Есть, есть еще люди в наше время! Вот Михаил Еремин писал не только в Ленинграде семидесятых-восьмидесятых, в пору расцвета так называемой «филологической школы», но и сегодня, в нынешнем Санкт-Петербурге продолжает создавать свои причудливые, всегда исключительно восьмистишные миры. В восьмистишиях Еремина всегда присутствуют слова необычные, порою изысканно-редкие, диковинные: «циркумцеллионствовать», «реотаксис», «калибиты», «эрратические», «антецедентные», «амредиты»… Слова, подобные приведенным, далеко не всегда придуманы самим поэтом, есть много случаев привнесения в стиховую ткань специальных терминов, имеющих весьма конкретное значение для посвященных и неведомых большинству читателей, ленящихся «заглядывать в академический словарь».
Термин по-разному взаимодействует с «обычными» словами в зависимости от композиционной разновидности конкретного стихотворения. Возьмем, например, восьмистишие-пейзаж, каких у Еремина немало:
Здесь несколько слов имеют терминологическое значение либо обозначают отвлеченные понятия, которые без некоторого смыслового смещения, казалось бы, не могут быть просто через запятую включены в перечень созерцаемых предметов и явлений пейзажа. Так, «констелляция» в прямом значении – «сочетание светил на звездном небе», в переносном – значимое взаиморасположение и взаимосуществование предметов или факторов. Прямое и переносное значения тесно взаимодействуют, поскольку в поле зрения входят вещи и обстоятельства, благоприятствующие созерцанию звезд (полночная пора, поверхность пруда). Однако звезды в стихотворении не упоминаются – в том числе и потому, что пруд непрозрачен, зарос элодеей – растением, которое называют еще водяной чумой. Речь, значит, вовсе не о привычной «картинке», которая готова сама собою возникнуть при одном упоминании о полуночи вблизи воды. «Констелляция» означает как раз «сочетание факторов» – весьма разнопорядковых: не только доступных зрению, но и «слуховых», кстати, также описанных не без слов-терминов («акустическое одиночество»). Напиться из мутного, заросшего элодеей пруда можно только при наличии сильной жажды, именно об этом вполне бытовом событии здесь идет речь. Но бытовая конкретность тает, если вспомнить, что сопутствует глотку ночной воды. Во-первых, возвращается на первый план зрительная составляющая пейзажа, чуть ранее уступившая первенство слуховой: нарушается незыблемость водяного зеркала. Во-вторых, стартовая точка ереминского описания пейзажа, отмеченная словом «констелляция», возвращается к первоначальному, прямому значению. «Констелляция» – это не обязательно сочетание видимых светил, их расположение фиксируется не глазом и даже не телескопом. Пусть небо напрочь закрыто облаками, положение планет в любой момент известно и астроному, и астрологу.
Следовательно, речь идет не о взаимном расположении звезд, теней и акустически различимых звуков вблизи ночного водоема. Конкретная картинка ночи превращается в раздумье, в центре которого соотношение «жажды» и «воды» – субстанций, тесно связанных между собою через посредство человеческой эмоции, желания. Существует ли жажда без и до воды? Можно ли помыслить желание утолить жажду без наличия в сознании образа водной стихии? Здесь ясно различим один из центральных мотивов философской лирики Еремина – стремление заглянуть за грань появления слова (=акта творения), попытка прочувствовать и описать контуры чувства либо мысли еще до их вербализации.
Поэтический первоисточник подобных усилий очевиден: мотив забытого слова необыкновенно важен для иного стихотворца, написавшего, между прочим, самые знаменитые русские «Восьмистишия» двадцатого столетия, так же всматривавшегося в парадоксы наименования предметов и явлений («быть может, прежде губ уже родился шепот…» и так далее).
Если вернуться к процитированному стихотворению Михаила Еремина, то очевидно, что итоговое рассуждение о соотношении понятий жажды и воды также оказывается разомкнутым. Пусть «жажда» и не принадлежит к ряду специфически ереминских экзотических слов-терминов, но его значение в финале тоже стремительно преобразуется, расширяется, подобно кругам, расходящимся по поверхности воды, тронутой губами пьющего. Речь не только о физиологической жажде, но и о неутолимом ментальном стремлении соприкоснуться с неведомым, пусть неясным и «мутным» (пруд, заросший элодеей). Так любой конкретный пейзаж преображается в логически стройную и строгую цепь рассуждений.
И это еще сравнительно простой случай! Ведь у Еремина есть стихотворения, где отсутствует даже намек на зримую очевидность внешнего мира:
Вопреки непростоте умственных построений, поэт проводит раздумье читателя по строжайше определенному маршруту. Игра значениями в конечном итоге не размывает контуры определенности, но ведет к непреложному результату. Грамматические усложнения (например, заключение в скобки целых периодов) только усиливают у всякого читателя, привыкшего разбирать интеллектуальные ребусы Еремина, острое ощущение парадокса. Поддаваясь логике его стихотворных силлогизмов, мы обнаруживаем в себе новую способность – подобно автору, на равных правах непосредственно ощущать впечатления не только от восприятия зримого, но и от созерцания феноменов, доступных лишь внутреннему, умственному зрению.
Вот, казалось бы, одно из самых очевидных поначалу восьмистиший, в котором речь идет о незабвенных временах бытования неофициальной, неподцензурной литературы и жизни на задворках навязшей в зубах тоталитарной ортодоксии:
Никакого подобия «пейзажа» здесь нет и в помине, но бесспорный логический ход (недопустимо грустить о временах застойного обилия и стабильности, поскольку то и другое было результатом насилия – пирожки начинены выеденной печенью еретиков) предельно усложняется. Что можно противопоставить ностальгии по советской фальшивой идиллии? Ответ далеко не очевиден. Cмирение? любовь к тяготам настоящего? Несвобода, если задуматься, гораздо легче и определеннее свободы (здесь, на прокуренных кухнях – «мы», «свои», а «они» – там, в их кабинетах и прочих местах обитания лжи и фальши). Да, было именно так, но если эта ясность и определенность утрачены, то опасность примерять вельзевуловы личины только усиливается, остается вместо лечения принимать плацебо – «пустые» таблетки, лишь имитирующие терапевтический эффект. Получается, что «грустить о славных временах» советского застоя – означает мечтать вовсе не о дешевых пирожках, но о временах неотчужденной убежденности в своей правоте, подлинности дружб и враждебных столкновений. В пору бесхребетных компромиссов тотальной имитации всех добродетелей, когда эпидемия лицедейства захлестнула все вокруг, устроит ли тех, кто помнит времена иные, суррогатное лечение пороков сладенькими пустышками-плацебо?
Михаил Еремин на протяжении десятилетий не меняет голоса, его восьмистишия выстраиваются в единую цепь размышлений о материях важнейших и насущных. Но усложненность речи уже не выглядит защитой от навязчивой простоты подцензурной поэзии позднесоветской эпохи. Времена сменились, и стихи Еремина в новом контексте звучат с прежней (и одновременно новой) силой. Они по-прежнему адресованы не всем, но чем больше читателей начала столетия расслышат негромкий голос петербуржца Михаила Еремина, тем будет лучше – и для внимательных читателей, да и для судеб наступившего века тоже.
Библиография
Стихотворения. Кн. 2. СПб.: Пушкинский фонд, 2002. 56 с.
Стихи // Звезда. 2002. № 7.
Поэтическая тетрадь // Новый журнал. 2002. № 227.
«Считать ли происками заастральных сил…» // НЛО. № 62.
Поэтическая тетрадь // Новый журнал. 2003. № 231.
Литература // Критическая масса. 2004. № 2.
Стихотворения. Кн. 3. СПб.: Пушкинский фонд, 2005. 52 с.
Стихотворения. Кн. 4. СПб.: Пушкинский фонд, 2009. 48 с.
Стихи разных лет // Дети Ра. 2009. № 3(53).
Стихи // Звезда. 2010. № 4.
Стихи // Звезда. 2011. № 6.
Стихотворения. Кн. 5. СПб.: Пушкинский фонд, 2013. 48 с.