В первую неделю после Нового года совсем распогодилось. Солнце от рассвета до заката ласково светило с чистого неба; ночи были немногим холоднее, чем в мае, и даже старики отбрасывали одеяла подальше и приоткрывали дверцы спальных шкафов; запасы торфа, как и поленницы, стояли едва тронутые, а огонь разжигался лишь для приготовления пищи; реки уменьшились до летних размеров, и нерестящаяся рыба не могла преодолеть отмели Руда. Но теперь селяне с тоской взирали на буйство природы. Больше никто не нахваливал ясную, бесснежную зиму, ибо такая погода казалась вызовом самой природе; люди читали в ней недобрые предзнаменования и пали духом. Солнце никого не грело, безоблачные небеса не радовали, по хорошим дорогам не хотелось отправляться в путь. Вудили погрузился в странное уныние.
Впрочем, складывалось впечатление, что и природа чувствовала то же самое. Скотина, несмотря на богатые выпасы, худела быстрее, чем в разгар зимних холодов. Пони бродячих торговцев воротили нос от пышных трав на обочине. Прохладный воздух должен был бодрить, однако животные и люди обливались потом при малейшем движении. Дэвид, бродя по пустошам на холмах, заметил, что пятимильная прогулка дается ему тяжелее, чем двадцать миль в летнюю жару. Олени, вопреки привычному, боялись выходить из Меланудригилла, да и все дикое зверье стало гораздо пугливее, чем когда-либо на памяти стариков. Всех вокруг охватило чуткое беспокойство; хотя червей в торфе развелось необычайно много, перелетные птицы, обычно залетавшие подкрепиться в закрытую от ветров лощину, сейчас и не присаживались здесь по пути на юг. Дэвид, распахивая по утрам окно, частенько видел их стаи высоко в небесах. Амос Ритчи, ставящий птичьи ловушки в Майрхоупских угодьях, возвращался домой с пустыми руками… Давящее уныние повисло в воздухе, заставляя умолкнуть даже самых брехливых дворняг. Мало кто теперь сиживал за кружкой пива в «Счастливой запруде», хотя денечки стояли жаркие: люди будто боялись найти подтверждение своим страхам в глазах соседа.
Питер Пеннекук, усевшись на камень у ворот кузни и вытирая мокрый лоб, наблюдал, как Амос Ритчи вернулся после работы в Риверсло и тяжело сбросил инструменты на пол.
— Как тебе погодка? — спросил он.
Амос распрямился.
— Погано. Во дворе левкои расцвесть вознамерилися. Моя бабка частенько повторяла стишок Томаса Рифмача… как же там говорилося? А, вот:
— Судный день грядет, — сказал Питер, — а вот кого судить будут, можно токмо гадать. Одно наверняка, будет худо.
— Сам я хворых не зрел, но идет болесть. Пахнуло смертью, я это чую, и зверь лесной чует — вот и не подходит к Вудили. На Оленьем холме ни лисиц, ни зайчишек. А сам-то духа подпорченного не унюхал, Питер? Ветерок ветвей не колышет, на дворе не продохнешь, аки в запертой каморке. Хычь бы задуло-поразвеяло! Вроде и небо синее, и воздух мягонький, а несет падалью, гнилью да нечистью. Будто цветы какие в навозной куче повяли… А ежели никто до поры не занемог, так то не за горами. Да и сам я за женкой своей приглядывать вернулся, а то она утречком на голову жалилася.
Два дня спустя сын майрхоупского батрака, возвращаясь с учения на пасторской кухне, к немалому удивлению матери ударился головой о косяк. Потом заснул на овчине у печки, а когда проснулся, щеки его пылали, язык заплетался. На ночь его уложили в спальный шкаф с остальными детьми, но он так плакал и стенал, что братья и сестры перебрались на пол. Утром горло и лицо его отекли, глаза подернулись пеленой, он с трудом дышал. К полудню мальчик умер.
Так в Вудили пришла чума.
Все сразу поняли, что стряслось: зловещая погода настроила людей на беды. Еще до темноты во всех домах, вплоть до самых дальних урочищ, заговорили о моровой язве. Затем слег Питер Пеннекук, за ним еще один ребенок в Майрхоупе и доярка в Чейсхоупе… Наутро приход напоминал осажденную крепость. Ходебщик Джонни Дау, прослышав об этом в Колдшо, тут же свернул в Аллерский приход, хотя за Вудили числился долг в тридцать шотландских фунтов. Дороги опустели, словно их сторожила ирландская пехота Монтроза. Стояла зима, и дел было немного, но и те мгновенно забросили. В лощине стало по-воскресному тихо: все закрылись в домах и возносили молитвы, готовя благодатную почву для чумы — глубокий ужас.
Восемь часов спустя Питер Пеннекук умер. Он был человеком, лишенным мужества, и в болезни все его показное благочестие выветрилось — он покидал землю, хныкая и причитая. Такое поведение на смертном одре не подобало истому благочестивцу. Но вскоре память о Питере стерлась: был он стар, смерть давно его поджидала, — ведь теперь, один за другим, начали умирать молодые и сильные. Эйли, жена Амоса Ритчи, тоже сошла в могилу, впрочем, никто этому не удивился, ибо она с детства была болезненна и хрупка. Настоящая паника охватила приход, когда у колодца упала пришедшая за водой чейсхоупская Джесс Морисон, чернобровая и румяная девушка, которой не исполнилось и двадцати; она до вечера прометалась в горячке и умерла. За ней последовали юный пастух из Виндивэйз, самый пригожий парень в округе, и батрак мельника, кряжистый, как дуб, и могучий, как каменный жернов. Но горше всего отзывалась смерть детей. На каждого заболевшего взрослого приходилось по два ребенка, и увядали они быстрее сорванных цветов… Такой мор не тревожил край с десятого года, да и не был он похож на обычную оспу или другую знакомую хворобу. Сначала появлялись резкая головная боль и сильный жар, затем опухали горло и железы, человек бредил. Но нередко внешней опухоли не наблюдалось, зараза направлялась прямиком в легкие, которые быстро заполнялись кровью. В этом случае горячка отсутствовала, больной сохранял здравый рассудок и почти не страдал телесно, умирая от крайнего изнеможения. Обычно в лихорадке метались те, кто молод и крепок, а вот дети и старики уходили вторым, тихим, путем. Как бы то ни было, исход был предрешен: за неделю из пятидесяти девяти заболевших ни один не выжил.
Во всей округе не нашлось лекаря. Дэвид послал за аллерским доктором, но тот отказался и близко подходить к Вудили, а у старух, обычно врачевавших в деревнях, ничего не было, кроме бесполезных снадобий и — произносимых тайком — еще более бесполезных заговоров. Но и к знахаркам перестали обращаться: чума, насланная Небесами, заставила всех оцепенеть от ужаса. Дома, куда проник мор, было единодушно решено не открывать, и они стали рассадниками заразы для запертых внутри семейств больных. Те, кто попал в такое заключение, осмеливались выбираться наружу лишь ночью. Соседи не просили друг друга о помощи и ничего не предлагали нуждающимся. Родные заболевших были вынуждены пребывать в крайней изоляции, а потом заражались сами: теплится ли в доме за закрытыми ставнями жизнь, другие узнавали лишь по дыму из трубы, пока не пропадал и он… Сперва погибших пытались хоронить по христианскому обычаю: этим занимались семьи, но распространение чумы сделало достойное погребение невозможным. Мертвецов складывали в сараях и конюшнях рядом с перепуганным скотом, а те, кто победнее, вытаскивали их прямо в огород. Дэвид не раз находил глядящий невидящими глазами, не завернутый в саван труп в крапиве у церковного надела. Были дома, где умерло все семейство, только тощий кот жалобно мяукал у запертых изнутри дверей… А небо оставалось ясным и безоблачным, и ветерок приносил пряные ароматы с холмов в опустошенный смертью молчаливый край.
Поначалу селяне оцепенели из-за жуткого осознания, что на них обрушился гнев Господень, и поспешили задобрить Творца, преклонив пред Ним колена, и даже маловеры беспрестанно шептали молитвы и читали Писание. Но долго это не продлилось. Обрушившаяся беда выбила остатки благочестия из их голов, заставив онеметь от страха пред погибелью. Первое время Дэвида торопливо приглашали к одру умирающего и нетерпеливо ожидали его прихода: присутствие пастора могло остаться незамеченным лежащим в беспамятстве человеком, однако оно приносило утешение родным. Но внезапно к священнику стали относиться как к незваному гостю. Как только доводилось ему узнать о болезни в чьем-либо доме, он без промедления шел туда, хотя теперь потрясенная семья глядела на него столь же слепо, как и умирающий. Постепенно молитвы стали казаться тщетными и самому Дэвиду, да и окружающие больше не внимали им. К чему были его посещения мечущемуся в жару или лежащему в изнеможении больному и его родственникам, ожидающим той же участи с ужасом и отчаянием попавшего в ловушку дикого зверья? Что проку было взывать к Богу, ежели сам Бог наслал на них эти беспощадные мучения? Все это время Дэвида лихорадило от тревоги. Погибли некоторые из тех, кого он видел тогда в Лесу. Мужчины и женщины устремлялись к Престолу Господнему, забирая с собой груз грехов — неискупленных и неискупимых. А он, их пастырь, мог только бессильно взирать со стороны, как их души нисходят в преисподнюю.
Эта мысль доводила его до безумия, но она же придавала сил продолжать бренные труды, ибо испытание мором помогло понять, насколько слаба плоть. Он не боялся смерти, даже смерти от чумы, но ужас, царящий в Вудили, угнетал и его. Его собственное отвращение к Лесу, ненависть к грехам, властвующим в чаще, ссора с Советом старейшин, настороженность паствы, сторонящейся его, прибытие дознавателя и смерть Бесси Тод — все это в глазах Дэвида придало приходу вид жуткий и отталкивающий. Мор лишь прибавил к гниющим душам гниющие тела… Но стоило только подумать о детях, которых он обучал, и о честных людях, поддержавших его, а ныне сошедших в холод могилы, и сердце его переполнялось жалостью. Он не мог излечить ни тела, ни души. Он не был лекарем — да если б и был, что с того, ведь не помог врач в Эдинбурге спасти жизнь его отца; а его духовные наставления казались сотрясением воздуха… Кроме того, он чувствовал себя узником, запертым в зловонной клетке без надежды на побег. Никто не приезжал и не уезжал из Вудили. Как-то днем, отчаявшись, Дэвид поднялся на Олений холм хотя бы издали посмотреть на мир. Там, на продуваемом ветрами косогоре, стоял Калидон, но был он столь же далек, как луна. Там высились холмы с огромными пустошами, не тронутыми чумой, ведь не селились на них нечистые смертные; за холмами лежала земля, где честно жили люди и не было в их жизни тьмы. Когда Дэвид посмотрел на Вудили, ему привиделось, что приход подернут дымкой. Были ли это чумные испарения, миазмы, окружившие его надежнее каменных стен и железных оград?.. Он попытался подавить отвращение. «Предатель, — сказал он себе, — предал едва ли не все, во что верил! Дэвид Семпилл, ты восстал против воли Божьей не из-за страданий несчастного народа, а потому что ты жалок и ищешь спокойствия. Устыдись, человече, ведешь себя как плаксивое дитя». В эту минуту он понял, что причина его уныния в разлуке с Катрин.
В тот вечер Катрин сама пришла к нему.
Он сидел к кабинете, собираясь отправляться со своей скорбной миссией в деревню, когда услышал резкий взволнованный голос Изобел, разговаривавшей с кем-то внизу. А когда до него донеслись ответы той, с кем она говорила, он ринулся на первый этаж, перепрыгивая через три ступеньки. Девушка, в том же костюме для верховой езды, что и в туманный вечер Дня всех святых, стояла в мерцании свечи Изобел, подняв обтянутую перчаткой руку в знак протеста, со смущенной улыбкой на устах и в глазах. Дэвиду показалось, он целую вечность не видел, как она улыбается.
— Ступайте-ка до дому, миледи, — надрывалась Изобел. — Сюды вам никак не можно: зараза тута — в каждом куске, какой проглатываем, в водице, какую пьем, в воздухе, каким дышим. Ступайте прочь, и рта не раскрывайте, покуда Олений холм не минуете. Ох, поспешайте, не то болесть и вас пожрет — не помилует, не поглядит, что вы для погибели молоденькая да пригожая.
— Катрин, Катрин, — страдальчески твердил Дэвид. — Ты с ума сошла, зачем ты здесь? Неужто не слышала, что половина прихожан либо умерли, либо на пороге смерти? У нас сам воздух ядовит. Ах, милая, не приближайся ко мне. Оберни лицо платком и скачи во весь опор до Калидона.
Девушка стянула перчатки, не отводя взгляда от Изобел.
— Я его нареченная невеста, — сказала она. — Где еще мне быть, как не рядом с ним?
Изобел оторопела от новости.
— Нареченная невеста, — пробормотала она. — Вы слыхивали таковскую небывальщину — пастор из Вудили ищет жену средь господ в Калидоне!.. Подавно надобно остеречься. Нечего таковской хорошуле, как вы, делать в сём проклятом пасторате — и другим не поможете, и сами на одр сляжете. Ступайте до дому, милая хозяюшка, у пастора и так забот полон рот, ему за вас тревожиться недосуг.
Девушка подошла к Дэвиду и взяла его за руку.
— Ты же не запретишь мне, — все еще улыбаясь, произнесла она. — Я не боюсь чумы, не думаю, что заболею: мор предпочитает тех, кто живет в гнилых лачугах, а мой дом — холмы. По-настоящему я боюсь лишь одиночества. Я две недели не видела тебя, Дэвид, и воображала жуткие вещи. Я пришла помочь, потому что уже сталкивалась с таким поветрием — много раз во Франции, да и в Оксфорде. Мне известно, какие меры предосторожности принять, я узнала о них из разговоров ученых людей, но по слухам вы в Вудили ведете себя как перепуганная ребятня.
— Но твоя тетя, госпожа Сэйнтсёрф…
— Тетя Гризельда знает, что я здесь. Она дала мне этот мешочек с пахучими травами. — Она дотронулась до амулета на золотой цепочке, висящего на шее.
Дэвид для успокоения совести попытался разубедить Катрин остаться, хотя душа его разрывалась от желания видеть ее рядом, впрочем, как и от страха за ее благополучие. Он приказывал, умолял, увещевал, но она только улыбалась в ответ. Катрин села у очага и вытянула ноги к огню.
— Тебе не прогнать меня, Дэвид, — сказала она. — Ты, священник, запретишь мне проявлять милосердие к нуждающимся?
Наконец он сдался, поняв, что она настроена решительнее, чем он, и все его самые сильные доводы меркли перед ее улыбкой, подобной свету солнца после дней, проведенных во тьме средь мрачных лиц. Не желая того, он пустился в рассказы, как начался мор, поведал о его причинах: о недостатке врачей и лекарств, об отсутствии помощников, о семьях, безропотно гибнущих взаперти. Она спокойно слушала и не побледнела, даже когда узнала о закрытых домах и непогребенных мертвых.
— Люди сами загоняют себя в тупик, — сказала она. — Вы превратили Вудили в лепрозорий, позволив мору разгуливать на свободе. Не ставь духовные наставления во главу угла, Дэвид. Пусть бренные тела станут важнее душ. Вот ты говоришь, у вас нет докторов, но, может, и не надо: ни разу в жизни я не слышала о том, что они излечивают чуму. Но если и нельзя исцелить, то все равно можно предотвратить распространение болезни. Наша главная задача — уберечь тех, кто пока здоров. Закрывая дом, когда кто-то в нем заболевает, вы обрекаете на смерть всю семью. Это надо прекратить без отлагательств. И обязательно похоронить мертвых — похоронить или сжечь.
— Сжечь? — в ужасе вскричал Дэвид.
— Сжечь, — подтвердила она. — Огонь лучший очиститель.
— Да тут все с ума сойдут.
— Пусть, зато останутся живы. Нам нужны помощники — смелые люди, не боящиеся ни заразы, ни гнева остальных.
Он покачал головой.
— Таких в Вудили нет. Все успели поддаться слабости.
— Значит, вернем им силу… Есть тут у вас человек, зовущийся Марком Ридделом. Это он рассказал мне о вашей беде, когда вчера заехал в Калидон по дороге из Аннандейла. А еще тот, смуглолицый, из Риверсло… Неужели это все?
Боевой настрой Катрин вывел Дэвида из оцепенения.
— Ну, пожалуй, Амос Ритчи.
— Уже трое — с тобой четверо, а четверка решительно настроенных мужчин может свернуть горы. Как только забьют зорю, другие присоединятся. Поднимайся, Дэвид, спеши спасать тела, как спешил спасать души. Да и молиться не забывай, чтобы эта жуткая погода поменялась. Крепкий мороз сдержит чуму лучше, чем все лекари Шотландии…
Она ушла столь же неожиданно, как и появилась на пороге.
— Днем мне сюда нельзя, — сказала она, — если в Вудили узнают про гостей, запаникуют еще сильнее. Мы ведь имеем дело с перепуганной ребятней. Завтра вечером в этот же час я приду вновь, а ты к этому времени собери помощников.
Дэвид не возвращался из деревни почти до рассвета, но пришел обратно с первой благой вестью. Мэйнзский батрак, прометавшись два дня в горячке, очнулся от нее и, сильно пропотев, спит здоровым сном. Пока это был единственный случай возможного выздоровления, но Дэвид чувствовал, что и одного этого примера будет достаточно для успокоения взволнованного пастората. К тому же посещение Катрин вытянуло священника из трясины отчаяния, куда он погружался неделями. Девушка пробудила его к действию, указав на обязанности, которые он проглядел в слепоте своей. Он заставил себя подавить беспокойство, охватывающее его при мысли, что Катрин появляется в этом зараженном месте. Он бы не посмел топтать ростки мужества в душе другого человека, даже если этот человек ему дороже всех на свете.
На следующее утро Дэвид отправился в Риверсло, но не встретил там поддержки. Эндрю Шиллинглоу разговаривал с ним во дворе, не выказывая ни малейшего желания приближаться. Пока они говорили, он и на дюжину ярдов не подошел к гостю.
— Ну уж нетушки, — кричал фермер. — Я нынче же поскачу в Моффат, и ноги моей в Вудили не будет, покуда мор не уйдет. Вы просите о непосильном, мистер Семпилл. Это ваш долг паству не бросать, хычь вам и ведомо не хуже, чем мне, что души в сём проклятом пасторате выеденного яйца не стоят. И уж Эндрю Шиллинглоу точно им ничего не должен. Я и в славные времена их на дух не переносил, а теперича получили они по заслугам.
— Ну да, страшусь, — наконец признал он после увещеваний Дэвида. — Всяк имеет свою боязнь, а у меня та опаска — зараза. Я и бровью не поведу пред забиякой аль дикой тварью, но и шагу не ступлю туда, где народ мрет как мухи. И с чего бы мне помогать тем, кто по крови мне чужак?
Фермер говорил громко и с надрывом, будто немного стыдился себя, а потом ушел в дом, и Дэвид услышал, как с грохотом опустился засов.
Амос Ритчи дал другой ответ. Со дня смерти жены он, опустив плечи, с посеревшим лицом слонялся по округе или часами просиживал в кузне, глядя в потухший горн. Там его и застал Дэвид со своей просьбой.
— Сделаю, что скажете, сэр, — последовал ответ. — Жить мне больше незачем, так чего мне страшиться. Но мы и оба-два не потянем: пасторат умишком тронулся, а таковским народом запросто не поверховодишь. Перво-наперво зароем почивших. Бог жечь тела права не дал, ибо тело есть наше земное обиталище и жечь его значит поспешествовать Дияволу.
Вечером пришла Катрин, а с ней — Марк Риддел. С воина слетела вся бравада, и он смотрел на Дэвида с тревогой.
— Мне нынче проповедь про мужество прочли, — грустно сказал он.
Катрин с усмешкой показала на него пальцем.
— Сбежать хотел, — сообщила она, — и это старый солдат, прошедший сотню битв.
— И сбежал бы. Сто сражений, да и тысяча, с одной чумой не сравнятся. Могу порассказать не об одном отважном капитане, свернувшем лагерь при первом слухе о заразе, хотя до этого ни разу не отступал пред лицом всех императорских армий. Но, сдается мне, надобно склонить главу пред приказами девчушки, вместо того чтоб дать стрекача, укрывшись в местах почище… Ух, Катрин, милая, могли бы уж подкинуть мне дело попроще, чем рыться в гиблом выгребе да становиться могильщиком.
— Могильщиком при мече и доспехах, — сказала Катрин. — Возможно, придется вразумлять народ голоменью вашего меча. Спокойнее, мистер Марк, дело не сильно отличается от того, к какому вы привычны.
Солдат повеселел на глазах, узнав, что работать согласны лишь трое.
— Назревает заваруха, — сказал он. — Слава Богу, удалось мне завоевать некоторое уважение в приходе: предвижу, здесь понадобятся не одни только подбадривания и шлепки. Ну, когда приступаем к нашим скорбным трудам, потому как, признаюсь, легче делать, нежели думать об этом?
— Вы сухопары, кости да жилы, вам боятся не надо, — произнес Дэвид.
— Точно, дружище, страхов я не имею, — нетерпеливо сказал Марк. — Зато имею нежный желудок и чувствительный нос. Смерть — от меча иль от мора — мне едина, штука пустячная… Будь проклята эта теплынь!.. Приступаем, мистер Дэвид, покуда я не пожалел о своем согласии.
Три дня и три ночи три человека исполняли тягостные обязанности, изредка прерываясь на сон и пищу. Они составили список запертых домов и проникали туда, не считаясь с засовами. Мертвых хоронили: кого-то на церковном кладбище, кого-то на ближайшем поле. Могилы по большей части копал Амос Ритчи, с упорством, достойным уважения. Время от времени дело осложнялось: какая-нибудь обезумевшая от горя жена или мать отказывалась расставаться с телом мужа или сына, и доходило до того, что Дэвид прибегал к суровым увещеваниям. Еще тяжелее было заставлять родных больного проветривать дом. Дэвид и Марк угрозами, а иногда и силой выгоняли упирающихся сыновей на воздух. Одни упрямые крестьяне не хотели отпирать, и Амос снес дверь топором; других выгнали взашей жить в сарай, чтобы оставить больную женщину в покое. Все трое пеклись о благополучии прихожан, частенько доставляя еду и воду нуждающимся. За многими запертыми дверями и окнами творилось ужасное, и хотя на Амоса, кажется, ничего не действовало, двое других нередко выбегали во двор, сдерживая тошноту. Их никогда не благодарили, впрочем, почти и не проклинали, настолько люди погрузились в отчаяние. Они бы и сами махнули на все рукой, если бы не стали приходить новости о выздоровлениях. Помимо мэйнзского батрака, лихорадку пережили два ребенка и теперь быстро шли на поправку. В Вудили забрезжил луч надежды, и селяне потихоньку перестали думать о неотвратимости рока и начали выходить из дремотного состояния. Все указывало, что чума исчерпала силы и пошла на спад: тоннель был темен и длинен, но в его конце замерцал свет… К тому же один облик Марка Риддела убеждал кого угодно. Загорелое лицо с проницательными глазами и память о таинственной силе, явленной им при охоте на ведьм, служили вескими аргументами, подкрепленными мечом, всегда притороченным к его ремню. Он перестал быть дружелюбным арендатором из Кроссбаскета, вновь превратившись в капитана из войска Маккея, раздающего приказы и требующего их исполнения.
К Сретению стало понятно, что мор отступает: выздоравливало больше народу, чем умирало. И это было удачей, ибо погода поменялась, но не так, как того желалось Дэвиду: вместо благословенных морозов явились непрекращающиеся дожди. Полило совершенно неожиданно. Ночью буквально за полчаса подул ветер, пригнал тучи и разверзлись хляби небесные. Было это накануне Сретения Господня, как раз когда наша троица задумала очищать местность пламенем: люди в деревне принялись выходить на улицу, и избавление от очагов заражения превратилось в дело первостепенной важности, а опаснее всего выглядели два дома, где умерли все обитатели. Эти строения можно было только сжечь, и около десяти вечера их предали огню. Сухие как порох, они тут же загорелись, и рыжие языки взметнулись к небесам, но, должно быть, среди прихожан нашлись те, что знавали колдовство и со страхом посмотрели на зарево, пылающее ярче, чем огни при Лесном алтаре… Но через час пролился дождь, превратив черные клубы дыма в тлеющие угли.
Сжигание очагов заразы пробудило всех от летаргического сна, и силы начали возвращаться в приход. Вудили медленно и урывками приходил в себя, народ опять принялся чесать языками. Немота утрат и оцепенение ужаса сменились поисками виновника. Кто навлек на край беды и мор? Кто-то прогневил Господа, но кто? Тут же вспомнили, что Церковь обвинила пастора в мятеже и кое в чем похуже и наложила взыскание, запретив проводить службы. Дэвид в глазах многих стал козлом отпущения. Здравый смысл подсказал, что священник был в Эдинбурге во время чумы и, наверное, занес заразу в Вудили. Записные боголюбцы заявили, что невероятное вёдро последовало за признанием грехов священника и, как только Пресвитерий подверг его порицанию, пришла чума. Неужто никто не видит в том длань Божью, знак осуждения? Пути Господни неисповедимы, и Он мог наслать смерть на многих за прегрешения одного. Даже те, кто всегда ратовал за Дэвида, засомневались.
События прошедшей недели расставили все точки. Действия Дэвида представлялись его противникам бессмысленными: моровое поветрие послано волей Небес, его могут остановить лишь пост и молитва, но не рука человеческая. Да, пастор не прекратил свои, пусть и тщетные, посещения домов заболевших; да, он похоронил мертвых; но врывался он в обитель горя силой и гнал людей, как скотину неразумную. Открытые февральским дождям двери и окна служили доказательством его ошибок, к тому же его стараниями два крепких и добротных дома обратились в пепел… Амоса Ритчи называли слепым орудием в руках священника, Марка Риддела слишком боялись, чтобы делать какие-то выводы, но Дэвид, оставаясь их пастором, стал отличной мишенью.
Деревня оживала, люди потихоньку брались за работу, выздоравливающие ковыляли на крылечки и смотрели оттуда на мир; слухи расползались, обрастая все большими странностями. Пастор весь день проводил среди прихожан: иногда молился, но чаще помогал по дому, вычищая кухни или кипятя воду для тех, кто был еще слишком слаб. Его всюду сопровождали злобные взгляды и сердитое ворчание, но он был чересчур занят, чтобы обращать на них внимание. Он относил угрюмость окружающих на счет выпавшего горя и ужаса. Днем его дела оставались на виду, но не смолкали сплетни, что после заката к нему кое-кто приходит. Рассказывали истории о девушке, красивой и юной, сладким голосом поющей песни у детских кроваток. Сначала в эти слухи никто не верил, но вскоре им нашлось подтверждение. Ее трижды видели в деревне, а еще в хижине майрхоупского пастуха и в Мэйнзе; ее всегда сопровождал пастор; дети, к которым она приходила, плакали и ждали ее возвращения… Старые и мудрые качали головами. Ни в приходе, ни во всем крае не было никого похожего на нее. Кое-кто припомнил, что как-то пастора видели в Лесу с дамой и была она не простой смертной, а Королевой фей.
В действительности разговоры пошли оттого, что Катрин не желала слушать ни приказов Марка, ни уговоров Дэвида не ходить в деревню. Она понимала, что была чужой в этих местах, и не показывалась днем, к тому же такая девушка, как она, немедленно бы привлекла внимание всей — и без того взволнованной — округи. Но ночь — дело иное, и, однажды побывав вместе с Дэвидом у постели больного ребенка, она не смогла отказаться от исполнения этого еженощного долга. Весенним ветерком входила она в мрачные, опустошенные горем дома; люди, конечно, удивлялись, но были слишком измотаны и не задавали вопросов, без слов отдаваясь ее целительной силе. Ее разрумянившееся от непогоды лицо, влажные кудри, прохладные руки и ловкие движения творили чудеса с этими грязными бледными мужчинами и женщинами, смотрящими диким взором на ангела, растревожившего стоячие воды их существования. Ее ладонь на горячем лобике ребенка убаюкивала его, ее присутствие придавало жизненных сил. Отчаявшиеся обретали мужество. Мы так и не узнаем, что они думали и говорили после ее ухода, но одно безусловно, они лелеяли надежду увидеть ее вновь.
Восемнадцатого февраля умерла последняя жертва мора — пожилая мать пастуха из Виндивэйз. Ее могила была еще свежа, когда дождь прекратился. Подул северный ветер, и пришли бесснежные заморозки, на которые так рассчитывал Дэвид. Они положили конец заразе, однако выздоравливающие тяжело переносили похолодание — старики и самые слабые начали умирать. Морозы, казалось, прогнали мор, и Дэвид с помощниками приступили к прямой схватке с обычными болезнями и зимними бедами. Во время чумы мало кто присматривал за живностью, сараи и загоны переполнились трупами; боязнь заразиться чумой была сильнее страха перед голодом, и только сейчас выяснилось, что закрома почти пусты. Надо было питаться и одеваться, топить печь и принимать настои и отвары, но как это сделать и где все взять?
Было напрасно ждать помощи извне — все обходили Вудили стороной, как обитель прокаженных; никто не осмелился бы войти в деревню, а если какой житель Вудили пожелал бы пойти в другой приход, его бы погнали оттуда обратно градом камней. Мистеру Фордайсу удалось передать Дэвиду не одну записку, в которых он сетовал, что не может подвергать риску здоровье своей паствы и протянуть брату руку помощи; и эти скудные строки оказались единственным посланиями из внешнего мира за время с восьмого января по пятнадцатое марта. Марк Риддел выворачивался наизнанку ради выживания людей. Он знал, что, где и как достать, и его лошадки, ведомые им самим или Амосом Ритчи, привозили еду и домотканые одеяла, но никто не знал, откуда он берет все это. Дэвид выгреб последнее из пасторских запасников. Изобел засучила рукава и, сдабривая свое милосердие щедрой руганью, не отходила от печи, где всегда на огне стояли горшки и сковороды. Но основная помощь шла из Калидонского замка.
Его пивоварня и амбары, кладовые и погреба, не говоря о запасах трав и целебных настоек, были опустошены ради прихода, который госпожа Гризельда ни разу не помянула, не состроив кислого лица. В дом Дэвида Катрин обычно прибывала, ведя на поводу груженую лошадь.
Конец чумы дался Дэвиду тяжелее, чем ее разгар. Выздоравливающий приход, казалось, повредился рассудком. Когда слегли первые больные, все оцепенели и не двигались, будто срубленные под корень; теперь в людях кипело стремление выжить. Поначалу никто не думал об опасности заражения, но сейчас все как с ума посходили, опасаясь заразы; как испуганное зверье, бежали они от малейшей опасности. Они не могли покинуть приход, но все устремились прочь из деревни. Люди селились в щелястых пастушьих хижинах, предназначенных для летнего выпаса, и некоторые умерли там, как только ударил мороз. Предполагалось, что в дальних усадьбах еще безопаснее, и Майрхоуп и Нижний Феннан наполнились незваными гостями, занявшими хозяйственные постройки. В итоге многие пошедшие на поправку, но все еще прикованные к постелям больные остались без присмотра. Дэвид пытался привлечь к уходу за ними тех, кто избежал чумы или успел окрепнуть после болезни, но его встречали горячими протестами или упрямым молчанием. Люди превращались в нелюдей и жили по волчьим законам.
Единственным исключением стал Чейсхоуп. Пока в деревне бушевал мор, от него не было вестей, лишь поговаривали, что он, как в крепости, заперся на ферме и неутомимо выхаживает своих больных. В Чейсхоупе от чумы умер только один человек. Сейчас рыжий арендатор вновь показался в деревне, и Дэвид с удивлением понял, что он пришел предложить помощь. Его хозяйство по-прежнему было крепким и богатым, и он привез с собой продукты. Но раздавал он их не всем подряд, а определенным семействам, которые, как догадался пастор, были членами колдовского сообщества. Фермер строго говорил с ними и всеми силами пытался вселить в них мужество.
Лишь он один ни капли не боялся заразиться и шел туда, откуда бежали другие. Встречая пастора, он кратко приветствовал его, но не выражал желания помочь или о чем-то попросить; он всегда спешил по делам. Истина была такова: этот человек, единственный в приходе, сумел преодолеть страх.
Как-то раз в доме, где поправлялся ребенок, Чейсхоуп столкнулся с Дэвидом и Катрин. Девушка сидела на табурете у постели и мастерила игрушку из камыша, напевая французскую песенку про солдата и его три дома. Дэвид отвел восхищенный взгляд от ее ловких и нежных рук и в отсветах пламени увидел угрюмое бледное лицо фермера. Тот при виде Катрин стянул с головы берет и пробормотал приветствие. Он узнал ее и нагнулся за упавшим на пол камышом.
— Куга-то, зрю, с Калидонской заводи, — сказал он, подавая растение.
— Только ты во всем Вудили сохранил мужество, — вступил в разговор Дэвид. — Ты мне не друг, Эфраим Кэрд, но я не могу не заметить, что у тебя храброе сердце.
— А чего мне страшиться? — спросил Чейсхоуп. — Что мне долина смертной тени, ежели Его жезл и Его посох даруют мне успокоение?
— Твоя правда! Но многие христиане с этим не согласны.
— Худые то христиане. Я не убоюся зла, ибо Господь мой пастырь и сохранит меня до срока.
— Но многие не боятся смерти как таковой, но боятся смерти от мора.
— Хм, живет во мне вера. Мне Господь кое-что пообещал самолично, мистер Семпилл. И ведаю я, что никаковскому мору меня не взять, столь же твердо, сколь ведаю, что зовуся я Эфраимом Кэрдом и обитаю в Чейсхоупе. А те трусят, потому как маловеры, молитв вдосталь не возносят, точат их души черви сомнений в промысле Господнем. Мне же моя стезя ясна, ведаю я, что не покинет меня Бог. Я способен возрадоваться и посередь горя, ведь ежели потребовал Он жертвы, человеку ли сетовать на Его волю? Тешится око Его, взирая на смерть праведников и на погибель грешников, и кары Его неисчерпаемы. Грядут беды, мистер Семпилл, помяните мое слово, сэр, ведомо мне, что вихрь Его гнева не иссяк.
В тусклом свете его водянистые глаза блестели, как кошачьи, а отсутствие бровей придавало лицу сходство с маской, которая вот-вот сорвется, обнажив кошмарные черты. Ребенок в кроватке проснулся от звуков его голоса, увидел говорящего и зашелся в крике, а Катрин, только раз оглянувшись, принялась успокаивать малыша… И тут на Дэвида снизошло озарение. Этот человек, уверенный в своей богоизбранности, не знающий обычных страхов, стоит за гранью разума. Он не лицемерит. Для него самый страшный грех вовсе не является грехом, терпимость к нему для Кэрда нечто естественное, порок словно вымаран из его договора со Всемогущим. Он может верховодить шабашами в Лесу, предаваться похоти, но все его преступления видятся ему подтверждением всесилия Господа… И в этот миг просветления он увидел в глазах Чейсхоупа проблеск безумия.