О стихах Станислава Львовского не только сказано, но написано и даже процитировано если не все возможное, то многое, слишком многое – и это настораживает. Поэт, однако, чутко прислушивается к голосу дружественных толкователей: еще не завершив фразу, которая толкуется, прорабатывает новые смысловые горизонты не в соответствии с органикой внутреннего зрения, но вслед за прозвучавшим сторонним призывом к действию. Понимание и интерпретация сплошь и рядом опережают восприятие и переживание. Из этой гремучей смеси органичного и наносного нередко и состоит стихотворение Львовского:

в начале одного поэтического вечера на сцену вышла дама ‹…› сказала: N – единственный современный поэт поднимающий в своих стихах тему родины я сидел в первом ряду ‹…› и думал, что каждый кто поднимает в своих стихах тему родины (вот как я сейчас) в этот самый момент начинает мыкать тяжелую сыроватую долю какого-нибудь из центральных телеканалов превращается в белого кролика на очередной фокус-группе для изучения предпочтений целевой аудитории ‹…› о родине которая в это время года вся состоит из запаха нищеты в метро утренней темноты выпусков новостей и коричневатого снега застревающего в ребристых подошвах ботинок

Поэт-зритель соображает: так, а что нынче значит писать «стихи о родине»? Ответ ясен: это значит – рисковать увязнуть в трясине готовых штампов про «родимые просторы», таков фальшивый социальный заказ. На самом деле, думает наш герой, – родина совсем не такова, не благостна, но «состоит из запаха нищеты» и так далее. Но ведь и неблагостная родина, переполненная до краев насильем и тьмой, – столь же готовая и навязшая в зубах картинка, как и отрадное зрелище святорусского благорастворения воздухов! Обе картинки одинаково правдивы и вместе с тем фальшивы по причине заведомой ангажированности, адресованности разным, но вполне определенным «фокус-группам».

За Львовского тонкие, но однозвучные аналитики уже все досказали, все разложили по полочкам: его поэзия рождается через травму распада (преимущественно постсоветского), поэт особенно чуток к превращенным формам насилия, перекочевавшим из тоталитарного социума в посттоталитарный – тут особенно важна детская, инфантильная жестокость. С формальной стороны его стихи отличает прием увеличенных интервалов между словами (что создает дополнительные к обычным стиховым ритмические созвучия пауз), на уровне мотивов – также выделяется один постоянный ход, когда пишущий словно бы ощущает себя живущим внутри бесконечно длящегося кинофильма. Что ж, все подмечено верно, детской остраненности в стихах Львовского сколько угодно, равно как и зияющих пробелов между словами:

вот и сердце стало сухим и холодным осенью то что казалось солнцем умирает куда-то где нет ни тебя ни меня ни сестер ни братьев ни петушка с курочкой ни лисы ни волка

Поэт «послушно» применяет все эти не то кем-то усмотренные, не то предписанные приемы, на все лады их варьирует. Все свои находки Львовский эксплуатирует столь настойчиво, что (если понимать их в духе вышеописанных однозвучных критических толкований) они стремительно автоматизируются, утратят всякую новизну. Возьмем пресловутый «кинематографизм»: он у Львовского был бы вполне навязчив, если бы не имел прямо противоположного смысла, по сравнению с приписанным «понимающими» критиками.

Напечатано: параллели с кино означают неестественность жизни, вызванную социальными причинами, требующую борьбы и преодоления, поскольку внешнее воздействие до предела упростило повседневность, свело ее к монтажному ряду клишированных положений низкопробного кино.

Следует читать: кинопараллели в стихах Львовского не имеют ничего общего с монтажом. Это, наоборот, нарочито длинные мизанкадры, отсылающие к понятию «запечатленного времени» (по Андрею Тарковскому). Всякое субъективное переживание времени ведет к отчуждению от мира, и причины этого времени коренятся не в социальной несправедливости, но в самой структуре человеческого сознания. Вот, в очередном стихотворении привычно наткнувшись на киношную аналогию:

похоже на то как если бы я оказался внутри второстепенного эпизода какого-нибудь кино, –

вдруг понимаешь, что это не второстепенное кино, но второстепенный эпизод, и именно из таковых состоит вся жизнь без остатка.

О Львовском много пишут «свои» и его почти вовсе не замечают «чужие». Тем хуже для последних – утверждают искушенные критики, убежденные в том, что поэт Станислав Львовский оказал большое влияние на свое поколение. Что ж, вполне мог бы и повлиять на многих сверстников за пределами фокус-группы, коли был бы услышан помимо широкой известности в узких кругах. Много раз повторено апологетами: мотивы одиночества и пессимизма в его стихах социальны, прямо продолжают традиции неофициальной поэзии советской поры, яростно деконструировавшей ненавистные символы тоталитарной ортодоксии.

Однако так уж получилось, что только непредубежденные, нейтральные читатели могут увидеть очевидное. Поэтика уединенного сознания в стихах Львовского имманентна, может существовать и в очищенном виде, без малейших ссылок на внешнее неблагополучие в отчизне. Чистые случаи проявления аутентичных для Львовского эмоций ценны в том числе и своей лаконичностью, нерастворенностью в долгих псевдобалладных сюжетных коллизиях:

вода с изнанки стекла стакана привкус как запах ребенка

Конечно, в культурных практиках последних десятилетий экзистенциально уединенное сознание нередко имело следствием социальную активность его носителей, а авангардная поэтика бывала напрямую связана не только с эстетическим, но и действенным политическим радикализмом. Но обратное неверно: невозможно метафизическое одиночество напрямую выводить из несовершенства политического мироустройства, – достаточно напомнить о судьбах Сартра или Симоны Вейль. Кроме того, бунтарские стремления к ломке традиционных художественных форм, к сбрасыванию очередных кумиров с парохода современности чаще всего приводили не к «народным» революциям, но к одному из трех типичных и только внешне неожиданных результатов. Во-первых, часто новации стремительно вырождались в кич, во-вторых, происходило замыкание якобы «общепонятных» приемов и произведений в круге запросов узких элит посвященных знатоков. Наконец, в-третьих, изначально протестные жизненно-художественные практики непреодолимо становились легкой добычей официальной государственной идеологии (против которой и замышлялась непримиримая борьба), присваивались буржуазным укладом, как раз и подлежавшим, в соответствии с исходным замыслом, радикальному отрицанию.

Нередки в стихах Львовского полуузнаваемые инициалы и подлинные имена соратников по медийной тусовке, которым все понятно с полуслова – понятно настолько, что дальше просто и ехать некуда:

Критик N. производит сильное впечатление. Ее вопрос Лене по поводу Другой такой страны мне не найти: Вы же пишете о страшных вещах, но ловите от этого кайф. Долгие попытки выспросить меня о социальной роли литератора. Я не понимаю, о чем она говорит, правда. Портрет И.Б. среди самоваров, Р.К., персонаж множества мемуаров – седой, благообразный, в дорогом сером костюме. Налить вам этой мерзости? Прекрасная поэтесса И.М. То есть, я хочу сказать, очень красивая. Похожа чем-то на Лену Г. из газеты ExLibris.

В самом деле, как не видеть, насколько предсказуемо легки пути поэтической обработки первоначальной эмоции уединенного сознания, ее оснащения знакомыми атрибутами советского прошлого:

кого позвать когда трубят трубят орут зовут горнисты дети трубачи их галстуки везде…

И как не сказать о том, насколько органичнее выглядят исконные переживания героя Станислава Львовского в те моменты, когда они еще не обвешаны со всех сторон бонусными приметами канонической «социальной» поэзии:

я все время пишу об одном и том же что вот над нами какое-то новое небо и земля под ногами как вчера родилась и кажется это ощущение преследует не только меня

Надо только получше разобраться в том, что же это за «одно и то же» в поэзии Станислава Львовского – тогда кривые зеркала перестанут искажать реальную картину его творчества. Как бы только не припоздниться, когда наступит время возгласов об отсутствии прекрасного наряда на плечах голого короля.

Библиография

Мастерская // Арион. 2000. № 2.

Три месяца второго года: Стихи, проза, переводы. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2002.

Стихи о Родине. М.: ОГИ, 2004. 112 с.

Стихи номера // Критическая масса. 2006. № 1.

Сamera rostrum. М.: НЛО, 2008. 164 с.

«читал Хобсбаума…» // НЛО. № 92.

Всё ненадолго. М.: НЛО, 2012. 192 с. (Новая поэзия).

Солнце животных. М.: E-editon, 2014. 128 с. (Электронное издание).