Там стоял человек, слабо освещённый уличным фонарём. Он тянул к стеклу руку.

— Сейчас, подожди, — сказал я и вышел в сени.

Сейчас я усну. Это изловчиться, немыслимо, как извернуться, чтобы ведь не предать себя, я не могу. Подумать, какой-то чуждой, злой силе во власть! А мне во что бы то ни стало хоть один выгородить уголок, хоть маленький, откуда зорко наблюдать её, потому что обязательно контролировать.

— Сейчас, подожди, — сказал я и вышел в сени.

Предать — парализованного, слепого, немого — это себя, меня ей. Подумать, она будет производить надо мной постороннюю работу и неизвестную мне. Конечно, гибельную, потому что любой сон есть опыт смерти. Вот как-нибудь контролировать — хоть сотой или тысячной долей мозга, но я не успел, сейчас всё выключится, и я полностью…

— Сосед, не спишь?

— Чего тебе?

— Открой, поговорить надо.

Больше не могу. Я не спал несколько суток, точно не знаю. Вот сейчас душа исчезнет в паузе бытия, а тело принадлежать будет не мне: в нём совершаться какие-то процессы будут совершенно насильственные. Это утратить тождество с собой — и тогда кем же я стану? Будут просыпаться каждый раз случайные, неизвестные мне люди. А я останусь неопределённым в пунктире пауз и безвидным.

— Сейчас, подожди, — сказал я и вышел в сени.

Ибо безвидность, конечно, всегда равна себе… Нет, наверное, равна, а может, и нет — это нельзя установить. Каждый раз как чувствую, что бодрствующий этот уголок начинает ускользать, за что я держусь, я вздрагиваю и просыпаюсь от испуга.

Последний раз приходило чёрное магнитное облако. Страшно вспомнить. Это была пустота. Я был готов визжать от жути, но голос отсутствовал, как и другие все движения: рук, ног, гортани, сердца, лёгких. Воздуха нет. Я не дышу, но и не задыхаюсь. И сна нет, но я не бодрствую, потому что нахожусь нигде. Сейчас мрак накроет уже и мысль, но её не жалко, раз она вовсе бессильна. Ужас во мне орёт, он беззвучен, а в нём, быть может, энергия, равная энергиям миллиардов звёзд. Откуда она? Наведённая? Не зря же я чувствую намагниченность этого мрака. Оказывается, я перетекаю в него, как энергетический разряд, и там исчезаю бесследно. «Ага, — думаю, — значит, как-то надо от него отключиться, перевести, наверное, внимание на что-то другое. Но ничего ведь нет, — на что же мне взглянуть мыслью? На Бога? Он где-то здесь, да, Он, конечно, так же невидим, как и в исчезнувшей был реальности. Даже если Он — только понятие, то ничто ведь не препятствует мне подумать о понятии!» — И я говорю мысленно: «Господи!» — В тот же миг просыпаюсь, или точнее…

Вот я и не спал с тех пор. Проснулся, но ещё долго дрожал, меня лихорадило. Вокруг стояла глубокая ночь, я в неё вглядывался вытаращенными глазами. Контуры предметов в комнате всё никак не мог опознать. Прошло время, я постепенно успокаивался, вот проступило пятно окна: за ним воздух начал чуть-чуть сереть, потом и внутри тьма стала разжижаться. Я только лежал и думал: «Как же я смогу теперь спать? Нет, невозможно! Только расслабься, доверься на минуту природе — и погибнешь: вместо природы явится за тобой пустота».

— Открой, я зайду. Поговорить надо.

— Чего тебе?

— Ты не спишь?

— Сейчас, подожди, — сказал я и вышел в сени.

Больше не могу. Исчезнет сейчас в паузе бытия. Это утратить тождество с собой… Нет, во что бы то ни стало мне извернуться, чтобы как-то оставить один уголок.

Которые православную аскезу — опытным путём постигали и записывали для других, — монахи-пустынножители, они утверждают, что если повторять всё время, концентрируя внимание… Они утверждают, что если всё время повторять имя Божие, то можно совсем не спать. Не только внимание, но и — главным образом — веру. И действительно не спали, пока не отвлекались на другие впечатления, искушения — они не спали очень подолгу, иногда годами. Точнее, они конечно же отдыхали, но это был не полный сон, а именно вот чего я хочу: чтобы спать — как бы, — а воля чтобы моя где-то была на страже и неусыпно следила. Для этого, утверждали они, надо имя Божие перенести из ума в сердце. Сопрягшись с сердечным ритмом, оно актуально будет даже, когда мозг, на время когда если мозг будет отключаться, оно актуально присутствовать, это и выражая бодрствование воли. Вот чему я не успел научиться и теперь погибну. А главное — что воля раздвоена, я не успел собрать: одна половина дрожит, ужасается, а другая требует сна, изнемогает и первую приводит в изнеможение, что у той скоро не будет сил ужасаться, тогда я точно погибну. Так во всяком существе, теперь я знаю: наверное, две воли: к бытию и к небытию. Одна хочет концентрировать существо, другая — распылить. Одна действует на меня страхом, другая соблазняет, обещая блаженство в миг такого распыления — невыразимое и невыносимое. Но я не верю: блаженства-то ещё никакого не будет, а страх уже есть сейчас, она только обещает, а дикий страх с встающими дыбом волосами, как будто наэлектризованными, а блаженство, может, и будет, но не такое острое, а какое-нибудь простое, совсем обыкновенное, не блаженство, а недоразумение, я уже знаю по опыту моего общения с женщинами: они всегда обещают, а потом оказывается… И гневаются удивлённо: «с чего ты взял, что я что-то… ты сам себе напридумывал…» — Ложь: пускай бессознательно, но ведь они подключаются и тянут меня за ту часть, которая к небытию. Я понял, что это одно и то же: нашёптывания, липнущие, уже облепившие меня всего: «усни, доверься, ничего не оставляй, усни полностью, слейся с океаном природы, с резервуаром безразличия и покоя».

Иной раз среди сна я вскрикивал от жгучей обиды и просыпался: я чувствовал сырость, это изверглось из меня семя. Меня опять обманули! Кто? Все эти неопределённые, безликие, которые обходят с разных сторон, дёргают, я им доверился, и меня опять обманули. Дёргают, тянут, подталкивают к распылению, если не насилием, то обманом. Я слабый, — что я могу им противопоставить? Если даже сознание мне не принадлежит? оно ведь периодически выключается, они требуют, чтобы оно выключалось, и тогда делают со мной что хотят. Что не имеет ко мне никакого отношения — мне омерзительно, что меня используют. Лучше умереть. Пусть отнимут сознание насильно, вместе с телом. Вот подавить надо ту волю, которая соблазняет, и пусть остаётся один страх: он не даст уснуть, пока я не умру от бессонницы. В любом случае, так меня больше устраивает, чем это манипулирование мною. Если я не обладаю ничем, то пусть так и будет сказано прямо, без обмана. А то как будто покупать акции каких-то компаний заставляют громадных и отдалённых заставляют каких-то фондов, я представить не могу в принципе и не понимаю, чем они занимаются, — а меня бы уверяли, что я теперь их паритетный хозяин и распорядитель. А я не понимаю, что значит «паритетный». По-моему, это и бывает только во сне. Как в смерти, там нет ни царей, ни рабов, ни гениев, ни бездарностей, ни красавцев, ни уродов. Поскольку все должны спать, то сон всех и уравнивает.

Или там есть праведники и преступники? Если так, то это многое бы прояснило. «Спать сном праведника», — говорят, но я не могу вообразить, а наверное, это магнитное облако не наползает туда: оно точно уже не оставляет никаких дифференциаций. Праведник потерял бы в нём свою праведность, а преступник — преступность. Для преступника, пожалуй, это облако пустоты ещё желанно, он потянулся бы туда с отрадой и примирением. А я отшатываюсь в ужасе и за что бы уцепиться, — значит, праведник? судорожно шарю вокруг. Но и преступник не всякий бежит от преступности. Возможно, я такой, который во что бы то ни стало желает держаться за свои грехи, а Бог спасает меня лишь по превозмогающей милости?

Но я опять плохо соображаю, голова свесилась на грудь, и я опять вздрогнул, но, может быть, я не вздрогнул бы, если б в окошко не постучали. Но я слышал отчётливый громкий стук и скрежет чего-то о подоконник.

Я выключил лампу и сдвинул край занавески, чтобы посмотреть. Там стоял человек, слабо освещённый уличным фонарём. Он тянул к стеклу руку.

— Сосед, не спишь? Открой мне! — крикнул он, увидев в окне моё лицо. Я узнал голос Володьки из строительно-монтажного управления.

— Чего тебе?

— Открой, я зайду. Поговорить надо.

— Сейчас. Подожди, — сказал я.

Опустив занавеску, я засунул свои бессвязные записи под матрас и вышел в сени. Мимо двери шмыгнул в чуланчик, там небольшое окно на заднюю сторону. Я открыл раму, вылез быстро и тихо и закрыл за собой. Теперь я глядел из-за угла: никого нет, наверное, Володька пошёл на крыльцо. Вдруг в моей комнате свет зажёгся. Я подкрался под окно — занавеска опущена, ничего не вижу, только слышу громкие голоса:

— Вот он!

— Что?.. Ох ты!..

— Глаза открыты…

— Нет, живой. Дури какой-то наелся.

— Или укололся.

— Нет, шприца не видно, колёс, наверное, съел горсть.

— Ох ты… — Ругань, ругань, долгая отчаянная матерщина…

— Да нет, бесполезно.

— Когда ж он успел?

— Ну, Володька!..

— А что — я? — испуганный голос Володьки.

— Что? Не — того, а?

— Чего??

— Пошелестел ему?

— Я-а?? Когда? Я же с вами с бытовки…

— А почему ж… Ладно. Где документация?

— Нет нигде, я уже посмотрел, — голос, мне неизвестный, как и другой…

— Как это? Ты что! Он сидел с вечера, он должен был сделать! Вчера свет горел всю ночь, позавчера… Ищи! Весь дом переверни: сени, чердак, подпол…

— Может, он её в печке сжёг.

— Да нет, дымом не пахнет. — Володька; заглядывает, наверное, за заслонку…

— Это он бы точно не успел… Если, конечно, не… а, Володька?

— Чего? Чего вы на меня наезжаете. — Володька заныл, завсхлипывал. — Я же привёл! Чего ещё? Откуда я знаю, что он тут делал?

— Ты умрёшь, падла, если не будет документации, понял? Вот здесь умрёшь, не выходя!

— А может, Флакон к нему приходил?

— Флакона не было здесь сегодня! Он в Зимошёстке. И его Шурик с Киваем должны были сдать в ментуру. А забрать он хотел только завтра.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, раз говорю! Ищи!

— Ну-ка, давай приподымем его, — может, под тюфяком?

— Ого!.. Тут. Ну-ка…

— Что это?

— Ох ты… — торопливая, невнятная ругань… — Ты смотри-ка…

— Что это?

— Покажи… — голос Володьки.

— Вот это женщины!

— Чего, не видел таких?

— Это он, значит, баб голых рисовал всю ночь?

— Ага. И дрочил на них. Потрогай, он не сырой?

— Может, ещё понюхать? — Володька, обиженно.

— Счас понюхаешь, если документации не будет!

— Да я при чём?..

— Ты что, Царевич, какая документация, если он тут сидел с этим делом! Теперь забудь!.. Ой, я не могу: ну точно — Мотька!

— Где?

— Вот. Да?.. Смотри, как ноги положила…

— А эта в туфлях… Тоже на Мотьку смахивает, только стриженая. Ох, я бы ей…

— Дай сюда!

— Ты чего?

— А вот чего!

— Во даёт! Смотри на него, Володька!.. Ха-ха-ха!..

— Дай сюда, убью!

— Хера! Раскомандовался! Ты будешь всё рвать…

Грохот… Ругань и непонятные звуки. Бегают… Удар о стену. Грохот… Бормотанье. Трудно разобрать. «Козёл бешеный…» — «Держи его…» — «Пусти, я убью его…» — «Лежи, козёл… Ты будешь рвать искусство… а нам охота… точно, Володька?.. Ха-ха-ха…» — «Пусти, я убью его!» — «Кого?.. Мы же не знаем третьего… Во козёл! Чего он тебе? Мотьку эту кинозвездой… Царевич, я серьёзно: ещё дёрнешься — будет хуже, захрипишь не так ещё… Володька, поищи верёвку какую-нибудь, свяжем, что ли…» — «Не свяжете…» — «Свяжем, козёл! Володька, поищи…» — «А он потом меня мочить будет. Мне — надо?» — «Ты чего…» — «А пойду. Моё дело маленькое…» — «Куда? Ну-ка стой!» — «Ну нет! Разберётесь сами — тогда позовёте». — Хлопнула дверь. Володька с крыльца. Пробежал мимо не глядя. И по улице направо. Я за ним. Потому что его дом налево, через один, и я хотел посмотреть… Он добежал до Кривоовражной и остановился у калитки Ивана Владимировича Фальконе, которого они называли Флаконом. Там тоже горел фонарь, и я смотрел издали. Он оглянулся, достал — откуда, я не понял — какой-то листок и быстро сунул в почтовый ящик. Потом сразу пошёл назад, перейдя на тёмную сторону. Меня опять не видел, потому что я отступил за трансформаторную будку.

Переждав мину ты две, я вышел из укрытия и стал звонить и стучать к Ивану Владимировичу. Долгое время не было никакого движения. Я уж решил, что он действительно в Зимошёстке, и хотел уходить, но тут зажглось окно рядом с крыльцом. «Кто там?» — раздался его голос и сразу вслед за тем долгий раскат кашля. «Это я, Иван Владимирович…» — Он открыл и оглядел меня испуганно: «Что с вами?» — «Вы были сегодня в Зимошёстке?» — «Нет». — «Завтра вы едете в Москву?» — «Да. Я собирался к вам зайти, как мы договаривались. А что случилось?» — «Я что-то должен был с вами передать. Что именно?» — «Как? Вы забыли?» — «Письмо магистру?» — «Ну да. Кричевскому». — «Ага, помню, вот видите… Но они сейчас забрали письмо. По-видимому. Только какую-то часть Володька успел сунуть в ваш почтовый ящик…» — «Постойте, постойте, кто — они? Какой Володька?» — «Я не знаю. Я не спал несколько суток. Они пришли ко мне. Их Володька привёл, они его заставили. Я только успел вылезти на улицу через окно кладовки». — «Так, понятно. — Он снова оглядел меня, грустно покачивая головой. — Ну что ж, давайте посмотрим, что лежит в моём почтовом ящике». Он снял ключ с гвоздя в сенях, и мы пошли к калитке. Он вынул из ящика лист, на котором было написано: «Сопрягшись с сердечным ритмом, оно актуально будет даже, когда мозг, на время, когда если мозг будет отключаться, оно актуально присутствовать, это и выражая бодрствование воли». — И далее, смотри выше по тексту, вплоть до слов: «слейся с океаном природы, с резервуаром безразличия и покоя» — включительно. Фонарь светил достаточно ярко. «Я не вижу без очков, — сказал Иван Владимирович, — пойдёмте в комнату». — «Я вижу, — сказал я. — Да, этого достаточно, отвезите ему это».

В комнате он внимательно прочитал лист. «Однако я не совсем… Может быть, ещё что-то? Вы уверены, что ничего не осталось?» — «Не знаю». — «Давайте сходим вместе. Ведь вы же не пойдёте без меня, так?» — «Ну, так или иначе… Да всё равно… А куда ж мне ещё идти?»

Мы вновь обогнули блестевший под фонарём мокрый куст сирени с тяжёлыми пенящимися гроздьями. По размытому песку пошли в гору. Там, где было темно, верхушки сосен затемняли узорчатыми пятнами предутреннюю конфигурацию звёзд.

У меня в окне горел свет. Дверь была открыта. В комнате никого. Я заглянул под матрас — письмо отсутствовало. «Пахнет дымом», — сказал Иван Владимирович. «Они сожгли всё в печке, — сказал я. — Вот видите», — и, отворив заслонку, поворошил кочергой скукоженный, ещё с искорками, пепел.