На следующее утро Дэвид проснулся во внезапно обновленном мире. Катрин ответила на его любовь, и это перевернуло для него основы, на коих зиждилась планета. Ничего прежнего не будет, все его беды рассеялись, как туман под солнечными лучами: разве может что-то случиться с тем, кого любит Катрин? Даже порок, раскинувший крыла над Будили, более не казался столь ужасным: на земле, по которой ступает нога этой девушки, зло лишено сил. Дэвид чувствовал, что мир людей вновь принимает его в свои объятья, и душа его пела хоралы.

Даже новости, принесенные Риверсло, не смогли поколебать его уверенности в обретенной неуязвимости. Этот достойный прихожанин явился к нему в дом как в воду опущенный. Шабаш в канун Дня всех святых все же состоялся, и проходил этот нечестивый праздник, как он подозревает, в кирке… Он потерял Чейсхоупа из виду в самом начале вечера, пустившись по ложному следу, ведущему в Майрхоуп… Кто-то наблюдал за домом священника и сообщил остальным, что того нет… Риверсло кинулся разыскивать пастора, но тут все покрылось туманом, а когда он вернулся в Будили, было хоть глаз коли. Никаких сомнений, в деле сам Дьявол защищает своих приспешников… Все кругом, не исключая и тех, кто мог быть на празднике, потушили огни в домах. Но по счастливому совпадению фермер забрел на церковный двор и заметил мерцание в окнах кирки. Дверь была заперта, но он понял, что внутри кто-то есть… Он отправился к звонарю Роббу за ключом, но ключа не нашли. Он бросился к Амосу Ритчи с требованием взломать дверь, но Амос отказался выходить за порог, и Риверсло взял у него кувалду и вагу, однако, вернувшись к кирке, обнаружил, что там опять пусто и темно; ключи лежали на крыльце Робба.

Фермер был по-настоящему напуган, ибо оказался не готов к такому невероятному богохульству. Дэвид, зная свой Приходской совет, почти не удивился. Если селяне бросают вызов самому Создателю, сидя пред алтарем и пропуская слова Писания мимо ушей, что помешает им осквернить дом Господний? Все это говорило о дерзости и чувстве безнаказанности злоумышленников. Дэвид не мог не думать о Чейсхоупе, том самом любимчике Пресвитерия, что содействовал Церкви, охотясь на роялистов, о Чейсхоупе, как флагом, размахивающим своим благочестием. Чем больше пастор думал о Чейсхоупском арендаторе, тем более крупной фигурой тот представлялся ему. То был не обычный грешник, но предводитель нечестивцев, пользующийся религией в собственных грязных целях. Но Дэвид, разгоряченный своим новым счастьем, лишь возрадовался при этой мысли: его врагом будут не человеческие слабости, а осознанное стремление к пороку.

В тот день он получил письмо, где говорилось, что в следующий понедельник в Аллерском приходе состоится особое заседание Пресвитерского совета, посвященное предварительному дознанию. Дэвид ничуть не испугался. Он совсем не злился на тех, кто обвинял его: что знают скучные старики о восхитительном мире, распахнувшемся пред ним? Он будет с ними кроток, ибо жалеет их, и если они начнут поносить и порицать его, он смиренно примет это. Его бескрайнее счастье давало уверенность, что все в руках Всемогущего и надо лишь спокойно покориться Его воле. Он принес много жертв судьбе, но получил взамен то, что не отнять. Он был благодарен и безропотен, он любил жизнь и человечество, растеряв былую воинственность. Он знал, в чем его долг, но не станет перечить противникам. Пусть менее удачливые найдут утешение, а у него останутся ежедневные свидания с Катрин под сенью леса или в холмах в мягком солнечном свете последних дней осени.

В воскресение он прочел проповедь, о которой еще долго толковали в Вудили. Он говорил о сострадании — теме, не слишком популярной в Церкви и отданной на откуп больным телом, таким, как мистер Фордайс. Юному же пастору, с румянцем, обретенным в холмах, и с ладным телосложением драгуна не пристало распространяться по пустякам, кажущимся потерей драгоценного времени, ибо такие, как он, должны придерживаться более солидных предметов. Как бы то ни было, Дэвид говорил о милосердии с серьезностью, весьма впечатлившей слушателей, рассуждая так, словно речь шла о смерти и Судном дне. В кирке опять появилось новое лицо. У самой кафедры, не сводя глаз с проповедника, сидел худой как щепка мужчина с вытянутой головой и усыпанной веснушками кожей, борода его свисала клочками, а глаза мерцали красным огнем, как у хорька. После службы Дэвид заметил, что прихожане сторонятся пришельца. Когда тот двинулся к выходу, все отпрянули от него, как овцы от колли.

Вечером Изобел рассказала хозяину о чужаке.

«Явился сыскной вынюхивать, — торжественно провозгласила она. — Вчерась прибыл и все с Чейсхоупом шушукался. А днем в кирку рожу свою конопатую да тусклоокую сунул. Прозывается он Кинкейдом, Джоном Кинкейдом из-под Ньюботтла, ох, поговаривают, лихой он малый. Угу, сэр, стыдная у него работенка: всех по кругу пытает расспросами, забалтывает, а опосля вытягивает из людей признания. И так запросто от него не отбрехаться, мастер он слово за словом тащить. Саму-то меня Кинкейдом не напужать, но ежели б вы принялися мне вопросы задавать, мистер Дэвид, да в очи заглядывать, то и я б глупостей наболтала, в двух соснах заплуталася бы. Я им в поиске ведьм не помога, нету ничего про то в Писании святом. Не иначе то придумка дурных законников из Эмбро, черны их душеньки».

На следующий день, по дороге в Аллерский приход, Дэвид много размышлял над словами Изобел. Кто мог прислать дознавателя в Будили… и поселить у Чейсхоупа? Работает ли он на Пресвитерский совет? Нет ли у кого задумки скрыть большой грех, изловив мелких сошек? Он знал, о дознавателях ходит дурная слава, негодяи они и мошенники, пользующиеся народными предрассудками и часто виновные в невероятной жестокости. Даже закон смотрит на них неодобрительно. Дэвиду не хотелось бросать приход, пока такой мерзавец свободно рыскает там.

Заседание Пресвитерского совета продлилось два дня. Дэвид прибыл на него с открытым сердцем, но вскоре понял, что происходящее его страшит. Начали с долгих молитв и укоров юному собрату. Председатель вел себя очень строго и торжественно, одновременно напоминая верховного судью и пастора, обходящего столы на Святой ярмарке. Он объявил, что рассматривать будут лишь обвинение в пособничестве врагам Церкви. Обвинение некоторых прихожан в ведовстве, выдвинутое ранее священником из Вудили, отложат на другой день, так как Тайный совет успел назначить комиссию для расследования дьявольских козней в приходе. Комиссия состояла из самого мистера Мёрхеда, боулдского пастора и лэрда Килликхэра. Так вот откуда дознаватель, подумал Дэвид. Мистер Мёрхед добавил, что дал делу ход по просьбе благочестивого старейшины, всем известного Эфраима Кэрда из Чейсхоупа.

Суд состоял из четырех десятков священников, что входили в Пресвитерский совет; отсутствовал лишь мистер Фордайс, вновь прикованный болезнью к постели. Это было предварительное заседание, на которое не вызывались свидетели: предполагалось, что обвиняемый сам поможет в прояснении дела и тем сузит предмет обвинения. Председатель зачитал письменные показания, данные под присягой, но не назвал имен, объяснив, что имена будут раскрыты, когда истцы явятся лично. Одно свидетельство исходило от солдата Лесли, и Дэвид догадался, что остальные, должно быть, дело рук его паствы. Подробности были все те же: найденная на конюшне роялистская форма, вмешательство в армейские дела в Гриншиле и слова, обвиняющие солдат в грехах. Однако Дэвида поразило, что о его собственном признании вины мистеру Мёрхеду упомянуто не было. Поведение Председателя указывало, что он готов забыть тот эпизод и желает, чтобы Дэвид отринул все как пустые наветы. Он всеми способами подталкивал его к этому. «Суд будет рад, если наш юный собрат опровергнет самые весомые обвинения, — сказал он. — Всем ведомо, что в грозные дни войны или в преддверии ее говорят много глупостей, к тому же в такой суматохе можно совершить опрометчивые, даже весьма серьезные поступки без малейшего злого умысла. Все братья во Христе желают решить дело в пользу мистера Семпилла, ибо не исключено, что все объясняется неосторожным и необдуманным высказыванием юноши, неправильно истолкованным и неверно переданным кем-то из услышавших его».

Но Дэвид сделал вид, что не понял намека. Он честно признал, что прятал в доме беглеца из армии Монтроза и помог ему скрыться. Когда его попросили назвать имя солдата, он отказался сделать это. А также сообщил, что намеренно, хотя и слишком поздно, вступился за ирландку в Грин-шиле и вполне серьезно и искренне сказал ее преследователям все, что о них думает.

— Здесь говорится, — произнес грузный мужчина, пастор из Вестертона, — что вы напророчили бедным солдатам вечные муки за то, что они исполняют свой христианский долг, и насмехались над ними, будто люди они менее достойные, чем приспешники нечестивца Монтроза.

— Вас ввели в заблуждение, мистер Арчибальд, — вмешался Председатель. — Похоже, тогда почтенные воины слишком долго смотрели в стакан и плохо понимали, что им толкуют.

— Я сам с уверенностью не помню, что именно говорил, — ответил Дэвид, — но не исключаю, что говорил именно так. В любом случае я об этом думал и собирался сказать.

По залу пронесся вздох осуждения, Председатель покачал головой. Он честно старался помочь Дэвиду выпутаться, не из особой любви к нему, но из поддержания репутации Церкви. Этого желали все присутствующие. Когда Дэвид смотрел на суд, он видел людей глупых, напыщенных, смущенных, но никак не недоброжелательных. Будь у них возможность обойтись с ним мягче, они бы так и поступили — во имя общего призвания.

Дэвид искренне стремился к кротости, но как бы сдержанно он ни отвечал, было ясно, что здесь столкнулись две непримиримые точки зрения. Ему вновь и вновь предлагали признать, что чужака в пастырском доме приютила служанка, женщина невежественная и, следовательно, заслужившая менее суровое порицание. Разве обвиняемый сам не признал, что это она связала одежду в узел и спрятала ее на конюшне? Но Дэвид упорно не хотел сваливать все на недоразумение. Это он дал пристанище беглецу; все, что делалось, делалось по его приказу; и да, он ответит на вопрос боулдского пастора: случись истории повториться, он поступит так же. В конце первого дня собрания отпали всякие сомнения в виновности Дэвида: он сам все подтвердил — во всеуслышание и с небывалой страстностью.

Дэвиду не нашлось места за столом на общей трапезе в «Скрещенных ключах». Поселился он на небольшом постоялом дворе в Норсгейте, где обычно останавливались гуртовщики и ходебщики, и провел остаток вечера, прогуливаясь по берегу Аллера, под холмом с киркой и замком на вершине, и наблюдая, как на порогах форель выпрыгивает из речки. Наутро, приняв во внимание добровольное признание обвиняемого, Пресвитерий заспорил, на каких принципах остановиться. Дэвида вызвали для объяснений, и он, помолившись о даровании ему смирения, предстал перед Советом. Каждое его слово возбуждало все большее негодование в сердцах слушателей. Он заявил, что помощь беззащитным, пусть и виновным, есть дело, угодное Христу. Разве не грешно прогонять от порога голодного человека, даже если он враг Церкви?

— Неужто вы не видите разницы? — гремел боулдский пастор. — Есть логика в вашей голове? — И он процитировал дюжину кровожадных примеров из Писания, указывающих на неправоту Дэвида.

А тот вдруг задал вопрос: неужели Суд в годину гражданской сумятицы и братоубийственной войны не понимает, что здесь ведется борьба детей Израиля с племенами хананейскими? Люди, против которых они сражались, такие же христиане, более того, такие же пресвитерианцы. И если они и заблуждаются, разве заблуждение столь необходимо смывать кровью?

Он затронул щекотливую тему, чем немедленно навлек на себя поток пламенных возражений. Оппоненты цитировали не только Писание, но обратились к уставу Церкви. Один возопил, что речь идет о противлении, столь же грешном, как и чародейство. «Что сталось с почтением, кое должен питать юноша к своим отцам во Христе? — возмущался другой. — Ужель уподобимся мы Ровоаму, внимавшему желторотому юнцу, а не старейшинам, к коим перешла мудрость его отца Соломона?»

Вскоре Дэвид умолк. Он вспомнил, что ему подобает кротость, к тому же не видел проку в пустых спорах. Он почтительно подставил голову под удар, обрушившийся на нее в виде обрывков недавних проповедей от дюжины пасторов. Председатель призвал Суд к спокойствию.

— Прискорбно сознавать, что наш юный брат сошел с тропы Христовой, — произнес он голосом, полным сожаления и негодования. — Он как церковь Лаодикийская, о коей написано: «Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих». Говорю вам, сэр, тот, кто не с нами, тот против нас; в день Страшного суда колебаться не будет дозволено. Долг Церкви следовать Его ясным заветам, и не найдем мы покоя, покуда не изничтожим зло, закравшееся в наши ряды. Станем гнать его, как Варак гнал колесницы хананейские до Харошев-Гоима, и уничтожим, как уничтожил он войско Сисары, до последнего человека. Вы одержимы заблуждением, и, покуда не раскаетесь, нет вам места в Земле обетованной. Уподобились вы Лоту, покинувшему свое племя и разбившему шатры у Содома, тогда как Церковь это Авраам, селящийся у дубравы Мамре, что в Хевроне, и создавший там жертвенник Богу.

Пресвитерий воздержался от вынесения приговора, решив обсудить его при следующей встрече, куда, если будет необходимо, вызовут свидетелей, но также учел и то, что священник из Вудили, признав вину, продолжает упорствовать в неповиновении, и посему священники единогласно заключили, что его следует отстранить от исполнения пасторских и проповеднических обязанностей и лишить всех связанных с саном привилегий. Приближалась зима, приносящая с собой бездорожье, отчего прихожан на службах ожидалось меньше, и Совет постановил, что отныне обязанности Дэвида будут исполняться мистером Фордайсом, который станет читать проповеди попеременно в кирках Вудили и Колдшо.

Дэвид ехал домой, не ощущая ни радости, ни грусти. Он не стыдился отстранения, но сердце болело от осознания, что от братьев во Христе его отделяет пропасть, а все надежды, год назад возлагавшиеся им на служение Господу, растаяли без следа. Он понимал, что оказался плохим священником, не способным, в отличие от других, на верность Церкви, являвшей собой дело рук человеческих. «Они извратили сами принципы разума и справедливости», — вспомнил он слова Монтроза, однако в большинстве своем эти люди были честными и набожными и их добродетели, в общем и целом, перевешивали их пороки. Несчастливая судьба столкнула его именно с их заблуждениями. Но если Церковь отринет его, с ним останется Христос: «Есть у Меня и другие овцы, которые не сего двора», — вот что сказал Иисус, и Дэвид кротко пойдет на свет, дарованный ему. Во время суда он не дрогнет в своей борьбе против Леса, и ему воздастся за все, что было утрачено, когда он, как Самсон, обрушит всем на головы колонны храма… Он утешился этим, хотя в глубине души знал, что не нуждается в утешении, ведь мысль о Катрин согревала его своим огнем.

Он подъехал к дому в сумерках и увидел, что Изобел поджидает его на дороге.

— Боже, храни нас и спаси! — сказала она. — В Вудили деется жуть жуткая. Они сыскали ведьму, и ладно б кого, а то горемыку Бесси Тод из Мэйнза. Ужо не ведаю, что они с ней сотворили, но всю-то ночь деревня содрогалася от ее воя. Сыскной узрел Чортову отметину на ее спине и вогнал туды булавку ажно по головку, а юшки не было. Опосля палили ей ноги свечками и подвешивали к балке за одни токмо большие пальцы, покуда не призналася она во всех грехах. Поверить не могу, бедная скудоумка, но ежели она и впрямь якшалася с Супостатом хычь наполовину от ее слов, то, сэр, помыслить боязно, сколь черной бывает человечья душа. Поведала она, что Диявол дал ей новое имя, но не открыла, какое, а еще всякое Господне воскресение сиживала она в кирке и молилася ему: «Отче наш, еже пребывал на небеси». Но даже ежели она пала, не по-божески так травить человека, пороть хлыстом да жечь огнем, покуда не завопит, аки взнузданная кобылка. Ежели суждено ей помереть, так пущай помрет скорее. Бога ради, мистер Дэвид, пущай свезут ее в Аллерский застенок, Шериф там подобрей будет, нежели этот красный хорек. Как гляну в его очи лютые, до костей содрогаюся… А Чейсхоуп обок него встанет, речи мягкие да поганые ведет — и щерится, аки котяра на мыша.

Дэвиду стало плохо от отвращения. Чейсхоуп нанес ему упредительный удар, отвел подозрения от себя, принеся в жертву полоумную женщину. Однако Бесси Тод действительно участвовала в шабаше: это ее седые лохмы он видел в Лесу. Чейсхоуп руководил дознанием и пыткой, и он, конечно, позаботился, чтобы в ее бреде не было ни слова правды. А Изобел, так яростно защищавшая эту самую женщину от обвинений пастора, была теперь готова поверить в ее признание. Ей невыносима жестокость, но она убеждена в совершении греха. Все прихожане наверняка воспримут это так же, кто же не поверит открытому и добровольному признанию, ведущему к позорной смерти?

— Где эта несчастная? — спросил Дэвид.

— Они заперли ее в пуне Питера Пеннекука… Заполучили все, что хотели, и послали за Шерифом, дабы он ее в Аллерскую башню свез, куда они колдунов запирают… Они все в пуне, а народ от дверей не расходится. Не заглянете домой перекусить?..

Но Дэвид лишь оставил лошадь и пристегнул к поясу шпагу, которую примеривал в вечер второго Белтейна. Он так быстро побежал в деревню, что добрался до дома Питера Пеннекука раньше, чем Изобел, вызвавшаяся проводить его, дошла до поворота от кирки.

Ночь выдалась темная, но в пуне мерцал огонь. Дэвид однажды видел охоту на ведьм, когда был мальчиком и приезжал в Либертон. Он помнил разъяренную шумную толпу, собравшуюся у кабачка, в котором держали обвиняемую. Но в Вудили было не так. Люди стояли притихшие, стараясь не привлекать внимание. Большой амбар, когда-то служивший зернохранилищем для Мэйнзской усадьбы, был сложен из грубых камней и глины и покрыт высокой соломенной крышей. Из его щелей лились тонкие лучики света. Никто не напирал на дверь, селяне собрались группками в нескольких шагах от постройки, примолкшие, как на воскресной службе. Света не хватало, и Дэвид не разбирал лиц, но человека, охранявшего дверь, он узнал. Это был Риверсло.

Успевший напиться фермер весело поприветствовал пастора.

— Зацапали мы одну с шабаша, — громко прошептал он, — вы сами ее видали в Лесу.

— Но Чейсхоуп среди ее обвинителей.

— Мне ведомо, но и гадину мы прижали, с Божьей помогай. Во всяком разе, один чорт прищучен.

— Глупец, это же уловка, которой Чейсхоуп отвлекает нас от Леса. Несчастная призналась в малых грехах, а он сможет гулять на все четыре стороны.

Слова пастора с трудом доходили до затуманенного разума Риверсло, но наконец он все понял.

— Да проклянет его Господь, сдается мне, истину речете. Делать-то что станете, сэр? Вы мне токмо прикажите, и я пойду и вот этими руками вырву правду прям у него из поганой глотки.

— Оставайся здесь и никому не давай уходить, пока я не разрешу. Посмотрим, может, мне удастся добиться справедливости.

Но когда Риверсло, открыв тяжелую дверь, впустил его внутрь, Дэвид с первого взгляда понял, что опоздал. В одном углу огромного пустого помещения лежала груда соломы, на бочке в центре мерцал фонарь. Рядом с ним, на перевернутой тачке, с бумагой в руке и чернильницей на цепочке на шее, довольно ухмыляясь, сидел дознаватель. Когда-то он был школьным учителем, и сейчас в его манере держаться сквозило что-то от прежнего занятия. За ним Дэвид увидел сидевших на бочках или на корточках людей, примерно с дюжину: Чейсхоупа поближе к сыскному, Майрхоупа, мельника, Питера Пеннекука, фермера из Нижнего Феннана… Свет был слишком тускл и не давал разглядеть всех. Каким-то образом в амбар проник Тронутый Гибби и теперь притулился на выступе неровной стены; его длинные босые ноги болтались над самой головой Чейсхоупа.

На соломе, позади бочки с фонарем, лежала ведьма. Седые волосы разметались по голым плечам: лишь они да порванная нижняя юбка скрывали ее наготу. Следы пытки были видны даже в потемках. Ступни женщины почернели и распухли, руки с вывернутыми большими пальцами свисали плетьми, будто больше не принадлежали телу. Белое лицо пошло жуткими бесцветными пятнами, рот широко раскрылся, словно изнутри ее терзал огонь. Кажется, она бредила: бормотала и пускала слюни, едва шевеля губами. Временами ее тощая грудь неистово содрогалась.

От такого зрелища внутри Дэвида все перевернулось: в голову ударила кровь, в горле застрял комок. Он всегда ненавидел жестокость, хотя редко сталкивался с ее чудовищными проявлениями, и от вида замученной старухи душа его восстала, негодуя. Широкими шагами он прошел к фонарю и присмотрелся к лежащей, но отвернулся, не выдержав ужаса. Он увидел пытливые глазки дознавателя, красные, как у курицы-наседки, и угрюмое лицо Чейсхоупа, не выражающее никаких чувств.

— Какого черта тут творится? — вскричал Дэвид. — Отвечай, Эфраим Кэрд. Кто этот фигляр? Что вы сделали с бедной женщиной?

— Все вершилося порядком да по закону, — ответил Чейсхоуп. — Пресвитерий постановил очистить пасторат от греха чародейства, а этот достойный человек, искусный во всяческих премудростях, прислан верховодить нами. Наверно, слыхивали, Тайный совет созвал комиссию проверить обвинения, но перво-наперво надобно сыскать ведьм и вырвать у них признание. Эта женщина, Элспет Тод, созналася во всем самолично, мы записали черные дела, сотворенные ею. Отправили Шерифу словечко, а поутру, ежели ничто не помешает, он пришлет за ней и препроводит в Аллерский приход.

Фермер говорил гладко и не без почтительности, но Дэвид предпочел бы услышать ругань и проклятия. Он с трудом удерживал себя в руках.

— Как вы добились признания? Отвечай! Вы истязали ее тело и свели с ума, а страдающая плоть и помраченный рассудок признаются в любой глупости.

— Мы пользовалися средствами, одобряемыми во всяком пресвитерии в нашей земле. Всем ведомо, плоть, запроданная Дияволу, особая и злой дух не заговорит, ежели его не принудить.

Дэвид выхватил бумаги у дознавателя и поднес к фонарю. Признание было записано учительским почерком, и хотя формулировка выглядела странной и туманной, он понял главное. Пока пастор читал, в амбаре повисла тишина, лишь старуха бормотала на соломе да Тронутый Гибби мычал на своем насесте.

Написанное показалось Дэвиду бредом сумасшедшего. Обвиняемая созналась, что колдовала и вылечила в Мэйнзе корову, вынув живую рыбу из ее живота. В Нижнем Феннане она сглазила мальчика, Хобби Симеона, он заболел и на три месяца слег в постель. Из глины она слепила фигурку одной из майрхоупских молочниц, пронзила ее булавками, и девушка все лето страдала от болей и тошноты. Она стреляла скот кремнёвыми стрелами и наложила заклятие на поле в Виндивэйз, прогнав вокруг него жабий выводок. Дьявол заключил с ней союз на пахоте в Майрхоупе и дал ей новое имя, которое она отказалась назвать, и на том поле с тех пор ничего, кроме чертополоха, не растет. Хозяин навещал ее, приняв облик черного кота, она сама превращалась в кошку, и они разъезжали по округе, вцепившись в круп одной из Его кобыл. Поколдовав над водой из семи бегущих на юг ручьев и девятью ягодами рябины, она добыла себе пропитание на все время зимнего голода. Несколько ночей подряд она ездила на шабаш в Топи Чарли, оседлав Джона Хамби, батрака Чейсхоупа, а наутро Джон был такой вымотанный, что не мог работать. Этот самый Джон подтвердил, что по утрам в его ушах стоял крик «Но, лошадка!» На шабашах в лунном свете собравшиеся пекли и ели ведьмин хлеб из серого ячменя, смешанного с черной жабьей кровью, и напевали заклинание:

Блуди, девица, с рубакой, Псу, поп, кирку отвори, Мертвецу пошей рубаху, Но успей все до зари.

Она призналась, что помогала женщинами рожать без боли, правда, не сказала, кому именно, но дети при этом рождались мертвыми, становясь «мздою» Дьяволу. Наконец, что было хуже всего, на ее спине нашлась ведьмина отметина.

Кое-что из документа Дэвид зачитал вслух, и в голосе его звучало горькое презрение. Он сам искренне верил в опасность колдовства и в Дьявола, способного принимать человеческий облик и сбивать души людские с пути истинного, но список грехов Бесси Тод виделся ему по-детски наивным, не достойным доверия. Любая женщина, сводимая с ума болью, могла бы признаться в подобном, лишь бы облегчить страдания. Большую часть написанного Дэвид помнил с детства: такое обычно рассказывали о ведьмах, он и песенку эту сам напевал. Еще он точно знал, что никакой еды у Бесси зимой не было и она бы умерла от голода, если бы он не подкармливал ее с собственного стола… Он видел ее в Лесу, но о Лесе вообще не упоминалось. На пытке присутствовал Чейсхоуп, и он наверняка позаботился, чтобы она помалкивала о нечестивых празднествах. Несчастная была виновна, но не в несуразице, в которой призналась.

Он смотрел на Бесси Тод, распластанную в бреду на соломе и, возможно, умирающую, и тут ему на ум пришла ужасная мысль. Она является жертвой, принесенной ведьмами своему хозяину… Он когда-то читал о подобном и забыл, но сейчас вдруг вспомнил… Наверное, она пошла на это добровольно — что-то забрезжило в его памяти — вызвалась сама, испытывая извращенное удовольствие от возможности признаться в грехе. Пытка подстегнула ее воображение. Изобел всегда говорила, что Бесси не в себе… Может, на нее пал жребий во время шабаша в кирке накануне Дня всех святых… Чейсхоуп был не инквизитором, а темным жрецом, проводящим ритуал.

Злость и отвращение вызвали волну ярости. Дэвид порвал записи в клочки и швырнул их в лицо дознавателя.

— Так вы совершили двойное преступление? — вскричал он. — Замучили бедную слабую женщину и выдали ее бред за правду? Может, вы убили ее, душегубы! Ваши грехи не скрыть от Бога, и твои прежде всего, Эфраим Кэрд, я сам видел, что ты по уши погряз в чернейшем чародействе.

Чейсхоуп вежливо улыбался.

— Ужо не ведаю, по какому праву влезаете вы в это дело, сэр, — сказал он. — Порвали-то вы копию, но само свидетельство нынче же ночью будет в надежных руках. Вы пошли наперекор Пресвитерию и закону и отстранены, то ужо всем поведано, вы долее в пасторате не священник. Шли бы вы к себе в постелю, сэр, и помолилися, дабы избавил вас Господь от грешной самонадеянности. А женщина эта пробудет ночку под замком, покуда Шериф не пришлет за нею.

— Сегодняшнюю ночь она проведет в моем доме — и, Бог свидетель, я помогу ей восстановить силы.

Если говорить о чувствах присутствующих, то их ужас казался не меньшим, чем ужас священника. Один Чейсхоуп сохранял самообладание, остальные взирали на происходящее со страхом и растущим гневом.

— Неможно этакое допустить, — мрачно произнес Майрхоуп.

— Хорош же поп, коли он готов замарать свое жилище грязным ведьмовским духом. Видать, он и сам не прочь с Чортом якшаться, — выкрикнул кто-то из темноты.

Дознаватель заерзал и осклабился, бросив довольный взгляд на корчившуюся на соломе женщину.

Дэвид потерял всякий самоконтроль и, сам того не желая, вытащил шпагу.

— Она идет со мной. Не смейте препятствовать мне в исполнении простого долга. Если станете сопротивляться, пожалеете об этом.

— Пойдешь поперек воли совета? — как бык, взревел Майрхоуп и вскочил на ноги. Но дурачок на насесте неожиданно подбодрил пастора:

— Славно, сэр. Славно, миленький мой мистер Дэвид. Пырните-ка его ножиком в брюхо. А я вам посохом подмогну, матушку-то как они умучили. Ночью я очей не сомкнул, все ее вою внимал.

Среди общего смятения раздался еще один голос, и Дэвид увидел нового арендатора Кроссбаскета.

— Уберите оружие, сэр, — сказал он. — Не дело христианину сражаться с христианами. Эти честные люди следовали за явленным им светом, и ежели кого обвинять, так это сыскного, что прибыл в наши края неведомо откуда.

Его спокойный голос растекался, как масло по пенным водам. Дэвид вложил шпагу в ножны, Майрхоуп вновь уселся на бочку, Чейсхоуп повернул голову к говорившему, и впервые на его лице мелькнула тревога.

— Простите вы меня, соседи, — продолжил Марк, — хычь я в приходе и новичок, однако успел повидать всякое-разное на этом свете и не желал бы сызнова глядеть, как честные малые бьются главой о стену. Женщина эта, мож, и ведьма, мож, и хуже, но сдается мне, перестарались вы с дознанием, и не поклеплю, коли скажу, что к зорьке тело ее остыть успеет. Разумейте дело, други: у нас ныне не суд, что комиссия от тайного совета вершить станет, а токмо обычный сход народа, что за Церковь да за Закон. Довелось и мне одно время с Законом сталкиваться, и ведомо мне, как все деется. Законники не одобрят таковские деяния сыскного али еще какого доброхота. А ежели благонамеренный люд под его верховодством запытает кого до смерти без суда и следствия, то по закону прозовется сие убийством, ведь это все равно что взять нож да глотку под забором путнику перерезать. Боязно мне, что нынче, опосля таких дел, попали все в беду.

Марк говорил с такой заботой и искренним сочувствием, что никто не посмел возразить. Стало ясно, что подобные сомнения роились не только в его голове.

— Да выживет старуха, — сказал Майрхоуп. — Таковскую жилистую каргу вывихнутым и пальцами да прижженными пятками не заморить.

— Хычь бы ты был прав, соседушка, — сказал Марк. — Но ежели она помрет, что ты Шерифу поведаешь — а законному суду? Сняли вы у нее с языка длинный перечень непотребств, но согласен я с пастором, всякий умом тут тронется, а она и так головою слаба была, к тому ж муки адские претерпела и сдалась. Да пребудет со мной Господь, однако слыхивал я почти все те побаски, когда у бабушки на коленках сиживал. Внемлите, други, доброму совету, пущай пастор ей жизнь сохранить попробует, иначе примется Вудили стонать, как токмо к нам Королевские судьи наведаются.

Чейсхоуп начал сердито возражать, но его мало кто поддержал. Многие выказывали признаки волнения.

— Касаемо сыскного. — Теперь голос Марка усыплял и улещевал, как слова ходебщика, расхваливающего товар на кухне трактира. — Ничего мне про него не ведомо, но он мне не по нраву. Чудится мне, ежели б подвесили меня за пальцы да таковским злобным оком на меня зыркать стали, я б сам всякого наболтал. Хитрецу не большая трудность заставить слабака подчиняться… А ну-ка встань с тележки, — резко приказал он. — И поди вблизь к фонарю, дай-ка на тебя глянуть.

Эти слова прозвучали как удар хлыста. Все вокруг переменилось, женщина перестала бормотать, и Дэвид, стоявший чуть поодаль, смотрел, как Марк двинулся вперед и подошел вплотную к дознавателю. Ярко освещенные фонарем, они были видны всем. Дознаватель неловко поднялся и прикрылся рукой, словно опасался удара; Марк, со смуглым лицом темнее тучи, угрожающе навис над ним.

— На меня гляди, — рявкнул Марк. — Прям в очи, ежели есть в тебе хычь капля хоробрости.

Зрачки дознавателя были как черные точки в мертвенно-белых глазных яблоках.

— Назвался ты Кинкейдом, но много у тебя имен. Был ты наставником при школе, изгоняли тебя из попов, воровал ты и сам за татями гонялся, шпионил и охотился на ведьм, да и в колдуны легко подашься, коль Чорту примерещится, что душонка твоя хычь медяк стоит… Повернись к свету и не отводи взора… Ответствуй, иначе разверзнется пред тобой геенна огненная. Молвили ли когда твои уста что-то окромя поганых врак? Повторяй: «Я лгун, как и отец мой Диявол».

— Я лгун, — прохрипел Кинкейд.

Марк вытянул руку и провел ею у лба дознавателя.

— Что у тебя в башке? — спросил он. — Честные мысли? Ну нет, срам и мерзость. — Скованным ужасом зрителям показалось, что рука Марка прошла сквозь череп сыскного, как нож сквозь масло.

— Что в твоих очах? — возгласил он. — Кострища преисподней и всепоглощающий червь. Боже! Из них так и пышет жаром!

На какое-то мгновение все увидели, как красные языки пламени подскочили к потолку, а Тронутый Гибби так перепугался, что свалился со стены и кинулся к двери. Распахнув ее, полоумный закричал из-за спины Риверсло, обращаясь к селянам на улице:

— Все сюды, всякий иди внутрь! Сыскной, что запытал горемыку Бетси, получает по заслугам, Весельчак Марк заставляет его изрыгать адское пламя. Сюды шагайте — не пожалеете!

Риверсло и еще человек десять вошли в амбар. Дверь осталась приоткрытой, ночной ветерок поднял над полом пыль и шелуху, отчего красный огонек превратился в жуткое мерцающее облако, повисшее над дознавателем, как дьявольский нимб над грешником.

Марк положил руку ему на плечо.

— А это что? — возопил он, разрывая рубаху и обнажая шею мужчины. — Провалиться мне на месте, ежели это не сосец Диявола! — Конечно, зрителям тут же почудилось, что над грудью растет маленький черный сосок.

Бедняга дознаватель был вне себя от ужаса. От страха кровь отхлынула от лица, отчего глаза стали неестественно яркими и горящими, даже когда красный свет в амбаре поблек.

— Тут и хлыста не надобно, дабы вытянуть из сего плюгавца признание. — Марк все еще держал железной хваткой его за плечо. — Ежели имеются у кого из соседей худые мысли, токмо скажите, и я вытяну из него признание, аки урок из школяра. Пущай поведает, как верховодил он Черной мессой в кирке в Ночь всех святых… Что ж примолкли? Ладно, пущай шавка признается в том, что у него самого на совести.

Он отпустил дознавателя, и тот, невнятно бормоча в полуобмороке, повалился на землю.

— Глянь на своего славного сыскного, — сказал Марк Чейсхоупу. — Вот кого ты призвал выбивать правду из старух. Делай с ним, что пожелаешь, но я б на твоем месте, раз уж вы так снюхались, гнал бы его поганой метлой из прихода, иначе народ соберется и притопит его в тутошней заводи.

Бледный и заикающийся Чейсхоуп, оставленный всеми союзниками, все еще был готов к схватке.

— Возражаю, — выкрикнул он. — Ужо не ведаю, что за чортовы штуки ты тут проделывал с этим достойным человеком…

— Те же, что и он со старухой: чутку порасспросил.

— Ужто моя вина, что на него никакой надежи? — попытался вывернуться Чейсхоуп. — Его к нам в пасторат прислали как человека добронравного. Однако ж как бы ни было слабо орудие, Господь явил себя чрез него и добился признания…

— Угу, прям так и было, — сухо произнес Марк. — К чему, добиваясь истины, делать это чрез таковское орудие? А ты был стал пить водицу из подгнившей заводи?

— Пути Господни… — начал Чейсхоуп, но Марк перебил его. Он приблизил свое темное насмешливое лицо к лицу противника, и косой левый глаз вдруг чудовищно преобразился, сделавшись пугающим.

— Внимай, дружочек. Что баба, что мужик наболтают всяческих глупостей, ежели хорошенько их припугнуть. Ты видал старуху, видал сыскного. Неужто и сам на их место пожелаешь? Мужик ты матерый, все твою сторожкость ведают. Но мне и пальцы крутить да шкуру прижигать тебе не придется, ты сам через десяток минут запоешь так, что пасторат до самого Йоля очей не сомкнет… Ну, судьбу пытать будем?

Здоровяк отпрянул.

— Не, неа. Не ведаю, что за заговор тебе Диявол открыл, но на меня ты чар не наложишь.

— Вот и славно. — Марк обратился к остальным: — Соседи, вы видали, что мой заговор, как прозвал его Чейсхоуп, был всего токмо честным спросом. Мне боязно думать, что всей деревне придется страдать за то, что деялось ноне. Чем быстрей мы уложим женщину в постель и перевяжем ей раны, тем лучше.

— Надо поскорее отнести ее ко мне в дом, — сказал Дэвид. Он как раз осматривал несчастную, только что потерявшую сознание, и ему показалось, что ее сердце еле бьется.

— Что уж говорить, то самый мудрый выход, — сказал Марк, но тут у Чейсхоупа нашлись товарищи. Майрхоуп, арендатор из Нижнего Феннана и мельник обменялись беспокойными взглядами.

— Пущай ее несут к Элисон Гедди, — громко потребовали они. — У нее и постеля отыщется, да и дом поближе будет.

— Она отправится ко мне, — сказал Дэвид, — и я сам о ней позабочусь. После всей чертовщины, что вы натворили, я никому не доверяю.

Амбар к этому времени переполнился, и Дэвид видел, что многие в приходе предпочитают смотреть да помалкивать. Стало ясно, что поборников у Чейсхоупа значительное количество: одно упоминание о пасторском доме пробудило нездоровое волнение не у одного прихожанина. Дэвид решил действовать, вытащив из глубины зернохранилища деревянные сани для перевозки торфа. Набросав на них соломы, он положил туда женщину.

— Риверсло! — позвал он. — Берись за одну оглоблю, я возьмусь за другую.

Фермер сделал шаг вперед, и на мгновение показалось, что его схватят и утащат обратно. Мужчина окинул толпу разъяренным взглядом.

— Угу, сэр, сделаю, как говорите… И ежели хычь кто-то попытается меня удержать, лежать ему с переломанными косточками.

Странная процессия беспрепятственно двинулась сквозь темноту. Возможно, им не мешали потому, что чувствовали их правоту; возможно, селяне испугались гнева Риверсло или бледного как мел Дэвида со шпагой на поясе; но, скорее всего, дело было в идущем бок о бок со священником Марке Ридделе.

* * *

Бесси Тод умерла под утро. Изобел встретила старую подругу с слезами и причитаниями, уложила на лучшую кровать, обмыла и обработала раны и попыталась отпоить ее травяными настойками. Но на долю хрупкой престарелой женщины выпало слишком тяжкое испытание. Дэвид всю ночь просидел у ее одра, и хотя она перед самой смертью все же пришла в себя, ее рассудок безнадежно пострадал: она лишь бормотала бессмыслицу и напевала обрывки детских песенок. Он не мог молиться вместе с ней, но молился рядом, страстно желая принести успокоение отходящей в иной мир душе.

Изобел уложила тело, закрыла глаза умершей и с тревогой спросила пастора, есть ли надежда, что грех будет искуплен.

Дэвид покачал головой.

— Бедняжка, запродалася Чорту, а получила одно токмо худо. Станем надеяться, сэр, что прежде чем посеять рассудок, она успела отринуть Супостата и с мольбами припала к Божьему престолу… Живет в Будили народ, коему сие придется не по нраву. Мистер Дэвид, прошло времечко, когда я удерживала вас, а нынче взываю, идите вперед, не отступитеся, покуда не вернете в Будили страх Божий, и пущай грешники воют и молят о кончине тихой, как у Бесси.