К концу марта колеса жизни вновь заскрипели в Вудили. Юго-западные ветры за неделю прогнали мороз, но потом опять подуло пронизывающим холодом с востока, и худосочная скотина задрожала в загонах. Пышные травы, неурочно простоявшие всю зиму, пожухли, весна будто и не собиралась приходить. Люди вяло потянулись в поля вспахивать землю, но тягловые волы пошатывались от слабости, и работа едва-едва продвигалась. Длительная изоляция Вудили закончилась. Джонни Дау, пусть и с опаской, вернулся в деревню и принес новости из внешнего мира; по Карнвотской топи вновь потянулись торговые караваны; из Аллерского прихода пришло письмо о том, что собрание Пресвитерского совета для разбора дела Дэвида назначено на апрель. Из Колдшо приехал мистер Джеймс, и кирку вновь открыли, но Дэвид не возобновил проповедей у кладбищенских ворот.

По правде говоря, он окончательно выбился из сил. Как-то утром на дороге его заметил Марк Риддел и резко натянул поводья при виде его осунувшегося лица.

— Дэвид, дружище, да ты как привидение. Загнал себя за последние месяцы, и ежели сей миг за ум не возьмешься, сляжешь. Вы с Катрин как дитятки неразумные. Взвалили на себя заботы десятерых, а старших не слушаетесь. Не пренебрегай моим советом, брось этот горестный приход и дай телу отдохнуть, а душе успокоиться.

— Через неделю меня будут судить в Аллерской кирке.

— Вот награда за труды! Ты измотал себя, исхудал до костей — и все ради неблагодарного народа. Слушаются дни, когда мне моя же родина не по нутру. Ходят слухи, что Монтроз бежал за границу и ныне пребывает при дворе Императора, и кабы не вы с Катрин, я бы тотчас оказался с ним обок. Но даже мое крепкое сердце разрывается от вида несчастий, обрушившихся на наш край, и устал я до смерти от нескончаемых разговоров о животине да валухах.

Каждый вечер Марк приходил в пастырский дом и, подобно заботливой матери, присматривал за Дэвидом, однако тот никак не мог избавиться от тягот телесных и душевных. Он плохо спал и, несмотря на настойчивые уговоры Изобел, едва притрагивался к пище; его ночи были наполнены кошмарами, хуже того, дурные мысли преследовали его и днем. Он чувствовал, что никакая болезнь не терзает его, а всему виной крайнее изнурение. Днями и ночами он проходил многие мили по свежему воздуху, но возвращался с этих долгих прогулок таким же напряженным и усталым и по-прежнему не мог забыться здоровым сном. Он ругал себя, смеялся над собой, но недуг не уходил… Его начали преследовать детские страхи, и Дэвид с боязнью вглядывался в темноту или смотрел за угол, опасаясь, что оттуда выскочит нечто ужасное. Границы яви крошились и рушились. Оставаясь один в тишине, он видел лица и слышал голоса. Однажды, возвращаясь вечером домой по церковному наделу, он отчетливо различил звук шагов, приближающихся по сухой земле. Они становились все громче, раздались под самым ухом и исчезли позади, и тут он понял, что это звук' его собственных шагов.

В голове коварным эхом отдавались слова Чейсхоупа. Господь потребовал жертву, но жертвоприношение пока не завершено, так он сказал. Воспоминание терзало пастора, он беспрестанно возвращался к нему, ибо казалось оно немыслимым. Его тяготило предчувствие грядущей беды. Он твердил себе, что враг его говорил только лишь о пресвитерском суде, но от этого не становилось легче. Воображение рисовало картины — одну мрачнее, ужаснее другой. Конечно, Чейсхоуп безумен, но и в безумии есть крупица истины; помешанный способен видеть то, что сокрыто от остальных. Больше всего он боялся за Катрин; этот страх не имел четких очертаний — и душа его корчилась в муках.

К Дэвиду вернулся ужас, который он испытывал когда-то при виде Леса, хотя еще недавно он считал, что навсегда избавился от этого страха. Пастор сумел однажды воспротивиться ему, но что если в следующий раз он не устоит? В смятении, царящем в голове, ему начало казаться, что сам мор вышел оттуда… чума пощадила Чейсхоупа… Кэрд и демоны, коим тот служит, повелевали болезнью. И не таятся ли там, в лесной глуши, еще напасти, готовые обрушиться на него? Иногда у Дэвида случались просветления, и он негодовал на свою глупость, понимая, что эти душевные слабости равносильны признанию поражения и капитуляции перед врагом. Но наваждение возвращалось и было сильнее воли и голоса рассудка, и Дэвид удалялся в холмы, сжимая кулаки и что-то бормоча себе под нос, или оставался в кабинете и истово молился об утешении, а оно так и не приходило.

Катрин больше не навещала Вудили по ночам, и предполагалось, что священник сам будет каждый день ходить в Калидон. Однако, погрузившись в пучину новых страхов, он стыдился показаться на глаза девушке; в нем сохранилось достаточно мужества противостоять желаниям. Но пришло время, когда тревога одержала верх над сомнениями. С неспокойным сердцем Дэвид отправился в Калидон, скорее опасаясь встречи, чем радуясь ей.

Госпожа Сэйнтсёрф была мрачна.

— Ты что сотворил с моей девчушкой? — накинулась она. — Слегла она опосля езды к вам да возни с вудильскими оборванцами, а ведь весь пасторат мизинчика ее не стоит. Вот ты говоришь про христианское милосердие, но пределы какие-то должны иметься! Вроде такой славный парень, а на нареченную свою ему плевать.

Наконец она снизошла до объяснений:

— Обессилила она, горемычная, износилась, что старый чёбот. Намедни загнала ее в постелю, теперича лежит — покорливая, аки дитенок малый, а ведь егоза какая была…

Не, к ней не можно. Но ты не убивайся, миленок. Не недужится ей, просто надорвалась от непомерных тягот. Полежит — выправится, а там и непогодь уйдет. Хычь бы солнышко показалось… Да и сам-то ты как осунулся. Тебе бы тоже на недельку на боковую.

По пути домой Дэвид вспоминал последние слова госпожи Гризельды и усмехался их иронии. Неделя в постели, тогда как он и на три часа ночью глаз сомкнуть не может! Вести о Катрин наполнили душу еще более тяжелыми предчувствиями. Он поставил лошадку в конюшню и решил изгнать беспокойство телесной усталостью, отправившись на прогулку, но чем дальше он шел, тем тревожнее становилось. Он говорил себе, что изнурение вполне естественно после таких зимних трудов: разве он сам не вымотан, да и Марк Риддел жаловался на сильное утомление? Но эти мысли не приносили успокоения. У Катрин в любую минуту может случиться лихорадка, а потом… Он с жуткими подробностями вспомнил все стадии заболевания. Неужели это последнее — запоздавшее — нападение мора? Он слышал, что подобное бывает и спустя много недель после ухода поветрия. Вновь на ум приходило пророчество Чейсхоупа, что жертвоприношение не завершено.

Дэвиду мучительно хотелось вернуться в Калидон и ждать новостей. Но вместо этого он послал Изобел с письмом к госпоже Гризельде. Его служанка славилась на всю округу как опытная сиделка и знахарка, и он умолял, чтобы ей разрешили ухаживать за Катрин. После этого он немного успокоился, понимая, что на деле помог любимой; к тому же, пока Изобел в замке, он в любой момент может пойти туда и перемолвиться с ней: он по-прежнему стыдился показывать госпоже Гризельде, что смущается и боится. О себе он мог позаботиться сам и умел приготовить пищу.

Время ползло как улитка, а часы после наступления темноты превратились в сплошной бессонный кошмар. Рано утром Дэвид отправился в Калидон, где его встретила невозмутимая Изобел.

— Не печальтеся, мистер Дэвид, с хозяюшкой не все так худо, — уверила она его. — То, видать, не просто измор, но спит она аки младенчик, горячки нету. Она крепких кровей, оглянуться не успеете, как поправится. Но сами-то, сэр, глядитеся худче богла. Ступайте до дому и ложитеся, а то я ни минуточки в Калидоне не задержуся. Кушать не забываете? И не дуйтеся, аки малолеток, а делайте, что говорю.

Дэвид вернулся к себе и, успокоенный уверенностью Изобел, задремал прямо в кресле, проспав почти до вечера. Очнулся он немало посвежевшим, но с новой тревогой в душе. Изобел сказала, что жара нет, значит, и она опасалась лихорадки… К этому времени все могло измениться. И не исключено, что сейчас Катрин мечется в бреду… Он осознал, как быстро при чуме жар приходит на смену бессилию.

Однако несколько часов сна придали Дэвиду душевных сил, и ему удалось обуздать желание немедленно броситься в Калидон. Пастор побродил по дому и церковному наделу, пытаясь сосредоточиться на бытовых мелочах. Было третье апреля, но весной и не пахло. Путаница времен года придала округе осенний вид: под ногами, как в ноябре, лежали кучи опавшей листвы, а травы так и не пожухли от морозов. Дэвид вспомнил, как в прошлом апреле дышал воздухом холмов, радуясь пробуждению новой жизни. Но сейчас земле не удавалось сбросить оковы, и смерть разгуливала среди голых деревьев под свинцовыми небесами. Что сталось с его высокими устремлениями? Они исчезли, кроме одного — но самого дорогого. Год назад он не думал о Катрин, находя счастье в ином. Теперь все прежние желания обратились в прах, но у него появилась Катрин. А что если она… Дэвид содрогнулся от этой мысли и быстро отправился в дом, будто его стены могли оградить от несчастий.

В кабинете он полистал книги. Потом попробовал молиться, но молитва шла не из души, слова отзывались холодом. Он вытащил свои заметки по Исайе и уже завершенное предисловие, но едва смог заставить себя читать. Какими же нелепыми и чужими казались эти труды! То тут, то там взгляд задерживался на цитатах из пророка, и звучали они зловеще, словно каркал черный ворон. И будет вместо благовония зловоние… Лица у них разгорелись… Ярость Господа опалит землю, и народ сделается как бы пищею огня… Вот — покой, дайте покой утружденному.

Он в ужасе отодвинул записи и взялся за мирские книги. Первым случайно попавшимся томом оказалась «Энеида», в глаза бросилось: «manibus date lilia plenis». Неудивительно, что книга открылась именно здесь: Дэвид часто перечитывал этот отрывок, — но он все равно содрогнулся, точно гадал по Вергилию и получил горестный ответ.

Вечером он нашел немного еды. В темноте ему мерещились призраки, и он зажег множество свечей и подбросил торфа в очаг. По непонятной причине он трясся и томился: его терзали не мысли, но ожидание чего-то. Пальцы его отбивали дробь по коленям; он смотрел на мерцающие угли, и в них виделись знаки и фигуры, будто насмехающиеся над ним; беспокойному слуху мешал бушующий на улице ветер, взывающий к нему, — но ночь-то выдалась тихая. И как рефрен баллады, в голове звучало: «И будет вместо благовония зловоние».

* * *

Дэвид не замечал Марка Риддела, пока тот не приблизился и не коснулся его плеча. От неожиданности пастор дернулся и вскрикнул. Марк был мрачен и серьезен.

— Ты бы сходил в Калидон, — сказал солдат. — Катрин… ей стало хуже. С полудня мечется в горячке.

Дэвид ожидал подобного, поэтому послушно встал.

— Я пешком, — сказал он. — Побегу быстрее любой лошади.

Марк с тревогой поглядел на него.

— Я бы поостерегся. Ты бы и до Оленьего холма не добрался, как в обморок упал. Сиди, где сидел, а я оседлаю твоего конька.

Они начали путь галопом, но когда дорога стала хуже, Марк замедлился и взял лошадку Дэвида под уздцы.

— Тпру! — крикнул он. — Свернув шею, делу не поможешь.

Дэвид задал только один вопрос:

— Там есть врач?

— Никаких врачей не потерплю. Здешний коновал лишь пустит ей кровь, а она и без того слаба. Гризельда да твоя служанка Изобел — вот и все лекаря, какие надобны, да и сам я не лыком шит. Возьми себя в руки, Дэвид. Наверняка ничего мы не ведаем, а она молода.

Дэвид заговорил опять только у ворот Калидона:

— Это чума?

— Чего не знаю, того не знаю. У мора много обличий. Слабость и лихорадка… но иных знаков нет, хотя одному Богу видно, насколько все худо.

Изобел сразу провела Дэвида в комнату Катрин, а там, как молчаливый и суровый страж, сидела госпожа Гризельда. Катрин металась в бреду, стонала и тихонько шевелила руками, лежащими поверх одеяла. На лбу был влажный компресс, а когда Дэвид потрогал его, то почувствовал, как из-под ткани пышет жаром. Длинные темные ресницы девушки тенями лежали на раскрасневшихся щеках, но временами она открывала глаза и смотрела остекленевшим взглядом. Пастор взял ее за руку, сухую и пламенную.

— Пущай жар сам спадет, — сказала госпожа Гризельда. — Пущай одолеет она болесть без чужой помоги. Боженька мою девчушку не кинет, — и поцеловала горячие губы. — Господа молить станешь? — обратилась она к Дэвиду.

— Я не могу молиться… Могу лишь смотреть… Прошу вас, разрешите побыть с ней рядом.

— Делай, как знаешь. Слова излишни, коль молитва в сердце. Изобел приготовит тебе спальную, неможно тебе отсель уходить.

Дэвид остался один у постели больной и много часов не вставал с колен, хотя и не мог молиться. Иногда к ним заглядывали Изобел и госпожа Гризельда, а один раз зашел Марк и положил руку на лоб девушки. Прошла ночь, рассвело, но Дэвид так и стоял коленопреклоненный у стула, пряча лицо в ладонях или поднимая взгляд на лицо на подушке. Он стенал от собственного бессилия. Жертва, требовалась еще одна жертва, не за его ли грехи? В нем не было — о да! — не было никаких добродетелей. И в эти черные минуты он воображал себя главным грешником, тяжесть собственной души прижимала его к земле, не давая подняться, он недостаточно старался, посеянные им семена взошли, но зачахли, его чудовищные ошибки темными ночными птицами кружили над ним. Он не мог припомнить за собой определенного греха, одну лишь свою никчемность, делавшую его недостойным целовать краешек платья Катрин… Разве мог кто-нибудь иной так преображать мир, просто шествуя по нему? А сейчас… сделается пищею огня…

* * *

Вечером из Колдшо приехал мистер Фордайс. Он заговорил с Дэвидом, но тот ему не ответил, и не было ясно, понял ли он, что ему говорят. Мистер Джеймс предложил помолиться сообща, но последовал отказ, и он молился один за рабу Божью в когтях великой болезни и за раба Божьего, коему особо дорого ее благоденствие. Дэвиду показалось, что молитва ограждает Катрин и его, скрывая от мира…

Марк увел молодого человека в приготовленную для него комнату и заставил лечь в постель. Он поднес ему чашу приправленного специями эля, и Дэвид, мучимый жаждой, выпил все до капли. Возможно, в питье было какое-то снадобье, потому что затем он провалился в сон. Ему виделось что-то непонятное и бессмысленное, но приятное и умиротворяющее, согревающее душу, и когда Марк тронул его за руку, Дэвид пробудился с блаженной улыбкой на устах. Но один взгляд на окружающий мир: кровать под балдахином, старые гобелены и полы грубого плаща Марка — вернул его в темную обитель тяжких забот. Ему не надо было ждать, пока Марк заговорит: все стало понятно без слов, по его глазам.

— Пошли! Жар спадает, — сказал солдат.

Дэвид плохо соображал, да и слова противоречили тому, что читалось на лице пришедшего. На какое-то мгновение он с удивлением почувствовал, что тревога исчезла.

— Она поправилась?

— Она умирает. — ответил Марк. — Сейчас полдень. Она отойдет с закатом.

Маленькие ромбовидные окна, хоть и было их два, почти не пропускали свет в этот хмурый день с грозящими дождем небесами. Вернулся мистер Фордайс и поначалу изливал душу в молитве у одра Катрин, но потом смолк, как и остальные в комнате. Стояла такая тишина, что даже слова молитвы могли показаться кощунством… Краски покинули лицо девушки, восковые щеки и побелевшие губы указывали на смертельную слабость. Ее недвижная рука бессильно лежала в ладони Дэвида, подобно увядающему цветку. Глаза были прикрыты, а чуть заметное дыхание едва колыхало грудь под одеялом.

В этот печальный час в душу Дэвида пришло успокоение. Наконец он по-настоящему смирился, в нем угасли все проблески и волнения человеческих желаний. Он ощутил радость, на которую не смел надеяться, его посетило чувство обладания неповторимым чудом. Теперь Катрин навеки принадлежала ему… В последнюю минуту глаза девушки открылись, и если на других она смотрела немного рассеянно, то на него — со всей страстью любви. На ее губах промелькнула тень улыбки. Но лишь только в комнату пробрались сумерки, ее душа покинула тело, как и предсказывал Марк.

Громкий плач двух женщин нарушил тишину, даже железная госпожа Гризельда потеряла привычное самообладание. Мистер Фордайс поднял руку, призывая к молчанию.

— Агнец отныне в объятиях Пастыря, — произнес он.

Госпожа Гризельда должна была, как и полагается хозяйке, заговорить:

— Была она доброю душою, и мысли ее были добрыми, но ежели не направили ее на путь истинный, то не ее вина… а уж с каким благоговением внимала она мистеру Джеймсу… — Она замолкла, увидев глаза Дэвида.

— Она теперь по правую руку у престола Господнего, — сказал он, — и я брошу это в лицо каждому священнику, исказившему Писание. Она создана по образу и подобию Божьему, и она ушла к Нему.

* * *

Тем же вечером практичная госпожа Гризельда заговорила о скорбных приготовлениях к похоронам:

— Упокоим ее в Колдшо, на семейном гробовище Хокшоу. В древнем склепе еще имеется местечко, к тому ж Николас сложить свои кости дома не торопится.

— Ну нет, в Колдшо она лежать не станет. — Лицо Дэвида было необыкновенно спокойно, а голос ровен и бесцветен. — Она будет покоиться в чаще, которую считала своим владением, на поляне, что сама назвала Раем. Я знаю, чего она желала, даже если и не говорила мне. Я не допущу ее погребения в кладбищенском склепе… Она слишком юна… Она не умерла, просто уснула.

Госпожа Гризельда принялась возражать, но не очень упорно. Мистер Фордайс тоже почти не настаивал.

— Не в обычаях нашей Церкви, — сказал он, — считать освященными одни лишь погосты. Вся земля, принимающая в себя христианский прах, священна. Усопших собирают вместе под сенью кирки по одной причине, дабы могилы не были позабыты. Но все же тяжело помнить захоронение в дикой чаще, средь папоротников и камней.

— Я о нем не забуду.

— А когда сами оставите эту бренную землю?..

— Тогда какое это будет иметь значение? — Он мог бы посмеяться над бессмысленностью людских обыкновений. Он ощущал, что они с Катрин существовали в собственном мире, укрытом от чужаков, коего не коснутся время и расстояния, жизнь и смерть. Рай стал колыбелью их зарождающейся любви, для него это место превратилось в символ и тайну, так пусть телесная оболочка благословенного духа найдет последнее пристанище в Раю, ибо даже у блаженных имеются земные святыни.

И с наступлением ночи — госпожа Гризельда ни за что не дозволила бы столь неслыханной церемонии проходить днем — при свете факелов в руках Джока Доддса и сокольничего Эди, девушку похоронили у источника в Раю; Дэвид стоял в головах, а мистер Фордайс в ногах у могилы.

Дэвид будто грезил наяву. Земля словно не держала его; ход солнца, человеческая речь, дождь, ветер, каждодневная жизнь обратились в фантасмагорию: реальным стал лишь внутренний мир, где Катрин была по-прежнему жива. Он предпочел одинокую жизнь в пастырском доме, запретив Изобел возвращаться. Более того, он уговорил госпожу Сэйнтсёрф дать ей кров и работу и быть к ней добрее.

— Разумеется, буду ей токмо рада, ибо все у нее в руках горит, лучшей помоги по хозяйству и не сыщешь. Но, Дэвид, дружок, с тобой-то что станется? Желала б я сделать тебя своим крестником, Бог ведает, сколь горько Калидону надобен мужчина… Нынче нам за Николаса платить сорок тысяч мерков штрафа…

Тут она заметила, что ее слова пролетают мимо его ушей. Глаза Дэвида слепо смотрели в бесконечную даль.