В конце мая я был не в форме. Мама умерла после долгой болезни, которая собрала дань со всех, кто заботился о несчастной. Она умерла, когда я находился в двухнедельной рекламной поездке по случаю выхода моей книги и сразу после лекционного тура. Днем я работал редактором в журнале «Форбс лайф» в Нью-Йорке, а в свободные от службы часы начал писать новый роман. Тем временем папа, который слабел на глазах, требовал все больше моего внимания. В такие времена единственный ребенок начинает жалеть об отсутствии у него старшей сестры, которой он мог бы сказать: «Меня нет. Займись-ка родителями».
Так как я очень устал, физически и эмоционально, был выбит из колеи, то на недельку отправился один в Церматт (Швейцария) походить пешком, посидеть на нормальной диете, поработать над книгой, в общем, немного себя подрегулировать. С собой я взял сулившую приятное времяпрепровождение новую книжку Александра Во, внука Ивлина Во и сына Оберона Во, под названием «Отцы и сыновья». По утрам, лежа в постели и поглядывая в окно на гору Маттерхорн (возможно, самый потрясающий вид на земле), я работал над романом; а днем таскал свое отяжелевшее тело вверх и вниз по горам, плавал в бассейне при отеле, заряжался энергией, в своем номере выпивал коктейль, одновременно отправляя имейлы, съедал ранний, как там принято, первоклассный обед и вновь отправлялся в постель вместе с отличной книжкой мистера Во о том, как быть внуком и сыном знаменитых писателей. Около девяти я уже спал под шум протекавшей неподалеку реки. То, что доктор прописал.
В первый же день, когда я приехал в свой отель, грязный и уставший из-за дальнего перелета, я проверил свою почту и обнаружил следующее:
Дорогой Кристофер, умерла Джейн. Помолись о ней. ххп.
Джейн — моя тетя. Папина сестра, которая была немного старше его. Много лет ее мучила эмфизема. У Бакли, видимо, генетическая предрасположенность к этой болезни: она была и у папы, и у Джейн, и у моего дяди Рида. В молодости Джейн выкуривала по три пачки сигарет в день. Почти десять лет она храбро и не жалуясь вела войну с наступавшим на нее удушьем. Перед смертью у нее оставалось примерно четыре процента жизненной емкости легких. Дядя Рид выкуривал по четыре пачки сигарет «Кулс-Кулс»! Что до папы, то он отказался от сигарет, когда ему было двадцать семь лет, после ужасного похмелья в первый день Пасхи, но он курил сигары, дым которых — в отличие от президента Клинтона — вдыхал, так что теперь ему приходилось сражаться за каждый вдох. У меня, насколько я себя помню, всегда была астма, и время от времени она укладывает меня в больницу, и тогда я представляю собой нечто простуженное, потное, просыпающееся ночью в паническом страхе, словно вокруг меня безвоздушное пространство.
Несколько лет папа отрицал, что у него эмфизема легких. Глядя, как он пыхтит даже после короткой прогулки или одолев лестничный пролет, я говорил ему: «Папа, ты не думаешь, что у тебя?..» Он не желал слышать слова «эмфизема». «Нет и нет, у меня всего лишь простуда». Однако беда становилась все очевиднее, к тому же он страдал апноэ. Мама, которая сама курила шестьдесят пять лет — шестьдесят пять! — никогда не надоедала ему с этим. Подозреваю, что из суеверия, так как не желала искушать судьбу. Наконец папа отправился в клинику Мэйо в Рочестере, где получил официальное заключение; но даже после этого он отказывался произносить слово «эмфизема», по крайней мере какое-то время. Он говорил: «Очевидно, мешает рубец, образовавшийся из-за сигар». И менял тему разговора.
С его эмфиземой связан трагифарс. В 1967 году, когда мне было семнадцать лет и я учился в школе с пансионом, он прислал мне письмо. Только что он побывал в Техасе у двоюродного брата, который страдал эмфиземой. Папа в отвратительных подробностях описал мне его состояние: «Он уже не может добраться до ванной комнаты, у него нет сил вытереть себе нос». Я был в ужасе. Помнится, я думал: фу-ты, хорошо, папа предупредил. Но это было еще не все. Наконец он дошел до самого главного: оказывается, он узнал, что я курю. Черт, кто ему сказал? Приближался мой семнадцатый день рождения, и для получения водительского удостоверения требовалась его подпись. Ох-ох… Значит, подпись я не получу, пока не брошу курить. В свою очередь, он пообещал мне «все, что душе угодно». Такой была его манера проявлять щедрость. Если уступить ему в чем-то, он готов был дать все на свете. Только так. (Старая история.)
На меня напала долгая, по-детски отчаянная и бессмысленная хандра. Споры с папой всегда кончались одинаково. Наверное, это перешло и на наши непременные эпистолярные отношения. Однако, будучи хитрой маленькой дрянью, я нашел дьявольски умный способ наказать отца. «Ладно, — сказал я, — брошу курить. Но за это я буду посещать летнюю школу в Портсмуте и изучать греческий язык». Вот так! На все лето я лишу его моего общества! Великолепно!
Как только улеглось первое волнение от придуманного мной гениального плана, я стал соображать насчет пиррова аспекта моей хитрости. Достаточно было представить, как я на все лето остаюсь в школе — о чем я только думал? — и буду зубрить мертвый язык, о котором мечтал так же, как о том, чтобы просидеть все лето в Бейруте прикованным «Хезболлой» к батарее наручниками. Тем не менее мой недоразвитый извращенный мозг жаждал мести — в конце концов, я связал его по рукам и ногам. Он обещал!
Последовал ожесточенный обмен письмами (папа был зимой в Гштааде, Швейцарии, где писал очередную книгу). Я, как пиявка, держался за свое. В конце концов, окончательно уяснив для себя реальную перспективу проведения лета в Портсмуте, то есть отказ ho potomo, hou potamou, я пошел на попятный. Был заключен не очень надежный мир. И насчет курения больше не было сказано ни слова.
Много лет спустя, роясь в ящиках папиного письменного стола в Стэмфорде — не спрашивайте зачем; я всегда был трусливым ублюдком, — я обнаружил копию письма, которое он написал отцу Лео, директору моей школы в Портсмуте, и в котором спрашивал, не является ли мое необъяснимое желание посещать летнюю школу и учить греческий язык некими отношениями — как он выразился, «любовным увлечением» (перевод: гомосексуальным) — с другим мальчиком. Я лишился дара речи, читая это. Один Бог знает, что мог подумать бедный старый отец Лео. Предпринял ли он осторожное расследование, вовлекши в него других монахов? Делает ли юный Бакли нечто… хм… выходящее за рамки нормы? Я извлек два урока из этой истории: оставляй месть профессионалам и не читай чужие письма — вам может не понравиться то, что вы узнаете из них.
Тем временем я продолжал по-идиотски, по-детски стоять на своем и курить. Так я курил до четырнадцатого сентября 1988 года, когда, проведя три дня у постели друга, умиравшего от рака легких («У него двенадцать опухолей в легких размером с мяч для игры в гольф», — сказал нам врач), я навсегда перестал курить. Словно переключили тумблер. И вот теперь папа написал мне, что его любимая сестра Джейн убита выкуренными ею сигаретами. Пока я тупо глядел на электронное послание, в голове у меня появилась мысль: теперь папина очередь.
Я любил Джейн — все любили ее. Однако мне не пришло в голову — в ту сумасшедшую, убийственную весну — бросать все, садиться в самолет и лететь за три тысячи миль на еще одни похороны. И я не полетел. Послал имейл с выражением любви и сочувствия папе, его братьям и сестрам — изначально их было десять, но к тому времени осталось шесть, — а также кузенам и кузинам, шестерым замечательным отпрыскам Джейн. И распаковал вещи.
То ли на другой день, то ли через день я получил следующий имейл от папы — они становились все менее разборчивыми — вероятно, из-за (как я почувствовал) того, что папа собирался отсутствовать на похоронах Джейн, ибо должен был ехать в Вашингтон и получать там некую награду. Я подумал: ничего себе! Это же не Нобелевская премия за мир. Всего лишь награда за антикоммунистическую деятельность в течение всей жизни. (Я совершенно не хочу, чтобы это приняли за мое неуважение к награде.) Совершая прогулку по альпийским склонам, я продолжал размышлять, стараясь не угодить в лужу, где купают овец. Я думал: папа хочет пропустить похороны сестры? Ради того, чтобы получить еще одну награду?
К тому времени у папы было больше наград, чем их выпустили за всю историю Олимпийских игр, у него было больше почетных степеней, чем у Эразма, больше лицензий, чем у всех таксистов города Нью-Йорк, больше… что ж, все понятно. Он получил как будто все награды, включая Президентскую медаль Свободы и — в конце концов — почетную степень от альма-матер, то есть от Йельского университета. И ради очередной награды не поехать на похороны Джейн? Я постарался выкинуть это из головы. Я оказался рядом с роскошным Вале и его суглинистыми овечьими пастбищами, чтобы омолодиться, но не чтобы обвинять отца, я все же упрекнул себя за то, что не сел в самолет и не полетел проститься с тетей Джейн. Вряд ли я имел право кого-либо упрекать. И все же. Внутренний голос продолжал терзать меня: приятель — это похороны твоей тетки! Я послал папе имейл.
Папа, ты уверен в правильности своего решения?
Он ответил, что у него обед в «Шэроне» вечером, накануне похорон, на который собираются все Бакли, и это прекрасно, что ему не придется быть на похоронах. Не проблема. Любимое папино выражение: не проблема.
Я пожал плечами, потому что сказать мне было нечего, и отправился в горы. Во время этих восхождений на меня с любопытством взирали сурки, которые высовывались из своих нор и издавали громкий писк, после чего так же быстро исчезали. Светило солнце. Небо было голубым. Воздух — словно вода «Перрье». Великолепно.
В течение последующих дней папины электронные послания становились все более непонятными, постепенно став совершенно нечитаемыми. Я написал Дэнни, который ответил, что папа вернулся из Вашингтона «в плохом состоянии», однако «понемногу приходит в себя». Через три дня я был дома. Мы с папой договорились вместе пообедать в день моего возвращения.
Едва я вышел из Стэмфордского аэропорта, как зазвонил мой мобильник. Я прилетел из другого часового пояса и был немного не в себе, поэтому не сразу узнал номер.
— Крис?
— Да!
— Это Гэвин Маклеод, врач вашего отца.
Гэвин никогда мне не звонил. Нехороший знак.
— Ваш отец в больнице. Его привезла скорая. Мы сделали кое-какие анализы, однако не уверены в диагнозе, но ему лучше остаться здесь. Он же настаивает на том, что мы должны его отпустить. Он говорит, что вы обедаете вместе сегодня вечером.
Значит, опять Стэмфордская больница. Ситуация, в которую я попал, оказавшись на четвертом этаже, если вспомнить, была даже несколько комичной. Опять позвонил Гэвин, и на сей раз его ровный спокойный голос звенел от предельного напряжения: «Он настаивает на выписке, и вы должны приехать сюда как можно скорее». Я сообщил, что еду по Стэмфорду с максимально разрешенной скоростью. Однако мне передалась нервозность Гэвина, ведь, если Уильям Ф. Бакли-младший «настаивает», к этому следует отнестись с максимальным вниманием.
Наконец я приехал в больницу. Папа ждал меня в конце коридора в спортивной бело-зеленой полосатой фуфайке, в какой играют в поло, и синем греческом головном уборе, какой он обычно надевал на яхте. В руках он держал трость и, как ни странно, роман «Отцы и сыновья» Александра Во, который я прислал ему на День отца. Папа сидел в кресле-каталке и мягко обуздывал желание увезти его из коридора 1) Гэвина, 2) двух медицинских сестер, 3) старшего врача отделения, 4) представителя администрации Стэмфордской больницы и 5) черного гиганта-санитара по имени Морис.
Завидев, как я бегу к их живописной группе, напоминавшей сцену выхода монарха, Гэвин вздохнул с облегчением. Он наклонился к папе и что-то сказал ему, словно пропел ребенку или человеку, не вполне адекватному: «Билл, здесь Кристофер. Это Кристофер. Кристофер здесь. Правда, здорово?»