В сентябре в центре Москвы у Никитских ворот был арестован литературовед и литературный критик, член Союза писателей, на­учный сотрудник Института мировой литературы Андрей Синяв­ский. Взгляды Синявского на литературный процесс в СССР рас­ходились с официальными. Однажды он пошутил: «У меня с Со­ветской властью расхождения не политические, а стилистические». С 1956 года через дочь французского дипломата Элен Замойскую он начал пересылать рукописи за границу и печататься под псевдони­мом Абрам Терц (есть такой персонаж в одесской «блатной» песен­ке). Псевдоним придумала жена Синявского — Мария Васильевна Розанова. А сам Синявский по этому поводу говорил: «Нужно было печатать под псевдонимом, чтобы не арестовали. Русская традиция очень грустная, любит красивые псевдонимы — Максим Горький, Андрей Белый, Эдуард Багрицкий... Абрам Терц — это литературная маска моя. Он гораздо моложе меня, никакой бороды. Человек сво­бодный, расхлябанный, вор и бандит. Это — в моей стилистике.

Хотя в этих сочинениях я не писал ничего ужасного и не при­зывал к свержению советской власти. Достаточно уже одного того, что ты как-то по-другому мыслишь и по-другому, по-своему ста­вишь слова, вступая в противоречие с общегосударственным сти­лем, с казенной фразой, которая всем управляет. Для таких авторов, так же как для диссидентов вообще, в Советском Союзе существует специальный юридический термин: «особо опасные государствен­ные преступники». Лично я принадлежал к этой категории».

О том, что Синявский не только критик, но и пишет фантасти­ческие рассказы, Высоцкий знал еще до процесса. Его совершен­но потрясла повесть «Пхенц» — о пришельце из другого мира. Это была даже не фантастика, а что-то высокое, глубоко философское, с дерзким нарушением канонов соцреализма.

Самому Синявскому нравилось быть двуликим — в нем жил и ведущий советский литературовед Андрей Синявский, и потаен­ный, издевающийся осквернитель «святынь» Абрашка Терц. В своей художественной прозе Синявский как бы перевоплощается в Тер­ца, мистификатора, не чурающегося и убийственной иронии, и ма­терного словечка. В 62-м году в журнале «Иностранная литерату­ра» появилась статья об антисоветской сущности сочинений Абра­ма Терца. Автор статьи Б.Рюриков писал: «В прошлом году в Англии и Франции вышел роман «Из советской жизни» под названием «Суд идет». Автор укрылся под псевдонимом Абрама Терца. Даже из со­чувственного изложения ясно, что перед нами неуемная антисовет­ская фальшивка, рассчитанная на не очень взыскательного читате­ля... Ратующие против социалистического реализма эстетствующие рыцари «холодной войны» — к какой достоверности, к какой прав­де тянут они?..»

О том, что этот самый Терц живет не за бугром, а под носом у КГБ, тогда еще не знали. Синявский и Розанова к аресту готовились, понимая, что рано или поздно это случится. Тем не менее арест про­изошел очень неожиданно...

8 сентября 1965 года Синявский шел на лекцию, когда сзади раздался голос: «Андрей Донатович?» — Синявский оглянулся, ни­кого не увидел, стал поворачивать обратно — и одним движением его запихнули в машину, которая уже стояла сзади с распахнутой дверцей. Хотя кругом было много народу, никто ничего даже не за­метил. Потом сразу Лубянка, допросы. Первые несколько дней Си­нявский пытался отрицать, что он и есть тот самый Абрам Терц, но затем понял, что бесполезно отрицать факты, которые были на ру­ках у следователей. Факты он признал, но не признал себя винов­ным в антисоветской деятельности.

А через несколько дней был арестован друг Синявского поэт-переводчик Юлий Даниэль, публиковавший на Западе свою прозу (повесть «Говорит Москва») под псевдонимом Николай Аржак. Об­винение было аналогичным.

М.Розанова: «Когда арестовали Синявского и это дошло до Вы­соцкого, он пришел ко мне. У нас телефона не было, к нам без звон­ка все приходили. И вот пришел Высоцкий в нашу жуткую комму­нальную квартиру, снял со стены гитару и спел песню «Говорят, аре­стован добрый парень за три слова...». И вообще, весь первый год, когда Андрей Донатович был в лагере, — весь этот год перекликал­ся с песнями Высоцкого...»

К Розановой пришел не только Высоцкий. Пришли с обыском и в числе прочих вещей забрали магнитофон и пленки с записями Высоцкого. Эти пленки присовокупили к делу.

А.Синявский: «К концу следствия меня вызвали в Лефортово, на допрос, но почему-то не в обычный кабинет следователя, а по­вели какими-то длинными коридорами. Наконец открыли дверь ка­бинета, где сидело много чекистов. Все смотрят на меня достаточно мрачно, предлагают сесть и включают магнитофон. Я слышу голос Высоцкого. По песням я догадываюсь, что это наши пленки, кото­рые изъяты, вероятно, у нас при обыске. Мне песни доставляют ог­ромное удовольствие, чего нельзя сказать про остальных присутст­вующих. Они сидят с достаточно мрачным видом, перекидываясь взглядами. Песни на этой пленке были очень смешные, и меня по­разило, что никто ни разу не улыбнулся, даже когда Высоцкий пел "Начальник Токарев" и "Я был душой дурного общества". Потом они стали говорить об антиобщественных настроениях этих песен, тре­бовать от меня согласия на уничтожение пленок. Я, естественно, спорил. Говорил, что, напротив, мне песни эти видятся вполне пат­риотичными, что их нужно передавать по радио, что они воспева­ют патриотизм и героизм, ссылаясь, в частности, на одну из них — «Нынче все срока закончены, а у лагерных ворот, что крест-накрест заколочены, надпись "Все ушли на фронт"». Вот, говорил я, даже блатные в тяжелые минуты для страны идут на фронт. Тогда один из чекистов спрашивает меня: "Ну, ведь это можно понять так, что у нас до сих пор есть лагеря?" — "Простите, — отвечаю, — а меня вы куда готовите?" Он ничего не ответил. В общем, я отказался от того, чтобы пленки стерли. Тогда они сказали, что хорошо, пленки они вернут, но один рассказ все-таки сотрут — рассказ о том, как в Красном море к Ростову плывут два крокодила, маленький и боль­шой, и маленький все время пристает с вопросами к большому: "А мы до Ростова плывем?", А мы в Красном море плывем"».

М.Розанова: «Был у Высоцкого рассказ, который мы называли "Рассказом о двух крокодилах". На самом деле было не два, а три кро­кодила — один утонул, второй стал секретарем райкома, а третий остался крокодилом... Совершенно дурацкая история, там еще была медведица, которая оказалась Надеждой Константиновной Круп­ской. Высоцкий потом рассказывал мне, что его вызвали на Лубян­ку, грозили, что, если он «не заткнется», ему придется плохо. Ему было тяжело, очень тяжело в то время. Но держался он удивитель­но достойно. Часто навещал меня. Однажды, придя, почти настой­чиво требовал, чтобы мы поехали вместе на свидание к Синявско­му, и на мои возражения: "Это невозможно" — твердил: "Ничего, прорвемся"».

Об этих событиях Высоцкий написал в Магадан И.Кохановскому.

Письмо датируется 20 декабря 1965 года: «...Ну а теперь перей­дем к самому главному. Помнишь, у меня был такой педагог — Си­нявский Андрей Донатович? С бородой, у него еще жена Маша... Так вот, уже четыре месяца, как разговорами о нем живет вся Москва и вся заграница. Это — событие номер один. Дело в том, что его арестовал КГБ. За то, якобы, что он печатал за границей всякие произведения: там —за рубежом — вот уже несколько лет печата­ется художественная литература под псевдонимом Абрам Терц, и КГБ решил, что это он. Провели лингвистический анализ — и вот уже три месяца идет следствие. Кстати, маленькая подробность.

При обыске у него забрали все пленки с моими песнями и еще кое с чем похлеще — с рассказами и так далее. Пока никаких репрессий не последовало, и слежки за собой не замечаю, хотя — надежды не теряю. Вот так, но — ничего, сейчас другие времена, другие мето­ды, мы никого не боимся, и вообще, как сказал Хрущев, у нас нет по­литзаключенных...»

Еще до начала судебного процесса в газете «Известия» были опубликованы две статьи, в которых деятельность писателей «со­ветская общественность осудила», а сама деятельность расценива­лась как «агитация и пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти...», и «виновность писателей была до­казана». Синявского и Даниэля обвинили в передаче на Запад «анти­советских» литературных произведений и публикации их под псев­донимами Абрам Терц и Николай Аржак.

О предстоящем суде над писателями сообщили «голоса». Арест писателей был воспринят как пролог к зловещим переменам. В этой обстановке тревоги и неопределенности 5 декабря 1965 года на Пуш­кинской площади в Москве прошел первый за время существова­ния Советской власти «митинг гласности» в защиту Синявского и Даниэля. Собралось несколько сотен человек. Правозащитники раз­вернули небольшие плакаты, но их быстро выхватили натрениро­ванные руки, и даже стоявшие рядом не успели прочесть, что было на плакатах. Потом стало известно, что надписи гласили: «Требу­ем гласности суда над Синявским и Даниэлем!» и «Уважайте совет­скую Конституцию!» Одним из организаторов митинга был извест­ный впоследствии правозащитник Владимир Буковский.

5 января 1966 года состоялась беседа Л.Брежнева с председате­лем правления Союза писателей К.Фединым, после которой Секре­тариат ЦК КПСС постановил провести над А.Синявским и Ю.Да­ниэлем открытый судебный процесс.

Процесс над двумя «отщепенцами, перевертышами, оборотня­ми, двурушниками и изменниками родине», как их называла услуж­ливая пресса и угодливые коллеги по писательскому цеху, состоялся в Верховном суде РСФСР 10—14 февраля 1966 года. Процесс ока­зался «открытым» не для всех — в зал суда пускали по пропускам, показания свидетелей защиты во внимание не принимались. Оба подсудимых виновными себя не признали и в последнем слове на­стаивали на праве свободы творчества и на невозможности судить о художественности произведения по Уголовному кодексу.

А.Синявский: «Пересылка произведений на Запад служила наи­лучшим способом «сохранить текст», а не являлась политической акцией или формой протеста».

Ю.Даниэль: «...никакие обвинения не помешают нам — Синяв­скому и мне — чувствовать себя людьми, любящими свою страну и свой народ».

По статье 70 УК РСФСР — «Антисоветская деятельность и про­паганда» — Синявский был приговорен к семи, а Даниэль — к пя­ти годам лагерей строгого режима. Приговор обжалованию не под­лежал.

О ходе процесса подробно рассказывали западные «голоса». Сам процесс и реакцию на него общественности принято считать началом движения, позже названного «правозащитным». В лексико­не граждан и «голосов» появились новые слова: «диссидент», «узник совести», «спецлечение»; позднее — «отказник», «невозвращенец»...

Этот процесс был беспримерным не только потому, что лю­дей судили за слово, но и потому, что обвиняемые были первыми людьми, не раскаявшимися на процессе, как этого от них требова­ли. Они не признали себя виновными, несмотря на давление сле­дователей, судей, общественных обвинителей и огромного количе­ства доброхотов, которые ничего и не читали из книг Синявского и Даниэля, но своими письмами во все инстанции требовали при­менения к ним самых суровых мер.

В марте 66-го в защиту писателей встали итальянские ком­мунисты, предложившие открыть дискуссию на страницах «Лите­ратурной газеты» по поводу свободы слова в СССР. В дискуссии итальянцам было отказано, зато от имени советских коммунистов на XXIII съезде КПСС выступил М.Шолохов с осуждением «отще­пенцев и оборотней».

Высоцкий, для которого линия партии всегда проходила где-то в стороне, не остался в стороне от происходящих событий и сразу после процесса написал гневное сатирическое стихотворение «Вот и кончился процесс...»:

Посмотреть продукцию:

Что в ней там за трещина,

Контр-ли революция,

Анти-ли советчина.

Но сказали твердо: «Нет!

Чтоб ни грамма гласности!»

Сам все знает Комитет

Нашей безопасности.

Понятно, что это стихотворение, как и письмо итальянских коммунистов, опубликовано не было.

Высоцкого не полюбили в КГБ особенно в ту пору, потому что он с его блатной тематикой был очень созвучен ситуации, в которой жил тогда советский народ. В следующем году будет при­нята статья УК 190-1 — «Распространение заведомо ложных из­мышлений, порочащих советский государственный и обществен­ный строй». Письменная или устная критика однопартийной сис­темы, безальтернативных выборов парламента, голосующего всегда только «за», наказывается лишением свободы до 3 лет. Опасность быть осужденным по этой статье сопровождала Высоцкого до кон­ца жизни...

М.Розанова обратилась в Верховный суд с просьбой о поми­ловании, избрав в качестве мотива трудности воспитания малолет­него сына (на момент ареста сыну Егору было восемь месяцев). 12 мая 1971 года руководитель КГБ Ю.Андропов выступил с инициа­тивой: сократить срок пребывания в тюрьме А.Синявскому. И хотя Синявский остался на позиции непризнания своей вины и отрицал антисоветский характер своих действий, его освободили из лагеря 8 июня 1971 года. По этому случаю Высоцкий устроил на квартире Синявского «творческий отчет», спев все песни, написанные за годы отсидки хозяина квартиры. Синявскому тогда показалось, что Вла­димир отошел от блатной песни и стал заниматься легальной заказ­ной тематикой. Он не заметил, что поэт уже исчерпал блатную тему, его не удовлетворял один и тот же тип героя, переходивший из пес­ни в песню. Поэтический мир Высоцкого нуждался в расширении, без которого сочинительство стало бы топтанием на месте.

Отсидев в лагере пять лет и девять месяцев, Синявский пробо­вал вернуться к легальной литературной работе. В Москве того вре­мени это оказалось невозможным. Писатель был обречен на судь­бу изгоя, тогда он попросил разрешения выехать на Запад. В авгу­сте 1973 года писатель с семьей выезжает по частному приглашению во Францию и остается там. Бывшие студенты МГУ и ученики Си­нявского — Мишель О'Кутюрье, Клод Фрийо и Луи Мартинес, став­шие славистами во Франции, — пригласили его преподавать. С 1973 по 1994 Синявский — профессор Парижского университета «Гран Пале», где читал лекции по русской литературе.

Старая интеллигентская эмиграция поначалу тоже очень теп­ло приняла их. Никто из них, конечно, Синявского не читал, но ду­мали — «борец с советской властью». Однажды Синявские решили показать одной пожилой паре песни Высоцкого. Те послушали и за­тем, помявшись, сказали: «М-да... Конечно, это очень интересно. Но Шаляпин пел лучше! Потому что не хрипел и не кричал». Они не понимали и текстов, потому что были оторваны от нынешней поч­вы и времени России.

В июле 74-го в Париже, анализируя литературный процесс в России, Синявский писал: «До сих пор мы не вышли из полуфольк­лорного состояния. Когда словесность не имеет силы расправить крылья в книге и пробавляется изустными формами. Но эта участь (участь всякого подневольного искусства) по-своему замечательна, и поэтому мы в награду за отсутствие печатного станка, журналов, театров, кино получили своих беранжеров, трубадуров и менестре­лей — в лице блестящей плеяды поэтов-песенников. Я не стану на­зывать — их имена и так всем известны, их песни поет и слушает вся страна, празднуя под звон гитары день рождения нового, нигде не опубликованного, не записанного на граммофонную пластинку, поруганного, загубленного и потому освобожденного слова.

У меня гитара есть — расступитесь, стены!

Век свободы не видать из-за злой фортуны!

Перережьте горло мне, перережьте вены —

Только не порвите серебряные струны!

Так поют сейчас наши народные поэты, действующие во­преки всей теории и практике насаждаемой сверху «народности», которая, конечно же, совпадает с понятием «партийности» и никого не волнует, никому не западает в память и существует в разрежен­ном пространстве — вне народа и без народа, услаждая лишь слух начальников, да и то пока те бегают по кабинетам и строчат докла­ды друг другу, по инстанции, а как поедут домой, да выпьют с ус­татку законные двести граммов, так и сами слушают, отдуваясь, маг­нитофонные ленты с только что ими зарезанной одинокой гитарой. Песня пошла в обход поставленной между словесностью и народом, неприступной, как в Берлине, стены и за несколько лет буквально повернула к себе родную землю. Традиции старинного городского романса и блатной лирики здесь как-то сошлись и породили совер­шенно особый, еще неизвестный у нас художественный жанр, за­местивший безличную фольклорную стихию голосом индивидуаль­ным, авторским, голосом поэта, осмелившегося запеть от имени жи­вой, а не выдуманной России. Этот голос по радио бы пустить — на всю страну, на весь мир — то-то радовались бы люди...»

Арест и лагерь сделали А.Синявского осторожным конспира­тором — он не назвал фамилии Высоцкого в статье, не желая ему навредить.

Когда Высоцкий только пришел на «Таганку», он был очень дружен с Эдуардом Арутюняном, Борисом Буткеевым, Эдуардом Кошманом — и все это были «пьющие ребята». Да и сам театр бу­дут часто называть «театром пьющих мужчин». Неоднократное «на­рушение режима» этой компанией привело 3 октября к заседанию месткома с повесткой «о недопустимом поведении артистов Высоц­кого и Кошмана». Предупредили... Не внял и на неделю уехал в Бе­лоруссию на съемки. 15 октября — новое осуждающее собрание.

К этому времени в театре сформировалось ядро довольно силь­ных актеров, и было мнение оставить человек 20 — 25 при преж­нем фонде заработной платы. Желание актеров зарабатывать боль­ше привело к очень острому обсуждению и осуждению. Больше всех кричал А.Васильев: «Уволить! Выгнать!» Не выгнали, объявили вы­говор. Ю.Любимов категорически настаивает на добровольно-при­нудительном лечении.

15 ноября Высоцкий добровольно без конвоя ложится в боль­ницу № 8 им. З.П. Соловьева. В то время эта специализированная психоневрологическая больница на Шаболовке, как ласково ее на­зывали сами врачи — «соловьевка», считалась одной из лучших в России. Попасть туда на лечение было сложно, больных клали в «соловьевку» только по направлению диспансерного отделения больни­цы. На этот раз «направлением» послужила просьба Ю.Любимова.

Вспоминает психиатр Алла Машенджинова, которая на про­тяжении многих лет была лечащим врачом Высоцкого: «Как-то ко мне в больницу приехал художественный руководитель Театра на Таганке Юрий Любимов и попросил отпускать Володю на спектак­ли. Я согласилась, но только с сопровождением. За Володей вече­ром приходила машина, и я попросила аспиранта Мишу Буянова сопровождать Высоцкого в театр. Попасть тогда на «Таганку» было невозможно, и Миша с радостью согласился. Он несколько раз со­провождал Высоцкого до театра и обратно. Конечно, до конца по­верить в то, что он болен, Володя не мог. Ему казалось, что если захотеть, то пить можно бросить самостоятельно. Часто навещала Высоцкого его жена Людмила, которая приходила в больницу вме­сте с детьми».

Вспомнила Алла Вениаминовна и звонок к матери Владимира, который состоялся, когда сын впервые попал в эту больницу: "Если бы она проявила хотя бы сотую долю того внимания, с которым уча­ствовала в посмертном признании имени Высоцкого, для Володиного выздоровления это было бы жизненно важно. Она была жестким человеком. Как Володя мне тогда сказал: «Да не звоните вы ей, она все равно ко мне не придет...» Обычно меня осаждали родители дру­гих больных, чтобы рассказать историю болезни своих детей. Мать Владимира на мой звонок ответила строго: «Нечего мне звонить, он взрослый»". Больше А.Машенджинова ей не звонила.

В.Высоцкий — И.Кохановскому: «А теперь вот что. Письмо твое получил, будучи в алкогольной больнице, куда лег по настоя­нию дирекции своей после большого загула. Отдохнул, вылечился, на этот раз, по-моему, окончательно, хотя — зарекалась ворона не клевать, но... хочется верить. Прочитал уйму книг. Набрался характерностей, понаблюдал психов. Один псих, параноик в тихой форме, писал оды, посвященные главврачу, и мерзким голосом чи­тал их в уборной...

Сейчас я здоров, все наладилось. Коля Губенко уходит снимать­ся, и я буду играть Керенского, Гитлера и Чаплина вместо него. Ман­драж страшный, но — ничего. Не впервой!

Вот, пожалуй, пока все. Пиши мне, Васечек, стихи присылай. Теперь будем писать почаще. Извини, что без юмора, не тот я уж, не тот. Постараюсь исправиться. Обнимаю тебя и целую. Васек».

Впечатления от пребывания в больнице стали сюжетом песни, написанной сразу же после выхода:

Куда там Достоевскому с «Записками...» известными!

Увидел бы покойничек, как бьют об двери лбы!

И рассказать бы Гоголю про жизнь нашу убогую!

Ей-богу, этот Гоголь бы нам не поверил бы!

Он пробыл в больнице до 6 декабря. Лечение, действительно, помогло, и какое-то время ему казалось, что пришло избавление. Ре­миссия продолжалась около двух лет, и он держался даже, казалось бы, в самой располагающей для выпивки обстановке.

Вспоминает А.Городницкий: «В шестьдесят пятом году во время служебной командировки в Москву я позвонил ему домой. Встрети­лись. Это был, по существу, единственный раз, когда мы просидели с ним у него дома всю ночь. Пели песни, разговаривали. Помню, он отказался от налитой рюмки, а когда я начал подначивать его, что­бы он все-таки выпил, грустно сказал: "Погоди, Саня, и ты еще до­живешь до того, что будешь отказываться"».