Вот свежие подборки Виталия Пуханова – с его стихами «что-то случилось», не так ли? Как там дальше в страстной советской песне? – «что изменилось – мы или мир?». Мир изменился – к гадалке не ходи, но насколько круто подобает меняться поэтическому зрению? И сама перемена – знак ли повышенной чуткости или свидетельство некоего рода непрочности, недолжной гибкости позиции? Ответ сложен, поначалу вообще лучше от него воздержаться, ограничиться фактами, описанием былого и нынешнего положения дел.

Итак, жил на свете поэт В. Пуханов, которому удалось удивительное – на излете господства идейного и поэтического официоза отнестись к ним обоим без иронии и вместе с тем не всерьез, избежать крайностей иконоборчества и сентиментальной романтики «общего детства».

Двадцатый век был веком злоключений – Погибли все, почти без исключений. О тех немногих, выживших почти, В журналах старых почитай, почти. Их жизнь была немало тяжелее, Хотя порой немало веселее, – Воспоминать, судить и просвещать, Да милые могилы навещать. О муках прошлого им не дали забыть, Знать, для того и отпускали жить. Сын спросит у отца. Дождется сын ответа: Проходят времена, вот-вот пройдет и это, Для горя нового очищены сердца, Не бойся ничего, останься до конца! И все-таки мне жаль слезы смешной, пролитой Однажды вечером за книжкою раскрытой.

Тогда же был написан угловатый и удивительный цикл «Мертвое и живое», открывший первую книгу Пуханова «Деревянный сад». Там была нащупана странная интонация, плавно огибающая, обходящая стороной основные типы и разновидности, говоря словами Николая Чернышевского, «отношений искусства к действительности». И ведь типам-то этим невелик счет. Если все в стихе всерьез, то за словом возникает метафизика бытия, а далее с неизбежностью «весь я не умру» и «слух обо мне пройдет…» в любых исторических изводах. Коли на первом плане комическое (сатирическое) недоверие – метафизика исчезает и тут уж «ты зачем своим торгуешь телом От большого дела вдалеке» и всякое прочее такое являются подобно существу из табакерки. Есть еще сугубая ирония: отрицание и себя, и поэзии, что-то вроде «допустим, как поэт я не умру, зато как человек я умираю». Остается – четвертая и, пожалуй, последняя по обычному счету версия отношений стиха к реальности: утверждение бытия навыворот – вариации на тему абсурда и гротеска вроде «Шел Петров однажды в лес. Шел и шел и вдруг исчез…». От Пуханова невозможно было заранее ждать ни классической строгости, ни авангардного ниспровержения, все решалось на лету, в момент написания текста, читатель недоумевал, сталкиваясь то с неуступчивой метафизикой стиха, то с ироническим воспеванием растраты и убыли всех ценностей.

Вот пример традиционной поэтической стойкости:

Чем больше в полях высыхало колодцев, Тем меньше боялся я жажды и зноя. Тем больше любил я безумных уродцев, Прозвавших поэзию – влагой земною. Чем больше страну оставляли пророки, Тем меньше я думал о будущем света, Тем больше я верил в прозрачные строки Забытых, не узнанных нами поэтов. Чем меньше я плакал, боялся, молился, Тем больше терял дар обыденной речи. Я видел поэтов продрогшие лица, Прекрасные лица, но не человечьи. Они открывались случайно, однажды, Мне стало неважно, что будет со мною. Чем больше они умирали от жажды – Тем меньше боялся я жажды и зноя.

А вот – один из многих образчиков через запятую жившего недоверия к высям и глубинам, да еще явно как-то замешанного на конкретном, почти тактильном личном опыте:

В письмах родным и близким «Выпал снег» – Написал поэт. «Выпал снег» – Написал дворник. А дворник-поэт Написал бы так, Что не вынесло б сердце ничьё.

И до чего же вышеозначенный глашатай с метлою дожил? До поры до времени он сохранял дистанцию свою, не прибиваясь ни к каким берегам узнаваемых стилистик и поэтик:

В последний день июля, в воскресенье, Роняет клён сухую тень листа. От дуновенья, от прикосновенья Тень падает, прозрачна и чиста. Когда б меня не гнали отовсюду, Когда б остался дворником теней, Ловя ее, как воздух, как причуду, А я умру от состраданья к ней.

Гонимый не превращается в изгоя, ощущение отделенности от всех и отовсюду рождает совершенно отдельную способность сочетать абсолютно несовместимые эмоции. Уж не новый ли Подпольный человек явился на переломе имперской эпохи? Тот, кто одновременно добр и зол, попеременно саркастичен и наивен, причем выбор стратегии поведения, как правило, не зависит от волевого усилия, зачастую проявляет себя рефлекторно, как судорога или икота. Извечная развилка между грехом и добродетелью именно в характере подпольного героя давней классической повести обрела контуры антиномии. Вот и в стихах Пуханова, с которыми он некогда вошел в литературу, отсутствует заданность и предсказуемость, а многогранность и вариативность суждений и мнений сопрягается то с греющим сердце разнообразием, то с леденящей душу отстраненностью.

Крайняя наэлектризованность переживания обыденности, рутины и бессмыслицы соседствует в стихах Пуханова с абсолютным безразличием как раз в тех случаях, когда, согласно всем культурным ожиданиям, необходимо проявить неравнодушие, высказаться прямо и недвусмысленно.

«Mein Kampf» я так и не прочел, Хотя купил задорого. В печи не сжёг. Жалел о чем, Когда дрожал от холода. О чем она? Зачем она? Я никого не спрашивал. И много зим без сна, без сна В себе ее вынашивал.

Словесный перепляс в ритме «огней так много золотых…» говорит об очень простом – оказывается, возможно писать стихи не только после всех аушвицев, но и в отсутствие чувства вины за грех возвращения к явным культурным табу. Печи, слава богу, используются по прямому назначению, несмотря на остаточную память об былом их изуверском применении.

В отдельной реальности Виталия Пуханова резко ослаблена связь конкретных фактов и их культурных означаемых – прямо изнутри заурядного и повседневного нагнетается вакуум смыслов, который даже и почувствовать, назвать по имени нет никакой возможности. Человеку не хватает скорости реакции, он ведет себя вполне сомнамбулически, находясь и нейтральной зоне полунебытия (совсем по Баратыныскому, – «ни сон оно, ни бденье»). И снова напрашивается параллель с подпольным герою безвременья 1860-х годов, из недр его автоматизированного и в то же время непокорного, спонтанного сознания с равной долей вероятности может вырваться наружу и абсолютное зло и предельная добродетель.

Замедленные реакции амебы, быть может, лучший ответ на неистовый натиск противоборствующих и несовместимых друг с другом внешних воздействий. Ожидание, резко занесенная для еще не прорисованного (то ли враждебного, то ли приветственного) жеста рука, расчехленное, но не коснувшееся бумаги перо – вот пухановский веер возможностей, ни одна из которых не является желательной и предсказуемой.

Именно эти ключевые параметры лирики Пуханова в последние годы приходят в движение, причем не броуновское, а во вполне упорядоченное, ведущее к прояснению и одновременно к упрощению оптики взгляда и литературной позиции. Будоражащая, провокативная непроясненность мнений, совмещение крайностей, – все это отходит на второй план. Определенность акцентов оборачивается узнаваемой схемой, привычным набором джентльменских свойств межнациональной «социальной» поэзии: «травма» (советского) детства, насилие коллективистских стратегий поведения, попытки прорваться к свободе сквозь тоталитарную риторику, – всем этим родимым пятнам «актуальной» лирики сопутствуют расшатывание регулярной метрики, безвременная пропажа рифмы. Стихи не утратили прежней афористической резкости, но стали более отчетливыми как раз в результате прояснения того, что прежде оставалось в зрительной зоне слепого пятна, не выговаривалось наизнанку и наотмашь. Что теперь? А вот что:

Учись грабить и убивать, В девяностые пригодится. Пожарный, врач, космонавт – Бесперспективные игры. Две клуши заигрались в дочки-матери, Весили под сто к тридцати. Никто не предлагал уже Поиграть в пионеров-героев, Вскоре не стало ни пионеров, ни героев…

Или вот еще другие, не менее колоритные строчки:

Прежде чем научить любить Родину, Нас учили любить всё: Манную кашу на воде, Кислый серый хлеб, Теплое молоко с пенкой, Стихи Демьяна Бедного, Рассказы Максима Горького. Когда тебе десять, это трудно. Под моросящим дождем, палящим солнцем Скучно стоять у монумента павшим в борьбе. Ищи, ищи в себе сочувствие и благодарность, Ты же хороший мальчик…

И что же делать с этой розовой зарей? Где-то все это уже читано и выпито, – может быть, поддержано статусной литкритикой, достойно серьезных предисловий и тонких комментирований, легче переводимо на иноязыки, и все же – не идут из памяти иные пухановские интонации, в прежние времена будоражившие своею вопиющей угловатой самобытностью. Камо грядеши?

Библиография

Неприкасаемое // Октябрь. 2001. № 10.

В снегу рождественской недели // Континент. 2001. № 110.

Когда судьба проходит мимо… // Континент. 2003. № 117.

Плоды смоковницы. Екатеринбург: У-Фактория, 2003.

М-200 // Новый мир. 2007. № 9.

Когда мы делали бетон // Новый мир. 2009. № 9.

Вот прошло пятнадцать лет // Дети Ра. 2009. № 12(62).

Стихи // Урал. 2010. № 4.

И кто знает, кто знает // Дети Ра. 2011. № 2(76).

Человеческая жизнь // Новый мир. 2011. № 11.

Школа милосердия. М.: Новое литературное обозрение, 2014.