Как сказано в одной из притч Кафки, «бодрствовать кто-то должен», – в последние без малого полвека роль ночного толкователя дневных событий безоговорочно принадлежит Кенжееву. Бахыт Кенжеев не дремлет, его поэтическая работа беспрецедентна по размаху, масштабам и степени признанности. Конечно, он находился бы на посту и в отсутствие какого бы то ни было вдохновляющего отклика, не случайно же в стихах Кенжеева так много упоминаний о самом процессе писания – преимущественно ночного.

Попробуй бодрствовать, тревожась от души. Поставь ромашки – не в бутылку, в вазу, – включи кофейник, хлеба накроши ночному ангелу, чтоб улетел не сразу…

Нет, речь вовсе не идет о новых «Ночных бдениях» Бонавентуры, перед нами не целенаправленные схоластические усилия, Кенжеев импровизирует, легко переходит от одного предмета к другому, не связывая себя границами элегического канона русской «ночной» лирики. В самом деле, и у Ломоносова с Пушкиным, и у Шевырева с Тютчевым смысловой ореол ночного раздумья сопряжен с обостренным вниманием к краеугольным проблемам бытия. «Открылась бездна звезд полна…» у Ломоносова, «Когда для смертного угаснет шумный день…» Пушкина, тютчевское «Святая ночь на небосклон взошла», да и стихи Заболоцкого («Когда вдали угаснет свет дневной…») – все это примеры ночного обострения чувств, перемещения в область предельных по остроте ощущений и вопросов. У Кенжеева – иное: бытие сводится к быту, и это неспроста. Привычка к ночной работе – след времени шестидесятых-семидесятых, когда в сознании многих и многих (впоследствии эмигрировавших и «вернувшихся в Россию стихами») день и ночь, как сон и явь, как труд и отдых, навсегда поменялись местами. Гребенщиков позже споет: «Я где-то слыхал о людях, что спят по ночам». Неспящие – из поколения Бахыта Кенжеева:

…я человек ночной и слухом не обделен. Когда зима охватывает санным звуком оцепенелые дома предместий правильных, когда я, в клубок свернувшись, вижу сон о том, что жизнь немолодая крутится страшным колесом, – все хорошо, у колеса есть и ось, и обод. В этот час я нехотя соприкасаюсь со светом, мучающим нас, и принимаюсь за работу, перегорая ли, дрожа, пытаясь в мир добавить что-то, как соль на кончике ножа…

Необыкновенно важна итоговая совмещенность ночных размышлений с подробностями повседневного существования, отсюда «соль на кончике ножа» – развоплощенная метафора «соли» как центральной мысли, сути. У Кенжеева аттическая соль превращается в натрий-хлор – нехитрую приправу к (наверняка) очень простому блюду, обычно сопутствующему напитку, от которого остаются бутылки – возможное прибежище для столь же незатейливых цветов (ромашек), упомянутых в предыдущем процитированном стихотворении. Конечно, не стоит упрощать: человек, не спящий ночью, не только поглощает простую снедь, он понимает, что его задача в другом, уверенно утверждает, что Блажен дождавшийся прозрения к утру.

Но в том-то и штука, что в стихах Кенжеева нередко описывается не праздник, но ожидание праздника, «прозрения» чем случайней, тем вернее ложатся в цель где-то за пределами стихотворения, где, конечно, есть и высокие раздумья, и непреодолимые страсти, и боренья. Но как театр начинается с вешалки, так стихотворение Кенжеева начинается (и заканчивается!) на пороге сильного ощущения и рискованного жеста на краю смертной бездны. Читатель вслед за призывом стихотворца бросает быстрый взгляд «туда, туда» – за пределы текста и тут вдруг понимает, что вокруг по-прежнему мирный ночной интерьер с натюрмортом из нехитрых гастрономических импровизаций на столе.

Зачем меня время берет на испуг? Я отроду не был героем. Почистим картошку, селедку и лук, окольную водку откроем и облаку скажем: прости дурака. Пора обучаться, не мучась, паучьей науке смотреть свысока на эту летучую участь. Ведь есть искупленье, в конце-то концов, и прятаться незачем, право, от щебета тощих апрельских скворцов, от полубессмертной, лукавой и явно предательской голубизны, сулившей такие знаменья, такие невосстановимые сны, такое хмельное забвенье! Но все это было Бог знает когда, еще нераздельными были небесная твердь и земная вода, еще мы свободу любили, – и так доверяли своим временам, еще не имея понятья о том, что судьба, отведенная нам, – заклание, а не заклятье…

«Паучья наука смотреть свысока» на превратности человеческой жизни, вопреки декларациям, для Бахыта Кенжеева остается чистой теорией, и, вероятно, этому стоит порадоваться, поприветствовать звоном щита одного из очень немногих остающихся в строю (простите за формулу) «чистых лириков», избежавших всех пронесшихся над русской поэзией бурь деперсонализации, концептуализации и «постконцептуалистских» возвратов к исконной точке смысловых революций, когда снова оказалось, что «жизнь и поэзия – одно». Насколько (как уже сказано) внимателен Кенжеев к моментам творчества, прорастания стихов из бытового сора, настолько он глух ко всем авангардным сомнениям в дальнейшем существовании традиционного стиха в его исконных ритмических и тематических координатах. У Кенжеева как будто бы нет собственной поэтики, он словно не замечает слов, говорит через их голову о вещах и сущностях жизни. Все начиналось еще в шестидесятые с очередного в истории русской поэзии требования «прекрасной ясности», прямо сказать, с Александра Сопровского, серьезный разговор о котором до сих пор не состоялся, – впрочем, это совсем другая история. Получилось так, что многие поэты того же круга далеко отошли от тогдашних стремлений, кое-кому кажется, что одинокий Бахыт Кенжеев точно идет не в ногу, не замечая социальных заказов и актуальных стилистических сбоев.

Наиболее просвещенные из коллег уверяют, что я повторяюсь, что я постарел, но не вырос. Влажный вечерний снег бьет в глаза, и перчатки куда-то пропали. Стоит ли мельтешить, оправдываться на бегу, преувеличивая свои достоинства во сто раз – если что и скажу, то невольно, увы, солгу – без дурного умысла, без корысти, просто по привычке. От правды в холодный пот может бросить любого, затем-то поэт, болезный, и настраивает свой фальцет-эхолот, проверяя рельеф равнодушной бездны…

Ни слова в непростоте, никакого желания произвести впечатление – ну кому это понравится?! Стоять на торной дороге традиции и минимализма приемов – это теперь уже воспринимается как вызов, почище самого крутого авангарда. Конечно, случается однообразие – гладкий стих у Кенжеева иной раз норовит переродиться в мастеровитую гладкопись. Самые большие его удачи – емкие стихотворные афоризмы (вот, например: «бесцельных совпадений нет») – нередко повисают в воздухе, не поддерживаются органикой вызревания и развития счастливо найденной мысли. Особенно это заметно в финалах, которые в десятках случаев ждешь намного раньше, чем они наступают. Хотя лаконичности в стихах Бахыта Кенжеева последних лет явно прибавилось, поэт понимает: «Остается все меньше времени, меньше вре…». Эпоха твиттерных новостей не допускает не только многословия, но и простой неторопливости, однако немногим избранным общий закон не писан, именно поэтому Кенжеев неминуемо продолжает нести свою ночную вахту:

Если и вправду молчание – свет, если смирение – тьма, то и в гордыне особого нет смысла, ты знаешь сама. ‹…› Рюмка щербатая невелика, голос свободен и тих. И представляется – ах, как легка жизнь, словно пушкинский стих. Что ж, протяни-ка мне руку, сестра – лучше уж так, чем никак, чем засыпать, проплутав до утра в собственных черновиках.

И еще одного важного поветрия (так и хочется сказать «тренда», да грехи не пускают!) сумел избежать Кенжеев – тотальной для поэзии восьмидесятых и девяностых годов иронии. Только, бывало, поймает интонацию стеба:

Вот гуляю один в чистом поле я и настраивает свой фальцет-эхолот, с целью сердце глаголами жечь, и тут же возвращается на свой кремнистый путь: и гнездится в груди меланхолия, и настраивает свой фальцет-эхолот, а по-нашему – черная желчь.

Так и идет у Бахыта Кенжеева дело – от книги к книге, без перепадов интонаций и тембров. Что ж, нескучно на этом свете, господа!

Библиография

Из стихотворений Ремонта Приборова // Старое литературное обозрение. 2001. № 2 (278).

В чешуйках кремния // Знамя. 2001. № 8.

На букву «ы» // Октябрь. 2002. № 3.

Ихтия // Знамя. 2002. № 5.

Лазурная полынья // Новый мир. 2002. № 5.

Голоса // Арион. 2003. № 2.

Ангел от Иоанна // Знамя. 2003. № 2.

Цикада в горсти // Новый мир. 2003. № 6.

Невидимые. М.: ОГИ, 2004. 208 с.

Три стихотворения // Интерпоэзия. 2004. № 1.

Голоса // Арион. 2004. № 2.

Новые стихи // Октябрь. 2004. № 3.

Гроза над Средней Азией // Знамя. 2004. № 4.

Возбудитель праха // Новый мир. 2004. № 8.

Книга стихотворений. Алматы: Искандер, 2005. 60 с.

Так и бродим родимым краем… // Зарубежные записки. 2005. № 1.

Звук похищенный // Октябрь. 2005. № 4.

Пустынные времена // Новый мир. 2005. № 6.

Глоток кагора в холодном храме // Знамя. 2005. № 8.

Вдали мерцает город Галич. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2006. 56 с.

Стихи мальчика Теодора (Из книги «Вдали мерцает город Галич») // Новый берег. 2006. № 11.

Памирские воды // Знамя. 2007. № 1.

Детский метроном // Новый мир. 2007. № 5.

Выбросить зеркало // Знамя. 2007. № 10.

Четыре стихотворения // Сибирские огни. 2007. № 10.

Стихи // Новый журнал. № 246.

Крепостной остывающих мест: Стихотворения 2006–2008 гг. Владивосток: Альманах «Рубеж», 2008. 80 с. («Линия прибоя»).

Пообещай мне страшный рай… // Знамя. 2008. № 8.

Давай молчать // Новый мир. 2008. № 10.

Дорога в тысячу верст // Сибирские огни. 2008. № 10.

Лишь запах полыни лечит… // Октябрь. 2009. № 5.

Теплее всех времен // Новый мир. 2009. № 6.

Верхний свет // Знамя. 2010. № 1.

Поделочные камни // Новый мир. 2010. № 3.

Колхида // Знамя. 2010. № 9.

Невидимые журавли // Сибирские огни. 2010. № 9.

Посвящение мальчику Теодору // Дружба народов. 2011. № 1.

Варить стекло // Знамя. 2011. № 3.

Не спи, не спи // Новый мир. 2011. № 3.

Крепостной остывающих мест. М.: Время, 2011. 128 с.

Послания. М.: Время, 2011. 640 с.

Глиняные плиты // Знамя. 2012. № 1.

Еще поживем // Новый мир. 2012. № 1.

Три стихотворения // Октябрь. 2012. № 2.

Сообщение. М.: Эксмо, 2012.

Странствия и 87 стихотворений. К.: Laurus, 2013. 176 с.

Ремонт Приборов. Гражданская лирика и другие сочинения. 1969–2013. М.: ОГИ, 2014.