Что случилось с тобой? Я искала тебя, куда ты подевался? Разве говорила тебе, чтобы ходил встречать Керез? Измучилась, пока одна загоняла овец во двор, — с обидой пожаловалась Буюркан.
Бедел, который безошибочно понимал Буюркан по движению губ, на этот раз хмуро отвернулся. Потом вдруг подхватил седло, которое лежало у порога, и с силой ударил об пол — оно разлетелось на части. Сбросил с себя куртку, разорвал рубаху и начал бить себя по груди. И Буюркан, и Керез поняли его бормотание: уже много лет он честно работает в этом доме, никогда не делал ничего плохого, чувствовал себя членом семьи, любил Буюркан, как родную мать… ведь и у них больше нет никого. Он показал кончик мизинца, как бы спрашивая: «Сделал ли я вам хоть настолько плохого?»
Буюркан не могла уразуметь, к чему все это, отчего Бедел вышел из себя. Керез не поднимала головы, смотрела в пол. Не смела объяснить матери, почему он так беснуется.
Буюркан знала, что если Бедел рассердится по-настоящему, то не помнит себя, поэтому она внимательно следила за каждым его движением и, что бы он ни говорил, слушала, не отвечала. Бедел же кидался из стороны в сторону и, брызгая слюной, пытался выкрикивать злые слова.
Вдруг он опустился на колени, обнял ноги Буюркан и заплакал. Вначале Буюркан решила, что он стыдится своей грубой выходки и умоляет простить. Но нет, поднял голову и показал на Керез, а затем на себя, с трудом выговорив:
— Ке… мне…
Буюркан наконец-то поняла, о чем он просит. Сердце ее похолодело, в голове зашумело. Она оттолкнула Бедела. Никогда еще не гневалась так — закричала, притопнула ногой:
— Сгинь с моих глаз! Говорит, что как сын мне, а сам хочет жениться на моей дочери! Бесстыдный!
Бедел сник, не отвечал. Керез проговорила с досадой:
— Не стыдится совсем… как не понимает… — сказать что-то более резкое она не решилась.
— А я-то думаю, чего это он не сводит глаз с Керез! О, несчастный! Оказывается, вон у тебя какие мысли! Вот о чем думаешь, живя в моем доме! Отрекаюсь от такого бессовестного, как ты! Иди, не дам тебе бесчестить мой дом! Выдумал чего — чтобы я отдала ему дочь! Вещь она что ли, чтобы отдавать ее! Женись, если она желает выйти за тебя, — сам поговори с ней! Постеснялся бы обращаться ко мне с таким!
Бедел вскочил, в бешенстве вылетел из дома. Схватил свою шубу, которую закинул до этого на юрту, улегся, как обычно, на ворохе сучьев, затих.
В это время и появилась Калыйпа. Услышала громкий голос Буюркан, увидела разъяренного Бедела. «Черт возьми, лучше бы я не приходила, послушалась бы Мамырбая», — подумала она. Пока стояла в нерешительности подле двери, внутри заговорила Керез:
— Не сердись, мама.
— Как же не сердиться! Ишь, какие у него мысли, у проклятого!
— Уже давно надоедает мне. Говоришь ему — не понимает, твердит свое, упрямый. Не обращай внимания, мама, постепенно он успокоится.
— Я даже не поздоровалась с тобой как следует. Ну как?
— Экзамены сдала.
Калыйпа, воспользовавшись тем, что разговор принял мирный характер, вошла в дверь. Последнее время она взяла в привычку называть Буюркан сватьей и старалась почаще вставлять в разговор это слово. На вопрос Буюркан: «С каких это пор я сделалась для тебя сватьей?» — она таинственно отвечала: «Сама не понимаю — так и вертится на языке это слово. Видно, и вправду суждено аллахом…»
Буюркан прекрасно понимала, на что намекает соседка, однако, не услышав ничего от дочери, считала такие разговоры преждевременными и в ответ только улыбалась.
— Здравствуй, сватья! — сказала, входя, Калыйпа, но на это раз Буюркан лишь сдержанно кивнула ей. Калыйпа, тут же сообразившая, что появилась некстати и что в доме соседей только что происходило неприятнейшее объяснение, ничуть не обиделась на холодность Буюркан, мало того, она почувствовала себя неловко, почувствовала себя непрошеной свидетельницей, будто она нарочно пришла подслушать. — Обычай добрых соседей обязывает меня, если что сготовлю, обязательно угостить вас. Услышала, что приехала Керез. Вот — испекла только что хлеб, принесла — отведайте. Ох, в этом году снега не так много выпало, только сегодня заметила, чтоб задавило его несчастье! Мало где намело по колено, так что невозможно повернуть коня. Ну, благополучно доехала, милая? Как будто немного похудела. Да как не похудеть, если с утра до вечера не сводя глаз смотреть в бумаги! Отведай-ка вот моего хлеба.
Еще не остывший хлеб приятно согревал руки девушки.
— Проходи, — сказала Буюркан. — Замучилась я, одной пришлось загонять овец. Ищу Бедела, а он, оказывается, ушел встречать Керез. Вот и поругались мы с ним… За всю жизнь ни разу не нагрубили друг другу, а тут поссорились… Как у вас — все здоровы?
— Слава аллаху!
Чувствуя себя неловко, Калыйпа поторопилась уйти — хотя Буюркан и пригласила ее пообедать вместе.
После ее ухода Буюркан спросила Керез:
— Скажи мне, дочка, что ты думаешь о будущем? Калыйпа стала часто заходить к нам. Люди уже поговаривают о том, что вы с Мамырбаем неравнодушны друг к другу. Ты же сама ничего мне не объясняешь. Скажи, не скрывая ничего, откуда эти слухи? Вместе уезжаете, вместе приезжаете, вместе ночуете в пещере…
— Мама, не вспоминай ты про эту пещеру! Какой леший потянул меня туда! Видно, никогда уже мне не отвязаться… Мало того что другие болтают, так теперь и ты…
— Дочка моя милая! То, что говорят о тебе, говорят и обо мне. Конечно же мне не хочется, чтобы досужие языки сплетничали о тебе. Мы должны высоко держать голову. Знаешь, как придирчиво смотрят на девушку люди? Ты удивишься, но так строго оценивают нового, только что приехавшего работать председателя колхоза: все сразу вдруг делаются критиками, взвешивают каждое его слово, каждый шаг. Вот и девушка: множество глаз готовы усмотреть неприличное в ее поведении, любой готов проявить строгость. Знаешь, как люди говорят: «Посмотри сначала на дверь, а потом уже заходи в дом; посмотри сначала на мать, а потом уже женись на ее дочери». Если ты будешь хорошая, значит, буду хорошей и я, если же ты окажешься плохой, значит, плохой буду и я. Не обижайся на мой вопрос. Пойми — и то хорошо, что есть кому спросить у тебя об этом… Если бы меня не было, то кто бы так беспокоился о тебе? Если сердце твое расположено к Мамырбаю…
— Кто тебе это сказал?
— Оставь, дочка. Я не такой человек, чтобы привести за руку того, кто сказал. Тебе говорю — я. Сама много раз видела, как вы с Мамырбаем шутливо боролись, бегали, играли. Зачем скрываешь от меня?
— Что же в этом такого — если даже и играли?
— Это говорит о многом, дочка. С человеком, которого не любишь, не только что играть, даже и здороваться не захочешь. Если между вами будет что-нибудь, то мне лучше знать об этом заранее. Упаси аллах, я не хочу ни копейки от того, за кого выдам тебя замуж. Моя мать научила меня этому. Я только об одном прошу тебя: не убегай. Пусть он заберет тебя открыто, не скрываясь ни от кого и прежде угостив людей. Пусть не говорят люди, что украли тебя, пусть скажут, что я тебя проводила по чести. Видела я дочь одного из нашего аила… Пила пиво с кем-то, да и договорилась, что выйдет за него… и убежала с ним, а чем кончилось? Ходит дома, оттопырив живот, — муж ее оказался проходимцем. Скажи, вы давали друг другу слово?
— Да, но…
— Что, поссорились? Обиделись друг на друга?
— Это все он…
— Оба, я думаю, виноваты. Ты-то должна была сообразить, не доводить до ссоры, не допустить. Тот умен, кто не только не раздувает скандала, а, наоборот, погасит его. Давно вы поссорились?
— Сегодня…
— Ах вот как! Так, видно, причина вашей ссоры — Бедел? Не обращали бы на него внимания.
— Так Мамырбай сам…
— Была же какая-нибудь причина?
— Бедел набросился на Мамырбая с ножом.
— Что ты говоришь! Мало того что подрались раньше…
— Ну вот… он и обиделся, что я хотела помочь Беделу подняться.
— Вот что я тебе скажу, дочка. Чтобы я больше не слышала, что из-за тебя дерутся джигиты! Если бы ты не давала Беделу повода проявлять к тебе особенное внимание, ничего бы и не было. С любовью нельзя шутить. Бедел, оказывается, любит тебя. Откуда мне было знать… Это очень опасно. Говорят, что в любви глухонемые страшны. Ты, наверное, все же сама виновата. Иногда вижу — игриво улыбаешься ему.
— При чем тут улыбки?
— Помню, когда я была еще подростком, в нашем аиле один глухонемой полюбил девушку по имени Айша. Этот глухонемой, он столярничал — дело кипело у него в руках, да и сам был красавец. Айша, оказывается, тоже любила его. И вот чем все кончилось. Когда он узнал, что родители Айши, считая за позор отдать ее глухонемому, поспешно выдали ее за другого, — тут такая буря поднялась… Он бросился в соседний аил, куда увезли девушку, и там зарезал ее. Если глухонемой рассердится, пойдет на все, собственной жизни не пожалеет. Ты сама была неосторожна, привадила его…
— Почему я?..
Буюркан сказала «привадила» — и тут же пожалела об этом. Смятение охватило ее душу. Вспомнила, как Бедел только что, припав к ее ногам, просил, умолял о снисхождении. «В чем его вина? Может, и полюбил. Если он молод, здоров, если пришла пора жениться… Кто не прельстится цветком, распустившимся около родника? Если родник — это жизнь, если цветок — это девушка… вполне возможно, что действительно полюбил. А я что же в ответ? Резко одернула его, обидела. Разве имела право поступать так! Не могла сдержать возмущения — как это, глухонемой посмел свататься к моей дочери! Пусть бы дела у глухонемого не были глухонемыми, пусть его человечность не будет глухонемой! Пусть его характер, его поведение не будут глухонемыми! Разве мало таких, что сами-то физически полноценны, да жизнь их неполноценна! Надо честно признать — я унизила Бедела и тем самым унизила и себя. Оказывается, я люблю только свою дочь. Обидела человека, которого растила, как родного сына, приучала к себе, который делил со мной жару и холод, хорошее и плохое, голод и сытость, радость и горе. Бедел хороший парень. Преданно любит мою дочь. Тот, который умеет любить, хороший человек. Я же дала Керез неправильный совет. Мне не понравилось, что она слишком сблизилась с Беделом. Как она может отталкивать от себя человека, с которым живет в одном доме? Разве можно жить вместе, вместе работать, если все время ссориться? Я должна пойти к нему. Что случилось со мной сегодня — никогда не сердилась так, даже разговаривая с чужими, даже если была причина», — думала Буюркан, выходя во двор.
Бедел лежал ничком на ворохе сучьев, которые сам же заготовил на растопку. Лежал, раскинув руки, и непонятно было, то ли плачет, то ли спит.
Буюркан не посмела сразу подойти. Ей казалось, если она подойдет и позовет его в дом, то он, оскорбленный и отчаявшийся, поднимется и ударит ее. Некоторое время она стояла в растерянности. Зимний мороз прохватывал все тело, день выдался ясным, холодным и ветреным, аж из глаз выбивало слезы. Долго стоять во дворе раздетой было невозможно. Буюркан попробовала было осторожно взять Бедела за руку, но тот выдернул ее. Все же Буюркан не сдержалась, обняла парня за шею, ласково приподняла его голову.
Бедел заплакал.
И любовь, и горе, прошлое, уходящее, будущее, мысли о себе и обо всех о них, надежда, вера — все соединилось в этом плаче. Хоть Бедел и был глухонемым, но, если бы кто-нибудь посторонний увидел его сейчас, понял бы, о чем он хочет сказать. Его молчание, бьющее в душу сильнее потока слов, его судорожные рыдания человека, лишившегося всех своих надежд, — чье сердце не дрогнуло бы… Даже то, что Бедел старался плакать беззвучно, тронуло бы самого черствого.
— Прости, родной, — говорила Буюркан. — Я не подумала, я обидела тебя. Нет большего наказания, чем обидеть близкого человека. Сама не понимая, ударила тебя. Встань же, мой родной, — повторяла она, хотя знала, что Бедел не слышит ее, ласково старалась поднять, целовала его. Нельзя было не ответить на столь искренний порыв.
Джигит поднялся, следом за Буюркан вернулся в дом.
— Неправильно я тебе сказала, дочка, не отдаляйся от него. Не променяю нашего Бедела ни на кого другого, пусть самого здорового… Он сын мне, а тебе брат, — повторяла Буюркан, целуя Бедела в обе щеки.
17
Прошло немного времени, и Керез, которая пообещала, что больше никогда не станет встречаться с Мамырбаем, встретилась с ним, когда пасла отару. И начались для них, понеслись нескончаемой чередой сладкие дни. Если они не встречались хотя бы раз в неделю, обоим казалось, что чего-то им не хватает, что жизнь неполна, даже работа тогда не клеилась. Оба без конца поглядывали на дорогу, высматривали друг друга. При встречах не могли наговориться, делились мечтами, рассказывали о самых затаенных желаниях.
Родители не мешали им встречаться: и Калыйпа, и Субанчи, и Буюркан считали, что их дети достойны друг друга. Только у одного Бедела было горько на душе. Он вконец извелся, похудел, пожелтел, совсем перестал улыбаться. Теперь он уже не ложился — как в тот год, когда вернулась с учебы Керез, — спать на мороз во дворе с распахнутой грудью. Чуть похолодает, тут же прятался в дом, старался надеть что потеплее, одну одежду поверх другой. Даже в самые теплые летние ночи ни за что не хотел спать под открытым небом. Когда в доме разводили огонь, не отходил от очага, грел без конца спину. Если доводилось ночью охранять двор от волков, лишь ненадолго выходил посмотреть и тут же возвращался в юрту. Собаки, словно понимая его нежелание сторожить, стали больше прежнего лаять во дворе. Кроме того, Бедел сделался невыносимо капризным. Чуть что не по нем — швырял об землю то, что было у него в руках. Когда Керез возвращалась домой, не сводя глаз, жалобно смотрел на нее. Девушке он становился все более неприятен — последние дни она даже старалась меньше бывать дома, чтобы только не видеть его унылого лица. Однако, не желая обидеть парня, старалась не высказывать своего раздражения.
Мамырбай несколько раз начинал говорить с Керез о женитьбе. В одном они не могли прийти к согласию: где, в чьем доме жить. Мамырбай предлагал поселиться вместе с его родителями, но девушка не соглашалась: не может она оставить маму одну, без поддержки, больше ведь у матери никого нет… Мамырбай был готов послушаться Керез и перейти к ним — но знал, что на это не согласятся его родители. Калыйпа, хоть и не говорила открыто, в душе явно надеялась покомандовать невесткой; Мамырбай, понимая ее намерения, конечно, не хотел, чтобы Керез чувствовала себя в его доме стесненно; желал, чтобы ни одна душа не сказала бы его любимой грубого слова, не смущала, глядя прямо в лицо…
Буюркан пока еще ничего не знала об этих разговорах.
Однажды Буюркан вместе с дочерью выгнала отару. Осенью они взялись пасти отару, и поэтому у них не было сейчас такой сутолоки, как в других дворах, где начался окот. Одна забота — хорошо пасти отару да чтобы не было падежа.
Присев на камень, Буюркан спросила у Керез:
— Дочка, не скрывай от меня, какие планы у вас с Мамырбаем? Ты его любишь? Правда?
— Правда…
— Если так… Мамырбай неплохой парень. Решай сама. Я не возражаю.
— Кажется, его мать и отец не согласны, чтобы…
— Неужто ты им перестала нравиться?
— …чтобы он жил у нас. Куда я пойду, оставив тебя одну?
— Меня? Оставить одну? Аллах меня заберет, что ли? Разве не оставалась я одна, когда ты училась? Зачем же я буду препятствовать вашему счастью… Нечего смотреть на меня, дочка, если уже сговорились. Такова доля девушки: хоть ее и родила и воспитала мать, а она должна уйти в другую семью. Какой же матерью я буду, если обижусь на то, что ты уйдешь к любимому! Нечего тут колебаться, делай, что задумала. Решайся, дочка!
Девушка посмотрела на мать, как бы не доверяя себе — правильно ли услышала, так ли поняла? Увидела родные, добрые, повлажневшие от волнения глаза. Прочитала в них: «Где бы ты ни жила, дочка, для меня важно одно: чтобы ты была счастлива. А я — я уже привыкла быть одна, не беспокойся за меня».
Девушка вздохнула. Осторожно, все еще стесняясь матери, бросила взгляд на соседний склон, где находился сейчас со своей отарой Мамырбай. Буюркан заметила, что лицо Керез озарила новая, особенная красота. И она вздохнула.
Мамырбай, увидев издалека, что Керез не одна, с матерью, постеснялся подойти. Сел, прислонившись спиной к камню, стал читать книгу. Время от времени поглядывал из-за камня, ожидая, когда Буюркан уйдет вниз.
Наконец Буюркан, оставив отару на дочь, начала спускаться со склона. Сердце джигита забилось, радость рвалась наружу. Широкий склон казался ему тесным… Он стал на камень и рукой помахал девушке, но она подала знак подождать. Оба были уверены, что Буюркан не видит, не замечает. Откуда им было знать, что Буюркан, спускаясь, искоса наблюдала за ними, видела все их переговоры и с завистью думала — счастливая молодость, сладкие, горячие, неповторимые дни… В то же время она и довольна была их почтительной стеснительностью.
Когда Буюркан скрылась за поворотом ущелья, Мамырбай и Керез побежали навстречу друг другу. Крепко обняли друг друга, поцеловались. Долго смотрели друг на друга… Сколько слов, сколько признаний было в этих взглядах! Они были счастливы, и они молчали — боялись спугнуть свое счастье неосторожным словом. Сердца их бились набатом — и набат этот звал к будущему, еще большему счастью, казался им музыкой, да, музыкой любви.
— Знаешь, Мамырбай, что я сейчас скажу тебе?
— А ты знаешь, что я скажу тебе?
Эти простые вопросы обоих заставили рассмеяться. Горы и скалы подхватили их смех и унесли куда-то далеко — казалось, хотели раздать его по частичке тем, кто никогда не смеялся так счастливо и беззаботно. Двое влюбленных напоминали сейчас распустившиеся на одной ветке два цветка, омытые весенним дождем. Взгляды их тонули в зрачках друг друга, и что-то сладкое, спрятанное на самом донышке сердца, поднималось, расплавлялось, волновалось в крови.
— Мама дала разрешение. Теперь я твоя!..
Потом они сидели обнявшись и смотрели, как в высоком небе плавает беркут.
Керез попросила Мамырбая спеть для нее.
Он тихонечко запел, и с высоты ему откликнулся беркут. Беркут слышал песню Мамырбая, Мамырбай слышал клекот беркута, их голоса сливались, переплетались, и чем выше поднимался орел, тем ближе делался его голос, да, ближе звучал для сердца… Постепенно беркут стал невидимым для глаза. Кто знает, может, он достиг звезд, а может быть, полетел еще дальше… А может, то был вовсе не беркут, а светлая мечта этих двух молодых людей, их поющая надежда, их прекрасная молодость, их любовь…
— Ты — мой беркут…
— Мы с тобой — самые счастливые на свете!
Мамырбай крепко обнял девушку, но ясная улыбка вдруг исчезла с ее лица, она побледнела, прижала руку к сердцу. Мамырбай заметил, что то же самое было с ней несколько дней назад. Тогда он спросил с беспокойством, что с ней, но Керез не ответила, а вскоре опять улыбалась, сияла по-прежнему. Мамырбай надеялся, что сейчас все будет так же, быстро пройдет. Но девушка не улыбалась, лоб ее сделался влажным, она без сил осела на землю, потеряла сознание.
Мамырбай содрал с себя куртку, подложил ей под голову. Налил из термоса чаю и дал ей глотнуть.
Спустя некоторое время девушка пришла в себя. Открыла глаза и, слабо улыбнувшись, сказала:
— Или это победит меня, или же я пересилю…
— Тебе же нужно лечиться! — взволнованно говорил Мамырбай.
— Если я сейчас покорюсь болезни, что же буду делать на старости лет! Видно, я поддалась волнению, закружилась голова… Уже проходит…
Вскоре Керез вздохнула свободно и снова смеялась. Но Мамырбай уже не мог забыть о случившемся. Безоблачного спокойствия как не бывало.
18
Сдав прошлым летом последние школьные экзамены и собираясь домой, Керез пригласила свою любимую учительницу тетушку Аруке приехать к ним погостить — и вот Аруке собралась. До поселка доехала на автобусе, дальше, спросив дорогу, пошла пешком. Пожилому человеку не так-то легко подниматься пешком в гору. Аруке шла себе потихоньку и видела уже невдалеке, выше по склону, юрту Буюркан, как вдруг ее обогнала пожилая женщина, ехавшая верхом. Бойко погоняла кобылу, перед седлом везла ягненка. Тетушка Аруке спросила у нее, правильно ли она идет к дому Буюркан, и та подтвердила, что да, правильно, затем опять двинулась в путь. Женщина понравилась Аруке с первого взгляда. Особенное впечатление произвело то, как она по-мужски везла перед собой ягненка, как, ударяя ногами, подгоняла лошадь, да и весь ее энергичный, суровый вид, живые проницательные глаза, многое перевидавшие за долгую жизнь, говорили об уме и воле. Одним пристальным взглядом она показала Аруке свое превосходство, свое старшинство. Такие люди вызывают уважение.
Уже отъехав, женщина обернулась и крикнула Аруке:
— Собак возле дома нет, идите спокойно.
У юрты Буюркан она спешилась, привязала ягненка к колышку. Буюркан не было дома — поднялась к отаре. Керез вышла из юрты, привязала кобылу. Бедел, как обычно хмурый, появился из-за дома и присел на корточки.
— Этот ваш джигит, он какой-то прокисший сегодня. Бедная молодость, доставшаяся ему! Мы в такие годы хватали за хвост самых буйных жеребят и останавливали их на скаку. С утра до вечера бегали с хребта на хребет — и не уставали. А этот, оказывается, дремлет точно кот и не отходит от огня. Эй, не сиди так, оспаривая тень у собаки, наколи дров! Зарежь вот этого ягненка! Буюркан нарочно для меня купила, — громко говорила старушка, приближаясь к Беделу. — Этот мой сынок — он внешне как будто здоровый. Но какая-то печаль гложет его. Весь иссохся, только горе может так извести. Встань, сынок, наколи дров. Давайте сготовим и поедим, что суждено нам. Керез, вот там поднимается женщина — пожилая, спрашивала вас, иди встречать, если она ваша знакомая. Я везла ягненка, и поэтому не смогла поговорить с ней. Она не из этого аила, должно быть, судя по ее расспросам. Видно, устала от дальней дороги.
Керез взглянула и радостно закричала:
— Тетушка Аруке!
«Аруке» — это слово тотчас же отозвалось в душе у гостьи. Она быстро оглянулась, затем ушла в юрту.
Керез подбежала, осыпала тетушку Аруке поцелуями, взяла ее под руку и повела к дому.
— Хорошо тебе здесь, дочка?
— Хорошо, тетушка Аруке… Как хорошо, что вы приехали! А вчера из Кемина приехала моя бабушка.
— Это та, что привезла сейчас ягненка?
— Да.
— Как зовут твою бабушку?
— Джиргал.
— Джиргал? А маму твою зовут Буюркан, да?
— Да.
Эти два имени, сказанные вместе, поразили тетушку Аруке. В одно мгновение множество воспоминаний пронеслось в ее голове. Она вспомнила события давно минувших лет, бегство и голод шестнадцатого года, гибель сотен людей на перевалах, себя юную и свою маленькую дочку, оставленную прямо в люльке незнакомым людям, когда уже не было надежды на собственное спасение… Потом… Сколько искала ее, маленькую Буюркан, расспрашивала людей — но узнала лишь одно имя: Джиргал. Вроде бы эта Джиргал взяла на воспитание чьего-то брошенного ребенка. Страшное было время, многие погибли — где уж тут было найти. Но надежда, она всегда таилась в уголке сердца. И сейчас ворохнулось: «А вдруг?» Если это действительно они, то какой тяжелой будет встреча! «Но нет, верно, уж давно сгнили кости моей бедной дочери… Ведь с тех пор сколько воды утекло, разве возможно такое совпадение?» — мысленно успокаивала себя Аруке.
Когда тетушка Аруке вошла в юрту, Джиргал делала что-то за кухонной перегородкой. Заметив вошедшую, легко, точно молодка, обернулась, внимательно посмотрела на Аруке, как бы стараясь узнать, воскресить в памяти внешность человека, которого могла встречать почти полвека назад.
— Заходите. Здравствуйте.
— Здравствуйте. Ох, поясница моя… неужели из-за того лишь, что немного прошла пешком, у меня должна болеть поясница!.. — говорила тетушка Аруке, подавая руку Джиргал. Внимательно взглянула: она или другая? Если она, то выглядит очень молодо; но, судя по рассказам о той Джиргал, напоминает ее характером: сильная, решительная.
— Проходите, пожалуйста. Старость прежде всего хватается за поясницу да за колени. Один наш знакомый говорил, что сила приходит в ноги и уходит от них; когда уйдет, тогда и наступает старость. Все пожилые, подобно вам, жалуются — «ох, поясница, ох, колени». Если покоришься старости, то она заберет твою силу, если покоришься болезни, то она заберет твою душу. Вот я и бегаю, не обращая внимания на старость. Как-то спрашивает меня один из соседей по аилу: «Когда же ты постареешь, Джиргал?» А я ему отвечаю: «Ты разве помолодеешь, если я постарею?» — он и замолчал. С одной стороны, старость сама приходит к человеку, а с другой стороны, он сам ее призывает к себе. Садитесь вот туда, на меховую подстилку. Керез! Керезбай! Жемчужинка моя! Подложи подушку гостье. Подстели ей одеяло, пусть твои мучения падут на меня! О, да паду я жертвой от твоей походки, так и радует глаз! Подстели вот это. Пусть тетушка приляжет, отдохнет после дороги. Ну, золотая моя дочка, познакомь теперь меня со своей гостьей. Не будем сидеть подобно волку, который выслеживает добычу, познакомимся, — предложила Джиргал, когда гостья удобно расположилась на подушках и одеяле-курпаче.
— Тетушка Аруке — учительница, воспитавшая нас. Мы все в школе так ее и звали — тетушка Аруке. Вы устали, наверное, да? Известили бы нас — мы бы встретили. — Керез подошла к Аруке, прильнула к ней, смотрела ласково.
— Какая может быть усталость, прошла-то всего ничего… Жаль, что доставляю вам лишние хлопоты.
Матушка Джиргал приосанилась.
— А я не позволяю себе уставать, говорю себе: неужели та Джиргал, что не уставала в давнее страшное бегство, устанет сейчас! И дочь моя такая же. Я приучила ее не терять лица ни в достатке, ни в нужде. Слава аллаху, она не забывает об этом до сих пор, знает меру и цену всему. В прошлом году здесь случилось наводнение — так она, оказывается, не пожалела имущества, собрала все, сделала запруду и отвела воду. Как я тогда была довольна ею! Раз я приезжала, когда дочка стала Героиней Труда, теперь приезжаю второй раз. Если пожелаю, приеду и без приглашения, а если не пожелаю, то не приеду, сколько бы ни звали, сколько бы ни умоляли. Я не люблю тех матерей, которые попрошайничают у своих дочерей. В наших киргизских обычаях есть и хорошее и плохое. Не люблю, когда приезжают в аил и тащат за собой детей. Некоторые привозят детей, просто чтобы показать их, познакомить с родней, но есть и такие, что желают на этом чем-нибудь разжиться. Ведь если привозят детей, то стараются получить для них подарок… Не делали бы так, не продавали бы имя ребенка! — заключила Джиргал.
— Буюркан — ваша старшая? — спросила тетушка Аруке.
— И старшая и младшая — единственная. Другие скрывают, а я говорю откровенно. Мне аллахом не суждено было родить детей. Советовали мне поклониться огню, воде, советовали пойти на могилы предков, советовали показаться ишану, но я никуда не ходила. Если аллах мне не дал, ишан даст, что ли? То, что я просила у неба, нашла я на земле, горе мне подарило мою Буюркан. Не иначе как горе, ведь я нашла ее во время бегства. Я слышала о ее матери, она твоя тезка, говорили, что она была совсем молоденькая. Видать, не выжила тогда, многие тогда погибли, в бегство шестнадцатого года… Да, хоть я и не родила мою Буюркан, но зато выходила, слава аллаху, неплохо. И теперь прямо, не скрываясь, говорю, что нашла ее. Думаешь, не было таких, которые советовали: мол, аллах тебя сохрани, не признавайся, что не родная дочь. Расскажешь ей, она подрастет, отыщет свою мать — и останешься ты сидеть пригорюнившись. Пусть, мол, лучше ребенок не знает, что у него есть родная мать. Я отвечала таким, что если сама не скажу, то ты скажешь или другой скажет, все равно рано или поздно услышит Буюркан правду — так уж лучше от меня. Вот такая у меня дочь. Если бы она нашла свою мать, которая потеряла ее на горном хребте, и оставила меня, ушла к ней, то я не заплакала бы, нет, — я сказала бы ей: иди, дочка. Эх, наоборот, это я никак не могла отыскать ее, несчастную родную мать моей Буюркан. Она ведь не виновата. Где тогда была наша свобода?! Женщины были полностью во власти своих мужей: если муж говорил, сядь подальше, она садилась дальше, если говорил, сядь ближе, то она садилась ближе, если он говорил — умри, умирала, если он говорил — воскресни, то она воскресала… Муж распоряжался, голод распоряжался, смерть распоряжалась. Бедная! Как я жалела ее, потерявшую ребенка! Конечно, не по желанию собственному лишилась родного дитяти — но кто ее заставил, муж ли, голод ли…
Сердце у тетушки Аруке чуть не разорвалось. Она поняла, она уже не сомневалась, что Буюркан ее дочь, та самая, отданная в голод другим людям, а потом потерянная, ее единственная дочь, с которой она была разлучена бедой! Она слушала Джиргал — и ее бросало то в жар, то в холод.
Джиргал заметила, что гостье не по себе, задумалась, в душе ворохнулась догадка.
— Давно вы знакомы с Буюркан?
— Да особенного-то знакомства у нас нет. Встречались только один раз. Я внимательно слежу за судьбой своих воспитанников, всегда держу с ними связь. Если приглашают, то я стараюсь поехать, хотя бы на край света. В прошлом году Керез звала меня, да я не смогла собраться. Еле раскачалась приехать в этом году. Не ко всем детям в семье относятся одинаково. Так же и учителя. Из всех моих выпускников больше других люблю мою Керез. Она часто рассказывала мне, какая хорошая у нее бабушка, и вы действительно хорошая, — ответила тетушка Аруке, с доброжелательностью поглядывая на Джиргал. В ее взгляде было написано: «Хотя тебе уже и под восемьдесят, но ты, видно, никогда и ни от кого не была в жизни зависима. Крепкий характер надо иметь…»
Джиргал, заметив, что разговор принимает более глубокий и откровенный характер, сказала Керез:
— Золотая моя Керез, ступай к своей маме, скажи, что приехала гостья. Хоть уж немного осталось до вечера, но все же пришли ее пораньше. Если бы я в своем доме была, тогда другое дело, а здесь даже чай как следует не смогу вскипятить. Сделай так, моя надежда.
Девушка ушла. Аруке-апа облегченно вздохнула. Хоть она и желала, чтобы Керез не слышала предстоящего разговора, но сказать об этом в чужом доме постеснялась.
— Сколько вам лет, байбиче?
— Мне? Я Джиргал, которая сотворена вместе с землей, я вечная! Телу моему немного недостает до восьмидесяти. Если бы я два раза не болела тяжело, то была бы еще по-молодому крепкой. Один раз была эпидемия тифа, другой раз напала лихорадка, которая мучила всех. Не знаю, как эта болезнь оказалась в горах. Может быть, кто-нибудь занес ее в тот страшный год бегства. — Джиргал показала гостье на место возле себя, приглашая сесть поближе. Аруке подвинулась к ней. — Когда я пожелала взять ребенка в люльке, меня отговаривали. Я рассердилась, закричала: «И без того гибнут киргизы, разве их развелось слишком много, дай сюда!» Люди, которым оставила младенца его несчастная погибающая мать, сказали, что зовут девочку Буюркан. Я не стала менять имя ребенка. Ох-хо, в те годы одному аллаху было известно, кто погибнет и кто выживет. Вот я и решила не изменять имени, которым нарекли ее с любовью. Если ее родители останутся живы, то когда-нибудь узнают ее по имени.
— Если бы вы встретили ее мать, то осудили бы ее сейчас? Конечно, она достойна осуждения — оставила своего ребенка, а потом не сумела отыскать. Как только она выдержала такое — потерять малышку, которую носила под сердцем… Сгинула бы лучше, чем становиться матерью, — сказала тетушка Аруке, как бы испытывая Джиргал.
Байбиче быстро оглянулась.
— О! Зачем же я стану ее осуждать… Я благодарила ее. Как могу ругать человека, который наделил меня ребенком! Я сказала: «Дай ей аллах не видеть плохого». Говорили, что мать ребенка была совсем молоденькая, и если она жива, то ей, наверное, нет еще семидесяти лет. Но нет, не думаю, что выжила тогда. Я ведь искала, расспрашивала о ней… Да, вот как повернулось — эта девочка стала Героиней… Куда бы она ни ходила, теперь все двери открыты перед ней настежь, слава о ней разошлась по всему Союзу. Не знаешь участи ребенка в люльке… Разве думала я, когда взяла ее, что она так поднимет уважение ко мне!
— Та женщина, которая отдала, потеряла своего ребенка, — это я, тетушка Джиргал, — вдруг выпалила Аруке.
— Что? Не может этого быть!
— Осуждайте, казните меня… Что бы вы ни сказали, я скажу о себе хуже. Я приехала сюда, не зная… Если бы знала, не приехала бы. Как посмела бы прийти сюда! Сколько бы я ни оправдывалась, что тогда я не была вольна, что тогда женщины, точно деньги, переходили из рук в руки, что был голод и я не знала, останусь ли в живых… как это объяснить молодым, которые не видели таких дней?
— Так ты и есть та самая Аруке?
— Да.
— Не верю. Ты не она! Откуда ты взялась — точно до сих пор лежала под землей, а теперь вдруг выехала мне навстречу на черном коне?
— Я тогда умерла один раз, теперь я умерла другой раз, тетушка Джиргал. Почему я тогда не имела такую силу, как у вас! Лучше бы я упала, осталась там рядом с люлькой. Значит, я тогда была ребенком, могли вертеть мною как хотели. Теперь я рассказываю об этом ученикам — получается будто сказка. Из каждого уголка Киргизстана приезжают заниматься в город юноши и девушки, все они слышат мою сказку. Расскажу — и кажется, легче становится тяжесть, давящая меня. Много лет я учу детей. Немало из них уже и прославились. Но то, что я воспитала и обучила сотни, не смоет моей вины перед одним-единственным, моим собственным ребенком. Меня состарили эти мысли…
Джиргал посмотрела внимательно, оценивающе.
— Скажи! Пусть услышит Буюркан, скажи ей… Пусть услышит, что ты ее родная мать. Где мне знать, о чем она думает, что у нее на душе. Хотя внешне кажется веселой… Может быть, она прислушивается, ждет, что ты вдруг появишься, хотя и не подает вида? Разве чужой ребенок станет родным! Когда вырастет — уйдет. Разве мало таких, которые покидают воспитавших их с малых лет. Скажи! Пусть она найдет тебя, пока я жива! — Губы Джиргал дрожали. Несмотря на то что говорила уверенно, в душе она очень напугалась: «А если Аруке действительно признается? Ведь не может не потянуться к матери ее родное дитя. Что я буду делать, неужели теперь почувствую, что у меня не было детей? Неужели останусь одинокой? Как мне быть? Может, лучше не дожидаться возвращения Буюркан, уехать обратно в Кемин, чем увидеть все это? Нет, нет, это было бы легкомыслием, проявлением слабости. Да, правильно… Если Аруке говорит, что Буюркан ее дочь, то пусть скажет открыто. А я — посмотрю… Почему унижаю себя боязнью — разве я в чем-нибудь виновата? Страшусь только разлуки с Буюркан — но ведь давно и так могло случиться, что смерть бы разлучила нас…»
Тетушка Аруке заметила испуг в глазах собеседницы.
— Я слышала, что вы мужественный человек, байбиче, — что же случилось сейчас? Вы так реагируете на шутку, а если бы я была действительно та самая Аруке, если бы я была матерью Буюркан, то как бы вы тогда почувствовали себя? Бедняжка мать всегда остается матерью, оказывается. Я пошутила, не беспокойтесь. Я другая.
— Другая?
— Да.
— Нет, ты та самая.
— Кто же лучше знает — я или вы?
— Я-то уже обрадовалась, что та самая… Ты правду говоришь?
— Да.
— Жаль. Если бы ты была та самая, если бы увидела свою дочь, достигшую такой высоты, если бы порадовалась, если бы сказала мне слова благодарности, то разве и я не почувствовала себя высоко? Можно ли так шутить! — Джиргал поглядела гостье в глаза — и увидела, что та говорит неправду.
Тетушка Аруке думала сейчас о Джиргал с жалостью. «Если она столько лет растила, воспитывала Буюркан как родную дочь… и вдруг появляюсь я, точно из-под земли… Нет, это не по совести. Буюркан теперь не моя, а ее дочь. Будет правильно, если я уеду, счастливая уже тем, что Буюркан жива, что я увидела ее. Я не имею права ранить сердце этого человека. Хоть я и не виновата, но я должна терпеть. Пусть Буюркан ничего не знает. Если я открою эту тайну, если расскажу все Буюркан — что же будет с Джиргал? В один день постареет, несчастная. Может быть, она и не стареет только благодаря своей дочери», — так думала Аруке.
— Если бы я и была взаправду та самая Аруке, все равно не имела бы права назвать себя, — ответила она Джиргал. — Нельзя шутить судьбой. Человек сажает растение, выхаживает его, но тень его защищает каждого, плоды принадлежат всем. Буюркан не ваша и не моя дочь, теперь она дочь народа. Даже больше — гордость народа. Надо ли нам спорить. — Желая успокоить Джиргал, Аруке заговорила о другом: — Посмотрите-ка, я привезла московскую газету. — С этими словами тетушка Аруке показала Джиргал страницу, где была фотография картины, посвященной Буюркан.
— О, моя милая! — обрадовалась Джиргал. — Точно, она! Это когда случилось наводнение… Как же удалось нарисовать художнику, будто сам видел все! Смотри, верблюд лежит, загораживая поток… И запруда — одеяла, постель… все осталось под камнями.
— Да, в прежнее время осталась бы нищей, не знала бы, куда приткнуться, грелась бы у чужого очага, побиралась бы… Наше время подняло достоинство трудового человека. Я простая учительница, но и меня всюду встретят с почетом. Дети, которых я выучила, все равно что родные. Скучаю о многих, если не получаю писем, если долго не вижу их. Зимой Керез ездила сдавать экзамены, навестила меня, и так все время: один приезжает, другой уезжает. Если нет никого — чувствую, будто чего-то не хватает мне, чувствую пустоту. Керез обижалась, что я до сих пор не побывала у них дома, — и я дала слово, что соберусь. Хорошие здесь места. Есть ли еще где такие горы, как в Киргизии! На вершинах лежит снег, а подножья покрыты зеленой травой. Овцы блеют, коровы мычат, лошади ржут, верблюды ревут — это жизнь, это богатство. В Африке есть такая земля — Сахара, люди там стонут, желая увидеть каплю воды. Даже за деньги ее не купишь! А у нас в каждом ущелье бежит ручей. Я еще не видела Кемин, говорят, удивительное место… — Тетушка Аруке нарочно упомянула о родине Джиргал, стараясь перевести разговор на другое.
— Нет, на земле не сыщешь места, подобного Кемину, — отозвалась тут же байбиче. — Какие там сосны, можжевельник. Скот, который пасется на Кок-Ойрок, за зиму не съедает там всю траву. А какой чистый воздух! Здоровый климат, люди живут в достатке, потому и не старятся долго. У нас много таких, которым уже по сто лет. Восьмидесятилетние, девяностолетние свободно ездят верхом без седла. А семидесятилетние участвуют в козлодрании. Ты, оказывается, совсем слабая, Аруке, — тебе ведь еще нет семидесяти, а ты уже состарилась. Посмотри на меня: если и найдешь морщины на моем лице, зато в душе у меня — ни единой морщины. Морщины на лице полбеды, вот морщины в душе — это уже настоящая беда…
Пришла Буюркан. Издали звонко подала голос, радуясь приезду Аруке.
Гостья вышла из юрты.
— Если бы я знала заранее, разве не встретила бы вас с лошадью! Опозорилась я, эх, заставила вас пешком далеко подниматься в гору! Здравствуйте, тетушка!
— Здравствуй, милая, как ты поживаешь?
— Хорошо. Устали вы, беспокоюсь за вас.
— Если ноги устанут, через час об этом позабудешь. Пусть уж лучше душа не устанет, дочка. Вот если душа устанет — это на тысячу дней. Тут-то что, раньше мы до самого Уч-Турфана шли пешком.
— И мама моя приехала, как хорошо, вам вдвоем не будет скучно. Что же вы стоите во дворе, заходите в дом! Мама! Мамы разве нет в доме?
— Здесь…
— Бедел! Эй, Бедел!
Бедел сидел на камне в сторонке. Он не слышал голоса Буюркан, но по привычке следил, не обращается ли она к нему, и увидел, что она показывает на ягненка. Он привел ягненка и попросил благословения. Рядом с домом и заколол.
— Ты познакомилась с тетушкой, мама? Это учительница Керез.
— С твоей матерью? Познакомилась. Хорошее у нее имя — Аруке.
«Зачем она говорит так? — удивленно подумала Буюркан и обернулась к матушке Джиргал. — Или я ослышалась?» Джиргал прямо и строго смотрела в глаза Буюркан, и та ничего не смогла заподозрить: знала прямой характер матери — она не любила таиться; поскольку сейчас Джиргал молчала, ничего не сказала больше, Буюркан решила, что не поняла ее, ослышалась, и занялась привычными хлопотами.
— Проголодались, наверное, с дороги. Керез, помоги мне.
Не посмотрела внимательно на гостью — потому и не заметила, что глаза у нее наполнились слезами.
Когда Буюркан подняла самовар и пошла к выходу, Джиргал проговорила:
— Вот видите — это и есть моя дочь, которую я нашла во время того страшного бегства. — «Я нашла» она произнесла с ударением.
Раньше, когда Джиргал упоминала об этом, Буюркан не обращала внимания, но на этот раз слова матушки Джиргал задели ее. Подумала — к чему говорить лишнее при постороннем человеке? Постаралась загладить неловкость:
— Мама у нас такая, любит пошутить. Никогда не скажет, что я ее дочь. Говорит, что нашла. Смотри, твою шутку гостья примет за правду, не шути так…
— Конечно, я пошутила, дочка. Если, б знала, что ты рассердишься, разве стала бы говорить…
Аруке пробыла в доме Керез два дня — Буюркан и особенно Керез ласково ухаживали за обеими гостьями.
Когда пришло время собираться, Аруке отвела в сторону Джиргал и сказала ей:
— Я очень прошу вас, не говорите Буюркан ничего. Лучше, если она не будет знать. Пусть не тревожится, думая обо мне. Я и не надеялась увидеть ее — а вот увидела. Разве могу желать большего? Хоть я и не воспитывала Буюркан, но зато я воспитала Керез и довольна этим. Пусть живет благополучно. Вы, оказывается, мать лучше меня, спасибо вам!
Джиргал мизинцем смахнула слезы, потом отвернулась, чтобы не показать их Буюркан и Керез.
— Тетушка Аруке, до свидания! Счастливого вам пути! — пожелала Буюркан, закрывая дверцу колхозной машины.
«Тетушка Аруке, вместо того чтобы говорить — мама. Эх, судьба… Ты разделяешь то, что нельзя делить, разлучаешь тех, кого нельзя разлучить… Моя дочь — чужая мне, а чужая женщина сделалась для нее родной матерью», — подумала Аруке, закрывая глаза.
На другой день на рассвете уехала Джиргал.
19
Керез поднялась на рассвете. Поела, вывела отару. День выдался необыкновенно ясный, прозрачный. Даже вершина Уй-Учка, обычно окутанная облаками, сегодня видна. Весенняя радость входила в душу.
Все последнее время Керез пасла овец, меняя пастбища. Эти два дня она выгоняет их в Кууш-Жылгу, где только что сошел снег. Там мало кто пас скот, поэтому овцы возвращались вечером с туго набитыми брюхами. «Животные заметно прибавили в весе», — сказала Буюркан, и Керез решила еще на один день вывести отару в Кууш-Жылгу. Мамырбай не знал, где будет сегодня со своей отарой Керез, поэтому с утра пораньше он погнал овец на хребет и оттуда следил за передвижениями Керез. Когда она взяла направление на Кууш-Жылгу, он решил отвести свою отару на Кекиликтуу-Бет; расстояние между пастбищами было небольшое, отчетливо можно было разобрать даже негромкий крик.
Керез не спеша гнала отару вверх по склону, к пастбищу у Кууш-Жылги. Мамырбай понял ее план и повел свою отару чуть быстрее, чтобы успеть догнать девушку. Когда день разгорелся, Керез действительно приблизилась к выбранному пастбищу. Мамырбай, неожиданно появившийся совсем рядом, и напугал и обрадовал ее. Напугал потому, что выскочил неожиданно из-за большого камня; обрадовал потому, что девушка не видела его два дня и соскучилась. Они остановили свои отары и подошли друг к другу. Сладкие минуты, жаль, что их приходилось считать. Мамырбай подхватил Керез на руки и, перепрыгивая с камня на камень, устремился вверх по склону. Они — Мамырбай и Керез — сейчас сделались как бы частью прекрасной и гармоничной природы, окружавшей их. Ими любовались птицы, на них смотрели с удивлением барсы и горные козлы. Мамырбай казался неутомимым, он, похоже, способен был поднять Керез к звездам, к солнцу. В его сильных руках Керез была легкой как пушинка, чистой как искра, прекрасной как цветок. Она не просила отпустить ее — нет, наоборот, она желала, чтобы Мамырбай нес ее дальше, нес без конца, и как высоко он не поднимался, ей все казалось мало. Наконец склон кончился — они были на вершине, и скала Кыз-Булак открылась им как на ладони.
Девушка осторожно выскользнула из рук джигита.
— Помнишь, Мамыш, ту ночь, когда я потерялась? — спросила она. — Тогда мы оба были маленькие. Ох, как кричала, звала меня мама! Искала, искала… И ты тоже звал. Мама спрашивает тебя: «Где вы играли? Когда ты видел ее в последний раз?» А ты дернул носом и отвечаешь: «Мы играли в прятки. Она, должно быть, спряталась, а я пошел искать. Никак не мог найти ее. Кругом все обыскал. Не знаю, что с ней случилось». Все напугались, кричат громко, зовут меня — а мне нравится, что меня ищут. Лежу не шевелясь за камнем и хочу, чтобы меня еще звали, чтобы еще больше напугались… Тут мама оказалась возле меня. Кричит, зовет… А я возьми да и обхвати ее ноги — вот, мол, я, здесь я… Мама снова закричала — уже от испуга. Ох и нашлепала же она меня тогда! Помнишь, Мамыш?
— Ну и память у тебя! Тогда меня тоже отшлепала мама… А после того нам долго не разрешали играть вместе, да?
— Да…
— Скажи мне, мое сердце…
— Не скажу! Оставь такие слова. Сейчас еще рано. Давай хоть закончим второй курс. Куда я сбегу, куда ты сбежишь?
— Керез! Моя Керез! Согласись же!.. Чем вот так высматривать тебя на дороге, были бы все время вместе, не приходилось бы искать друг друга…
— А разве плохо, когда люди ищут друг друга? Чем больше соскучишься, тем сильнее будет твоя любовь. Ты скучаешь по мне?
— Да. Если я не вижу тебя хоть один день, уже не могу быть спокойным. Мир делается серым, все вещи смотрят на меня хмуро. Не могу есть, не могу спать… Всю ночь не смыкаю глаз. Была бы ты рядом, тогда…
— Что — тогда?
Брови Керез взметнулись как бы в удивлении. О, сколько всего было в этом взгляде! Там было счастье, там было ожидание, и спокойствие, и беспокойство, и обещание, и свет… и невысказанное там было, и тайна там была, и игра, и лукавство… Да, любовь многое оставляет невысказанным, да и как выскажешь бесконечное…
Мамырбай был счастлив.
О, если бы эта минута длилась вечно!..
Керез была сегодня необыкновенно весела и открыта и этим еще больше притягивала к себе Мамырбая. Он земли не чувствовал под ногами.
— Ты мое счастье!
— И ты…
— Керез! Какое красивое имя!
. . .
. . .
Наконец Керез спохватилась:
— Овцы твои ушли, Мамыш.
— Пусть.
— Не говори так. Иди. И мои овцы… Ох, они… посмотри, уже ушли к Кууш-Жылге. До свидания! До свидания, Мамыш! Вечером ты поднимись на хребет и пой, хорошо? Если не будешь петь, то я обижусь!
— Хорошо! Ты только слушай, ладно?
— Буду слушать! До свидания!
Они еще посмотрели друг на друга — и разошлись в разные стороны. Нет счастья в мире большего, чем любовь…
В верховьях Кууш-Булака снег еще не сошел, да и ниже по склону еще виднелись белые островки. Похоже, овцы могли бы насытиться и там, но выше трава была лучше. Керез еще не водила туда отару и решила сейчас попробовать подняться. Но для этого необходимо было пройти все еще заснеженный теневой склон.
Керез подгоняла овец вверх, направляя их к облюбованному ею пастбищу. Передние уже ступили на снег. Проваливались по брюхо — чувствовалось, что уже начало таять. Но разве остановишь отару, когда уже половина перевалила через сугробы? Керез была как раз посредине снежного поля, когда с соседнего хребта послышалось протяжное пение Мамырбая. Его песня отозвалась в каждом ущелье, в каждой впадине. Но горы в это время очень капризно реагируют на малейший звук. То ли громкий голос сделался причиной, то ли просто уже настала пора, только сверху с шумом тронулся оползень. Захватил с собою несколько баранов и стремительно понесся вниз. Вместе с баранами полетела вниз, не смогла удержаться и Керез. Лавина сошла не с одной стороны — с обеих сторон ущелья сразу. Два мощных вала встретились внизу, ударились, перемешались — и Керез на мгновение оказалась между ними. Все-таки она старалась подняться. Кое-как выкарабкалась из-под снега — ее засыпало выше пояса. Взглянула — и увидела торчавшие из снежного месива головы, ноги, спины овец… Керез испугалась: рванулась было, хотела разгрести снег, чтобы помочь животным… Сгоряча поднялась — и тут же упала. Перед глазами зарябило, закачалась, поплыла земля. Она не могла наступить на ногу, не могла шевельнуть рукой… Силы оставили ее.
— Мамыш! — прошептала она, обнимая снег. Платок ее остался где-то в сугробе, одежда была разорвана, косы разметались по снегу.
Мамырбай, конечно, не слышал, как девушка звала его, не слышал, но, увидев поднявшееся облако снежной пыли и услышав шум оползня, понял, что случилась беда. Он бросился бежать. Спотыкаясь, падая, взобрался на хребет — и увидел, как преобразилась земля. Сердце его дрогнуло — он разглядел, что среди снега неподвижно лежала Керез.
— Керез! Счастье мое! Надежда моя!.. Керез!
Прилетел ли он, прибежал ли — но в одно мгновение джигит очутился около девушки. Поднял ее на руки. Сердце Керез билось еле-еле. Она почувствовала, услышала, как Мамырбай звал ее, покрывая поцелуями ее лицо.
— Мамыш!.. Мой Мамыш!.. Было так хорошо…
Она собрала последние силы, чтобы сказать… чтобы проститься.
— Керез… Керез… не оставляй меня одного!
— Мамыш… Скажи маме, пусть она похоронит меня в Кыз-Булаке. Приходи на мою могилу…
— Керез, не умирай! Керез, что я буду делать!
Глаза девушки закрылись. Она вздохнула еще — и сердце ее остановилось.
Мамырбай долго лежал в полузабытьи, обняв Керез. Происшедшее казалось ему бредом, кошмаром, видением. Потом он заплакал. Потом закричал… Он умолял, просил, звал ее, но Керез не отзывалась. А лицо ее — оно было по-прежнему прекрасным.
Оглохший и ослепший от горя, он взял ее на руки и пошел. Господи, ведь еще совсем недавно он, играя, нес ее в гору, переполненный счастьем… А теперь он понуро шел вниз, он еле шагал, сил не было, по лицу его катились слезы, он чуть не падал… Ноша была непосильна. Слезы скатывались, падали на землю. Вместе с ним плакали горы, камни, река. Небо нахмурилось, грузно нависли облака… Доброе сердце, чистое, нежное, ласковое сердце перестало биться.
Когда Мамырбай уже спустился от Кууш-Жылги, ему встретился Бедел — тащил вязанку хвороста. Увидев на руках у Мамырбая Керез, он сначала непонимающе вытаращил глаза, потом с криком бросился навстречу. Вязанка покатилась вниз. Подбежал, обнял Керез. Казалось, он только тогда осознал, что Керез уже нет в живых, когда его губы коснулись ее холодеющего лица. Он два раза ударил себя по груди кулаками и пронзительно закричал — нечленораздельный крик этот был страшен. Он переменился в лице, дрожал… Стал бить себя кулаками по голове, раздирать на себе одежду… С воплями побежал вниз, пугливо оглядываясь и крича. Рассудок его помутился…
Буюркан, услышав о смерти дочери, покачнулась и упала, точно подрубленное дерево. Долго не открывала глаза, когда очнулась, ничего не могла сказать, только звала слабым шепотом дочь…
На другой день весь поселок хоронил Керез возле скалы Кыз-Булак — таково было ее последнее желание. Сейчас на том месте стоит памятник.
Прошло несколько лет после смерти Керез. Мамырбай окончил институт и вернулся в свой колхоз зоотехником. Его часто видят у могилы Керез — там всегда лежат цветы. И другие люди, даже не знавшие Керез, стали приходить сюда, особенно парни и девушки. Влюбленные дают здесь друг другу клятву верности. Старики считают это место священным.
Если вам, читатель, доведется побывать в Таласе, не уезжайте отсюда, не повидав Кыз-Булак!