Из Боулдского прихода пришла весть о великом возрождении. Поселяне называли происходящее «Совершениями» и перешептывались о тщании и талантах мистера Эбенезера Праудфута, священника, ибо после многочисленных разъездных проповедей по постным дням мистер Эбенезер впал в экстаз, его посетили видения и он говорил с потусторонними голосами. Страх неизведанного пал на прихожан, и они всецело посвятили себя воздержанию и молитве, и даже самые бесшабашные искренне каялись в своих грехах. Всю весну Боулд оставался безупречен: шумных свадеб на всю деревню не правили, в кабаках не играли на скрипках и не предавались веселью; никто не сквернословил и не бражничал; день воскресный чтился не меньше, чем день субботний при Моисее. Венцом «Совершений» стало великое богослужение, проведенное на открытом воздухе в Боулдской пустоши, когда тысячи преисполненных воодушевлением паломников приняли святое причастие. В том же Боулде на отшибе имелось поросшее чертополохом поле, известное как Мужнина пажить и отданное на откуп Нечистому. После службы селяне запрягли волов, и через час или два поле было вспахано и засеяно ячменем во славу Божию и во избавление от грехов. Урожай с него предназначался беднякам.
В Вудили много говорили о «Совершениях», и Совет вздыхал о том, что и здесь необходимо нечто подобное. «Неужто нашу обмерзшую землю не посетят благодатные ветры?» — разглагольствовал Питер Пеннекук. Но Дэвида настолько поглотила борьба с самим собой, что он пропускал все мимо ушей.
После дня в Раю он ходил как сомнамбула, погрузившись в раздумья. Душевный подъем сменился непроглядной тьмой сомнения. Он осмелился войти в Лес и нашел там чары, и это колдовство бередило его душу… Было то благословение Господа или происки Дьявола?.. Временами, вспоминая невинность и пыл девушки, он думал о ней как об ангеле. Не может грех свить гнездо в столь светлом создании… Но тут же в памяти всплывало, как пренебрежительно рассуждала она о делах церковных, как присягала миру, против которого Церковь вела войну. Неужто она дщерь Хетова, жена моавитянская, коей нет места в земле Израильской, обетованной? Краса ее телесна, милости ее манят в преисподнюю. И всякий раз Дэвид приходил к одному и тому же выводу: Катрин похитила его сердце. «Ужель и мне суждено пасть в бездну греха?» — с ужасом вопрошал он себя.
Чем больше он вглядывался в свою душу, тем сильнее становилось смятение. Дэвид думал о калидонском стремянном, зажегшим в нем искру привязанности, какой он ни к кому и никогда испытывал прежде. Он прекрасно помнил его лицо и жаждал увидеть его вновь, как влюбленный жаждет встречи с хозяйкой своего сердца… Но тот человек был Монтрозом-предателем, несущим беды богоизбранному народу, и отступником, отлученным от Церкви, которой когда-то поклялся служить… И все же, даже если считать его изменником, Монтроз верил в Бога и посвятил всего себя Всемогущему… Каков Господний замысел, кого Он избрал для его воплощения? Кто на этой земле сможет помочь Дэвиду рассеять сомнения?
В кабинете, прогретом приятным теплом весеннего солнца, больше не кипела подготовка к написанию великого трактата об Исайе. Он превратился в молельную комнату. Дэвид ждал, что Господь сам разрешит его трудности, и горел желанием увидеть знак свыше. Но знамений не было. Сонм текстов об одеждах хананейских и поклонении идолам кружился в голове, но он отказывался верить им. Лицо молодого мужчины, глаза и голос девушки делали простые решения сложными… Временами, в муках душевных, Дэвиду все-таки казалось, что он наконец принимает истину святых слов и готов вырываться из соблазнов дьявольских тенет, оградив сердце от грешных чар.
Как-то днем он отправился в Колдшо навестить мистера Фордайса. Он желал открыть ему душу, но не нашел поддержки. Мистер Джеймс страдал от сенной лихорадки, и ему следовало бы не встречать гостя, а лежать в постели, так стучали его зубы и тряслись руки.
Они поговорили о Калидоне и его обитательницах. «Госпожа Сэйнтсёрф, безусловно, дама чрезвычайно набожная, — сказал пастор из Колдшо. — Случилось мне поехать в Калидон со Словом Божьим, и она сразу восприняла доктрины нашей веры; жизнь ее во всех отношениях образчик благочестия, пусть и бывает она несдержанна в речах своих. А девушка… ну, она молода и долго пребывала в папских и прелатских землях. Я вижу в ней искру благодати, мистер Дэвид, и душа ее может устремиться к деяниям Божиим. Моя жена ждет не дождется с ней встречи, как больной ждет утра. Быть может, я недостаточно ревностен с нею — невежество ее достойно сожаления, а я не могу быть суровым по отношению к такой чудесной девушке».
Дэвид вернулся, не достигнув цели, но обретя некоторое успокоение. Словам мистера Фордайса он верил охотнее, чем суждениям боулдского Воанергеса или елейного пастора из Аллерского прихода. Сомнения остались при нем, однако неопределенность скорее умиротворяла, чем мучила. Господь еще не призвал его к отречению, и, поняв это, Дэвид позволил воспоминаниям о Рае озарить душу счастливым светом.
Но юность не терпит колебаний. Дэвид мечтал о занятии, способном поглотить все его силы без остатка. Почему, ну почему он не солдат? Он обратил взор на приход и попытался уйти с головой в заботы о нем. Не исключено, что душевные метания обострили его чувства, потому что вдруг он начал замечать некоторые странности своей паствы.
Весна выдалась хорошая, почва достаточно просохла, и посевная с окотом прошли без осложнений. Тощий скот покинул загоны и сараи и, питаясь молоденькой травкой, быстро оброс жирком. Ягнята забегали по холмам на окрепших ножках. Еды стало вдоволь: порезали приболевших овец, куры опять неслись, а коровы доились. Зимняя мрачность стерлась с лиц прихожан, девушки умылись, и повсюду Дэвида встречали румяные щечки и яркие глаза. Вудили ожил вместе с весной, но пастор, бродя по деревне, видел не только телесное благополучие… Всюду царило необычное возбуждение — или ожидание? — и причиной тому являлась какая-то тайна.
Не все были посвящены в нее. В приходе, казалось, существовал тесный круг людей, сплоченных заветными узами. Дэвид догадывался о принадлежности к нему по глазам. Некоторые прихожане смотрели прямо и открыто, что не зависело от их записного благочестия. К примеру, кузнец Амос Ритчи слыл завзятым сквернословом и порой злоупотреблял питием, а фермер из Риверсло не только бражничал, но и буянил, потому его боялись и ненавидели. Оба они смотрели на пастора честно и свободно. И были иные, с речами богоугодными, но с непроницаемым взглядом и осторожными движениями.
Приход сделался на удивление благонравен, и стало не за что налагать штрафы. Если не считать череду беззаконных зимних родов, мало кто оступался. Редкие девки и парни миловались и проказили по вечерам. Никто не ругался, а если и выпивали, то тайком. Едва ли не все чтили день воскресный и аккуратно посещали богослужения. Но когда Дэвид, глядя на толпу перед киркой или стоя за кафедрой и читая проповедь, всматривался в паству: девушек в чистых платьях, пришедших к церкви босыми и обувшихся перед входом, мужчин в добротной домотканой одежде и беретах, старух в белых чепцах — он видел, что плечи их согбенны от трудов, суровые лица застыли в чинной благопристойности, а пустые взгляды направлены ему в лицо. Вот тогда ему казалось, что перед ним маски. Настоящая жизнь Вудили была сокрыта от него. «Вы же мой народ, — с горечью твердил он про себя, — а я вас по-прежнему не знаю».
Это было не совсем так. Он знал детей и успел свести дружеское знакомство кое с кем из взрослых. Он чувствовал, что знает Питера Пеннекука, главу и секретаря Совета, как облупленного: там и знать было особо нечего, ибо являлся Пеннекук просто лицемерным самолюбцем. Дэвид мог говорить начистоту с Амосом Ритчи и Риверсло… Но большинство прихожан сторонились его, как чужака: все эти фермеры, такие, как Чейсхоуп, или Майрхоуп, или хозяин Нижнего Феннана, или мельник Спотсвуд, а также пожилые пастухи и батраки со своими женами. А главное, приходская молодежь не стала ему ближе, чем в день его приезда. Сутулые угловатые парни, пригожие и румяные или смертельно-бледные девушки оставались обходительны и сдержанны, но непроницаемы. Порой он ловил себя на том, что во время богослужений смотрит на этот благоразумный и солидный народ как на врага, который украдкой следит за тем, как бы священник не выведал лишнего… Вудили давно приобрел дурную славу, говорил мистер Фордайс в день их первой встречи. Какую именно славу? Что прихожане так тщательно скрывают от него, их же пастора, обязанного знать все сокровенные тайны? Почему прячут взгляд? Боятся? Должно быть, тут не обошлось без страха, но этот страх был не сравним с царящим в Вудили диким и зловещим предвкушением.
В последний день апреля Изобел не находила себе места.
— Подите-ка прогуляйтеся, сэр, — сказала она после обеда. — Однако ж к ужину не запаздывайте, припасла я славного овечьего сыру да напеку пирогов, а в каморке вашей свечки зажгу, дабы вы за книжками посидеть успели.
— С чего бы такая забота? — с улыбкой спросил Дэвид.
Она неловко рассмеялась:
— Все обыкновенно. Но нынче то, что зовется у нас Праздником святого креста, а назавтра Белтейн. В его канун, как смеркаться станет, доброму люду из дома нос казать негоже. Уж на что мой батюшка смельчаком слыл, но и он шагу за порог в таковскую ночь не ступил бы, что бы ему тама ни посулили. На восьмой день мая сызнова празднование, а покуда время не миновало, надобно быть сторожким.
— Бабушкины сказки, — сказал Дэвид.
— А вот и нет, никаковские не старушьи побаски, а слова мудрецов и храбрецов.
— Я хотел прогуляться по Лесу.
— Упаси Господь! — вскричала она. — Держитеся от Леса подале. В таковский-то день. В чащобе полным-полно бог-лов.
Ее напористость смутила священника, и он сорвался на резкость. Все, что тяготило его в эти дни, вырвалось наружу, когда он услышал сказанную глупость.
— Женщина, — взвился он, — какое дело слуге Божию до языческих бредней? Стыдно повторять подобную чушь.
Но Изобел было не переубедить. В глубоком возмущении она засела на кухне и не спускала с него глаз до самого ухода, точно мать, следящая за непослушным сыном.
— К ужину-то возвернетеся? — умоляюще спросила она.
— Вернусь, когда посчитаю нужным, — ответил Дэвид, с вызовом запихивая в карманы сыр и лепешки.
* * *
День стоял теплый и солнечный, над вершинами самых высоких холмов висела прозрачная дымка. Весна вступила в свои права: желтовато-коричневые тисы покрылись новыми побегами, расцветал боярышник; лещины, дубы и ясени шелестели листвой. Но Дэвид был слишком мрачен и не замечал красот неба и пустошей, которыми наслаждался, когда впервые шел в Рай. Теперь в груди разгоралось пламя возбуждения, не знакомое прежде: он вкусил волшебства и каждую секунду ожидал его проявлений. Сам мир изменился, сейчас он таил чары — девичье лицо и девичий голос. С вершины Оленьего холма пастор посмотрел в сторону Калидона, скрывающегося в изложине меж Рудских холмов. Сидит ли она в каменной башне или гуляет по лугам, чья зелень манит за косогором? Или она на излюбленной поляне в Лесу?
Дэвид твердо решил не ходить туда и направился в другую сторону вдоль каменистой северной границы Рудской долины. Когда он миновал верещатник, покрытый коротенькой травкой, и попрыгал по болотным кочкам, настроение поднялось. Да и как хмуриться в мире, полном свежести, весеннего благоухания и вьющих гнезда птиц? Вскоре он увидел Калидонский замок, но прошел мимо, направляясь вверх к истоку Руда и наблюдая, как река медленно поднимается вместе с ним. Он шел вперед, пока не почувствовал, как всегда бывало во время прогулки по холмам, что желание сидеть на месте исчезло и все тело радуется движению. Ему показалось, что душа его воспарила, а взгляд приобрел небывалую четкость. В мире, который Господь сотворил светлым и чистым, не может быть ничего грешного в том, что тоже светло и невинно.
Солнце опустилось за Хёрстейнский утес, прежде чем Дэвид стал думать о возвращении домой. Он был на возвышенности — Меланудригилл лежал далекой тенью во впадине долины под ним. После дня в Раю Лес перестал страшить его. Тогда он гулял меж его сосен и встретил Катрин. Сейчас он взирал на пущу, приближающуюся с каждым шагом, как ранее глядел на Калидон и его окрестности. Это ее владения, может, она и сейчас там — поет в душистых сумерках?
Пока он стоял над Риверсло, вечер стал фиолетовым, округлившаяся луна постепенно забиралась все выше небеса. Дэвиду не терпелось узнать, как выглядит Рай в этом магическом свете, и сердце подсказывало ему, что девушка задержалась там чуть дольше обычного и они обязательно столкнутся. Он мог не спешить домой: не поверил же он глупым россказням Изобел. Но из уважения к пожилой женщине он решил обратить внимание на знамения. Дэвид раскрутил и подбросил посох. Если он упадет навершием к нему, придется отправиться домой. Но посох опустился в вереск навершием в другую сторону. Поэтому пастор нырнул вниз, в орешник, направляясь к поляне, уводящей на восток к заброшенной мельнице.
Он нашел ее, но узкая чисть была очень темна. Луна не успела подняться высоко над горизонтом, и цветы тонули во мгле, краски померкли, оставив лишь лиловый сумрак и белую пену водопада.
Со временем он добрался до высокого берега на опушке соснового леса. Он искал дорогу в Рай, но не находил ее. Дэвид помнил, что место было не в хвойном бору, а среди дубов и лещины, но быстроногая девушка вела его между сосен… Он оказался там, где входил в чащу в прошлый раз, и решил повторить прежний путь.
В сосняке было светлее, чем он ожидал. Луна воспарила высоко в небо и залила все полянки белым сиянием… Точно, здесь он впервые заметил, как мелькнуло зеленое платье… Девушка пряталась между теми скалами, загнанная в тупик… Вела его вниз по холму, по скосу, потом повернула — налево или направо? Направо, подумал он и углубился в заросли орляка. Еще там рос шиповник, да, конечно, а вот эту огромную корягу пришлось огибать.
Вдруг он обнаружил ручеек и вообразил, что тот течет из источника в Раю. Дэвид принялся карабкаться по склону вверх, пока не наткнулся на густые заросли вперемежку с валунами. Он шел в основном по тускло освещенной местности, но полутьма в поросших лесом холмах может запутать всякого. Вскоре Дэвид перестал понимать, куда идет, ощущая лишь, что поднимается или спускается. Он не знал, где запад, а где восток, и не пытался остановиться и подумать: ночь и лес околдовали его. В воздухе пахло росой, и невероятной сладостью папоротников, и соснами, и мхами; пространство между высокими деревьями лучилось бледнейшим золотом, а в прогалинах крон по сумрачно-синему небу катилась луна, и то было не нежное апрельское светило, но пламенная богиня-завоевательница, несущаяся на колеснице прямо по звездам.
Дэвиду стало ясно, что до Рая он может добраться только случайно, ведь он окончательно сбился с пути. Но он не жалел, что заблудился, ибо вся эта местность являлась Раем. Никогда доселе он так отчетливо не ощущал волшебства природы. Лес, которого он так настойчиво избегал когда-то, обратился в храм, озаренный неземным светом и исполненный первозданной тишью. Он позабыл о девушке, позабыл о метаниях. Мир и веселье одновременно заполнили его душу: он стал легкомыслен, как мальчишка, и спокоен, как умудренный годами муж; тело казалось невесомым, как воздух, хотя он прошагал не меньше двадцати миль; он чувствовал себя так, будто только что поднялся с постели. Но ликования не было, ему не хотелось петь, как бывало обычно в минуты радости… Нельзя было нарушать эту чудесную и праведную тишину. В Лесу не слышалось ни звука: ни дуновения ветра, как вдали, в холмах; ни птичьего вскрика; ни шелеста травы. Все кругом онемело — но не умерло, лишь заснуло.
Внезапно Дэвид вышел на поляну, словно прибоем, омытую лунным светом. Земля была покрыта зеленым мшистым ковром без единого камешка или кустика, а посреди поляны стояло нечто напоминающее алтарь.
Сперва ему подумалось, что это обрушившийся со склона валун. Приблизившись, он понял, что это дело рук человеческих. Много столетий назад над ним потрудился камнетес — валун был квадратный и твердо стоял на своем основании. Непогода покалечила его: давний ураган отбил верхний угол, но камень продолжал противостоять ненастьям. Луна освещала бок валуна, и Дэвиду показалось, что он видит полустертую надпись. Он опустился на колени и, хотя нижняя часть стала нечитаемой, смог разобрать верхние буквы. I. О. М. — он понял это: «Jovi Optimo Maximo. Величайшему и всемогущему Юпитеру». Грубый валун когда-то служил алтарем.
Ужаснувшись, Дэвид тихо попятился. В старину этим лесом владели иные люди — облаченные в доспехи римляне, пришедшие по длинным дорогам с юга, священники в белых одеяниях, приносящие жертвы мертвым богам. Он был достаточно образован, чтобы почувствовать магию этого неожиданного соприкосновения с прошлым. Но кое-что в открытии очаровало и обеспокоило его одновременно. Здесь обитали языческие тайны, и присутствие их стерло простоту лесной сени, нарушив ее покой. Встарь тут говорили на диких наречиях, и он словно услышал их отголоски.
Дэвид поспешил в темный подлесок… Сейчас его настроение переменилось. Он устал, глаза слипались, он представил, как встревоженная Изобел не спит и ждет его. Он вспомнил, что это Праздник святого креста, ночь, что дышит язычеством и папизмом, но воображение не сдавалось под натиском рассудка. Да, бабушкины сказки, глупости, но… Дэвиду страстно захотелось очутиться дома, под одеялом. Надо пойти обратно и найти дорогу от Риверсло. Значит, следует идти на запад, и после секундного замешательства он побежал, как ему показалось, в верном направлении.
Что-то изменилось — Лес или, может, его собственное восприятие. Лунный свет больше не казался доброжелательным и прекрасным, он стал похож на огоньки над могилами, которые, как утверждают старики, и ныне можно увидеть на погосте. Чтоб старикам пусто было: их побаски вновь превратили его в напуганного мальчугана!.. А это что еще за звук? Точно кто-то говорит поблизости, не безобидные птицы и не ветер, а человеческие голоса. Он остановился и прислушался… в чаще царила тишина, не нарушаемая земными звуками, однако ощущение движения, шорохи и, да, голоса все еще мерещились поблизости.
Судьба ополчилась против него, и он вновь очутился на той же поляне, откуда, как ему подумалось, сумел убежать… Дэвид заметил перемену: кто-то покрыл алтарь тканью. Сначала он понадеялся, что это всего-навсего игра света и тени, и заставил себя приблизиться. Теперь он не сомневался, что на камне белеет грубое льняное полотно, точно такое же, как покров, что стелют в кирке по священным праздникам.
Он едва не ослеп от страха, охватившего его, когда он осознал это. Вспомнились легенды о Лесе, все то, что заставляло содрогаться. На мгновение Дэвид стал ребенком, заплутавшимся и дрожащим, каждый миг ожидающим нападения бесформенных чудищ из темноты. Он бросился прочь, точно от проклятого места.
Дэвид ринулся в холмы, вообразив, что наверху он будет в безопасности и вот-вот наткнется на открытые верещатники. Но голые утесы преградили путь, и он направился, как посчитал, на запад, в дубраву, полагая, что она свободна от колдовства соснового бора. Он не мчался сломя голову, бежал без спешки и с оглядкой, придерживаясь болот и мест потемнее, стараясь не наступать на трескучие ветки, ведь чьи-то глаза наверняка следят за ним из Леса. В глубине души ему было нестерпимо стыдно: он, взрослый мужчина и рукоположенный священник, ввергнут в пучину ужаса. Но инстинкты оказались сильнее рассудка. Дыхание перехватило, ноги обмякли и не слушались, будто больше не принадлежали ему. Ветви хлестали по лицу, и Дэвид знал, что все оно в крови, хотя не чувствовал боли.
Пуща стала редеть, и впереди он увидел свет — конечно, там лощина, разделяющая сосняк и орешник. Пастор побежал быстрее, и страх начал понемногу рассеиваться. Вдруг он услышал какой-то звук, схожий с завыванием ветра, бушевавшего в холмах. До его ушей донеслись пронзительные ноты: высокие, чистые, резкие, — но в Лесу по-прежнему не чувствовалось ни малейшего дуновения, и тело Дэвида было мокро от пота. Он приближался к открытому пространству — и спасению.
Сердце его замерло, колени подогнулись, и он опустился на землю. Перед ним опять лежала проклятая поляна.
Она более не пустовала. Покрытый полотном алтарь окружили фигуры — людские или дьявольские, медленно движущиеся в танце. В стороне от хоровода сидел музыкант, играющий на каком-то инструменте. Мох приглушал шаги, и только завывание дуды звучало пронзительно и неистово.
С глаз спала пелена, к Дэвиду вернулось самообладание, а с ним отвага, трезвость мысли и сила духа. Им все еще владел страх, но и он отступал под напором отвращения и гнева. Пастор наконец разглядел, что у алтаря пляшут люди, мужчины и женщины: женщины полуобнажены, а у мужчин странные, звериные головные уборы. Те, кого он принял за демонов Преисподней, были переодетыми смертными: один со свиным рылом, другой с козлиными рогами, дударь — с разверстой пастью черного пса… Они немного расступились, и Дэвид увидел алтарь с разложенной снедью и питием, точно приготовленный для безбожного таинства.
Танец был причудлив и нетороплив, ибо каждую из женщин обнимал сзади мужчина. Они двигались против часовой стрелки, против солнечного круга. Глазу, привычному к привольным коленцам сельской джиги или рила, зрелище представлялось чистейшим злом: ухмыляющиеся маски, побледневшие и застывшие в экстазе женские лица, непристойные позы, а надо всем этим жуткий колдовской мотив, леденящий кровь, как стон ужаса.
Внутри Дэвида все закипело от злости, и он поднялся на ноги, но неожиданно мелодия сменилась. Медлительный напев превратился в бешеный ритм, стремительный и лихой. Музыкант приплясывал, танцоры, двигаясь в прежнем направлении, вертелись и прыгали, дергая конечностями в сумасшедшем риле… В хороводе кружились и старухи — Дэвид видел развевающиеся седые лохмы. К дудочным трелям добавились выкрики: обезумевшие плясуны стенали и вздыхали.
Дэвиду вспомнились неприкаянные души, носящиеся по Аду. Ярость ветхозаветного пророка переполнила его. Он решительно вышел на поляну. Черти перед ним или нет, он положит конец этому сборищу проклятых.
— Именем Господа, — вскричал он, — заклинаю! Если вы смертны, раскайтесь; если демоны, приказываю вам вернуться туда, откуда явились.
У Дэвида был сильный голос, но танцующие не слушали его. Дуда визжала, пляска продолжалась.
В голову пастора бросилась кровь. Каждый нерв, каждый мускул напряглись от небывалого взрыва страстей. Он кинулся в толпу, в вонь грязных звериных шкур и потных тел. Добравшись до алтаря, он сдернул полотно, сбрасывая приношения на землю. Растолкав плясунов, он нацелился на развеселившегося музыканта, показавшегося ему распорядителем оргии.
Во время бегства по лесу Дэвид потерял посох, и единственным его оружием были руки. «Изыди, Сатана», — возласил он, схватился за дуду, торчащую из собачьей пасти, и разбил инструмент о голову в маске.
Музыка смолкла, хоровод застыл, а через мгновение все они, как стая куниц, бросились на священника. Длинные ногти тянулись к его лицу, пустые глаза вдруг запылали сладострастием ненависти. Но у Дэвида было секундное преимущество, и он воспользовался им, накинувшись на дударя. Музыкант — а это существо явно было человеком — размахнулся, пытаясь нанести страшный удар по лицу противника; Дэвид успел уклониться, и тот попал по плечу. Удар развернул пастора, однако, будучи юным и ловким, он сделал внезапный выпад и вцепился в псиную морду. Враг оказался очень силен, но колено священника настигло его пах, он согнулся, и Дэвид сорвал маску, сделанную из дерева и кожи, с его головы. Собачья морда треснула от мощного сжатия, как осиное гнездо, и пастор на мгновение увидел рыжую шевелюру и веснушчатое лицо.
На одно только мгновение. Кто-то навалился на него сверху, сомкнув пальцы на его горле. Священник потерял сознание.