Немало мы перевидали в последние десятилетия христианской поэзии, ранее наглухо запрещенной. Есть духовная поэзия, создаваемая как насельниками монастырей и служителями храмов, так, зачастую, и мирянами-интеллектуалами.

Творения, принадлежащие к духовной поэзии, созданы по старым лекалам вероучительных текстов, предельно близких тем, которые используются по прямому назначению непосредственно в церквях и обителях.

Есть также поэзия религиозная – ее обычно создают миряне, особенно остро переживающие собственную воцерковленность. В религиозной поэзии легко усмотреть две разновидности: условно говоря, философскую, погруженную в мистику творения, пророчества и откровения, и (терминология столь же условна) назидательную, непрерывно сличающую живые думы, чувства и поступки человека с непреходящим, заповеданным нравственным идеалом. Последняя разновидность религиозной поэзии в постсоветское время, когда исчезли запреты прежних лет, нередко выглядит особенно ущербной. Столько здесь бывает ложного пафоса, картинной возвышенности чувств и дум, а главное – случаев моральной предрешенности любой жизненной коллизии! Коль скоро верно учение – значит, на все вопросы существуют заготовленные ответы, праведность заранее отделена от греха, остается только поместить в кроссворд слово с нужными литерами внутри, подставить вместо переменной нужную (и заранее известную) нравственную величину.

Все описанные изводы христианской поэзии достаточно рискованны, обречены существовать на грани возможного. Коли мирянин – почто идешь на заказанную тебе территорию служения, требующего специального духовного посвящения? Коли лицо духовное, тем более – к чему стремишься к неканоническим способам общения с паствой? Вовсе ведь необязательно видеть в окормляемых верующих еще и читателей – нет ли тут гордыни и уклонения от смирения?

Поэзия Сергея Круглова – случай совершенно особый, хотя и не вовсе уникальный – вспомним, например, лирику о. Константина (Кравцова). О. Сергий (Круглов) рискует на всю катушку: мало того, что он прибегает к необязательным и сомнительным для духовного лица способам высказывания, его стихотворчество к тому же совершенно избавлено от благостной возвышенности тона и заведомой рецептуры человеческих поступков. Это поэзия человека, прочно и навсегда поставившего себя на одну доску с читателем, способного прислушиваться к собственным сомнениям, сомневаться в самих устоях веры, терпимо относиться не только к проявлениям иной религиозности, но и к нередкому отсутствию в окружающей повседневности даже намеков на спиритуальные эмоции и интуиции сверхличного, трансцендентного. Круглов начинает со сравнения поэзии и церковного служения:

У поэта умер читатель. Блюдися, о иерее! Не сравнивай (И тебя, глядишь, не сравняют): У поэта читатель – Вовсе не то, что у священника прихожанин. Когда священник прихожанина отпевает – Он входит за ним в вечную память, И выходит, и может войти снова: За все это батюшке, глядишь, еще и заплатят. Когда поэт читателя хоронит – Остается ему кругом должен…

Мало того, что сравнение не в пользу поэзии, совмещение обеих культурных практик чревато двуличием и раздвоением личности. Дело даже не в поэзии как таковой. Интеллектуал, принесший с собою под церковные своды светскую привычку к чрезмерному раздумью, воздвигает на собственном пути почти непреодолимые препятствия:

В келье монаха-академика галка Учится латыни, а бесы Воровством промышляют. Вот выкрали сериозный нумер «Ярбух фюр понерологик», желтый том открыли, Гундосо читают, Тычут щетинистые щупальца в строчки, Морщат несуществующие лбы, жуют сопли, Ошарашенно склады повторяют, друг ко дружке Оборачивают рыла: «Вот это запомни!..», Новые строят ковы, Верифицируют: Восемь страстей, они же – Суть восемь смертных грехов.

Круглова волнуют не праведные (им не надобен дополнительный посредник в высоких раздумьях) и не падшие неизмеримо низко, заблудшие и чающие движения вод. Поэт беседует с такими же, как он сам, обычными людьми, он утверждает, что приходской православный священник испокон века живет нуждами прихожан, в промежутках между совершениями таинств в храме он ничем не отличим от любого верующего. Сомнения и соблазны нередко настигают такого человека даже не в непосредственной близости греха, но в связи с упоением привычки к благочестию, которое может стремительно лишиться сердечной укорененности, стать лицемерным и двуличным. Вот как описана судьба героя притчи о блудном сыне в стихотворении «Дух уныния»:

Праздничный пир Давно закончен (мяса тельца, впрочем, Хватило еще на месяц). Младший брат пытается жить В отчем доме. Кое-как приспособился: главное – Вести себя пристойно, изображать благодарную радость, Пока отец смотрит Труднее всего было научиться Правилам, которых, оказалось, множество в доме: Не хватать со стола руками, не испускать при всех газы ………………………………………………………………………. Тошно, конечно, Что дни один на другой похожи, Что иногда ночью Проснешься оттого, что душа плачет …………………………………………… Лучше уж так. Главное – здесь кормят. Это главное. Это всегда было главным, Разве не так? вспомни! – убеждает себя младший, Из-за того и вернулся. Ведь верно же, верно?

Простого прихожанина в наши дни окружает совершенно иная жизнь, в которой отношения человека и Бога фатально изменились, – на это нельзя закрывать глаза. То, что легко было во времена оны счесть ересью, становится едва ли не нормой. Эти девиации, травмы, отклонения от нормы нельзя просто отрицать, с ними надо учиться сосуществовать, жить рука об руку. Господь не просто заповедал человеку подвиг духовного соработничества, он теперь сам в нем нуждается как в необходимом подтверждении своего могущества. Эта антиномия раз за разом возникает в стихах Круглова: всесилие Творца ущербно в отсутствие человеческой поддержки.

Говорит Господь: «Что мне делать С вами, жители ада! …………………………………………… Рыдаете: «Пожалей нас, начальник! Где ж твоя милость!» …………………………………………………………… Любовью помиловать и простить вас желаю – Презрительно цедите: «Не нуждаемся!» ……………………………………………… Чем мы еще здесь живы, – не ведаю! Вы ведаете, вы, – ответственные За Меня, Которого приручили».

Финальная аллюзия на Экзюпери здесь особенно важна, милосердие в наш век необходимо проявлять с обеих сторон – и с горней, и с дольней! Не ведет ли это к послаблениям, к возможности несоблюдения церковных предписаний? Да, возможно, дело обстоит именно так, – отваживается прямо сказать Круглов, настойчиво сближающий в своих стихах инстанции тела и духа:

Воскресение – оправдание тела: Мнемоний, мнимостей, Обетов, отложенных на завтра, Старых фотографий, неотправленных писем, Новинок, вышедших позавчера, – Жизни. Тело ведь тоже душа, только другая.

Ощущение тела относится к числу первоначальных человеческих интуиций, доступных с первых минут самосознания, в отсутствии идеи о Божестве. Значит, сближение тела и души – не ересь, но дополнительный шанс для человека увидеть в самом простом и очевидном присутствие сверхъестественного и обязывающего к моральному поведению, следующему не буквальной личной выгоде, но некой непреложной идее, требующей смирения и жертвы. Важен конечный результат, а не каноническая безупречность процесса, для кого-то необходимость духовности более очевидна, будучи выражена на языке «недуховном», нередко отдающем фальшью. Вера, Бог, вообще идеал в сегодняшнем мире не есть нечто изначально позитивно определенное, а порою доступное лишь от противного, апофатически:

и только Ты на кресте забытый крест – и есть сама забытость то и дело всплывающая в мир как рекламный баннер в сайт постовое делание спасающегося: не дать раздражению прорваться смирить в себе этого зверя не кликнуть курсором в перекрестье: «закрыть»

Круглов – поэт не для всех, в его стихах – россыпь имен и понятий, скромному жителю подлунного мира вполне чуждых. Но есть у о. Сергия удивительная способность переводить отвлеченное на обыденный и общепонятный язык, причем – с тонкими вариациями и обертонами. Так, в стихотворении «Картина “Девятый май”» на равных правах присутствуют отсылки к текстам Лермонтова («В полдневный жар в долине Дагестана…») и Шолохова, Твардовского и Исаковского («Враги сожгли родную хату…»), а также аллюзии, восходящие к творчеству отца и сына Тарковских («Иван до войны проходил у ручья, Где выросла ива неведомо чья…»). Неважно, сколько культурных подтекстов удастся расшифровать читателю, суть дела от этого не меняется:

солдат березоньку зарезал сапожной шилою проткнул молочной кровию прозрачной он солдатенка напоил чиста та кровь и не содержит в себе кровавыя души а вся душа ее в солдате в его ль во песнях золотых а и березоньке не больно: девичья беля не болит сочится в горлышко мальчонку да к небушку не вопиет ай где ж ты родина родная куда ты папку забрала! – мальчонок плакал все голодный все кровь Березову сосал березка вечная стояла под ней нежив лежал солдат и во груди его сияла медаль за взятый китежград

Так умеет ныне писать только о. Сергий (Круглов), поэт-священник, любыми путями стремящийся не наставительно снизойти до собеседника, но дотянуться до его таинственной неизведанности, прямо обусловленной превратностями современного мира – не религиозного, но постсекулярного, если счесть верным меткое определение Юргена Хабермаса.

Библиография

Снятие Змия со креста. М.: НЛО, 2003. 208 с. (Серия Премии Андрея Белого).

Зеркальце: Стихи. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2007. 64 с.

Из стихотворений 2006–2007 годов // НЛО. № 87.

Приношение. Абакан: Хакасское книжное изд-во, 2008. 208 с.

Переписчик: Стихотворения и поэма / Предисл. Б. Дубина. М.: НЛО, 2008. 288 с. («Новая поэзия»).

Лазарева весна 2008 года // Зинзивер. 2009. № 2(14).

Вернись по черным рекам, венами… // Знамя. 2009. № 2.

Из цикла «Окна» // Сибирские огни. 2009. № 10.

Народные песни. М.: Русский Гулливер, Центр современной литературы, 2010. 116 с.

Серафимополь // Знамя. 2010. № 9.

Колокольчик цимцум // Знамя. 2012. № 1.