Два дня пастор из Вудили был рассеян и беспокоен. Книги не увлекали его более, прогулки по холмам навевали скуку, он едва притрагивался к пище, отчего сморщенное лицо Изобел выражало отчаяние. Погода стояла жаркая, небо затянуло тучами, но дождя не было, лишь гром ворчал над долинами, и Изобел решила, что причина хандры священника в этом. Но Дэвид страдал не от тягот телесных. Он-то считал себя одетым в броню слугою Божиим, с горением в душе и во всеоружии пред соблазнами мира, и вдруг — ба! — один-единственный вечер, и его переполняют нечестивые устремления и грешные помыслы.

Он лишь изредка думал о девушке: она скорее напугала, чем привлекла его. Но из головы не шел Меланудригилл. Куда делась его христианская стойкость, если ночной лес мог заставить его дрожать, как заблудившегося ребенка? Всю жизнь Дэвид держал страхи в ежовых рукавицах: если что-то по-настоящему пугало его, он полагал это достаточной причиной, чтобы посмотреть в глаза боязням. Внутренний голос говорил ему, что надо опять пойти в Меланудригилл ночью, забрести в самые его глубины, доказать себе, что ничего колдовского там нет… Но необоримый ужас сковывал сердце. Лес хотел от него того же, пытался заманить в чащу любыми ухищрениями — будь то любопытство или страх. Поддайся он порыву, Лес овладеет им. Ему, как служителю Господню, следовало с самого начала отринуть мысль, что это место являет собой не просто безлюдную груду камней, поросшую деревьями, а нечто большее, и не предаваться фантазиям, столь неподобающим взрослому человеку.

Рассуждая таким образом, он ощутил некоторое утешение. Но воспоминания о Калидоне, солдатах и словах стремянного продолжали бередить душу. Не был ли он подобен лаодикийцу из Откровения, оставаясь тепл, а не горяч и не холоден, когда надо было проявить себя?.. Он перебирал мельчайшие подробности памятной беседы. Те люди принижали Торжественную лигу и Ковенант, а он не остановил их… Однако речи их были речами добрых христиан и преданных сынов Церкви… Почему стремянный так подробно рассуждал о законе и правлении? Дэвиду было нечего возразить ему: представленная теория государства выглядела весьма разумной. Но она решительно противоречила заявленной позиции Церкви, которой он поклялся служить, и как же сейчас относится ему к собственным обетам?.. Противоречило ли все это Писанию и духу его веры? Он мучительно думал об этом, но ответа не находилось.

Казалось, ему следует обратиться за советом к более мудрому слуге Божию, например, к аллерскому пастору, и рассказать о своих метаниях. Но это было невозможно. От бледного одутловатого мистера Мёрхеда исходило не больше света, чем от кучи торфа, в ушах Дэвида звенел его самодовольный голос, и он живо представлял себе вежливое снисхождение в коровьих глазах. Не лучшим выходом виделось и обращение к воинственному собрату из Боулда, относящемуся ко всему человечеству не иначе, как к нечестивым амалекитянам, и делающему исключение лишь для немногих избранных, что разделяли его ревностную набожность. Дэвид мог найти утешение у мистера Фордайса, и он не раз был готов оседлать лошадку, чтобы мчаться в Колдшо, но всегда отказывался от поездки, и если бы он собрался с силами и спросил себя, почему так, его бы удивил ответ. Его не пускала преданность — преданность молодому человеку, представившемуся стремянным и говорившему с ним как учитель и товарищ. Чары той необыкновенной ночи не покидали его. В Эдинбурге у Дэвида было мало друзей, да и с теми, что были, он не обрел особой близости. И вот ему впервые в жизни встретился человек, сумевший растопить его сердце. Он с болью и симпатией думал о той благородной и властной учтивости, обворожительной улыбке и уверенном взгляде задумчивых серых глаз.

«Хотелось бы знать, нет ли во мне солдатской жилки, — раздумывал он. — Я с радостью готов следовать за этим человеком прямо на пушки».

На третий день, во время похорон Марион из Гриншила, к нему наконец пришло успокоение. Приходу не понадобилось покупать ей гроб, как обычно делалось для бедняков: фермер из Риверсло, хозяин Ричи, оплатил все сам и вечером присутствовал при последних обрядах. В тот день Дэвид прошагал семь миль до хижины пастуха, где тот приготовил скудное поминальное угощение — пиво и овсяные лепешки. В отличие от католической традиции отпевания мертвых, священник не должен был читать молитв в доме покойной или на ее могиле, впрочем, и вдовец не присутствовал на погребении, но Дэвид поступил по-своему, помолившись вместе с мужем, плакальщицами и пятью-шестью пастухами, пришедшими на похороны. Четверо молодых мужчин несли легкий гроб, а Дэвид сопровождал их всю дорогу до Вудили. Фермер из Риверсло, угрюмый, смуглый и темноволосый человек по имени Эндрю Шиллинглоу, вокруг которого ходили недобрые слухи, ожидал их за поворотом и побрел бок о бок со священником. Звонарь Неемия Робб, исполнявший обязанности могильщика и церковного сторожа, встретил их у ворот с толпой сельчан. Под похоронный звон небольшого колокола в руках Робба все прошли к неглубокой яме, лишь женщины остались за оградой кладбища. Гроб опустили, забросали землей, и через пять минут все было кончено. Никто не пошел семь миль по пустоши обратно в Гриншил, ибо «помины» не предполагались. Мужчины отправились в «Счастливую запруду», колокол водрузили обратно на дерево, две-три женщины всплакнули, и последний призрак Марион исчез в сумерках вместе с силуэтами удаляющихся людей, панихидными голосами повторяющих: «Вот и не стало бедняжки Миррен».

Эти скудные и простые в своей бедности похороны пробудили в Дэвиде нежность и умиротворение. Тучи больше не застили неба, утром пролился дождь, и полдень пах мягкой осенней свежестью. Пастор молился вместе с Ричи, но молился еще и за себя, а когда шагал по тропе вдоль Оленьего холма за гробом, ощутил, что на его молитвы получен ответ. Он более не сомневался в своем предназначении. Ему дарована эта паства — люди у кирки, измотанные жизнью труженики, за бессмертие душ которых он несет ответственность, — и сердце наполнила неизъяснимая радость. Он точно знал, зачем живет, и, наверное, что-то изменилось в его лице сообразно этим новым ощущениям, потому что люди приветствовали его, но тут же отходили, словно не желая отвлекать от размышлений. Только Риверсло, уже думающий о том, как он славно погуляет в таверне, откуда уйдет пьяным далеко за полночь, оказался нечувствительным к настроению пастора. Он схватил священника за руку и затряс ее так, будто встретил знакомого гуртовщика. на ярмарке. Он явно хотел поговорить, но не нашел нужных слов и ушел, сердито попрощавшись.

* * *

Лето в тот год будто не желало уходить, и осень была лучшей за последние двадцать лет. Весь сентябрь сияло солнце, жаркое, как в июне, утренние заморозки начались только к концу октября, снег же выпал лишь на третью неделю ноября. Скудные посевы, по большей части серый овес и ячмень, чуть разбавленные горохом и льном, успели вызреть, и урожай был быстро собран. Вязальщицы снопов дни напролет трудились в полях, а босоногая ребятня наслаждалась жизнью, свистя в тростинки и плетя невероятные броши из соломы. Затем настала пора обмолота и веяния на крышах амбаров, обдуваемых первыми ветрами с востока. Но никто не пошел на жнивье подбирать упавшие колоски, ибо считалось делом богоугодным оставить на стерне пропитание для птиц небесных. Наконец все немногочисленные плоды земли были занесены под крышу, на болотистых пустошах остались крошечные стога сена, необмолоченный овес отправился в пуни, а зерно в житницы, и вскоре мельница в Вудили радостно заскрипела, перемалывая зимнее пропитание. Все в приходе знали, сколько причитается лэрду. Николас Хокшоу не требовал непосильного, ограничиваясь скромной рентой и не повышая ее в зависимости от собранного урожая, но все равно целую неделю у Оленьего холма можно было видеть вереницу телег, везущих «оброк» в амбары Калидона. Как-то днем священник наблюдал за перевозкой, стоя рядом с Эфраимом Кэрдом, арендатором из Чейсхоупа, угрюмо глядящим, как возвращаются его лошади.

— Вот так и тает наш и без того малый урожай, — сказал фермер. — Как говаривали встарь: «Часть сажать, часть сжевать, часть хозяину отдать». — По его глазам было видно, как он ненавидит Калидон.

В тот год в День всех святых все радовались и ликовали. Правда, накануне старейшины качали головами из-за всеобщего веселья, а суровый Чейсхоуп не скупился на порицания. В Вечер всех святых Дэвид совершил прогулку по озаренному луной холму и полюбовался огнями в домах, прислушиваясь к смеху и скрипичным напевам. В его душе не было негодования по поводу древних традиций. Да и чейсхоупский арендатор сменил гнев на милость: кажется, это его широкие плечи и рыжую шевелюру Дэвид видел в огороде у Нэнс Келло среди кочанов. И сам он, бывая в гостях в Ньюбиггине, не чурался праздника, но сейчас его не покидало ощущение, что здесь, в Вудили, сквозь веселье проступало нечто натужное и неискреннее. Каждое горящее окно таило какой-то секрет, парни с девушками не миловались на тропинках. Более того, несколько дней спустя он не мог не заметить, что люди утомлены: лица их побледнели, они украдкой переглядывались, словно за внешним ликованием скрывалось иное празднество, истощившее их души и тела.

После сбора урожая пришла пора сгонять тощий скот с холмов в стойла, и вскоре как поля, так и пастбища обернулись болотистыми пустошами. Дэвид, знакомый с сельским хозяйством исключительно по «Георгикам», умел наблюдать и делать выводы, руководствуясь здравым смыслом, поэтому его не могли не озадачить местные обычаи. Земли в лучшем случае были плохо осушены, скот вытаптывал их, оставляя тысячи ямок, при первом же дожде превращавшихся в лужи, отчего плодородные почвы подкислялись. Но когда он заговорил об этом с майрхоупским арендатором, получил презрительный ответ, что так «деется искони», а те гордецы, что гонятся за новомодными придумками, — он слыхал, что есть такие на Западе, — не снимают и дюжины бушелей с акра, тогда как он получает две: «А землица-то в Майрхоупе кисловата, сэр, не сравнить с той, что у Клайда».

К ноябрьскому снегопаду вся живность была согнана. Скот собрали во дворы под соломенные крыши, и вскоре он стоял в разливах жидкой грязи. Дойные коровы зимовали в хлевах, тягловые быки и лошади — в крытых вереском сараях и конюшнях, а овцы — в загонах без стен. Наступило зимнее затишье, когда главной заботой крестьян становится прокорм хозяйства той малостью, что заготовлена с лета и осени. Сено — грубые и непитательные болотные травы — шло овцам; лошадей и быков кормили соломой и отваренной мякиной, но буренкам перепадали кочерыжки и объедки с семейного стола. Зима считалась временем голодным как для живности, так и для человека, и все питались не лучше, чем жители осажденного города. Но если пищу можно было назвать скудной, то недостатка топлива в Вудили не знали. В тот год было много торфа: дозревшего и хорошо просушенного, а потому легкого для переноски. У каждого дома появилась большая торфяная поленница, а после сбора урожая нашлось время сходить в лес за валежником, и у всех дверей стояли дровяницы для розжига.

Ясными октябрьскими днями Меланудригилл перестал страшить Дэвида. У пастора не было нужды отправляться туда ночью, однако не раз приходилось проезжать там днем по приходским делам в Феннан и Рудскую долину, а однажды он возвращался по лесу из Аллера в свете пламенеющего заката. Золотился увядающий папоротник, желтели березки, красновато-коричневые кусты и алые гроздья рябины делали мрачную пущу почти уютной. Прогуливаясь по холмам, священник смотрел на редеющий лес внизу, теперь похожий не на непроницаемое покрывало для костяка земли, но на ее славное одеяльце. Вместе с летом из Меланудригилла ушла пугающая мощь, будто улегся отбушевавший прилив. На полянках скакали олени и выглядели такими невинными… Тут Дэвид заметил прелюбопытную вещь: ни один крестьянин, пришедший за хворостом, не углублялся в чащу, собирая валежник только на опушках. Они рубили березняк и лещину на Оленьем холме и в Рудской долине, но не притрагивались к деревьям Черного леса.

За неделю до Йоля случил с я большой снегопад. Сначала все холмы окутало морозной дымкой. «Хмарь к снегам застит», — решили в приходе, вновь проверили запасы топлива и с жалостью взглянули на дрожащую живность. Три дня и три ночи стояли туманы, от холода сводило дыхание, старики не могли согреться в спальных шкафах, а речка Вудили заледенела даже на порогах. Были замечены дурные знаки: олени из Меланудригилл а приблизились к самой кирке, а майрхоупский пастух, вышедший на рассвете к овцам, увидел среди них полуживых от холода зайцев-беляков. На четвертый день начался снегопад, крупные хлопья летели на землю трое суток, завалив дороги и поля. Затем поднялся ветер, и шесть долгих часов неистовствовала метель. День стал темнее ночи, и мало кто осмеливался высовывать нос из дома. Дэвид как раз отправился навестить жену Амоса Ритчи, страдавшую от избытка крови и, потратив два часа на четверть мили и побродив по выгребным ямам, решил отложить возвращение до вечера в надежде, что ветер поутихнет, в то время как дома Изобел сходила с ума от тревоги за него. Буран смел весь снег с пригорков, зато в ложбинах его навалило в два человеческих роста. Овцам в загонах, зачастую превращавшихся в огромный сугроб, пришлось нелегко: понять, что они там, можно было лишь по дымящемуся желтоватому снегу. В Чейсхоупе полегла пара десятков голов, в Майрхоупе с десяток, а вот в Нижнем Феннане, где снег лежал особенно глубоко, погибло почти все стадо. Дэвиду подумалось, что крестьяне сами испытывают Судьбу. Если бы овцы остались на пастбищах на вершине холма, они бы пробились туда, где нет завалов, но, запертые в загонах, они оказались в ловушке. К тому же на открытых зимних вершинах можно было найти пропитание, тогда как в долине их кормили одним кислым сеном. И вновь, как только Дэвид заговорил об этом с прихожанами, его сочли полоумным. Не выжить овце в холмах, все делается, как «завещано пращурами».

Снег пролежал всю первую неделю января, затем пришла оттепель, по дорогам заструились ледяные потоки, а Дэвид слег на два дня от переутомления. Пока с неба валил снег, он был на ногах, так как в Вудили оказалось множество больных и стариков, за которыми следовало присматривать. Если в усадьбах все привыкли жить самостоятельно, то в разбросанных по деревне домах царила неразбериха: когда беда обрушивается на твою семью, сложно думать о соседях. У старейшины Питера Пеннекука, восхваляемого мистером Мёрхедом за молитвенное рвение, пропал баран и провалилась крыша коровника, отчего он превратился в фаталиста, уверовавшего, что это Господь насылает испытания и грешно ему противиться, и начал целыми днями мрачно просиживать у камина. Дэвида так и подмывало надрать ему уши. От кузнеца Амоса Ритчи было больше пользы. Этот лохматый тридцатипятилетний мужчина с черной бородой славился как мастак играть на скрипке и класть камень; его благочестие вызывало бы вопросы, если бы он не участвовал в Епископской войне. Его жена в эту пору лежала при смерти, однако он сам вызвался помогать пастору и мужественно брался за любое милосердное дело. По утрам надо было посещать немощных старух, разводить для них огонь и растапливать снег, добывая воду; нужно было приносить еду беднякам, у которых успели закончиться все припасы; к тому же бур я разрушила много построек. Изобел работала на кухне не покладая рук, и в ее печи не затухал огонь. Дэвид думал, что зима будет для него передышкой и он наконец сядет за книги, но вместо этого пастор проводил на ногах по четырнадцать часов в сутки, кожа на руках и лице потрескалась, как у пахаря, а вечерами он засыпал прямо за столом, пока Изобел несла ужин.

Буран раскрыл истинное предназначение Дэвида, сблизив с людьми не через высокие таинства, наподобие смерти, а благодаря ежедневной борьбе за жизнь. До этого он просто посещал дома с пастырскими поучениями, но то были формальные визиты, хотя все ему улыбались, однако сейчас, в порожденной милосердием близости, он видел их без прикрас.

Новый священник был юн и горяч и относился к своим обязанностям как к приключению. Он тщательно продумывал воскресные проповеди. По утрам читал прихожанам из Книги пророка Амоса, бывшего пастухом и посему казавшегося Дэвиду наиболее подходящим для сельской местности. Дважды в неделю вел беседы о четырех ипостасях человека: его изначальной невинности, жизни после грехопадения, возрастанию в благодати и бессмертной душе. Той зимой Дэвид не продвинулся дальше невинности и для ее обсуждения не придумал ничего лучшего, чем толкование отрывков из Писания, полагая, что эти картины пробудят умы слушателей. Конечно, открытые мирские разговоры он отринул сразу, но ухитрился вплести в свои слова многое из того, чего нет в богословии, тщательно избегая критики Церкви, ибо знал, что Приходской совет такого не одобрит. Его старейшины славились истовой верой, и все чуждые им, но красиво звучащие фразы принимали за хитросплетения теологии.

В десять утра каждое воскресение Робб-звонарь бил в колокол в первый раз, на второй паства входила в кирку, а там Питер Пеннекук, исполнявший обязанности регента, заводил псалом, зачитывая каждую его строку, прежде чем хор пропевал ее. При третьем ударе колокола Дэвид вставал за кафедру и начинал с молитвы. Служба заканчивалась в час, и те, что прибыли издалека, отправлялись в «Счастливую запруду». В два приходило время для второй службы, завершавшейся в четыре с наступлением сумерек. В кирке с ее земляным полом было холодно, как в склепе, а тусклый свет являлся испытанием даже для молодых глаз Дэвида. Озябшие люди, дрожа, сидели на скамеечках с застывшими лицами и напряженно внимали, и эта торжественность была для них частью воскресного ритуала. Священнику нередко казалось, что он обращается к ряженым могильным камням, что к сердцам паствы ему не пробиться, и лишь изредка, когда свет Писания трогал до глубины души его самого и он принимался говорить просто и искренне, он чувствовал, что слушатели раскрываются навстречу ему.

Старания пастора не пропали втуне. Питер Пеннекук одобрил его как «глубокого» проповедника, правильно и здраво понимающего догматы. Другие, вспоминая иногда проскальзывающую страсть в его голосе, отзывались о нем как о «пылком» священнике и говорили о его «рвении». Но были и такие, кому хотелось слушать о чем-то более грозном, содержательном и внушающем трепет, например, об адских муках, поджидающих всех, кто не был Избран. Да, в нем живет «дуновение», но оно подобно нежному восточному бризу, а не суровому ветру Эвроклидону, заставляющему грешников каяться. Для них священник был человеком Божиим, но слишком молодым: конечно, с годами придет солидность и обретет он силу громов Синайских.

Дэвид полагал воскресные богослужения самой легкой из всех своих обязанностей. Он прибыл в Вудили, полный замыслов великолепных книг, которые он напишет в тиши кабинета на втором этаже. Главным должен был стать труд о пророке Исайе, и слова Семпилла о нем наверняка будут цитировать с не меньшим почтением, чем Лютера о Галатах или Кальвина о Римлянах. Осенними вечерами Дэвиду удалось набросать план своего шедевра, а до начала снегопада он приступил к пролегоменам. Но снежная буря пробила брешь в его занятиях. Он понял, что сейчас время для более насущных дел, ибо он прежде всего пастор и лишь потом ученый. Посещения и поучения сделались основной его заботой, и это усердие помогло завоевать добрую славу. Ненастными ночами, когда пастухи и то предпочитали оставаться у очага, Дэвид отправлялся в хижины в пустошах, и не раз Изобел встречала его, промокшего или заледеневшего, перед самым рассветом, отогревала у печи и отпаивала горячим элем с пресными лепешками, пока он рассказывал о своих приключениях. Выносливый и жизнерадостный, он по-настоящему любил жизнь, требующую такой же самоотдачи, как у солдата в походе. Его лицо разрумянилось от свежего воздуха, глаза повеселели, и все в приходе радовались его мальчишескому голосу и смеху. «Беззлобливый паренек, — говорили меж собой прихожанки, — но для Божьего служителя чересчур простоват».

Еще пастор взял на себя заботу о детях. В Вудили не было ни школы, ни учителя. В округе жило не менее трехсот человек, но мало кто из них мог что-либо прочитать или написать собственное имя. В Приходском совете оказалось лишь трое грамотных. Поэтому Дэвид стал давать уроки по утрам трижды в неделю на собственной кухне. Из Эдинбурга ему прислали буквари, и с помощью этих книг и большой Библии он учил класс чтению и письму. Это стало приятнейшим времяпровождением как для учителя, так и для учеников, и с каждой неделей к нему приходило все больше детей, и вскоре вся ребятня деревни и Майрхоупской и Чейсхоупской усадеб собиралась в доме священника. Когда они, посиневшие от холода и частенько с пустыми животами, садились за стол, Изобел потчевала каждого миской похлебки, а пока шел урок, успевала залатать их прохудившуюся одежонку. Бывало, что ребенок уходил из школы в обновке: именно так распорядилась перекроенным сюртуком и ушитыми старыми штанами священника ворчащая, но добродушная Изобел, переживающая за обтрепанных маленьких смертных.

Дэвид не довольствовался единичными случаями благотворительности. Они с Советом распоряжались деньгами на нужды бедноты, единственными общественными средствами для оплаты потребностей прихода. Вудили был богаче многих других мест, так как пятьдесят лет назад некая Гризельда Хокшоу пожертвовала тысячу шотландских фунтов для помощи нуждающимся. К тому же имелись штрафы, накладываемые Советом на провинившихся, и еженедельный сбор во время церковных служб, когда у входа в кирку ставили тарелку, в которую бросались медяки, грошики и прочие мелкие монетки, завалявшиеся в карманах. Зимой подавать милостыню не было накладно: на дорогах почти не осталось нищих, а те, что прибредали из-за холмов, стояли на пороге смерти, и от прихода требовалось только предоставить гроб. Но Дэвид не мог решать самостоятельно, как распорядиться скудными наличными средствами, и это привело к первым трениям с Советом. У каждого старейшины оказались собственные любимчики среди бедняков, и хозяева Майрхоупа, Чейсхоупа и Нижнего Феннана спорили из-за каждого гроша. Священник, все еще считавшийся новичком в этих краях, старался не вмешиваться, но порой, когда речь шла о вещах, хорошо ему известных, пользовался своим главенством. У подножия Чейсхоупского холма жила женщина, о которой ходили не слишком добрые слухи. Была у нее миловидная темноглазая дочь, да имелся домишко, пусть очень грязный и запущенный, но еще крепкий. Дэвид сказал Эфраиму Кэрду, что не следует считать ее одинокой вдовой и выделять ей деньги, и впервые ощутил на себе всю тяжесть гнева Чейсхоупа. Бледное лицо побагровело, а зеленоватые глаза стали злыми, как у ощетинившегося пса.

— Преподобный Макмайкл… — начал он, но Дэвид оборвал:

— Эти деньги для тех, у кого совсем ничего нет, к тому же средств и так мало. Я думаю, стыдно и медяк потратить без крайней нужды. Всякому имеющему да не дастся, пока я пастор в этом приходе.

Чейсхоуп промолчал, справившись с чувствами, но Александр Спрот, фермер из Майрхоупа, что-то прошептал соседу, и в воздухе повисло напряжение, снять которое помог смех мельника из Вудили. Этот человек, из рода Спотсвудов, считался самым богатым в приходе и самым нелюдимым, но веселый хохот опроверг сложившуюся репутацию.

— Правда на стороне мистера Семпилла, Чейсхоуп, — воскликнул он. — Эта твоя Джин, после того как муженек ее оставил, живет припеваючи. Нам бы позаботиться о тех, кто концы с концами свести не может.

— Пересилили вы меня, — сказал Кэрд и больше не проронил ни слова.

* * *

В те дни в Вудили редко получали новости. В хорошую погоду, еще до бурана, из Эдинбурга прибывали торговцы с лошадьми, к тому же путешествующие по дороге в Англию приносили вести из столицы. Ходебщик Джонни Дау продолжал коробейничать, но снег остановил и его, а в январе, когда небо прояснилось, он сломал ногу в Тарритских трясинах и на шесть недель пропал из вида. Но даже в лучшие свои дни Джонни мог поведать только о том, что происходит в усадьбах и в Аллерском приходе. В середине зимы надежды на почтовое сообщение не было, и Дэвид оказался в такой изоляции, словно жил где-нибудь на Гебридах. Он узнавал, что происходит в мире, лишь на собраниях Пресвитерского совета, и эти новости, к тому же услышанные из уст взволнованных собратьев во Христе, несли в себе ужасные предзнаменования.

Собрания Совета в Аллерском приходе поначалу казались Дэвиду приятной переменой в его спокойной жизни. В ноябре встреча длилась два дня, и он, как младший член конгрегации, открыл ее и охотно принял участие в толковании отрывка из Писания. Но в целом было скучно, так как по большей части все свелось к обсуждению упрямства владельцев церковных земель, местным скандалам и ремонту в кирках. Заседание закончилось, братья направилась в таверну «Скрещенные ключи» и угостились гораздо лучше, чем привыкли у себя дома. Вот тогда мистер Мёрхед трагическим шепотом сообщил новости, полученные с гонцом из Эдинбурга. Нечестие вновь подняло главу, на сей раз в землях Ковенанта. Монтроз-отступник пробился на север в самый неожиданный момент и сейчас ведет орду ирландских дикарей на погибель набожных шотландцев. Уже прогремели сражения, то ли под Пертом, то ли у Абердина, и победа оказалась не на стороне боголюбивых. Страшные вещи сказывались про тех ирландцев, ведомых леворуким Макдональдом, свирепых, как амалекитяне, слепых ревнителей Рима, сжигающих и уничтожающих все и вся на своем пути и не щадящих женщин, стариков и детей. Нашествию, несомненно, скоро дадут отпор: войско Ливена идет из Англии, — но в рядах ковенантеров нашлись предатели. После этого весь Пресвитерий отправился на молитву и в длительных обращениях к Всемогущему искал ответа, чей грех, Парламента или Ассамблеи, армии или народа, навлек на страну столь суровое наказание.

Дэвида ошеломили эти рассказы. Монтроз был для него лишь именем — именем великого аристократа, первым обратившегося к делу Христову и предавшего его. И этот Иуда не канул в небытие, но ввергал в несчастия Землю обетованную, усугубив свое бесчестие тем, что привел дикарей уничтожить родной праведный народ шотландский. Как и все в этих краях, Дэвид боялся ирландцев, чьи зверства стали притчей во языцех, и Рима, в воображении юного пастора воплощавшего недреманное око Антихриста, коему сам Бог вручил этот мир до поры, пока чаша мерзостей и греха не переполнится. Новости так потрясли священника, что в нем не осталось политической вялости, и в какой-то момент он почувствовал себя столь же пылким ковенанте-ром, как сам мистер Мёрхед. А потом был снегопад, и голову Дэвида заполнили совсем иные волнения. Следующее собрание Пресвитерского совета состоялось только в феврале. Вести в этот раз звучали еще более грозно. Тем утром мистер Мёрхед получил письмо, где говорилось, что Монтроз разоряет земли светоча христианского, маркиза Аргайла, а тот бежал на север и сейчас, после сокрушительного поражения, пережидает у одного из высокогорных озер с остатками армии ковенантеров. Настала жестокая година, и народ должен покаяться пред ликом Господним. Парламент издал указ, что по всей стране следует блюсти пост, и решено, что в каждом приходе будет проведена особая церковная служба, во время которой истый защитник Христа призовет к исповеди и раскаянию. Одним из таких избранных сосудов веры стал мистер Праудфут из Боулда, он должен был читать проповедь в постный день в Вудили в первую неделю марта.

Но нынешнее состояние Дэвида сильно отличалось от ноябрьского. Грешное восхищение этим Монтрозом, кажется, еще молодым человеком, с горсткой мятежных горцев держащим в кулаке весь север, смешивалось с ужасом. Возможно, он и был отважным бойцом, но несомненно служил Велиалу. Однако больше всего Дэвида волновали дела его собственного прихода, а не далекие и туманные беды Аргайла.

Снег растаял, и в январе было тепло и солнечно. Горные речки побурели и вздыбились, холмы превратились в сплошную топь. На Сретение ударили морозы и длились весь февраль и первую половину марта. Близилась самая страшная и голодная пора. Скот во дворах и овцы в загонах исхудали донельзя, закрома опустели, а все в приходе, кроме нескольких фермеров, стали тощими и бледными. Бесновались болезни, и выдалась неделя, когда шестерых снесли на церковное кладбище… Было это не только время смертей, но и время рождений, и повитуха сбилась с ног.

До Дэвида начали доходить странные слухи. Половина младенцев появлялась на свет вне законного брака… и большинство детей были мертворожденными. Молодость глуха к подобным явлениям, однако переставшая пустеть скамья позора в кирке открыла пастору глаза. Сидя на ней, изможденные девушки искупали свой грех, но только раз там появился прелюбодей-мужчина… Дэвида поразили настроения старейшин, которые, вместо того чтобы вершить правосудие по закону Божию, стремились замять скандалы, словно эпидемия блуда могла подмочить их репутацию. Он выспрашивал — они отнекивались, он злился — они молчали. Кто эти мужчины, обесчестившие несчастных? Он повторял вопрос, глядя в их мрачные лица. Однажды в воскресение он изменил привычный ход службы и со страстью, неведомой доселе, прочел проповедь о мерзости язычества. Его порыв оценили, и Эфраим Кэрд похвалил его, но это не принесло ожидаемых плодов от потрясенных грешников: никто не покаялся, стена упорного молчания осталась невредимой… Это грызло его днем и ночью. Предвестием чего служило такое множество мертворожденных детей? Он чувствовал, что живет среди нечестивых тайн.

Как-то вечером он заговорил об этом с Изобел, хотя и готов был сквозь землю провалиться, настолько непристойной была тема для женщины, пусть и пожилой. Но служанка оказалась не более разговорчивой, чем другие. Ее честный взгляд стал робким и скрытным. «Вы б в то не лезли, сэр, — сказала она. — В общине Диявол за главного, неужто за полгода вы б смогли с ним совладать? Но днесь и он не пересилил вас, мистер Семпилл, так славно вы Слово Божие несете». — А затем она добавила то, что еще долго не давало Дэвиду спокойно засыпать по ночам: — «По зиме извеку так, опосля того как народ в Лес на Белтейн сходит».

Пришло время поста, и мистер Праудфут выступил с выдающейся проповедью. Темой он избрал неугасимое адское пламя, кое пожрет всякого, кто поднимет руку против Ковенанта и Церкви, и закончил службу кратким описанием ужасов вечной муки: «И сложат их, как камни, в огненном жерле. Страшно то ложе! Нет там покрывал, лишь жар; нет друзей, лишь гонители; нет свободы, лишь путы; нет света, лишь тьма; и застыло там время, и тянется вечность; и пламя жжет, не угасая!» Заключение вышло особенно сильным: «О, други мои, — вскричал он, — я только вкратце описал вам муки Ада. Вообразите огромный амбар, до крыши полный зерном; вообразите, что каждую тысячу лет прилетает туда птаха малая и уносит одно зернышко. Придет время — и амбар опустеет, но муки адовы никогда не кончатся.

Пройдут десять тысяч раз по десять миллионов лет, и не будет завершения страданиям проклятых».

В переполненной кирке повисла мертвая тишина. Вдруг завопила и забилась в истерике женщина, многие заплакали. После службы старейшины столпились вокруг мистера Праудфута, благодаря за такое уместное и вдохновенное поучение. Но Дэвид не проронил ни слова, душа его болела. Что значат эти громы пред грехом всей общины, когда одни нечестивцы закрывают глаза на возмутительные безобразия других? И на какое-то мгновение ему показалось, что еретик Монтроз, творящий зло огнем и мечом, менее отвратителен Господу, чем здешний Приходской совет.

* * *

Морозы ушли в середине марта, и две недели с крыш капало, хотя по-прежнему дули пронизывающие восточные ветра, в одну ночь сменившиеся южными, и вот тогда в горные долины принесло весну.

Изобел гнала священника из кабинета: «Ну-ка в холмы, как настоящий мужчина, нечего сиднем сидеть. Зимушка выдалася тяжкая, сами-то бледней полотна сделалися. Давайте-ка, пора просвежиться».

Дэвид прогулялся по пустошам и полюбовался округой с вершины Оленьего холма: в чистом апрельском воздухе четко прорисовывались контуры, но цвета до поры не радовали глаз. Лес Меланудригилл опять казался густым и темным, но его тени не успели обрести таинственность. Желтизна косогоров напоминала порыжевший от времени бархат, но берега ручьев и речек начали покрываться зеленью. Березы стояли словно в блеклой дымке, на ивах и лещинах набухли почки. В тени каменных оград виднелись остатки сугробов, а с поля в Ламмерло снег так и не сошел, но ветер был мягок, к тому же кроншнепы и ржанки криками прославляли весну. В Виндивэйз и за Риверсло жгли вереск, и спирали синего дыма возносились к бледным небесам.

Весна в холмах стала откровением для человека, приехавшего из тесных улочек Эдинбурга. Ему представилось, что сама жизнь бьет ключом из-под бурой земли и он лицезрит настоящее чудо. Молодая кровь, заледеневшая долгой зимой, забурлила, все его существо оттаяло. Он со стыдом осознал, что и его охватило весеннее ликование. В дыме горящих верещатников он увидел дым курящихся языческих алтарей, на которых возлежат невинные жертвы с алтарей богоугодных.

Вечером в кабинете он вдруг понял, что не может сосредоточиться на собственных комментариях к Книге пророка Исайи. Мысли блуждали где-то далеко, его так и тянуло открыть Вергилия. Но помня, что вечерние часы выделены для богословских занятий, он взял с полки Климента Александрийского и перечитал страницы, на которых этот учитель Церкви становится особенно поэтичным, смешивая классическую древность с христианством: «Это — гора, любезная Богу, не дававшая сюжеты трагедиям, как Киферон, но предназначенная для действ истины; гора, где нет вина, гора, покрытая тенью священных лесов. А ликуют на ней не сестры пораженной громом Семелы, менады, в нечестивой мистерии хватающие куски мяса, но дочери Бога, милые овечки, провозглашающие священные действия Слова и созывающие непорочный хоровод».

Его проповеди изменились в те дни. Он больше не пытался выковать тонкие цепи догматов, а вернулся к традиционному богослужению, взывая к сердцам прихожан. Все в Вудили, в свою очередь, удивились этому, немало обеспокоившись. Однажды в солнечный полдень он вещал о благодарении и вознесении хвалы Господу: «Славьте Его, — возглашал он, — даже если у вас ничего нет, ибо это есть благодать и свет солнечный для агнцев».

— Слыхали когда подобное? — сказал Майрхоуп, остановившись в дверях кирки. — Какое дело Иегове до наших овец?

— Он страстный проповедник, — сказал Чейсхоуп, — однако с истинным «сыном громовым», Праудфутом из Боулда, не сравнить.

Собеседник согласился, и хотя в словах звучало сожаление, они довольно переглянулись, словно радовались, что нет в Вудили Воанергеса.