Здание офиса доктора Лернер в Вест-Виллидж располагается среди очаровательных нью-йоркских особняков. Возвышаясь примерно на четыре этажа над своими соседями, оно кажется угнетающим и уродливым. Создается впечатление, что в нем ютится не меньше сотни дантистов (и как минимум один терапевт и пара косметических хирургов), и остается только гадать, что могло располагаться в нем раньше, чей же это дом взвалил на себя бремя аренды под коммерческие предприятия, и как этим планам удалось пройти через комиссию по районированию. Возможно, в результате этой сделки кто-то бесплатно выровнял себе зубы или исправил форму носа.

Судя по обновленному фасаду, снос старого и строительство нового здания имели место примерно в 70-х годах. Из-за ламп дневного света интерьер фойе, оформленный в светлых тонах, выглядит тусклым и заброшенным.

Охранник на входе уставился в маленький телевизор, стоящий на раскладном столе, и даже не отрывает от него глаз, когда я прохожу в лифт, не отметившись у него.

Я рада, что не оставила за собой никаких письменных улик.

Заходя в офис доктора Лернер, я готовлюсь к приему у врача, к тому, что меня будут осматривать и пытаться понять, что со мной не так. Я представляю себе переполненную комнату, в которой обязательно есть пара человек, напичканных лекарствами и истекающих слюной. На деле же оказывается, что я здесь одна. Я начинаю тренировать перед мысленным зеркалом безмятежное выражение лица, которое должно говорить: «Я здесь единственный посетитель, потому что у меня сложный случай».

Я сажусь на потертую клетчатую кушетку и жду. На низком столике лежат журналы; выбор невелик — «Экономист» и «Космополитен», причем оба, по меньшей мере, двухгодичной давности. Я допускаю, что это своеобразный психологический тест, и решаю взять «Экономист». Я надеюсь, это будет свидетельствовать, что меня волнует международная политика и продвижение демократии в мире. Якобы моя жизнь вмещает намного больше, чем те проблемы, которые я собираюсь выложить и оставить в офисе доктора Лернер.

Я медленно листаю страницы журнала, делая вид, что читаю, хотя в действительности не могу не то что сконцентрироваться на словах, но даже понять заголовки. Я беспокоюсь; платить кому-либо только за то, чтобы меня выслушали, представляется мне таким же аморальным и незаконным деянием, как секс за деньги. Это кажется мне абсолютно несовместимым с этическим кодексом «белой кости». Мне нравится думать, что мы оптимисты по умолчанию, — оставьте слона в покое, и скорее всего он в конце концов исчезнет из комнаты по собственной воле, съев пару веток мимозы.

Примерно минут через десять из-за закрытых дверей справа показались две женщины, одна из которых тут же проворно выскочила из приемной. Следуя этикету медицинских учреждений, я не стала пялиться ей в спину. Вместо этого я сосредоточила свое внимание на женщине, которая остановилась рядом со мной, приняв ее за доктора.

Впрочем, при ближайшем рассмотрении доктор Лернер не похожа на врача. Она напоминает мне гадалку на картах Таро. Одета она в ярко-розовое сари, на руках танцуют золотые браслеты. Хотя свет в этой комнате тусклый, я на девяносто пять процентов уверена, что она не индианка.

— Вы, должно быть, Эмили, — говорит она, обращаясь ко мне и протягивая руку для рукопожатия. — Я доктор Лернер. — Она ведет меня в свой кабинет; в нем еще темнее, чем в прихожей, он смахивает на пещеру, и вдоль стен здесь стоят штабеля книг. В воздухе повис густой запах ладана. Это напомнило мне квартиру моего бойфренда в колледже, в которой у меня слезились глаза от горящих свечей, зажженных, чтобы скрыть запах пота, а освещение специально было таким тусклым, чтобы я не могла рассмотреть его угри.

— Присаживайтесь, — говорит она и показывает мне на другую кушетку, тоже клетчатую. Она садится напротив меня в раскладное кресло с подушкой и устраивается там в позе лотоса. По-моему, она уже не в том возрасте, когда телу может быть удобно в таком положении. Я тоже сажусь и пытаюсь сообразить, не имеется ли в виду, что я должна ее копировать. Вспомнив, что я в юбке, решаю, что не стану этого делать.

— Итак, что же привело вас сюда? — спрашивает она меня бодрым голосом, как продавщица, готовая продемонстрировать свой товар. Она кладет руки ладонями вверх на икры, и ее браслеты издают музыкальный звон.

— Недавно мне пришлось пережить нелегкие времена. — Доктор Лернер не реагирует, и я тут же узнаю этот метод. Я сама часто использовала его с упрямыми свидетелями. Ничто так не заставляет людей говорить, как неловкая пауза. Я умышленно попадаюсь на ее удочку, и в основном потому, что плачу за это сотню баксов в час.

— Не так давно у меня был приступ депрессии.

— Понятно, — говорит она. — И что же заставляет вас его так назвать? Что, собственно, означает «депрессия»? — Она говорит это непринужденным тоном, голос у нее не профессиональный и не резкий, как у врача. Как будто мы просто подружки, болтающие за чашечкой кофе.

— Скажем так: я не могла встать с дивана. Я спала. Много спала. Примерно неделю напролет.

Я притворно зеваю — эксцентричная попытка подчеркнуть сказанное.

— А как сейчас?

— Уже не так. Я хочу сказать, что взяла себя в руки. Но теперь я ощущаю какую-то печаль. А раньше я просто чувствовала оцепенение. Что во многом было даже лучше. Это имеет какой-то смысл?

— Конечно. Это очень распространенный защитный механизм. Масса людей закрываются эмоционально, когда не хотят иметь дело с тем, что происходит в их жизни. Некоторые из них закрываются так на долгие годы, — говорит она, и это заставляет меня вспомнить о своем отце.

— Почему вы не рассказываете мне, что с вами происходило до сегодняшнего дня? Что-то случилось или изменилось в последнее время?

— Ничего особенного. Я имею в виду, я рассталась со своим парнем, Эндрю, но это произошло несколько месяцев назад, на День труда, и именно я порвала с ним, поэтому теперь я уже не должна так переживать. И еще я уволилась с работы, но думаю, что здесь как раз нет ничего плохого. Я ненавидела ее. Единственное, что действительно могло послужить причиной, это то, что случилось с моим дедушкой Джеком. Ему совсем недавно поставили диагноз — болезнь Альцгеймера. Но к этому шло уже давно, так что я не была сильно шокирована. — Я говорю очень быстро, поскольку раз уж пришла сюда, должна выжать максимум пользы из своего оплаченного часа.

— Эмили, вы замечаете, что вы сами даете толкование всем своим переживаниям? Эмили, это выглядит так, будто вы чувствуете себя не вправе расстраиваться или как-то реагировать на происходящее. — Подозреваю, что постоянное употребление имени пациента тоже является частью ее методики.

«Интересно, как ее зовут? — задаюсь я вопросом. — Она похожа на Пегги. Или, может быть, Прайя?»

— Я собираюсь вам кое-что предложить, — говорит она. — Сейчас я скажу нечто, и мне бы хотелось, чтобы вы подумали над моими словами. Сконцентрировались на них. Я вижу, что в вашем сознании все перемешано, и хочу убедиться, что вы меня слышите.

«Неужели я кажусь невнимательной? А я внимательна? Сосредоточься, Эмили. Сосредоточься. Я действительно даю толкование всем своим чувствам?»

— Почему бы нам не начать с Эндрю. Что у вас произошло? — спрашивает она, сдается мне, вторгаясь в мою личную жизнь. Я хочу сказать, чтобы она не вмешивалась не в свое дело, но потом вспоминаю, что плачу ей как раз за то, чтобы она вмешивалась в мои дела.

— Я ушла от него. Мы встречались с ним два года, и меня встревожило, что он собрался сделать мне предложение. Поэтому я положила конец нашим отношениям. — Я произнесла это бесстрастно, как бездушный сердцеед.

— Понятно, — кивает она, хотя я не догадываюсь, что именно ей понятно. — Зачем вы положили им конец?

— Это вы мне расскажите, — говорю я.

Доктор Лернер не рассматривает мои слова как ответ, и ее молчание звучит укоризненно. Взгляд ее говорит: «Поработайте со мной в этом направлении».

— Если честно, я сама точно не знаю. В тот момент у меня было ощущение, что я должна так поступить. Я знала, что не могу выйти за него замуж.

— А почему нет? Почему вы не могли выйти за него замуж?

— Не знаю. Просто не могла. Я считала это жульничеством.

— Какое интересное слово вы выбрали.

— Согласна.

— А что для вас означает жульничество?

Чтобы скрыть свое раздражение, я делаю глубокий вдох.

— О’кей, жульничество, да вы сами знаете. Как будто я притворяюсь. Как будто я увлечена, тогда как ничего подобного не было.

— Вы любили Эндрю?

— Да. Конечно. Я любила его.

— А сейчас?

— Сейчас?

— Сейчас.

Я беру паузу, хотя знаю ответ на ее вопрос. Просто я не уверена, что готова произнести эти слова вслух.

— Да, я по-прежнему люблю его. Да.

— А секс?

— Что, простите?

— А секс? Какой был у вас секс?

Я опять беру паузу.

— Я спрашиваю, потому что это очень важно в отношениях. Так все-таки, какой он был? Секс.

— Фантастически охренительный.

Каким-то образом разговор о сексе взламывает лед, и я уже чувствую себя свободнее в обществе доктора Лернер. У меня ощущение, что мы и вправду подруги, болтающие за чашкой кофе, разве что говорим исключительно обо мне.

— Давайте побеседуем о вашей семье, — говорит доктор Лернер примерно в середине нашего сеанса.

Мне хочется хихикнуть, потому что я догадывалась, что мы к этому придем. Доктор ожидает от меня, что я поведаю ей обо всех своих детских травмах.

— Семьи у меня особо и нет, поэтому и рассказывать тут почти нечего. Я единственный ребенок. Мой отец живет в Коннектикуте. Он политик. А о своем дедушке Джеке я вам уже говорила. Вот и все.

— А ваша мать?

Я, конечно, знала, что она меня спросит об этом. В какой-то момент я раздумываю, не соврать ли мне. Я могла бы ответить, что она тоже живет в Коннектикуте. Я уже делала так раньше, потому что люди не знают, как им отвечать, когда вы говорите им, что ваша мама умерла. После всех этих «мне очень жаль» и «я не знал» трудно вернуть разговор в прежнее русло. Иногда я вру неявно, заявляя «Моя семья живет в Коннектикуте», потому что это проще, чем все объяснять. Не то чтобы мне было неудобно вслух говорить, что мама умерла, просто всем остальным неудобно это слушать.

— Она умерла. — Врать психотерапевту — плохая идея.

— Понятно. — На этот раз я уже знаю, что ей понятно. Ей понятно, что моя мама умерла и это раз и навсегда выбило меня из колеи.

— Ну да, от рака. Мне было четырнадцать.

— Рак. Четырнадцать, — повторяет за мной она, словно это какие-то иностранные слова, которые звучат для нее непривычно. — Что ж, это действительно хреново.

Я смеюсь, потому что она удивительно права. Это и вправду очень хреново.

Остаток сеанса пролетает незаметно. Я забываю, что мы рассчитываемся по часам, и поэтому трачу много времени на рассказы о случайных вещах. Например, о Мардж, о Карле, о том, что это такое — сбор показаний. Изредка я начинаю беспокоиться, что мы слишком отдаляемся от главной причины, по которой я здесь — от моей привязанности к дивану. Я спрашиваю об этом доктора Лернер, но она велит мне просто «расслабиться и довериться процессу». И поскольку сеанс оставил у меня чувство приятного удивления, а еще из-за того, что я решила довериться ей и процессу, я договариваюсь с доктором Лернер о встрече на следующей неделе.

Я выбираю длинную дорогу домой и кругами брожу по нашему району. Листья начинают опадать, и их собирают в небольшие кучки под ровными рядами деревьев. Я подбиваю листья ногой, мне нравится звук, с которым они разлетаются по тротуару, добавляя в хаос огромного города свою малую толику. Время от времени я нюхаю рукава моего свитера. Мне почти нравится, что они пахнут пачули.