В конце июля стояла невыносимая жара, было душно, то и дело гремели грозы. Над сонными холмами повисла дымка; солнечные лучи, пронизывая завесу испарений, палили еще нещаднее. Небо, как обычно перед Ламмасом, постоянно заволакивало тучами. Но на закате они расходились, открывая аметистовый свод, усеянный звездами.

Дэвид устроил целое представление вокруг отъезда в Ньюбиггин. В понедельник он объявил о своем намерении Изобел, и через час вся деревня знала, что священник отправляется к родне. Служанка выслушала новость с откровенным облегчением: «Слава Богу, сэр, душу порадовали. Народ в таковские денечки как с глузда поспрыгивает, да и вы в пасторате засиделися. В нынешнее пекло в Ньюбиггине получше будет, а покуда вы в гостях, я ваши покои приберу да лесенку вымою. Назад не шибко поспешайте, до субботеи я вас и ждать-то не стану».

Он выехал во вторник после полудня, и многие в Вудили наблюдали за его отбытием. Пастор честно гостил один день в Ньюбиггине, но в канун Ламмаса покинул родственников и направился вверх по Клайду на самые дальние верещатники. Он сделал большой круг и к вечеру добрался до нагорья, разделяющего Руд и Аннан. За весь день ему не попалось человеческого жилья, и первое он увидел в сумерках, когда спускался к Калидонскому замку по лощине вдоль речки Калидон. Он оставил свою лошадку в замковой конюшне, пообещав вернуться за ней завтра, и, взглянув на горящее в башне окно, зашагал к броду через Руд. Около девяти, в багровом свете заката, он дошел до хижины гриншилского пастуха.

Там его приветствовали трое: первым был Ричи Смэйл, пастух с дальнего займища; рядом с ним у крылечка на сложенном торфе, выставив перед собой костыль, сидел Рэб Прентис, пастух с ближних угодий; чуть поодаль, тоже сидя, попыхивал трубкой сам фермер из Риверсло.

— Вы точнехонько к сроку, мистер Семпилл, — сказал Шиллинглоу. — Вас по пути никто не приметил?

— Не видел ни единой живой души с самого утра, разве что полчаса назад разговаривал с калидонским конюшим.

— Ладненько. Ричи, зажги-ка фонарь, нам надобно кое-что сделать в доме.

Слабый свет внутри хижины озарил лица странной компании. Пастухи выглядели необычайно серьезными, их подергивающиеся губы и бегающие глаза выдавали крайнее волнение. На Риверсло были обычные шерстяные бриджи и гамаши, он не надел куртку, но что-то ее напоминающее перекинул через руку. Он бросил одеяние на скамью со словами:

— Жарковато ноне, дабы загодя кутаться. Что ж, зараз к делу, мистер Семпилл, ибо надобно вам быть в пути до восхода луны. А покуда потребно покумекать над планом, времечко-то поджимает. Рэб Прентис, ты на неделе дважды захаживал со мной в Чейсхоуп. Помнишь того славного красного кочета у жены Кэрда?

— Помню, — ответил пастух.

— Ведь иного таковского в округе нету?

— В том клянуся.

— Значимо, ежели поутру я покажу тебе надерганные красные перья, усомнишься ты, что то был петух из Чейсхоупа?

— Эй, ни в каковский Лес я идти не намерен… даж посередь бела дня.

— Прикажу, пойдешь, Рэб Прентис, ажно ежели мне лично волочить тебя туды придется… Во-вторых, надлежит, как говаривают священники, вот что. Зрите стеклянку? Нюхните, все трое. Ведомо вам, что это? Зовется оно анисовым маслом, я его у карлайлского коновала достал. Сдается мне, сего зелья отсель до Эмбро боле не сыскать. А вонь его не запамятуешь. Капните-ка себе на рукава, дабы наверняка запомнилось. Ежели мы трое отправимся утречком в Чейсхоуп и учуем, что от хозяйских штанов да рубахи несет таковским маслом, то опосля вы сможете присягнуть, что запах вам известный и что я, за ночь до того, давал вам его нюхнуть, а вы его на другой день паки учуяли.

Пастухи согласились и понюхали капли на рукавах.

— В-третьих, — продолжил Шиллинглоу, — надобно мне одежку на дурацкую поменять.

Он поднял с лавки брошенную вещь. Это был сшитый из оленьих шкур плащ, похожий на широкий кафтан. На голову фермер водрузил кожаную маску с прорезями для глаз. На собравшихся глядела грубой работы морда оленя с козлиными рогами на макушке.

— Чур нас! — вскрикнул Ричи, когда длинный и худой хозяин встал, высоко вознеся звероподобную голову. — Храни нас Бог, вы ж не пойдете в то проклятое место?

— И не сумлевайся, но намерения мои чисты, а судимы мы будем по помыслам, тебе про это и мистер Семпилл поведает. Гляньте ж на меня, дурни старые, нечего тута страшиться. Ночью я буду в Лесу, перво-наперво затаюсь в кустах, а как народ неистовствовать примется и очи их ослепнут, к ним выйду. Чую я, без красного кочета не обойдется, вот и желается мне пару перышек для памятки стянуть. И сдается мне, наш старый приятель Чейсхоуп тама будет, вот в знак дружбы я ему хвост и прижму, то бишь при первом случае плескану на него нашего маслица. Вы, оба два, внимайте и запоминайте. Опосля присягнете, что я молвил вам все это и что видали вы меня в таковском шутовском наряде тута, в Гриншиле. Надобно было рога оленьи прицепить, но пострашился я по кустам гоняться, вот старичку-козлику горемычному в Риверсло и выпало помереть.

С козлиными рогами фермер являл собой дикое зрелище, да и без них было в нем нечто грозное: он стоял, окутанный сумерками, перед двумя согбенными от трудов мужчинами, калекой и стариком с тяжким грузом прожитых лет за спиной, и Дэвиду чудилось, что исполнен он отчаянного и легкомысленного бесстрашия. Пастухи разрывались между верностью и ужасом, да и пастору приходилось собирать волю в кулак и следить, чтобы не дрожали колени. Но Риверсло, казалось, не ведал страха. Он так хитро спланировал дело, будто собирался поторговать овцами на ярмарке в Локерби, и теперь перед лицом опасности, перед коей отступили бы первейшие шотландские храбрецы, было ясно, что боится он меньше всех в этой компании.

— Видал я нынче утром над Лесом птиц-балаболок, — сказал Прентис, — три туды влетели, а возвернулася одна. Ой, недоброе то знамение!

— Придержи язык, ноешь, аки баба древляя, — оборвал его фермер. — Приметы для тех, кто в них верует, я ж глупыми птахами башку не забиваю…

— Было у меня давеча видение, — вставил свое слово Ричи. — Предстала предо мной вся святая земля Шотландская полем овсяным, белым, от края до края урожаем полнящимся, и токмо пасторат Вудили стоял не пахан и не сеян, а порос вереском да колючником. И вопрошал я, что сие есть за место, и ответствовал мне глас, что зовется оно Портовой Межой посередь благословенного поля Шотландии.

— Вельми верная заметка, Лес Чортова Межа и есть, но в наших силах вспахать ее и выжечь все, что мешает. Дайка, Ричи, пастору чего-нибудь пожевать.

Пастух достал овсяных лепешек, но Дэвид съел лишь маленький кусочек: с самого утра у него не было во рту маковой росинки, но в горле так пересохло, что глотал он с трудом. Однако выпил пинту пахты.

— Вам браги налить? — спросил пастух у Риверсло. — Сам я пиво не ставлю, но Рэб принес сосуд с хмельным, тот самый, что вы ему дали, когда он ягнят принимал.

— Я набрал водицы из родника. Никакого хмельного, ноне ночью да уподоблюсь Ионадаву, сыну Рехава… Вы готовы, мистер Семпилл? Вам бы поспешать, надобно ж еще на дерево забраться. Мне же таковская спешка ни к чему, покуда Диявол на дуде не заиграет.

— Вы либо очень сильны в вере своей, либо очень смелы, — с восхищением произнес Дэвид.

— Не столь, сколь мне желается, — последовал ответ. — Покуда мы не разделились, не будет ли славно освятить наш путь молитвою?

Пастор помолился, и была молитва похожа на те, что он возносил Богу, закрывшись в своем кабинете. Это придало ему сил и успокоило Ричи и Рэба. А вот Риверсло простоял всю молитву без единого отклика, не выказывая особой набожности. Прежде чем прозвучало слово «аминь», он вновь надел козлорогую маску и уставился на появившуюся в небе луну. Затем принялся вращать свой посох так, что раздалось гудение.

Дэвид взял странного союзника за руку и пожал ее. Фермер заметил, что Дэвид дрожит.

— Не надобно страшиться, сэр, — сказал он. — Пущай бес трепещет, коль с нами столкнется. Но что заставляет вас, человека мирного, вступать в схватку?

— Рвение мое во имя Господне. А вас? Вам до всего этого должно быть дела меньше, чем мне.

Фермер усмехнулся.

— Отметьте себе, что Эндрю Шиллинглоу не может глядеть на то, как честного человека ногами попрать пытаются. Не любит он всякую погань.

* * *

Дэвид многократно воспроизводил в мыслях путь до поляны с алтарем и в ту ночь обсудил его еще раз с Риверсло. Надо было пройти меньше трех миль, и у него оставалось часа два, чтобы добраться до места и успеть затаиться там обосноваться там до полуночи. Как и во всю предшествующую неделю, дневное марево спало, а небо простерлось на бесконечную высоту, явив миру множество звезд, ибо месяц только нарождался. Дэвид с неспокойным сердцем миновал порубежье между сосняком и орешником. Он растерял весь кипящий гнев неудавшегося похода в канун второго Белтейна, а молчаливый остракизм со стороны жителей Вудили породил сомнения в собственных силах. Даже мысль о Катрин Йестер не вдохновляла его: девушка принадлежала к иному миру, непреодолимой пропастью отделенному от черного колдовства, с которым он сражался. Не добавляло храбрости и то, что у него есть союзник в лице Риверсло — ведь тот, как он опасался, рассчитывал только на свои, но не Божьи силы, а в такой борьбе одной плотью не победить. Пока Дэвид продирался сквозь темные заросли, губы его не переставали шептать страстные молитвы.

Он вошел в сосновый бор и, ориентируясь по основанию скал, направился туда, где впервые встретил Катрин. Проходя тем путем, он чувствовал, что еще не покинул пределы доброй земли. Но вот он добрался до враждебной территории, и низко висящая луна не помогала ему своим светом. Он потерял полчаса, плутая по кустарнику, и лишь усилием воли заставил себя собраться и вспомнить, что ему говорил Риверсло. Вскарабкавшись на холм, он достиг обнажившейся скалы и, посмотрев вниз, обнаружил там поляну с алтарем.

Стоял кромешный мрак, лишь призрачно белел камень. Но темнота стала для Дэвида благословением, ибо изменила очертания окружающего мира и не оживила в памяти былых страхов. Перед Дэвидом лежала обычная лесная чисть, и выскочивший у него из-под ног кролик показался добрым знаком. Пастор углубился в густолесье и выбрал своим ночным прибежищем кривую сосну. Первая ветка на ее неохватном стволе была где-то на высоте шестидесяти футов, но Дэвид решил воспользоваться тонким молодым деревцем по соседству и перебраться на нее с его верхушки. Он не лазил по деревьям с самого детства, и ослабевшие ноги и руки поначалу отказывались слушаться, однако упражнение разогрело мышцы, и, дважды скатившись вниз, он наконец достиг большой развилки между сучьями. Перелезть на сосну оказалось сложнее, чем он предполагал. Чтобы дотянуться до нее правой рукой, ему пришлось раскачаться. Но он в конце концов справился и вскоре сидел на площадке, образуемой кривым сосновым лапником, и только звезды видели его. Он же мог наблюдать за происходящим на поляне сквозь просветы между ветками.

Сейчас над ним простиралось лишь небо. Луна на три четверти поднялась над Меланудригиллом, омыв косогор и лощины серебряным сиянием. Дэвид был в Лесу, но в то же время над ним и вне его, как если бы стоял на горе и заглядывал в расщелину. Устроившись поудобнее на своем посту, он обратил взор на поляну. На ней стало не так темно, белый лунный свет лился прямо на алтарь. Впервые за ночь к пастору вернулось мужество. В верхушках деревьев колдовские чары Меланудригилла теряли власть, поскольку на высоте селятся одни крылатые создания, а нечистые порождения тьмы бескрылы.

Душа его просветлела, и Дэвид поискал глазами окрестности Калидона. Замок скрывался за холмами, на западе которых лежал Рай. Мысль о Рае доставила молодому человеку необъяснимое удовольствие. Нет, он не отрезан от мира добра — что бы ни творилось на поляне под ним, стоит ему поднять глаза, и он узрит счастливый край.

С восходом луны многоголосый шепот ночного леса затих. Где-то на юге сонно бормотали вяхири. Вдруг Дэвид подскочил от неожиданности: птицы, громко хлопая крыльями, взмыли в небо и принялись кружить над лощиною. Затем вновь воцарилась тишина, чуть позже прерванная музыкой.

Пастор не понял, когда именно послышалась мелодия, она словно подкралась из ниоткуда. Да и мелодией это было сложно назвать — лишь тихий гул голосов, походящий на низкое пение волынки. Звук доносился со всех сторон под ним, постепенно собираясь с разных сторон к единому центру. Внезапно снизу вырвался резкий всхлип, несколько раз повторился, напомнив властный призыв трубы, но по-прежнему неуловимый и далекий, подобный отзвукам эха. Дэвид не испугался, ибо в этом звуке не было угрозы, но направление его мыслей странно изменилось. Все это показалось очень знакомым, найдя отклик в нем самом. Он почувствовал себя ребенком: музыка поманила счастливым смятением и бескрайними горизонтами детства, в ней мерещились ветры нагорья и бурливость рек, она принесла запахи вереска и чабреца, закружила в незабываемых воспоминаниях.

Серебряный голос трубы больше не раздавался, но тихое бормотание подползало все ближе и прямо под ним превратилось в напев. Он посмотрел на поляну и обнаружил, что танец начался. Как и раньше, псоглавый музыкант, скрестив ноги, уселся за алтарем, а вокруг завертелся хоровод…

К своему удивлению, Дэвид понял, что взирает на пляску не с ужасом, а с любопытством. Танцевали медленнее, чем на Белтейн; неукротимая весенняя энергия нарождающейся жизни сменилась более спокойным летним шествием жаркого солнца и созревающих плодов… Сверху люди казались марионетками, покорно следующими за напевом, что нарастал и затихал, как заблудившийся ветер. От страстной ненависти, охватившей Дэвида при виде майского шабаша, не осталось и следа. С сочувствием и дружелюбной жалостью он наблюдал за простодушными плясунами, за обманутой невинностью.

«Неужто и Господь так взирает на все неразумение, творящееся в мире?» — спросил он себя. Как там выразился Риверсло?.. Если Церковь заключит душу человеческую в излишне строгие рамки, она будет искать тайные выходы, ведь люди рождаются в мире земном, пусть и помышляют о Небе… Он знал, что это богохульство, но не содрогнулся от него.

Он не мог сказать, сколько продолжались эти медлительные танцы, ибо просидел как во сне, слушая чарующие звуки… Внезапно все изменилось. Поляну покрыла тень от набежавших на луну туч. В воздух прокрался холодок. В черноте загорелись неизвестно откуда взявшиеся огни, и они не мерцали, хотя меж крон гулял ветер… Музыка смолкла, танцоры сгрудились у алтаря.

Над ними возвышался псоглавый вожак, держа что-то в руке. Таинственный свет запылал красным, и Дэвид понял, что дударь держит птицу — петуха, алого, как кровь. Что-то яркое брызнуло в выемку камня на голой верхушке алтаря. Собравшие издали крик, заставивший Дэвида заледенеть. Он увидел, как все упали на колени.

Вожак заговорил громким и пронзительным, как у сомнамбулы, голосом, но Дэвиду удалось разобрать только одно слово, повторенное многократно, — Авирон. Выкрикивая его, дударь макал пальцы в кровь на алтаре и касался лба танцоров, и те, до кого он дотрагивался, падали ниц…

В этом богомерзком действе не осталось ни грана невинности. Страх закрался в сердце Дэвида, и больше всего ужаснуло то, что он начал бояться только сейчас. Он сам едва не пал под властью чар.

Потом началось нечто смахивающее на перекличку. Вожак зачитывал имена из лежащей перед ним книги, и распластавшиеся на земле люди отвечали ему. Все это больше походило на бормотание слабоумного, а не на язык земли Шотландской: сплошные гортанные звуки. И, как навязчивый припев, повторялось слово «Авирон».

Затем с жутким воплем сборище вскочило на ноги. Загудела волынка, но звучала еще какая-то мелодия, будто просачивающаяся из-под земли и из чащобы. О невинности и кротости не могло быть и речи. Раздавалась самая настоящая колдовская музыка, наигрываемая Дьяволом на пылающей адской дуде. Собравшиеся задергались в танце, словно их ноги не выносили жара лавового озера. В Дэвиде пробудился ветхозаветный пророк, взирающий широко открытыми глазами и с душой, исполненной ужасом, на творящееся нечестие.

Если танец на Белтейн можно было назвать омерзительным, то ныне перед священником бушевала животная похоть. Хоровод кружил и кружил, неистовый, но ведомый единой целью, безумие смешалось с пороком. Дэвид узнавал лица прихожанок, старых и молодых, — сколько раз они смиренно сидели в кирке по воскресениям. На всех мужчинах были маски, но он не сомневался, что если их сорвать, из-под звериных морд покажутся знакомые ему черты, обычно выражающие добронравие и благочестие. Танцующие хватались друг за дружку и разлетались в стороны, но Дэвид заметил, что при прохождении каждого круга они целовали определенную часть тела вожака, утыкаясь в нее носом, как псы на обочине.

Пастор сидел на верхушке сосны. Вот сейчас он точно знал, что ему делать. Он вспомнил имена нескольких беснующихся внизу женщин, а Риверсло должен был назвать мужчин. В хороводе металось несколько масок с козлиными рогами, но Дэвид заметил, что к ним присоединилась еще одна; этот высокий, очень подвижный человек особенно усердствовал в своем стремлении угодить псоглавцу. Был ли то Шиллинглоу с его анисовым снадобьем?

Тьма стала непроглядной, и поляна освещалась лишь свечами, сокрытыми где-то у земли. Подул ледяной ветер, и, прорвав горние плотины, хлынул ливень. Как и ожидалось, Ламмас закончился дождем, разразившимся посреди чистого неба.

* * *

Дэвиду померещилось — и он воспринял это как часть богопротивного морока, — что ливень не погасил огней. Сам он мгновенно промок до нитки, но свечи горели, хотя дождь, как бичом, хлестал струями по поляне… Пляска прервалась. Серебром зазвенела труба, ветер подул сильнее, заставив водяную стену косо лупить по кронам деревьев, а людей спешить прочь. Когда священник вновь взглянул сквозь дождевые стрелы на едва освещенную спрятавшейся луной поляну, там никого не осталось. Ему почудилось, что, невзирая на бушующую грозу, он еще слышит гул голосов, на этот раз удаляющийся вглубь Леса.

Подождав немного, он принялся спускаться. Это оказалось сложнее, чем забираться наверх, потому что ему никак не удавалось найти тот сук на соседнем дереве, с которого он, раскачавшись, перепрыгнул на сосну. В конце концов пришлось соскочить с высоты в добрых двадцать футов в папоротник и кубарем скатиться на опустевшую поляну… С трудом поднявшись, Дэвид хотел было помчаться прочь, но задержался, принюхиваясь к запаху нечистых шкур… Ах да, безусловно, так пахло анисовое масло Риверсло.

Дэвид быстро нашел дорогу домой. Он бежал почти без остановки, забыв все свои страхи. Бьющие в лицо дождевые струи, казалось, очищали его и придавали сил. Он видел немыслимое зло, но смотрел на него, как Всемогущий, сверху, и выглядело оно жалким и хилым, сорняком, что не выдержит прополки, — его не стоило бояться слуге Господнему. Дьявол всего лишь пакостник пред ликом Бога. Внезапно Дэвид вспомнил, что почувствовал при первых звуках напева, — и склонил главу.

Риверсло добрался до Гриншила раньше пастора. В воздухе стоял запах жженых шкур: козлиная маска и плащ горели на куче торфа. Сам соратник, нелепый и промокший, сидел на табурете и глоточками пил «живую воду», припасенную Рэбом Прентисом. Отличавшийся вечером таким завидным самообладанием, теперь он покрылся испариной от страха.

— Слава Господу, вы живы, — заикаясь, произнес он, а спиртное лилось по его бороде. — Думал уж, что не узрю вас во здравии, что не выбраться мне из того треклятого места. У меня по сю пору колени подкашиваются, а ноги все изранены: сломя голову несся я по камням да верещатнику, аки взбесившийся стригунок. Ох, сэр, не для человечьих очей таковская жуть!

— Зрили вы Супостата? — спросил испуганный Прентис.

— Видал его в земном обличье, и каплю крови красного кочета достал, и отплясывал-скакал, аки всяк иной, но их нечестивые празднества не по мне. Сэр, перепужался я, хычь в жизнь ничего не страшился, а ноне пробрало меня до кости, аж в зенках потемнело. Реку вам, сам позабыл, зачем пришел, да что уж, имя свое запамятовал вместе с отцом-матерью, был я аки детёнок в логове боглов… Шкуры я пожег, а как выведу всех на чистую воду, так и одежу свою спалю до нитки, а то провоняла она самой Преисподней.

— Вы многих узнали там? — спросил Дэвид.

— Неа. В очах помутилось. Кружился волчком, стыдно признаться, но вопил, как и прочие, да простит меня Боже!

— А как же масло, зелье из анисового семени?

Риверсло протянул Дэвиду пустую бутылочку.

— Тута я вас не подвел, — сказал он. — Вот кого уж я узнал на шабаше, так это дударя. Стоило к нему подойти, как нахлынула на меня ненависть лютая, а такую я лишь к одному человеку на всем белом свете питаю. Как настал мой черед склониться и лобызать его, получил он от меня не токмо поцелуй. Ежели он разом не пожжет свои штаны, поутру вонь от них будет стоять по всему Чейсхоупу.