В начале и в зените своей литературной судьбы Олеся Николаева – поэт не просто удачливый, можно даже сказать – счастливый. Несколько раз – как в результате непреложных исторических обстоятельств, так и благодаря широте стилистического диапазона, – ей удавалось вовремя отойти в сторонку от вынужденно общепринятого либо модного культового мейнстрима, избежать подверстывания под рубрику, включения в обойму, причисления к «направлению». Прежде всего, Николаевой не пришлось побывать в роли «советского» подцензурного поэта, вечно стоящего в живой очереди на право издать очередной сборник, ведущего позиционную войну с редакторами и редакциями, а заодно – и с собственным «внутренним цензором». Слишком уж далека была «тематика и проблематика» ее стихов от общепринятого канона советской поэзии, мобилизованной и призванной быть «жизнеутверждающей», обращенной к «социальной проблематике» и т. д. Однако Николаева не успела (и не пожелала) стать одним из неподцензурных поэтов, печатающихся в самиздатских журналах, выступающих на домашних вечерах, борющихся с «тоталитарным режимом» в политике и литературе.

Успешно пройдя мимо почти всеобъемлющей антитезы между признанными «мастерами поэтического слова» и неподцензурными поэтами-борцами, чьи тексты в перестроечные годы были заново открыты широким читателем в качестве «возвращенной литературы», Олеся Николаева оказалась наедине со своей собственной, внутренней стилистической развилкой – между «женским» бытовым стихописанием и интонацией проповедника, говорящего притчами, приводящего назидательные примеры, всегда держащего в поле зрения четвертое, метафизическое измерение вещей и событий.

До поры до времени обозначенная развилка не становилась распутьем, более того, обе составляющие (свободная сосредоточенность на земном, на «девичьем» и поиски совершенного и идеального) дополняли друг друга, взаимно гарантировали подлинность.

Но больше всех прости меня, больной, прости, калечный, и прости, убогий, за то, что рьян и крут румянец мой, высок мой рост, неутомимы ноги…

Ощущение «вины» перед увечными и несчастными, вызванное собственным цветущим здоровьем, является подлинным именно потому, что обе – часто почти не совместимые – эмоции плодотворно сосуществуют. Упоение своей молодой силой не застит сочувствия к тому, кто ею не обладает. И наоборот, ценность сопереживания ближнему не отрицает внимания к себе самому, к свободной радости, говоря словами Мандельштама, «дышать и жить». Легко представить иные – гораздо менее привлекательные и плодотворные варианты сочетания обоих начал. Аскетичное самоотвержение легко может перечеркнуть саму возможность пристального внимания к земным радостям. И наоборот, прямолинейное и подчеркнутое обращение к «характерам и обстоятельствам» повседневной жизни вполне способно обусловить стойкую аллергию ко всякой «метафизике», принимаемой за ханжество и общее место.

До поры до времени Олесе Николаевой удавалось совмещать крайности, подсвечивать благоговение перед полнотой земной жизни повинной оглядкой на «жизнь вечную»:

Надо, надо ли трудиться и мозолью натирать холм, и дерево, и птицу, луг и леса благодать? Ничего не надо делать! Смертью все чревато там, где запрятан действа демон: «Мне отмщенье – аз воздам».

В российскую эпоху смены времен Олеся Николаева нередко работала на границах стихотворчества как такового, порою оказывалась на территории притчевого, учительного слова. В новом столетии поэт все чаще заточает себя в строгие рамки назидательной риторики, что неизбежно приводит к сужению голосового диапазона, во многих случаях – к предсказуемости лирической логики. Во многих стихотворениях раз за разом возникает довольно жесткое противопоставление бытового заблуждения, сопряженного с сомнением, утратой свободы, неверием и несчастьем, и, с другой стороны, напряженного внимания к вечному и праведному, дарующему подлинную свободу смирения и откровения. Жизненные ситуации нередко подлежат заранее заданным оценкам, при этом композиция стихотворений строится по двухчастной схеме: ты (он, она) думал (думала), что жизнь такова («низка», «проста», «несчастлива», «неправедна»), а на самом деле – в конце выставляются все соответствующие обозначенным особенностям «высокие» альтернативы:

Этого Алешеньку я знала великолепно. Он когда-то прекрасно рисовал клоунов: у каждого – попугай и собака… А потом – вырос, сделался коммерсантом, сбежал за кордон, там обанкротился и застрелился в Монако. ‹…› Ничего не осталось! Никто не видел тот край, куда они ухнули… И лишь с улыбкой широкой на ватмане ветхом клоун, собака и попугай клянутся, что – ни при чем, ни с какого бока!

Высшая справедливость настигает не только коммерсантов и депутатов, но и литераторов:

Он исписался. Он теперь в жюри, в комиссиях по премиям и грантам и в комитетах, – заперт изнутри наедине с инсультником-талантом. ‹…› Чтоб наконец затихла колготня соперничества, рвенья, окаянства и стало б всё как до Седьмого дня – без самодеятельности и самозванства.

Подобная довольно-таки однообразная назидательность прямо сопрягается и с «консервативной» поэтикой:

Что твердишь ты уныло: нет выхода… Много есть входов! Есть у Господа много персидских ковров-самолетов. ‹…› Потому что здесь все не напрасно и все однократно: если выхода нет, пусть никто не вернется обратно! Но войти можно всюду – нагрянуть ночною грозою, сесть на шею сверчку незаметно, влететь стрекозою, нагуляться с метелью, озябшими топать ногами, на огонь заглядеться, на многоочитое пламя: как гудит оно в трубах, как ветер бунтует, рыдая… …И окажешься там, где свободна душа молодая!

Самое поразительное в том, что за повторяющейся риторической схемой стоит искреннее, живое переживание жизни, да вот беда, как раз с традиционным-то искусством все это мало совместимо. С точки зрения традиционной лирической поэтики нанизывание ситуаций, иллюстрирующих сколь угодно верную притчу, выглядит простым ритуалом, повторением абсолютной истины о том, что и дважды два – четыре, и восемь, деленное на два, и шестнадцать – на четыре, – все равно, как ни крути, выходит четыре, да что мне, читателю в том, коли я привык черпать нравственные силы в Священном Писании, а от искусства жду чего-то иного. Рискуя впасть в патетику, вспомним все же, что даже известные в истории русской литературы великие попытки сблизить либо отождествить искусство с прямым (моральным) влиянием на жизнь, оканчивались трагически. Поздний Гоголь вместо обещанного продолжения «Мертвых душ» публикует «Выбранные места из переписки с друзьями» – книгу в своем роде гениальную, но многими воспринятую как симптом безумия. Поздний Толстой пишет роман-бунт «Воскресение», пытается заново переписать Евангелия, и это тоже оборачивается трагедией. Обе великие попытки переступить через сомнительно-вольную природу искусства были безусловно авангардными по своей сути, не отсылающими к традиции, а перечеркивающими привычные устои искусства.

Конечно, и у Олеси Николаевой, несмотря на отчетливое господство во многих стихотворениях упрощенно понятой «традиционности», много и на словах отвергаемого «авангарда» – не только в тех вещах, где дружески упоминается Лев Рубинштейн. Вот, например, стихотворение «Магдалина», где под сомнение ставится сама возможность подобающего восприятия и духовного освоения современным человеком сакральной смысловой топики:

Ну-ну, а ты попробуй нынче: в покаянье приди к архиерею, на колени пади, слезами вымой ему ноги, так волосами даже не успеешь их вытереть – тебя под белы руки оттуда выведут, и хорошо, когда бы все это обошлось без шума, вздора, пинка, а так – иди, мол, не тревожь владыку! ‹…› И вот я думаю – какой экстравагантной, ломающей поденщину и пошлость Благая Весть нам кажется сегодня!..

Да, в нашей сокрытой духовной жизни лучше бы, коли все свершалось бы без полутонов, перед лицом ясной неотвратимости возмездия за грех и столь же неоспоримого воздаяния за подвиг. Но поэзии все это почти всегда противопоказано, поскольку искусство – не приговор и истина, но область возможного, вероятного, зыбкого, желанного, но трудно достижимого.

Я не помню, когда это стало заметно каждому: факел твой накренился и стал чадить – паленым запахло, дымом потянуло, подернулось копотью. Как ножевой порез – почерк без волосных, но – сплошным нажимом. Факел твой накренился – и дальний лес заскрипел, черные сучья топорща: вместо снежка и манны с неба крошится труха, ледяная известка, мел, словно и дом твой небесный рушится, безымянный. Что бы ни ел, ни пил – казалось, все – по усам… Тосковал. Томился. Тихою сапою, наконец, взял да и сдался сам. Вот тогда-то факел и накренился…

Как только гарантированный аллегоризм уступает напряженному сосуществованию обычной жизни на грозном фоне недостижимой нормы, в стихи Олеси Николаевой возвращается поэзия. И ведь бывает, бывает же!

Библиография

Ничего лишнего // Новый мир. 2001. № 5.

Ты имеешь то, что ты есть // Новый мир. 2003. № 3.

Испанские письма. М.: Материк, 2004. 84 с.

Остальное возьму… // Арион. 2004. № 1.

Повсюду – тайны // Арион. 2005. № 2.

Бескорыстный эрос // Новый мир. 2006. № 1.

Отражение в зрачке // Арион. 2006. № 3.

Двести лошадей небесных // Знамя. 2006. № 5.

Ничего страшного. М.: Издательский Совет Русской Православной Церкви, 2007. 440 c.

Тридцатилистник // Арион. 2007. № 3.

Национальная идея // Новый мир. 2007. № 8.

Двести лошадей небесных. М.: Мир энциклопедий Аванта+, Астрель, 2008. 128 с. (Поэтическая библиотека).

Осуществленная свобода // Арион. 2008. № 2.

Стихи // Арион. 2008. № 4.

500 стихотворений и поэм. М.: Арт Хаус медиа, 2009. 752 с.

«Щастье» // Арион. 2009. № 4.

Герой // Новый мир. 2009. № 4.

О, если бы… // Знамя. 2009. № 6.

Сложный глагол «быть» // Арион. 2010. № 3.

Преображение вещей // Знамя, 2011, № 6.

До небесного Иерусалима. СПб.: Издательская группа Лениздат, 2013. 128 с.

Герой. М.: Время, 2013. 192 с. (Поэтическая библиотека).