Дознаватель исчез из прихода ночью. Бесси Тод тихо и пристойно похоронили на кладбище при кирке, и проводить ее пришли все родственники-мужчины, словно ничто никогда не угрожало доброму имени покойной. В душах простого люда, жившего в Вудили, действительно произошел некий перелом. При жизни Бесси любили, теперь ее жалели и вздыхали по ней, а поражение дознавателя будто свело ее признание на нет. Но имелись и такие — и Чейсхоуп был их предводителем, — которые полагали, что со столь серьезными делами не шутят и священник своими поступками накликал бед на пасторат. Он схватился за оружие, как мятежник, и принизил ужасное признание еще до краха дознавателя. Может, Бесси и не была ведьмой, но, бросившись на ее защиту, он показал всю постыдную снисходительность к греху. Как бы ни были стары и слабы женщины, ежели они связались с Сатаною, не достойны они никакой христианской жалости. Сразу видно, что пастор бунтарь и своеволец, презревший узы Церкви и Писания.
Но события той ночи заставили всю округу по-другому посмотреть на еще одного человека. Все решили, что новому арендатору Кроссбаскета перечить не стоит. Он встал грудью за приход и дал мудрый совет, ему с необычной легкостью удалось сбить сыскного с толку. Всякому ясно, это человек могущественный, и кто поручится, что силы не даны ему свыше. Против такого не пойдешь, даже Чейсхоуп в этом убедился. Когда Риддел только появился в Вудили, его приветливость привлекла людей, и вскоре он был на короткой ноге почти со всеми: его начали звать Марком в глаза и Весельчаком Марком за глаза. Но с той ночи больше никто не смел держаться с ним запанибрата; все, включая детей, начали величать его «Кроссбаскетом», а робкие почтительно снимали шапки при его приближении.
Как-то вечером он зашел к Дэвиду, работавшему при свечах в своем кабинете.
— Какой премудростью вам удалось так быстро сломить дознавателя? — спросил священник.
Марк расположился в черном кожаном кресле, принадлежавшем когда-то отцу Дэвида и переехавшем в пасторский дом из Эдинбурга после публичных торгов. Скрестив ноги и откинувшись назад, солдат закурил трубку.
— Нехитрое представление, но отлично действующее на таких червей, как этот, — со смехом ответил он. — Щепоть пороху в фонарь и кое-что еще из того, что поведали мне венгерские цыгане, когда наш отряд скрывался в тамошних холмах и лесах. Но с плотью управиться дело простое. Одного вида моего ока хватило, дабы он умишком тронулся… А Чейсхоуп иного склада: есть в нем металл, возможно, вышедший из горнила Дьявола… Но пока нам удалось подрезать его кобылке поджилки. Сами видали, как он оторопел, а уж что творилось с остальными, когда вы захотели отнести старуху к себе! И растерялся он не просто так. Когда ее пытали, Чейсхоуп стоял рядом и очей с нее не сводил… Вы говорите, она была на шабаше. Вот он и побоялся, что, попади она вам в руки, расскажет поболе той дребедени, что из нее вытянули… Она ничего не сказала? Ну, мне сразу подумалось, что они перестарались. Может, даже лучше, что бедняжка умерла, ведь после такого обращения тело ее ни за что не оправилось бы.
— Доведя ее до смерти, мучители стали убийцами в глазах Господа, — сказал Дэвид.
— Без сомнения. И, вероятно, с точки зрения Закона тоже. Поэтому-то я и сказал, что мы подрезали Чейсхоупской коняге поджилки: после такого провала он на своей кобылке за ведьмами не поскачет. Тот, кто в деле разбирается, сыскных не жалует, да и в суде им милости не ждать. Убита женщина, и больше дознаватель в эти края сунуться не посмеет. А что станет со славной комиссией, вызванной Чейсхоупом для расследования, как думаете? Все пошло прахом, не успев толком начаться. Аллерский и боулдский священники и их трусливый пустомеля, лэрд из Килликхэра, разбегутся по домам, а Чейсхоуп, вместо того чтоб прятать свои грехи за страстным желанием жечь ведьм, останется с носом, и слово его и выеденного яйца не будет стоить. Народ в приходе начинает задавать вопросы, которые раньше никого не волновали.
— Я убежден, что Бесси Тод была избрана на шабаше для человеческого жертвоприношения и, возможно, пошла на это по доброй воле. Я когда-то слышал, что иногда ведьмы таким образом платят мзду Хозяину Ада… Заметьте, была она слаба умом.
— Я и сам об этом раздумывал. Меня не было, когда дознаватель допрашивал ее, но присутствовавшие на пытке говорили, что он сам вкладывал слова в ее уста. Впрочем, это согласуется с тем, что творится в этом грязном деле повсеместно. Она была обречена, словно ее уже везли на костер… Но я выяснил еще кое-что. Наш сосед из Чейсхоупа — Царь-Диявол.
— Святые Небеса, это еще что такое?
— Можете сами повыведывать. Он жрец на шабаше, больше того, он и сам по себе вроде как Диявол. Вот поэтому вы видали, что в Лесу все ему кланялись и тыкались в него, как собаки. В Шотландии и до него были Цари-Дияволы. К примеру, при Якове Шестом это был Фрэнсис Стюарт, граф Ботвелл, эх, и славные у него имелись почитатели в Данбаре и у Басса.
— Но этот человек церковный старейшина! — воскликнул Дэвид. — Слова Писания не сходят с его уст, и не раз он обвинял меня в грехах.
— Такой вот он малый! И от лицемерия можно получать радость. И все же — все же! — зуб даю, Чейсхоуп не сомневается в чистоте своей души и верит, что сумеет свободно зайти в Рай с заднего двора. Эта ваша Церковь столь хитроумна в догматах, что человек может жиреть на собственных грехах, понося недостатки окружающих, ведь он избран, на него уже, как говорится, снизошла благодать и на Небесах заранее уготовано место. Сам я не разумею, как можно поклоняться одновременно Богу и Дьяволу, но есть и многие иные, что сделали это служение своей верой. У таких в одной верше Рай, а в другой — плотские соблазны: придет время помирать — они их отринут, не теряя уверенности, что то, что в первой верше, цело и невредимо. Чудное у них учение, и вряд ли я вник во все тонкости, но мне противно думать, что в это может верить честный человек, и хоть не раз меня пылко убеждали, что так оно и есть, у меня от такого мурашки по телу.
— Вы говорите не о христианской вере в избранность, а о ее извращенном варианте, — мрачно заметил Дэвид.
— Ну, нынче миром правит именно это ложное толкование. Церковь слишком широко распахнула пред грешниками врата благодати Господней, и все иные тропы к Престолу стали узки. Она изгнала простодушие, раскрыв объятия ханжеству, ведь природу человеческую не изменишь: ежели кто и объявит невинные радости грехом в глазах Божьих, люди радоваться не перестанут, но будут искать лазейки, сохраняя показное благочестие. Но заметьте, покуда удовольствие идет об руку с муками совести, оно перестает быть невинным. Достаточно капли чернил, дабы замутить чистую воду: вскоре человек начинает искать наслаждение покрепче. И вот люди, сидевшие пред вами на проповеди в кирке, уже отплясывают в Лесу, справляя языческие празднества, а человек, к коему прислушивается весь Пресвитерий, с головой погружается в такое нечестие, от коего даже простых солдат воротит. А все потому, что они в своем праве, как они это называют, у них нет сомнений в собственной богоизбранности. С чего бы им мучиться в раздумьях?
Марк улыбался, но по голосу было ясно, что он не шутит.
— Вы смеетесь, — вскричал Дэвид, — а вот я едва не рыдаю.
— Я смеюсь, дабы не начать проклинать. — Марк стал серьезен, в глазах замерцал огонь. — Говорю вам, Содом и Гоморра были меньшим кощунством пред Всемогущим, чем это сумасшедшее кальвинистское извращение, подрывающее основы и разлагающее души людские. Они видят себя святыми, а сами сидят в навозной куче с другими грешниками.
* * *
Дэвиду запретили проводить богослужения в кирке, но он оставался пастором при приходе и мог высказываться в любом ином месте. Каждое второе воскресение кафедру в Вудили занимал мистер Фордайс и, вопреки указаниям Пресвитерского совета, обедал в пасторском доме; по прочим воскресениям Дэвид проповедовал на церковном кладбище. Двадцать лет спустя, когда одряхлевшего мистера Фордайса перевели из Колдшо в другой приход, вся округа продолжала вспоминать эти службы под открытым небом…
Такое новшество привлекло многих с первого дня, и с каждым воскресением паства росла, ведь никогда до этого Дэвид не произносил подобных речей с кафедры в Вудили. Одна из знаменитых проповедей была посвящена опасности легкомысленного отношения к спасению души. Нельзя спастись легко, полагаясь лишь на чудо, дорога к вечной жизни долга и терниста; думать, что благодать даруется сама по себе, означает презирать искупление через распятие Христово. Дэвид мало говорил о догматах и не грозил Преисподней и Судным днем, что обычно было главным аргументом любого серьезного священника. «Он славный пастырь, — отозвался как-то о нем Ричи Смэйл, — мягко и верно толкает народ к Иисусу». Душа Дэвида радовалась, отчего проповеди обрели особую теплоту, и не раз глаза его слушателей увлажнялись, и дети, притулившиеся в траве или на плоских могильных камнях, не ерзали и не перешептывались, а торжественно внимали священнику. Старейшины на его проповеди не ходили, более того, за исключением Питера Пеннекука, все они пренебрегали и правоверными богослужениями мистера Фордайса. Чейсхоупский арендатор сотоварищи шли пять миль по болотам в Боулд, дабы приобщиться к страстному боголюбию мистера Эбенезера, покуда, предположительно к Новому году, Пресвитерий не вынесет окончательное решение по делу их пастора.
В Вудили образовались две партии. Одна выступала на стороне Совета старейшин, называя Дэвида роялистом и мятежником или, в лучшем случае, лаодикийцем, сомневающимся в непреложных постулатах, бунтарем, презревшим авторитеты, и проповедником хладной морали. К ней принадлежали записные благочестивцы, возмущенные его сопротивлением властям и посему охотно раздувающие скандальные слухи. На стороне Дэвида оказались такие достойные прихожане, как Ричи Смэйл и Рэб Прентис, несколько праведных женщин, пара степенных крестьянских семейств и все те, кто не мог похвастаться ни уважением селян, ни собственной набожностью. То, что за него яростно выступали вновь пустившийся в запой Риверсло и вьющийся вокруг пастора Тронутый Гибби, не шло Дэвиду на пользу: не бывать дружбе меж иудеями и самаритянами. Изобел, грудью стоявшая за хозяина, перессорилась из-за него со всеми друзьями и родными, а при встрече с чейсхоупской Джин так завелась от ее насмешек, что накинулась на женщину с кулаками и гнала ее до самых огородов Питера Пеннекука. Амос Ритчи тоже не скрывал своей приверженности, и горе тому, кто в его присутствии решался злословить про пастора. Фермеры в приходе перестали нанимать его, и в кузне редко раздувались меха, а сам коваль перебивался случайными заработками в Риверсло и Калидоне. Одному лишь арендатору из Кроссбаскета удавалось ладить со всеми. Он одинаково приветливо здоровался с Чейсхоупом и с Дэвидом и не раз по-товарищески опрокидывал чарку в «Счастливой запруде» вместе с Амосом или Майрхоупом, Риверсло или мельником. Но его популярность зиждилась скорее на страхе, а не на приязни. «Что нам о Кроссбаскете ведомо? — говорил один. — Заявился сюды с брегов Тевиота, а где живал ранее? Да и про Джед-Уотер он слыхом не слыхивал». «Ох он и хитрюга, — качал головой другой, — таковскому палец в рот не клади. Не по единому Писанию его наукам обучали. Не подивлюся я, коль однажды закипит он да озвереет. Говорите, слово он молвит, как истый христианин? Конечно, конечно, про него еще не то насвистят, имелся б рот поганый».
* * *
К концу ноября зима обычно вступала в свои права, стискивая долину в железных объятиях. Первые морозы раздевали догола деревья, в канавах лежал первый снег. Но в тот год природа будто сошла с ума. Ноябрь выдался солнечным и спокойным, и после задержки, вызванной октябрьскими дождями, селяне все равно успели собрать урожай. Овес и ячмень, лен и рожь — с их сбором управились за неделю, а так как снегов не было, скот согнали во дворы и сараи, а овец в легкие кошары на ближних полях лишь к середине декабря. Округа представляла собой странное для этого времени зрелище. Вереск никак не хотел отцветать, тополя и лещины еще долго после Дня всех святых шумели листвой. Когда леса наконец обнажились, так и не подморозило, посему палые листья не пожухли, а лежали большими кучами в чаще и на обочинах, и дети, играя, ныряли и копошились в них. В ноябре в гнездах под соломенными крышами по-прежнему обитали ласточки, а когда Амос Ритчи пошел в болота поохотится на летящих косяками диких гусей, он с удивлением обнаружил, что бекасы и ржанки не отправились к морскому побережью, а в голубых небесах нет ни одной стаи перелетных птиц. Утро за утром вставало солнце, яркое, будто в июне; ночи были теплые и звездные; травы, вместо того чтобы пожелтеть и увянуть, пышно зеленели; ежи и барсуки забыли о зимней спячке, и лишь короткие дни служили напоминанием, что январь близко. Риверсло, мало чтивший обычаи предков, держал овец в холмах на по-летнему богатых пастбищах.
Умудренные опытом старики хмурились и качали головами. Один говорил о семьдесят первом годе, когда, по рассказам его прадеда, зима не начиналась до февраля, зато потом не уходила до июня. Другой вспоминал тысяча шестьсот пятнадцатый, «худой год, когда морозов не было и земля кишела червями, гусеницами и иными мохнатыми тварями». Все женщины в приходе охали, глядя на оставшуюся до Рождества сочную траву и ягоды шиповника и боярышника, висящие на ветках, и, причитая, приговаривали, что «зеленый Ноль к знатной жатве на погосте».
Тот, кто много раздумывал, видел во всем дурные предзнаменования, но тот, кто наслаждался жизнью, замечал лишь редкую красоту природы. Прихожане не болели и пока не голодали, и повседневные заботы не тяготили Дэвида. Большую часть времени он проводил на воздухе, ноги все чаще уносили его от Оленьего холма к северной оконечности Рудских скал, откуда он попадал через лощину к возвышенностям между Калидоном и Аллером, где мог встречаться с Катрин, не опасаясь любопытных глаз прихожан. Николаса видели за границей, и солдаты больше не поджидали его в Калидонском замке. Настроение госпожи Сэйнтсёрф улучшилось, однако Дэвид не спешил в гости. Пока синий небесный полог был хрустально чист, а закаты над Хёрстейнским утесом лучились золотом и багрянцем, влюбленные стремились в холмы, забывая обо всем на свете, кроме друг друга.
Но священника в конце концов измотали муки совести, и в утро Нового года он стоял у дверей Калидона. Они заранее условились с Катрин, что она не покажется до поры; ее тетушка встретила Дэвида бурными изъявлениями радости, кои по обычаю подобали празднику.
— Присаживайтесь, сэр, отведайте-ка пирожка да медка. Случилось вам первому переступить наш порог в новом году, и как славно и ладно вышло, что вы священник. Наш-то мистер Джеймс сызнова слег: не любят его косточки таковское вёдро. Да они много чего не любят — совсем худое у горемыки здоровьице… Давненько вы к нам не захаживали, мистер Дэвид, а времечко выдалось окаянное, что для вас, что для меня.
И она пустилась рассказывать о несчастьях, выпавших на ее долю этой осенью, и как ей все же удалось спасти Калидон от конфискации:
— Питер Добби, что у нас в поверенных, отправился к Уорристону, может, ведаете, и преподобный мистер Ринтул из Западной кирки замолвил за нас словечко… — Потом Дэвид узнал о сложностях передачи денег Николасу Хокшоу в Утрехт и о квартировавших в Калидоне солдатах: — Уж сколько нашего эля они попили, но нам шибко не досаждали: Катрин их тут же на место поставила. — Однако госпожа Сэйнтсёрф ничего не сказала о Марке, хотя со временем и была посвящена в эту тайну, впрочем, она также не обмолвилась о происшествии в Будили, о котором только и говорили по всей округе. За многословием хозяйки скрывалось некоторое смущение, что совсем не облегчало задачу Дэвида.
Наконец он собрался с духом.
— Нынче утром я пришел сюда с определенными намерениями, — проговорил он и, запинаясь и краснея, признался во всем. Старуха попыталась сделать вид, что удивлена, но у нее ничего не вышло: Дэвид понял, что она подозревала нечто подобное.
Но заговорила она так, словно была выбита из колеи.
— Нет, ну вы такое слыхивали? — воскликнула она. — Парень, да ведомо тебе, о ком ты слово молвишь? Катрин из благородного семейства — знатнее нашего рода в этих краях нету; с чего тебе, внучку рудфутского мельника, взбрело в голову жениться на ней? Ясно дело, мир нынче на ушах стоит, но не настолько же. Господи, ты ж не межеумок какой.
Дэвид молчал, не зная, что ответить. Он был готов сквозь землю провалиться от собственного нахальства.
— Ты сам-то разумеешь, как девчушка станет жить в домишке при кирке? — распалялась старуха. — Воспитана она папистами да прелатами, и хычь понахваталась кой-чего из Писания от славного мистера Джеймса, здравости в ней чуть, аки в дитятке. К тому ж эта барышня глупоумная никак пастырю в помогу не годна. Ужто ты мнишь, что королевский двор, песни-пляски да скачки на лошадках славно подготовили ее к жизни в приболотном пасторате да в малой халупе? Думаешь, она опосля бархата да жемчугов дерюжку примерит?
— Это решать самой Катрин, — кротко сказал Дэвид. — Недаром говорится, что с милым рай и в шалаше.
— Святые небеса! — вскричала собеседница. — Меру-то ведать надобно, нельзя чистопородную кобылку с сивкой малорослым скрестить. Брак, сдается мне, это не вирши-поцелуйчики, а разумный договор, и ежели кто пожелает зажить одним домом, то деется это не токмо по единому велению сердца. Всяко в нашем бренном миру случается, и надобно, чтоб что пожевать да где ночевать завсегда имелось, вот тогда оба и заживут припеваючи. Что на это ответишь? Пасторская женка! Батюшка ты Боже мой, да Приходской совет сочтет ее дерзостницею, как узрит, что она над их постным благочестием посмеивается; твои ж собратья-пастыри, кои сами по большей части батрачьи сынки, от нее, дворянки, шарахаться станут, а простой люд побежит прочь, как чорт от ладана… Вы ж толковый человек, мистер Дэвид. Сами ведаете, что не по уму это дело.
— Ох, госпожа Сэйнтсёрф, — вздохнул несчастный священник. — В ваших словах много правды, нельзя того отрицать. Но я уверен, что любящие души преодолеют любые преграды, а мы с Катрин привязаны друг к другу, как подсолнух к солнцу. Вы сами были молоды, вы помните, что когда человек влюблен, правил не существует.
— Помнить-то я помню, — смягчилась она, — но на то умудренные годами старики и надобны, дабы молодежь дуростей не натворила… Не стану отпираться, охота мне лицезреть, как Катрин аки сыр в масле катается. Она чудесная девчушка, а, окромя меня, родни у нее никакой — нету за ней присмотра, тем паче Николаса нынче мятежником объявили и отсиживается он средь голландцев. Желалось бы мне передать Катрин в надежные руки… А что вы ей можете дать, мистер Дэвид? У вас же у самого земля из-под ног уходит. Сказывают, разругались вы со старейшинами, пошли опричь Пресвитерия, в любой день дадут вам из Вудили от ворот поворот, а то, глядишь, и от Церкви отлучат. Славная жизнь вашу жену поджидает. Ужто заставите Катрин скитаться, аки голь перекатную, в ней же течет кровь Черного Дугласа да древних шотландских королей? Ух, натворили вы делов, не подобающих тому, кто метит в женихи.
— На меня обрушилось много бед, и нажил я не одного врага. Но Катрин на моей стороне, и я питал надежды, что вы тоже, госпожа.
— Я не супротив вас, — сказал женщина, и глаза ее засветились теплотой. — Даже не думайте такого. Слыхивала я о неразберихе в пасторате, спрос вела, что да к чему, и разумею, избрали вы верный путь. Не ведаю я ничего про Лес, но всяким лисицам да куницам из Вудили меня не провести, а уж за дела с косым Марком Керром ни Йестер, ни Хокшоу, ни Сэйнтсёрф в вас камень не кинет. Однако от горькой правды не сбежишь: пошли вы супротив Церкви, хычь избрали ее своим призванием, мистер Дэвид… Может, ведаете, что любим мы с мистером Джеймсом словечком перемолвиться, и ежели надобно мне испить чистой воды Писания, направляю я стопы к нему, а не в Аллерскую кирку. Так вот что он мне сказывал: «Мистер Дэвид идет со своей сохой не по той борозде. Из него вышел бы великий воин, а был бы он папистом, то стал бы славным монахом. В нем уживаются святой и воитель, но не место ему в пастырском доме. Потому как, — сказал мистер Джеймс, — не способен он, как я, запереться в своем кабинете: слишком он для того силен телом и духом, — и склонить главу пред правилами церковными он тоже не способен. Коли узрит он зло, стремится его изничтожить, хычь Церковь приказывает ему сидеть тихохонько, и не поступится он совестью заради мира со старейшинами. Он чересчур правоверный пресвитерианин, — сказал он, — а нынешняя Церковь Шотландская походит скорее на католическую, токмо заместо одного Папы их полсотни».
— Возможно, это правда, — сказал Дэвид.
— Угу, святая истина, и любо мне, что вы с нею согласны… Но давайте кликнем Катрин, ибо беседа наша про ее долю. Ну она и хитрюга, словечка лишнего не вымолвит, а старушку тетку вокруг пальца обведет!
Вошла разрумянившаяся Катрин с сияющими глазами. Госпожа Гризельда на удивление ласково заговорила с ней:
— Это что ж такое мне про тебя рассказали, дочурка? Завела себе миленка и помалкивает!.. Ну, ну, ласточка, ты что ж, страшилась, что я разгневаюсь? Дело-то житейское, и брачные узы — вещь священная и богоугодная, и в раю жить тошно одному: женщине муж нужен, он ей защита и помога. Но с разбегу такое не решается, надобно посидеть да покумекать. Мы с Дэйви уже переговорили — да, он для меня теперича Дэйви, почти что сынок родной — но обязанность моя тебя предостеречь. Парень ты, Дэйви, славный. Речи верные да мудрые ведешь, и хычь нету в тебе благородной крови, держишь себя не как простолюдин. Но священник из тебя не вышел, как не выйдет из Катрин пасторской жены. К тому ж истина такова: Вудили из-за тебя гудит, аки улей, но будь это какой иной пасторат, ничего б не поменялось… Посему внимай, сэр. Ты добрый малый, но с выбором доли промахнулся, однако дело поправимое. Ты молод и сможешь начать жизнь сызнова.
Катрин подвинулась к Дэвиду и положила руку ему на плечо.
— Тете Гризельде хочется, чтобы ты сменил служение Церкви на мирское ремесло, — засмеялась она.
— Но я уже принял Божьи обеты, — ответил он.
— Оно ясно, — сказала госпожа Гризельда. — Человек может служить Творцу не токмо в рясе, но и в зипуне, и порою, как сказывают, даже прилежнее. Внемли той, кто желает тебе добра, тебе и славной девчушке с тобою рядышком. Примирись с Церковью, склони главу пред Пресвитерием, не надобно отступаться от своих взглядов, просто смирись с законной властью. Скажи им, что сделаешь все, как они потребуют, не противься… Истинно глаголю, не желают они заковывать тебя в кандалы, не надобен им шум окружь кирки. Пожурят они тебя, аки детенка неразумного, да отпустят. Тебе и супротив своей совести идти не придется: смирись пред старшими братьями во Христе, как Богом завещано.
— А как же колдовство, творимое в Вудили? — спросил Дэвид.
— Оставь. Ни тебе, ни дюжине таких, как ты, с этим поганым логовищем не управиться. Пущай Господь разбирается, длань его нетороплива, но верна.
— Вы хотите, чтобы я молча сидел и спокойно смотрел на творящееся в Вудили нечестие?
— Нет же, нет. Я хочу, чтоб ты, аки птаха из горящего овина, выпорхнул из проклятого пастората. Мы с мистером Джеймсом сошлись на том — да и ты сам это подтвердил, — что не создан ты для пасторского служения. Твой отказ станет делом простым: Пресвитерий и слова супротив не скажет, приход твой под властью Калидона, я же переговорю с мистером Ринтулом. Ты сбережешь доброе имя, будешь в мире с Богом и людьми, а Шотландия — страна большая, место в ней завсегда найдется… Сказывал мне Питер Добби, что батюшка твой нажил много добра и оно все к тебе перешло. Вот и поезжайте вниз по реке, в старые владения Нестеров, прикупите там землицы, пущай Катрин поживет на родине пращуров. Вы юны, крепки телом, а работенка для того, кто живет в страхе Божьем, завсегда отыщется, будь то помещик ал и пастор.
Дэвид повернулся к Катрин, но ее лицо ничего не выражало. От нее он подсказки не получил. Как и тетя, она ожидала его ответа.
На какое-то мгновение Дэвид засомневался. С одной стороны, его манила мирная и уютная жизнь с любимой в новом месте, возможность отринуть все путы, связывающие его с ранних лет; с другой — ему предстояла неблагодарная борьба, и исход ее станет, скорее всего, печальным, это мрачное сражение затмит для них обоих свет солнца, лишит всяких радостей. Дэвид опустил голову на грудь, нерешительность разрывала его душу. Когда наконец заговорил, посмотрел на Катрин:
— Я не могу. Иначе отрекусь от принятых обетов… предам веру… стану трусом… заключу сделку с Дьяволом.
— Слава Богу! — сказала девушка и обняла его.
Старуха пристально посмотрела на Дэвида, сухо покашляла и с достоинством уселась в большое кресло, где обычно сиживал Николас Хокшоу. Молодые люди стояли перед ней, как узники, ожидающие решения судьи.
— Так ты возьмешь бедняжку и выставишь ее супротив Церкви и всего края… Пущай в нее швыряют грязью и марают ее доброе имя… Приговоришь к тяжкому борению, исход коего предрешен: мало кто станет тебе помогою, много кто будет тебе супостатом. Мужчина может в одиночку стойко сражаться за свою правду, но жена ему в этом не опора.
— Дайте мне сказать, — вскричала Катрин. — Я из Нестеров. А каков их герб, тетя Гризельда?
— Лазурное стропило с тремя снопами и восстающий лев, а девиз — «Смирись с враждой».
— Мой девиз станет моим ответом. Неужто ты хочешь, чтоб я предала свой род и сбежала, когда вызов брошен?
— Что за вызов, деточка? Ты ж станешь не Черной Агнессой из Данбара, а пасторской женой, отбивающейся от врак, поклепов, дурных языков да невежества — да от суровых законов государственных и еще более суровых законов церковных. Станешь терпеть да смиряться, в отместку-то не ударишь; придется улыбаться да главу не опускать, а у самой будет обливаться сердце кровью. А то и склонишься пред теми, кого презираешь, на коленях поползешь к тем, кого твой батюшка на конюшню не пущал, станешь прислуживать любому межеумку, что имя Господа при тебе помянет. К такому, голубушка, ты готова? Ни один Йестер или Хокшоу вражды не страшился, но вытерпишь ли ты жуткий полон, когда ежедень придется гнуть спину в крохотном домишке в глухом пасторате, где и живут-то одни батраки с овчарами?
Девушка посмотрела на Дэвида, и при ее взгляде сердце его зашлось от радости и смирения, захотелось одновременно петь и рыдать. Катрин подошла к Библии, лежащей на длинном столе, пробежала пальцами по страницам и прочла то, что сказала Руфь Ноемини: «Не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог — моим Богом; и где ты умрешь, там и я умру и погребена буду; пусть то и то сделает мне Господь, и еще больше сделает; смерть одна разлучит меня с тобою».
— Ладно, пущай так, — сказала госпожа Сэйнтсёрф. — Я свое слово молвила. А вы парочка глупцов, однако ж есть в очах Господних грехи и похуже дурости… Дэйви, мальчик, опустись на колени, и я благословлю вас: будет то благословение от суетной старухи, всем сердцем желающей вам счастья… Уж не ведаю, откель в тебе это, дружок, но в жилах твоих благородная кровь. Кто попроще — соломки бы под себя подстелил.