Стихи Дмитрия Кузьмина прокомментированы его жизнью и бытом в гораздо большей мере, чем это бывает всегда и обычно. Для такого комментария словесная оболочка чаще всего не нужна, но порою автор прибегает и к ней, и тогда его поэзия оказывается под фигурой самоумаления, общая формула примерно такова: «я – один из сотен многих». Или: мои индивидуальные ощущения не делают открытий, они ценны, как должны быть уважаемы и всерьез принимаемы любые честные ощущения частного человека, пусть незнакомого, принадлежащего к другому, неведомому и неблизкому мне сообществу, так сказать, к чужому меньшинству.

Здесь – антиномия, поскольку сказанное настолько верно, что отрицает собственную непреложность. С одной стороны, да, действительно, автор – один из многих, «такой же, как все», он пристально всматривается в лица и силуэты встречных, накапливает даже целый цикл картинок, подсмотренных в метро. Например:

Поминутно покачивает головой – словно бы не в состоянии поверить: да, это он в полупустом вагоне, медленно движущемся в сторону окраины, налегке, без вещей, место рядом свободно (только в самой глубине сиденья притулился к спинке орешек фисташки).

Но ведь, с другой стороны, свои впечатления записывает не уравновешенный наблюдатель, равный всем и многим, но человек, подчеркивающий свою свободу от любых оков и стандартов, готовый идти до конца в отстаивании свободной витальности. Даже в тех случаев, когда доводы оппонентов-рутинеров вполне убедительны, наш экстремал будет, подобно Подпольному человеку у классика, отстаивать свою независимость:

Когда меня били головой об лёд Чтобы я назвал этот лед водой Я боялся захлебнугься в этой воде И продолжал называть ее льдом.

Здесь видно, как отличия между разными агрегатными состояниями вещества «аш-два-о» стираются, больше не имеют никакого значения, предназначены лишь для того, чтобы в своей неразличимости рождать протест против разделения мира на разные доминионы и анклавы. Вот – слово найдено: мир един в своей энергичной расчерченности на непохожие друг на друга секторы и сегменты, подведомственные разным сознаниям и жизням. Это питательная среда для «новой», молодой поэтики, перечеркивающей поблекшие ценности «великой литературы», неизбежно порождающей власть канона и штампа. Любая претензия на власть одних жизненных и мыслительных траекторий над другими – порочна, ей должен быть немедленно противопоставлена картина вавилонской тесноты, в которой каждый волен выбирать себе свою лесенку на башню, спутника, да и самого себя тоже:

Ты хуже, чем другой: знакомству с тобой предпочли знакомство с другим. Я хуже, чем никто: знакомству со мной предпочли одиночество.

В чем тут засада? Борьба с насилием так часто оборачивалась новым насилием, что контраргументы против динамичной теории жизненной полноты и равноправия живущих напрашиваются сами собой. Ведь и либерализм в эпоху башен-близнецов натолкнулся на необходимость превентивного и якобы благого неравенства и насилия, оправданного высокими целями! Проповедь вавилонского мультикультурализма равных и малых в жизни и поэзии поставлена под сомнение с тою же непреложностью, с какою терпят крах иллюзии о пестрой Европе. Известный филолог и литератор рассказал байку о советском кадровике. Позвонили ему, бедному, откуда следует и сказали, чтобы брал на работу отщепенцев, несмотря на пробелы в анкете: пусть соберутся в одном месте – надзирать легче будет. Доблестный работник кадровой службы видит очередной листок по учету кадров, где все, как обычно: «имеет, был, находился» и далее по списку. И вот его возглас: «Ну позвонили, сказали, всех брать! Но ведь не только же всех!». Нарушение Аристотелевой логики налицо, исключенное третье существует, а часть становится больше целого. Поучается, что слово «все» означает вовсе не всех как таковых, а только определенных «всех», отмеченных среди других и прочих.

Как только допускается хоть какая-то жизнь за пределами нашей молодой и подвижной вселенной, битком наполненной ночными клубами, «обкурами» и непримиримой свободой, все в мире оказывается по-другому. «Все» больше не все, а нечто порою вполне инфантильное

Пришел на дискотеку слишком рано (дома не объяснишь ухода заполночь)…

Значит, кроме дискотеки, существует дом, и «объяснения» здесь не просто раздражающе вынужденны, но существенны – они нужны другим: не «всем», а тем, кто остается дома. Поколение тех, кому еще воспрещено выбираться на дискотеки, а также брать со стола на кухне ножик и спички, неизбежно становится взрослее, что и требовалось рассказать! Ну-ка, все вдруг взяли в руки по ножику, надели по сапогу с цепями, чиркнули спичкой! Уже можно, нужно, надо отрезать ломоть хлеба, на дворе мокрое месиво и не видно ни зги! Здесь жизненно-идеологический комментарий вновь вплотную подбирается к стихам Дмитрия Кузьмина, точно расчисленным и отмеренным, настолько обдуманно немногочисленным, что едва ли не половина просто обречена стать хитами. Теория жизненной теории суха, а древо кузьминских не-всегда-верлибров зеленеет гораздо более пышно и правдоподобно.

Почему? Да просто потому, что его наблюдатель то и дело оказывается способным выглянуть за узкие пределы догмы, услышать отрицаемое, заинтересоваться им, да и на свое, кровное («молодое»!) взглянуть иронически.

По крутому обкуру явилась в литературный клуб Малоизвестная, тихая поэтесса. А брат-писатель пошел на эмоции скуп – Смотрит без всякого интереса, Как в огромных глазах, не стекая, стоит стекло И слегка обвисшая грудь Выглядывает из косо застегнутой блузки… Не забудь, и тебя как-то в юности дернуло, поволокло, Только дребезг в ушах, как «Орленок» вприпрыжку на спуске, Тормозишь – и башкой через руль… А потом уже были Державин с сортиром и Пушкин с глаголом. Что ж теперь тебе, старче, слабo полуголым Публике втюхивать свою рифмованную муру? И Дидло надоел, и Дидро, и нацелившийся в ребро Купидон, в безобразную школьную форму одетый… На-ка, милая, что ли, прикройся «Литературной газетой». Черт бы с ней, с красотой, – будем делать добро.

Одна (не своя) стремящаяся к «высокой поэзии» разновидность молодости оказывается раздетой и разутой настолько, что впору прикрыть стыд профильным изданием. Но и другая (бывшая своя, а ныне вместе со зрелостью вкусившая серое равнодушие) молодость демонстрирует бессилие и бесплодие. Кузьмин-поэт счастливым образом то и дело комментирует и выправляет Кузьмина-идеолога и культуртрегера. Монтажное зрение позволяет искоса видеть вокруг и свое и не свое, примеры многочисленны:

Скашивая взгляд от обзорной статьи по новейшим течениям мирового трансавангарда блеклым петитом в альманахе «Ойкумена», издающемся в Калининграде областном тиражом 250 экземпляров, выхватываю отдельные фразы из дневника, что ведет в продолговатом блокноте с ярко-синей обложкой юноша лет девятнадцати с наушником от плеера в правом ухе, короткой высветленной до песчаного цвета стрижкой и длинными темно-зелеными манжетами, торчащими из рукавов пиджака: «самый важный день» «обменялись кольцами» «приятно» «отныне»

Вот к этой риторике еще бы вальяжность Яичницы да развязность Балтазаровича – невесты горя бы не знали, знали бы, кого выбирать! А так гоголевская коллизия продолжается: не получается, чтоб жизнь и поэзия одно! Однако все впереди, юность неизбежно уходит, а зрелость уже теперь в стихах Дмитрия Кузьмина дает о себе знать – хотя бы стереоскопическим зрением, позволяющим видеть иное и чужое…

Библиография

«По выбоинам местного проезда…» // Вавилон: Вестник молодой литературы. Вып. 7 (23). М.: АРГО-РИСК, 2000. 220 c.

«Снилась переписка двух влюбленных…» // Крещатик. 2005. № 3.

Хорошо быть живым: Стихотворения и переводы. М.: НЛО, 2008. 336 с.