Тот не жил в поэтическом вакууме ранних восьмидесятых, кто не помнит строчек Ивана Жданова – услышанных во время его нечастых выступлений, переданных из рук в руки на исписанных торопливым почерком листочках, а чуть позже – почти чудом! – появившихся в подцензурной печати, минуя обычный маршрут навстречу ворованному воздуху тамиздата и обратно.

Я поймал больную птицу, но боюсь ее лечить. Останься, боль, в иголке! Иуда плачет – быть беде! Когда умирает птица, в ней плачет усталая пуля… Вода в глазах не тонет – признак грусти. Глаза в лице не тонут – признак страха. Был послан взгляд – и дерево застыло, пчела внутри себя перелетела через цветок… Когда неясен грех, дороже нет вины… Займи пазы отверстых голосов щенячьи глотки, жаберные щели… Мы – верные граждане ночи, достойные выключить ток.

Перечень этих строк может быть кратким либо пространным, достаточно дочитать его до любой возможной середины, чтобы все припомнить и понять: полнота в данном случае не имеет никакого значения. Жданов не вписывает себя в современный (тогдашний) контекст, не разделяет мотивы и цели творчества, привлекавшие многих современников. Он не подпевает адептам поэтического официоза и не возражает им, не иронизирует по поводу жизни и быта позднесоветской эпохи и не пытается, подобно концептуалистам, с подчеркнутой нейтральностью интонации соединить культуру Большого стиля и «Культуру Два», не взыскует новой религиозности и не сетует на предмет ее невозможности и пустоты небес.

Жданов начинает писать стихи так, как будто бы на дворе конец семидесятых годов предыдущего, девятнадцатого столетия. Еще не прозвучали литературно-пророческие возгласы Мережковского, еще не задуманы брюсовские прожекты по созданию русской проекции европейского символизма, более того, даже дебют Надсона не состоялся, а уж о так называемом Серебряном веке и тем более о большевистской литературной утопии еще и слуху нет. Неведомы разнообразные сомнения в самом праве поэзии на существование – от парадоксов Ницше до афоризмов Теодора Адорно. Поэтическая традиция для Жданова не просто жива, но органична и естественна, как порыв теплого ветра июльским вечером. Поэтическое слово несводимо к бытовой речи и тем более – к просторечию, оно останавливает время и в неизменном виде передается вперед и вперед, доколе в подлунном мире, в потомстве жив хоть один читатель…

Поэт Жданов обрел известность в нешироком кругу знатоков, поскольку его имя стало постоянно включаться в ходовые в то время «обоймы» стихотворцев, по мнению некоторых продвинутых критиков, причастных к некоему новому поэтическому направлению, тут же получившему не менее ходкое имя. Здесь не хочется повторять получивших немалое распространение заковыристых терминов, сгустившихся над текстами трех московских поэтов, из которых двое были выходцами из алтайской глубинки. Причина проста – обоймы оказались недолговечными, терминология – недостоверной. У каждого из трех некогда объединявшихся в «группу» поэтов оказался свой путь, пожалуй единственное совпадение для всех троих – постепенно надвинувшееся молчание, уход с авансцены литературного быта.

В случае с Ждановым молчание наиболее очевидным образом переходит в многозначительную фигуру умолчания. После получения ныне не существующей, а некогда престижной премии Аполлона Григорьева в 1997 году Иван Жданов удаляется от московской суеты и от актуальной литературы. Новых публикаций становится все меньше и меньше, однако возможны ли они, необходимы ли, если и прежние стихи Жданова до сих пор не прочитаны, недостоверно включены в сиюминутные и скоропреходящие ряды и контексты рубежа 1970-х и 1980-х? Так, стихи Арсения Тарковского из его первой книги «Перед снегом», вышедшей в 1962 году, когда поэту было 55 лет, некоторыми рецензентами всерьез сопоставлялись с поэзией если не Андрея Вознесенского, то Леонида Мартынова, хотя написаны многие стихи Тарковского были еще в тридцатые годы.

Иван Жданов с самого начала был склонен сопрягать два почти несовместимых в истории русской поэзии начала: изысканную интеллектуальность и непосредственность таланта-«самородка», идущего к слову не через умственный изыск, а прямо от прямого наблюдения вещей и явлений. Применительно к девятнадцатому веку это означало бы, например, что рукодельная «народность» Алексея Кольцова могла быть дополнительно оснащена оптикой космического видения Федора Тютчева. А что же означает молчаливое присутствие в поэзии голоса Ивана Жданова в текущий момент истории русского стиха?

Думается – не более того, что уже сказано: новые стихи (будем на это осторожно надеяться) пишутся и дождутся своего часа. Но для них не пришло время до тех пор, пока «старые» тексты Жданова не будут прочитаны в своем реальном масштабе, а не в узком контексте позднесоветской и постсоветской эпох. Не в последнюю очередь благодаря стихам Жданова рубежное время 1980–1990-х годов больше не выглядит периодом снятия цензурных ограничений и иронической борьбы с пережитками соцреализма.

Я был как письма самому себе Из будущего моего, оттуда, Где возраст, предназначенный на вырост, Уже заполнен прошлым до предела, К тому же не моим, я был орудьем Для приручения его, дорогой И путником на ней, и даже целью, Хранилищем, проводником, который Не мог меняться, изменять себя Без опасенья изменить себе. И все-таки душа припоминает Сама себя и что она – не только Всего лишь место где-нибудь в груди, А то, с чем может вдруг отождествиться Пространство – как забытое письмо, Оставленное для тебя на случай – Между рукой и будущим твоим.

Будущее, предсказанное и заранее контурно увиденное в ждановских письмах к самому себе, теперь наступило, поэтому даже в отсутствие новых публикаций прежний провидческий голос поэта Ивана Жданова становится для нас все более звучным и значительным. Слышите?