Каждый день, спускаясь по улице Одеон к кафе Danton на углу бульвара Сен-Жермен или к рынку на улице Бюси, я прохожу мимо них – любителей прогуляться.

Только вот мало кто действительно гуляет. Они бы и не прочь, но променад по Парижу явно не оправдывает их ожиданий.

Они потерянно толкутся в конце нашей улицы, на углу с бульваром Сен-Жермен, одним из самых бойких мест на этом берегу Сены. Парочки, как правило, одеты в нечто вроде униформы с поправкой на сезон: бежевый плащ или куртка, хлопковые или вельветовые брюки, практичная обувь. Скрючившись над картой или путеводителем, они то и дело вскидывают голову и озираются в надежде, что уличные указатели и здания стали хоть немного напоминать Бруклин, или Брентвуд, или Бирмингем.

Иногда они ходят группами. Мы их все время наблюдаем: улица Одеон для литературы то же, что стадионы “Янки” для бейсбола или “Лордс” для крикета. В доме номер 12 держала магазин англоязычных книг “Шекспир и компания” Сильвия Бич, издавшая “Улисса” Джеймса Джойса. Сильвия и ее соратница Адриенна Монье жили в нашем доме номер 18. Джойс частенько у них бывал. Как и Гертруда Стайн с Элис Б. Токлас, Скотт и Зельда Фицджеральды, ну и, конечно же, Эрнест Хемингуэй.

Чуть не каждый день, выходя из подъезда, я вижу на противоположном тротуаре людей, внимающих экскурсоводу, который на одном из дюжины языков излагает им историю нашей улицы. Они разглядывают меня с любопытством и своего рода уважением. Я же чувствую себя каким-то шарлатаном. Вместо того чтобы думать о высокой литературе, прокручиваю в голове список продуктов: яйца, лук, багет…

Затем они беспорядочной гурьбой отправляются дальше, следуя за флажком гида или, в плохую погоду, за его зонтиком. Мало кто рискует отвести взгляд от этого объекта. Они запомнили, что Париж для пешехода одновременно прекрасен и опасен. А если б они вдруг остановились – скажем, покопаться в корзине с книгами у входа в une librairie [2] или присмотреться к платью в витрине бутика? Группа может скрыться за углом, бросив их на произвол судьбы в этом путаном городе. Им придется приставать к снующим вокруг парижанам, запинаясь, выговаривать: “ Excusez - moi, monsieur, mais parlez - vous anglais ?” [3] Или того хуже – отдаться на милость загадочному le métro . Несколько потерянных душ вечно мнутся у входа на станцию “Одеон”. Вглядываясь в зеленый серпантин завитков ар-нуво на чугунной арке Эктора Гимара, они могли бы прочесть “Метрополитен”, но видят слова, встречавшие Данте на вратах Ада: “Оставь надежду всяк сюда входящий”. Досаднее всего для туриста, гуляющего по Парижу, то, что со всех сторон его окружают люди, ничуть не разделяющие его замешательства. Уверенные, безмятежные, они проносятся мимо, беспечные, словно птицы, порхающие по веткам. Для них метро не таит никаких кошмаров. Они в точности знают, когда приостановиться, пропуская ревущий автобус, что мчится очевидно ведь не по той стороне; резко сворачивают в переулок, в конце которого мелькнул симпатичнейший уличный базарчик…

Как они это понимают?

Да просто они здесь живут, это их quartier , они знают его, как свою кухню. Именно так парижане относятся к городу – как к продолжению собственного дома. Здесь нет понятия общественного пространства. Люди, едва выйдя из подъезда, не прыгают в автомобиль, чтобы тащиться через весь город в офис или гигантский торговый центр. Ни один парижанин не ездит по Парижу на машине. Кто-то – на велосипеде, кто-то – на метро или автобусе, но большинство, конечно же, пешком. Париж принадлежит своим piétons – пешеходам. Естественнее всего ходить à pied – пешком. Только так можно по-настоящему увидеть город. Как заметил еще один пришлый любитель Парижа, писатель Эдмунд Уайт, в своем элегантном эссе “Фланер”: “Париж – это мир, который предназначен для глаз одинокого путника, ибо только ритм неспешной прогулки позволяет вобрать в себя все восхитительные (пусть и неброские) детали”.

Еще один писатель, Адам Гопник, считает прогулку вниз по улице Сены (как раз за углом от нашего дома) “лучшей на свете”. Так оно и есть – для него. Но любой парижанин и всякий, кто приезжает открыть для себя Париж, находит собственный маршрут “лучшей на свете прогулки”. Прогулка – не праздные гулянья и не гонка. Это последовательность мгновений, каждое из которых может озарить целую жизнь. Как насчет беглого взгляда, запаха, мимолетного впечатления, особого освещения… иначе говоря, “прекрасной” части? Ни один гид или путеводитель не расскажут вам об этом. Заранее определенные маршруты напоминают мне постановочные фотографии в Диснейленде. Да, на этом углу получится эффектный снимок. Но тогда уж не проще ли купить открытку?

Не существует какого-то одного Парижа. Он – как чистый лист, на который каждый человек наносит то, что французы называют griffe – буквально “коготь, царапина”, но точнее – личное клеймо: карта любимых кафе, магазинов, парков и соединяющих их улиц. “Я обнаружила, что Парижа не существует, – написала Колетт, попав в столицу. – Это всего лишь набор провинций, скрепленных тончайшей нитью. И ничто не мешало мне воссоздать мою родную провинцию или любую другую, какую мое воображение предпочтет вплести в эту канву”.

Такого не проделать с Лондоном, Нью-Йорком или Берлином. Но можно говорить о “Париже Колетт”, “Париже Хемингуэя”, “Париже Скотта Фицджеральда” или же о вашем собственном. Мы все действуем по схожему сценарию: находим особое кафе, идеальный парк, лучший вид, “лучшую на свете прогулку”.

Эти места нельзя назвать заранее. Но, возможно, мой годовой опыт прогулок по Парижу подскажет, с чего и как стоит начать ту череду приездов и отъездов, что оставляют вас с воспоминаниями, которые никогда не стираются, с мгновениями, которые вы смакуете снова и снова, всякий раз предваряя рассказ словами “Помню… однажды… в Париже…” Идемте со мной.

Моя первая памятная прогулка случилась быстро и незаметно. Если быть точным, это произошло в три часа пополудни, накануне Рождества.

После еды и секса гулянье – любимое занятие парижан, но только не в канун Рождества. Нежелание быть на ногах 24 декабря явно выражено в национальном неприятии Санта-Клауса. Подарки раздает вовсе не Père Noël , а малыш Иисус, но ему-то нет нужды таскаться по городу, облачившись в парку, перчатки, меховую шапку и утепленные ботинки, как это предстояло делать мне.

Париж в снегу

Температура на улице застыла где-то около ноля. Снег уже прекратился, но разлитая по небу серость обещала повторения. С почти слышным потрескиванием слякоть покрывалась ледяной коркой. Но нас не страшили скользкие тротуары. Любые прогулки в этот вечер неизменно начинаются у входной двери и заканчиваются через несколько метров, у припаркованного у обочины автомобиля. Затем мы оказываемся на автостраде, продираясь сквозь плотный поток ежегодных эмигрантов. Как День благодарения в Штатах, Рождество здесь – время укрепления связей, обновления и примирения. Никто не остается в Париже на Рождество. Весь предыдущий месяц я тщательно готовился к Рождеству, и в особенности – к семейному ужину.Когда я женился на Мари-Доминик, которую все знают как Мари-До, я был слишком ослеплен, чтобы расспрашивать ее о семье. Только после свадьбы и известия о беременности она призналась, что у них имелся Секрет. Никто в семье не умел готовить.– Но… это невозможно! – протестовал я. – Для француза уметь готовить то же, что… – я замялся в поисках правильного сравнения, – …для англичан – стоять в очереди, для австралийцев – любить пляж, для американцев – есть попкорн в кино. Это же… генетика.Но после нескольких совместных трапез с моими новыми родственниками пришлось признать неизбежное. Академики, художники, писатели и – в случае моей жены – люди, связанные с кино, были не способны сделать чашку растворимого кофе, не сверившись с инструкцией на банке. Они прикидывались, что могут что-то готовить, закупаясь в Picard , сети магазинов замороженных продуктов, или в traiteurs [4] , предлагающих готовые блюда, которые надо лишь разогреть. Но теперь секрет выплыл наружу. И когда открылось, что я умею готовить, меня произвели в семейные шеф-повара. В течение года это, главным образом, сводилось к консультациям по краеугольным вопросам вроде “зубчик чеснока – это вся головка или одна долька?” или “что значит ‘отделить желток от белка’? Они же и так сами по себе”. Рождественский ужин, однако, дело иное. Традиционно он устраивался в доме моей тещи Клодин, в деревушке Ришбур, в ста километрах к западу от Парижа, и был не столько даже пиршеством, сколько ритуалом, с участием всего семейства (доходило до 20 человек), которое собиралось за одним столом. Я выразил недовольство тем, что на меня взвалили всю ответственность, но втайне был польщен таким поручением. Для человека, выросшего в австралийской глуши, приготовить ужин для сливок французского общества в замке xvi века было воплощением самых невероятных фантазий.Семья уже воссоединилась в Ришбуре, а мы с Мари-До готовились отправиться в дорогу. Багажник и заднее сиденье машины ломились от подарков, кухонной утвари и всего необходимого для того, чтобы накормить восемнадцать человек, – всего, кроме confiture d’oignons [5] , который я помешивал на плите. – Пахнет вкусно, – отметила Мари-До.Квартира наполнилась сладким пряным ароматом тонко нарезанного красного лука, тушенного с сахаром, специями и винным уксусом.Рождественский ужин обычно начинался с устриц – мы уже заказали восемь дюжин у Ива Папена из Ла-Тремблад, лучшего во всей Франции производителя и поставщика президентского стола к тому же. Но некоторые гости не ели устриц, поэтому мы внесли кое-какие поправки. Мой шурин Жан-Мари вызвался привезти фуа-гра, приготовленное на семейной ферме в Дордони. И традиционному аккомпанементу из ржаных тостов я предпочел луковый конфитюр. Сочетание терпкости и сладости должно было пригасить жирность печени и подчеркнуть ее нежную кремовую текстуру.– Я взял твой уксус, – сообщил я.Глиняная бутыль уксуса была единственным вкладом Мари-До в наше кулинарное хозяйство. Она слила туда все остатки красного вина после вечеринки. В результате mère , или мать – желеобразная масса бактерий – превратила вино в ароматный уксус. Эта бутыль с mère внутри прибыла в Париж в 1959 году вместе с Алин, домработницей, нанятой стряпать для Мари-До, ее младшей сестры и их овдовевшей матери. А как складывалась ее судьба до этого – кто знает? Быть может, она производила vinaigrette [6] для салата, которым угощался Наполеон. Повар Юлия Цезаря мог использовать ее для приготовления любимых римлянином In Ovis Apalis – сваренных вкрутую яиц, приправленных соусом из уксуса, меда и кедровых орешков. Пока вы ее подкармливали, mère была бессмертна. Я дал конфитюру остыть и разложил в две большие банки. Они как раз поместились в последнюю сумку. В отличие от прочих Рождеств, которые частенько балансируют на грани паники, это – я мог поклясться – будет организовано как надо.Мы убавили температуру центрального отопления, поставили автоответчик и выключили компьютеры. Убедились, что у Скотти, нашего кота, довольно еды и воды, а его лоток чист, и что, если ему вздумается, он сможет выскользнуть на балкон и проверить, действительно ли снег такой противный, как ему помнилось. Сердито разглядывая сквозь стекло укрытую белой пеленой террасу, он походил на кота из романа писателя-фантаста Роберта Хайнлайна. Именовавшийся Петрониусом Арбитром, он мыкался от двери к двери в поисках той, что он помнил с августа, той, что открывалась в тепло и бесснежный пейзаж, – двери в лето.Мы вышли, Мари-До вставила ключ в дверь.Он не поворачивался.Она поднажала.Замок не поддавался. А ключ не желал выниматься, невзирая ни на какие усилия.Тогда мы зашли обратно и попытались подтолкнуть его с той стороны.Ни с места.Хороший был замок. Прочный металл, плюс засов и два штыря, которые входили в пазы на полу и в раме. Вообще-то он был слишком хороший. Из-за особого устройства системы безопасности, если бы мы вернулись в квартиру и закрыли дверь, оставив ключ в замке, мы бы ее уже не открыли. Так что уехать мы не могли. Остаться, впрочем, тоже.Говорят: “Хочешь насмешить Бога, расскажи Ему о своих планах”.

В том, что случилось потом, можете винить Хемингуэя.

Ну, не лично его, конечно. В конце концов он же умер в 1961-м. Но именно то, как он воспевал охоту, стрельбу, рыбалку, корриду и войну, и сделало популярной идею, что писатель должен быть человеком действия в той же степени, в какой принадлежать миру вымысла. Великое множество авторов, вдохновленных его рассказами о сафари, поединках на боксерском ринге и драках, были вспороты рогами, пристрелены, отправлены в нокаут или (и это далеко не последний пункт) изнемогали от жесточайших похмелий в отчаянных попытках доказать, что они тоже не промах.

Я мало чем от них отличался. Мое воображение никогда не рисовало Хемингуэя, сгорбившегося над пишущей машинкой в съемной комнатушке и сочиняющего “Белых слонов”. Перед глазами вставал его суровый портрет времен получения Нобелевской премии в 1954-м, фото Юсуфа Карша. Бородатое лицо поверх свитера излучало твердую решимость. Стивен Спилберг, придумывая своего инопланетянина, вырезал лоб и нос из снимка Карша, приставил глаза поэта Карла Сэндберга и рот Альберта Эйнштейна и наложил их на фотографию детского лица, чтобы создать образ смиренного сочувствия и непоколебимой стойкости. Такой Хемингуэй никогда бы не отступил перед заевшим дверным замком.

Роясь в ящике с инструментами, я так и слышал, как мои действия были бы описаны его скупой прозой. Он взял плоскогубцы в правую руку. Металл обжег холодом. Это были хорошие плоскогубцы. Они были сделаны для определенной цели и теперь готовились исполнить свое предназначение…

Под нервным взглядом Мари-До (Что женщины в этом всем понимают? Это сугубо мужские дела.) я зажал плоскогубцами кончик ключа и потянул.

Ноль.

Провернул и дернул.

С тем же результатом.

Мари-До метнулась в кабинет.

– Я нашла сайт производителей, – прокричала она. – Здесь говорится, что, если это дубликат ключа, он может быть не совсем точно вырезан. У него может быть “рыболовный крючок”, который не дает вынуть его обратно.

– Ну так как же в конце концов он вынимается?

Последовала пауза.

– Здесь говорится: “Открутите весь замок и отнесите его в слесарную мастерскую”.

– Крайне полезный совет.

– Как насчет слесаря на улице Дофин? Есть вероятность, что он еще работает.

– В канун Рождества?

И тут зазвонил телефон. Это была моя свояченица.

– Вы что, еще не выехали? – поинтересовалась она с легким раздражением в голосе. – С фермы доставили гусей. Во сколько примерно вы будете?

Я передал трубку Мари-До, которая, прикрыв ее рукой, послала мне взгляд, недвусмысленно вопрошавший: почему-ты-до-сих-пор-еще-здесь?

– Да бегу я уже, бегу! – ответил я.

Я полушел, полускользил вниз по улице Одеон, стараясь не ступать на самые накатанные дорожки льда и хватаясь за все, что можно. Неприятно оказаться запертым; вдвойне неприятно, если при этом еще и сломана нога.

Мысленно я простил Хемингуэя. Здесь не было его вины. По сути, этот образ физической мощи и технической подкованности был лишь иллюзией. В реальной жизни Эрни был полнейшим недотепой. После ранения в Первую мировую войну, события, которое вдохновило его на “Прощай, оружие!”, остаток жизни Хемингуэй провел, подвергая себя и других разного рода опасностям. Едва избежал смерти во время забега с быками по улицам Памплоны. В паре боев на боксерском ринге был отправлен в нокаут корпулентным, но юрким канадским писателем Морли Каллаганом, впрочем, по общему признанию, этому поспособствовало то, что время отсчитывал Скотт Фицджеральд, которого ни один вменяемый человек не выбрал бы для такого дела.

Во время Второй мировой войны, курсируя у берегов Кубы с собутыльниками из своей “Плутовской фабрики”, он чуть не отправил на тот свет всех и вся, кроме немецких подлодок, за которыми, собственно, велась охота. Армия, покуда возможно, держала его на расстоянии от Европы, но в один прекрасный момент таки пустила, и он изображал из себя солдата по всему северу Франции, то и дело попадая в передряги, из которых его был вынужден вызволять дружественный генерал. (Хемингуэй отплатил ему, сделав героем своего первого послевоенного романа “За рекой, в тени деревьев”, потерпевшего полное фиаско, – сомнительный комплимент.) Потом он обгорел на лесном пожаре, раздробил колено в автомобильной аварии в 1945-м, а на сафари в Африке дважды пережил крушение самолета, после чего так окончательно и не восстановился.

Менее опасный, но вполне характерный несчастный случай произошел в марте 1928-го, когда он жил ровно за углом от нас, на улице Феру. После тяжелой попойки в баре Dingo он, шатаясь, добрался до своего туалета, оснащенного навесным бачком, дернул не за ту цепь и обрушил себе на голову слуховое окно. Арчибальд Маклиш заткнул рану туалетной бумагой и отвез его в Американский госпиталь в Нейи, где Хемингуэю наложили девять швов. Глядя на снимки, где он, перевязанный и улыбающийся, позирует перед магазином “Шекспир и компания”, вы бы подумали, что он голыми руками отбился от шайки вооруженных головорезов. Как подметил один критик, Эрнест работал очень близко к быку.

Перевязанный Хемингуэй в компании Сильвии Бич и ее сотрудниц

Конец нашей улицы, в том месте, где она пересекается с бульваром Сен-Жермен, обычно самый оживленный в этом районе, но сегодня кафе и рестораны были наглухо закрыты. В банкоматах на углу горели красные огоньки, их опустошили накануне, и ближайшую неделю некому будет их пополнить, поскольку все сотрудники банка отпущены на праздники. В метро поезда еще ходят, но пассажиров почти нет. В билетных кассах – никого. Предполагается, что вы купите билет в автомате, пройдете через турникет и сами выйдете на нужную платформу. Скоро метро будет выглядеть так круглый год, а не только на Рождество. На новых линиях поезда управляются автоматически, без машинистов, компьютер открывает и закрывает двери, и мы прибываем по назначению, зажатые в тиски новых технологий. Переходя бульвар, я остановился посередине. В обычный день меня бы тут же размазали по асфальту. Машинам горел зеленый, но в каждую сторону легко просматривались по крайней мере пять кварталов. И ни единого автомобиля. Снег смягчил контуры домов и наполнил воздух туманной взвесью. Он вымыл цвета, и пейзаж превратился в полотно кисти Уистлера. На мой взгляд, увлекаемый вдаль перспективой шестиэтажных домов с их продуманно единой линией балконов, бульвар воплощал в себе рациональность и интеллект. Пусть другие собираются в Нотр-Дам, Сен-Сюльпис, Святом Петре в Риме или часовне Кингс-колледжа в Кембридже, чтобы укрепиться в вере в существование высшего порядка.Мой приход прямо здесь.

Через полчаса я вернулся домой, потерпев полное фиаско. – Закрыто, – сообщил я, стряхивая снег со шляпы.– И что теперь?На этот раз у меня была Идея.Чтобы открыть банку, ее подставляют под струю горячей воды, и крышка расширяется. Так что, конечно же, если мы нагреем личинку замка, она тоже расширится, и можно будет вытащить ключ.У нас не было паяльной лампы, но зато у меня имелась бутановая горелка, которую я использовал, чтобы делать карамельную корочку на крем-брюле. Когда я ее зажег, она довольно загудела и выдала струю синего пламени.– А мы тут все не взлетим на воздух? – с сомнением в голосе произнесла Мари-До.– Каким образом? Корпус-то у замка стальной.Направив пламя на замок, я зажал ключ плоскогубцами и стал тянуть, чтобы в момент, когда личинка расширится, я мог его высвободить.Но этого не произошло.Вместо этого коробка замка, которая, очевидно, была не из стали, стала стремительно плавиться и разваливаться, как непропекшийся кекс. Не только ключ, но и вся личинка оказались испорчены, при этом ключ все еще торчал внутри. Вокруг виднелась неровная дымящаяся дыра.Хемингуэй писал: “Человека можно уничтожить, но его нельзя победить”. В тот момент я не мог вспомнить, какие у него имелись соображения по поводу человека, который выставил себя полным идиотом.

Час спустя я стоял в пустой квартире, бережно сжимая кружку кофе и глядя в окно поверх укрытых снегом крыш. Мари-До направлялась на машине в Ришбур, везя все, что мы наготовили. Вопрос с гусями оставался открытым.Что до замка, то именно Мари-До пришла в голову идея, которую мы почему-то упустили.– У нас на холодильнике визитка.У всех есть такие визитки. На них значится: “Полезные номера”. Они регулярно появляются на дверных ковриках. Это просто список номеров, которые могут пригодиться в экстренной ситуации: скорая помощь, пожарные, больницы. На первый взгляд, весьма благородный жест, но это если пробежать только половину списка – характер последующих номеров куда меньше проникнут заботой об интересах общества. За “Горячей линией по вопросам отравлений” следует “Засорился туалет?”, “Обнаружилась протечка?”, “Нет электричества?” и “Сломался замок?”. В любом случае список уверяет нас, что помощь совсем близко. Но никто никогда не звонит этим сантехникам, стекольщикам или слесарям, потому что цены у них просто грабительские. Во Франции, а может, и в остальном мире вызвать этих акул значит расписаться в том, что вы настоящий пентюх, на парижском сленге – plouc . Набирая номер, я почти не сомневался, что автоответчик предложит нам перезвонить в январе. Однако кто-то снял трубку на втором же звонке и пообещал приехать в течение часа.В ожидании я задумался о Калифорнии, где жил до того, как приехал во Францию. Случись это там, сосед починил бы мне все за десять минут. Я по многому не скучал в Штатах, но одного мне все же не хватало – американского умения обращаться с вещами: легендарного “старого доброго американского ноу-хау”.Фундаментом этого были уроки труда. Я так и не понял, что они из себя представляли, знал лишь, что, если ты хорош на этом уроке, по остальным предметам ты совершенно безнадежен. Ни в школах Австралии, где я родился и вырос, ни в Англии, где прожил много лет, не преподавали ничего подобного. (Вполне вероятно, что в Англии и Австралии мальчики в школах как-то иначе усваивали эти навыки. И то, что крутые ребята проводили перемены в туалете, покуривая и меряясь длиной пенисов, – всего лишь мои догадки. Может, они на самом деле обменивались информацией о разновидностях столярных соединений или винтовой нарезки.) Благодаря урокам труда у большинства водителей всегда есть с собой провода для прикуривания и запасные ремни вентилятора, а ящик с инструментами – обычное дело в каждом доме.– Они бы не стали плавить замок кулинарной горелкой, – сказал я Скотти. Он замяукал и потерся о мою ногу. Не исключено, что просто намекал на кормежку, но я предпочел принять это за жест утешения.

В машине было жарко и душно, сильно пахло машинным маслом и одеколоном Guerlain . Маслом несло от одежды моего шурина Жана-Мари, хозяина автомобиля. На досуге он занимался восстановлением старых мотоциклов, и аромат вился вокруг него точно так же, как шлейф духов – вокруг моей дочери Луизы и его дочери Алисы, которые препирались на заднем сиденье.

Несомненно, где-то в природе существовало Рождество, щедрое на доброжелательность, гостеприимство и добрые вести. Но – спасибо замку – все это было недосягаемо для нас. Мы не просто не избежали пробки из тех, кто выехал так, чтобы не угодить в пробку, а намертво встали в пробке из тех, кто решил хорошенько подождать и пропустить все возможные пробки.

Наше заледенелое корыто едва продвигалось. Каждые пять секунд лобовое стекло плотно залеплял мокрый снег, талой жижицей стекавший вниз. Жан-Мари без конца теребил дворники, но они лишь на пару мгновений открывали нам вид на близстоящие машины, в которых томились такие же измотанные и раздраженные люди, как и мы. Мимо, между машин, засунув руки в карманы и низко опустив голову, сквозь метель, стремительно перераставшую в пургу, пробирался мужчина. Водитель, у которого заглох мотор? Отчаявшийся найти укромное местечко, где бы пописать? Или, скорее, кто-то вроде меня, блуждающий по безлюдному Сен-Жермен в поисках слесаря?

Неужели это было всего два часа назад?

Молодой слесарь прибыл в течение часа и не стал терять время, дивясь на последствия моих манипуляций с горелкой. Я еще не закончил с объяснениями, как он уже вывинтил замок.

– Пустяки, – сказал он на ломаном английском. Он был испанцем, может, португальцем; разумеется, ни один француз не потревожил бы его в Рождество. – Если вы закроете…

Он изобразил, что захлопывает дверь.

– …нельзя снова открывать с этим замком. Так что некоторые… ну, вы понимаете… чтобы выйти…

Он изобразил удар топором. Моя идея с горелкой уже не выглядела столь идиотской.

– Вы не знаете, почему его заклинило?

– Само собой, – он растворил дверь и показал на царапины на запоре. – Видите, вот тут… – он употребил французское слово, обозначавшее “ограбление”, – думаю… cambriolage ?

Видимо, кто-то пытался влезть в дом. Но все, чего им удалось добиться, – это испортить замок, сломав, быть может, какую-то деталь внутри.

В машине у меня зазвонил мобильный. Это была Мари-До. – Ну что?– Он все починил.Я не стал говорить, сколько пришлось заплатить – чуть больше 2000 долларов. В процессе он несколько раз отвечал на звонки и записывал адреса. Бизнес шел на ура. Неудивительно, что он был готов трудиться в Рождество. Наверное, остаток года он проводил на Багамах.– Где ты сейчас? – спросила она.Кромешная снежная мгла утаивала ответ.– Где-то по дороге в Ришбур. Жуткая пробка.– Все уже приехали. Мы накрываем на стол. Как нам быть?– Если мы хотим ужинать до полуночи, гусей надо ставить в духовку… – я посмотрел на часы. Шесть часов. – Прямо сейчас.– Я не могу приготовить двух гусей!– Это не так уж сложно. Остальные тебе помогут.Произнося это, я понимал всю абсурдность моих слов. Мои новые родственники могли бы и воду подпалить.– Если надо, я буду руководить по телефону.Замявшись, Мари-До поинтересовалась:– А у них до сих пор внутри… эта начинка?(В одном из комиксов про Чудных ЧубатыхЧокнутых Братьев у Гилберта Шелтона есть эпизод, где самый туповатый из трех – Толстяк Фредди – жарит гуся.– Отличный гусь получился, – нахваливают братья. – Чем ты его начинил?– Да не пришлось начинять, – отвечает Фредди, – он не был пуст с самого начала.)– Их уже выпотрошили. Слово даю.– Ну, хорошо, – говорит она. – Пойду возьму листок бумаги.– Это еще зачем?– Записать рецепт.И впервые за этот день меня по-настоящему охватило беспокойство.У тех, кто не умеет готовить, есть трогательная вера в кулинарные книги. Они полагают, что, если у вас под рукой имеется рецепт, остальное – вопрос буквального следования инструкциям. Но кулинарная книга – это что-то из серии пособия по сексу: если оно вам нужно, у вас явно с этим проблемы.– Тебе рецепт ни к чему, – я пытался найти правильные слова, которые вселят в нее уверенность. – Они уже готовы – только в духовку поставить.– Точно?Я прямо кожей ощущал ее недоверие.– Зажги духовки, нафаршируй гусей, положи в разные духовки, закрой дверцы.– Но…– Больше ничего не нужно, я обещаю.– Ну, а как же быть с картошкой?..– Повари ее минут десять и положи в гусиный жир, под саму тушку. Элементарно.– А может, лучше все-таки подождать?..Это чтобы мы сели за стол в два часа ночи?– Даже не думай. Здесь промах исключен по определению. Просто делай, как я сказал. Позвони, если будут проблемы. Но их не будет.Я положил телефон в карман.Кто-нибудь знает хорошую действенную молитву?

Конечно, в конце концов все получилось. Мы добрались до Ришбура как раз ко времени, когда гусей пора было вынимать из духовки. Есть и более надежные способы поруководить приготовлением ужина, чем по телефону, который вот-вот сядет, из мертвой пробки на шоссе, заметаемом метелью, но наш успех был доказательством того, что это все-таки возможно. Нам повезло: птицы оказались такие жирные, что сами себя же и смазывали, и их не надо было ни поливать, ни переворачивать. Картошка в стекшем вниз жиру зажарилась просто идеально. Мы вынули гусей и дали им слегка остыть перед тем, как их резать. Поставили разогреть в духовке гратен из моркови и шпината. Стол был уже сервирован тарелками для фуа-гра и вазочками с луковым конфитюром и с клюквенным соусом, еще одним новшеством американского происхождения, которому удалось преодолеть стену предубеждения по отношению к иностранным блюдам; а также тарелками для устриц от Pepin , которые уже открывал Жан-Мари. Вкус французов к компромиссу и импровизации очень помог нам в тот вечер.

Душный автомобиль, глубокая ночь, снежная пурга – все это не слишком спо собствовало непринужденной бесе де. Даже радио замолчало, сигнал TSF 89.9 джазовой волны сбоил и метался на пределе своих диапазонных возможностей, но мы вскоре устали от случайных всплесков Майлса и Колтрейна и выключили его с концами. Оставалось лишь погрузиться в собственные мысли.

Быть может, это было следствием нашей вынужденной неподвижности, но я задумался о прогулках.

Когда я приехал в Париж, у меня и мысли не возникало, что можно пойти погулять. Два года жизни в Лос-Анджелесе приучили меня к тому, что идти куда-либо пешком – не то что необычно, но просто-таки неестественно, даже незаконно.

До этого я жил в Англии, в сугубо английской деревушке Ист-Бергхолт, где прогулки были самым обычным делом. По воскресеньям мы с другом пересекали поля за нашим коттеджем, ступали на дорожку за прудом, у которого Джон Констебль написал свою “Телегу с сеном”, а затем шли вдоль реки Стур в деревушку Дедхэм, где находился паб под названием The Sun . Спустя годы я услышалв документальном фильме Би-би-си, что этот маршрут “последние триста лет является неотъемлемым и важным элементом познания духа Англии”. Какой конфуз. Надо было быть повнимательнее.

Гулял я и в другие дни. Неспешно доходил до центра нашей деревушки, где магазин все-в-одном служил еще и рынком, и почтой. На обратном пути, неся пакет с продуктами, заглядывал в один из пабов пропустить кружку пива или же срезал дорогу, идя через поле, чтобы навестить иллюстратора и прозаика Джеймса Брум-Линна, которому не нужен был особый предлог, чтобы отвлечься от работы. Он как раз закончил последнюю обложку для двенадцатитомной серии романов Энтони Пауэлла “Танец под музыку времени”, и сказывалась некоторая приятная, но все же усталость.

Иногда я садился на автобус до ближайшего большого города, Колчестера, или до вокзала в Мэннинг-три, а оттуда – на поезд в Лондон. Там я встречался со своим литературным агентом или писал рецензию на какую-нибудь книгу или фильм для BBC . Я полагал, что в Калифорнии жизнь потечет примерно в том же русле.

Я ошибался.

Короткий рассказ Рэя Брэдбери “Пешеход” 1951 года должен был служить мне предостережением. Действие происходит в Лос-Анджелесе будущего, где никто не ходит пешком, и уж тем более по ночам. Все стараются побыстрее юркнуть в дом и захлопнуть за собой дверь – не столько из страха, сколько по инерции. Один человек пренебрегает этим обычаем. Проходя мимо домов с закрытыми ставнями, он размышляет о том, что за ними происходит: “он оглядывал дома и домики с темными окнами – казалось, идешь по кладбищу, и лишь изредка, точно светлячки, мерцают за окнами слабые, дрожащие отблески”. В одну из ночей его останавливает робот-полицейский. Механический голос спрашивает:

– Что вы делаете на улице? – Гуляю, – сказал Леонард Мид. – Гуляете? Просто гуляете? – Да, сэр. – Где? Зачем? – Дышу воздухом. И смотрю.

Улицы Лос-Анджелеса без единого пешехода

Его ответы звучат как приговор. Кто как не сумасшедший станет прогуливаться просто удовольствия ради? Его забирают, чтобы сдать в Психиатрический центр по исследованию атавистических наклонностей. Ветеран-авеню, где я жил в Лос-Анджелесе, – это длинный тихий проспект, застроенный невысокими домами, который упирается в кампус Калифорнийского университета. Рядом с университетом находится район магазинов, кинотеатров, церквей и рынков, который местные называют Вествуд-Виллидж, то есть деревня Вествуд. А деревня – она и есть деревня, будь то Лос-Анджелес или Саффолк. По расстоянию прогулка до магазина в Ист-Бергхолте и Вест-Виллидж была одинаковой.Я проверил разок осенью, сразу после приезда.Это было жутковато. Приятного мало.В Ист-Бергхолте, особенно в его окрестностях, дома были разбросаны, иногда один от другого отделяла широкая полоса леса. Неудивительно, что английская деревня – такая популярная декорация для историй о таинственных преступлениях. И при всем при том, гуляя, я непременно встречал либо другого путника, либо мужчину, подстригающего изгородь, и, даже не будучи знакомы друг с другом, мы всегда обменивались кивком или приветствием.Но здесь, в Лос-Анджелесе, на улице, вдоль которой тянулись дома на несколько квартир, каждая из которых, скорее всего, имела хозяина, я не встречал ни души. Хуже того, я чувствовал, что мало кто вообще ступал на этот тротуар в течение года. У входных дверей, которые я почти и не видел открытыми, возвышались груды проспектов из супермаркетов и меню китайских ресторанов, пожелтевшие и скукожившиеся от палящего солнца и дождей. Сорняки пробивались между плитами, присыпанными слоем песка, как могилы фараонов. Оглядываясь, я видел четкие следы своих ботинок. На ухоженных лужайках около клумб стояли аккуратные таблички. В Англии на них было бы написано Begonia acerifolia и Paeonia abchasica . Здесь они гласили: ОСТОРОЖНО! ОХРАНЯЕТСЯ СПЕЦСИГНАЛИЗАЦИЕЙ. В ту первую прогулку я дошел до Вествуда пешком, но вернулся на автобусе, так что, когда вскоре после этого британский сценарист Трой Кеннеди-Мартин объявил, что “навсегда покидает этот треклятый город”, и предложил мне купить у него машину, я согласился не раздумывая. Мне как cinéaste [9] , было особенно интересно водить автомобиль, принадлежавший человеку, который написал сценарий одного из главных фильмов про погони – “Итальянскую работу” [10] и придумал эту гонку на “мини-купере” по Турину. Но более всего я жаждал поскорее забыть о лос-анджелесских тротуарах, избавиться от этого кошмара и перестать быть пешеходом. Ну, а поскольку речь о Голливуде, на переговоры ушло времени больше, чем на римейк “Унесенных ветром”. И все же в конце концов Трой выехал из квартиры и последнюю неделю провел у знакомого продюсера. Билет он купил на ранний рейс до Нью-Йорка, а оттуда – до Лондона, и ему, само собой, был необходим автомобиль, чтобы добраться до аэропорта. Мы договорились, что я возьму такси до дома его приятеля, а оттуда довезу Троя на машине, после чего она уже останется в моем распоряжении.В Лос-Анджелесе, где чуть не у каждого имеется автомобиль, вызов такси – дело довольно странное, особенно в четыре утра. Водитель, везший меня сквозь бархатный сумрак, так и не открыл пластиковое пуленепробиваемое окошко, отделяющее его от пассажиров, и время от времени настороженно поглядывал на меня в зеркало заднего вида. Когда мы остановились у дома, который Трой указал в адресе, фары высветили внушительный вход и большие чугунные ворота. За ними ко входу вела дорожка из гравия. Очевидно, хозяин был из продюсеров, которые умеют делать деньги. Либо изображал такового, используя свои кредитные карточки на всю катушку, которая в Калифорнии чудесным образом никогда не разматывается до конца. Как значилось на одном рекламном билборде на бульваре Сансет, с их карточкой вы могли ПОЙТИ В КИНО – ИЛИ ЕГО СНЯТЬ.Подъездная дорожка отделяла главный вход от гостевого домика, где остановился Трой. “Подождем здесь, – сказал я водителю. – Мой друг должен вот-вот выйти”.Он заглушил мотор, но оставил фары включенными. Тишину нарушало лишь постукивание остывающего двигателя.Спустя несколько секунд дверь главного дома распахнулась, и на пороге появился Трой. В руках он держал несессер и полотенце, больше у него и на нем ничего не было. В клубах пара, красный, как рак, он поскакал через дорожку, щурясь на свет фар, остановился и махнул рукой, давая понять, что будет буквально через минуту.Если хоть секунду подумать, стало бы понятно, что у человека сломался душ и он воспользовался хозяйской ванной, но водитель обошелся без этой секунды. “Пятьдесят баксов!” – рявкнул он срывающимся в панику голосом.Я едва успел просунуть деньги в окошко, как дверцы машины разблокировались, мгновение – и я уже в полнейшем одиночестве наблюдаю, как габаритные огни таят в темноте.Это был мой личный чисто голливудский эпизод – момент, когда новоприбывший прощается со своей прежней сущностью и рождается заново в качестве персонажа одного общего сценария, который представляет собой жизнь в Лос-Анджелесе. Те, кто это испытал, обмениваются подобными историями не хуже любителей порассказать о случаях на войне. Ричард Рейнер, автор книг “Небоскреб” и “Лос-Анджелес без карты”, приехал из Лондона в 1992 году, в самый разгар массовых беспорядков [11] в связи с делом Родни Кинга, и тут же ему позвонил Билл Бафорд, редактор журнала “Гранта”.– Немедленно отправляйся туда, – приказал он. – Мне нужен репортаж из первых рук.Глядя, как в телевизоре разъяренная толпа грабит и поджигает, Райнер поинтересовался:– Ты хочешь, чтобы меня убили?Не задумываясь, Бафорд ответил:– Чтобы убили, не хочу. Но вот ранение было бы очень кстати.Стоя в темноте, вдыхая запах жженой резины, смешанный с приторным ароматом цветущего жасмина, я тоже ощущал странную смесь приятного возбуждения и страха.Для подобных ситуаций есть расхожая фраза, которая зачастую сопровождается удрученным покачиванием головы. Мысленно я тоже произнес ее.Ну, только в Лос-Анджелесе…

После терапии отвращения, проведенной Лос-Анджелесом, моему парижскому врачу пришлось снова ставить меня на ноги.

– У вас хоть какая-то физическая нагрузка есть? – спросила она.

Я перестал застегивать рубашку и продемонстрировал ей руки.

– Я усиленно грызу ногти.

Она уставилась на меня поверх очков. Насчет посмеяться эти французы не очень, а уж Одиль, моя врач, совсем не по этой части. Любопытно, что во французском языке нет эквивалента выражению “врачебный такт”. В списке медицинских приоритетов задача успокоить и приободрить пациента занимает место где-то после проблемы выбора занавесок для гостиной.

– Для вашего возраста здоровье у вас неплохое, – признала она. – Но вам необходимы какие-то подвижные игры.

– Ненавижу игры.

Нахлынули воспоминания об обязательных занятиях спортом в школе, когда я предавался мечтам в дальней части поля, пока шли бесконечные матчи по крикету или регби. Не слишком предавался, поскольку, как в любом виде спорта, бездействие сменялось волнами лихорадочной активности. Годы спустя, когда Майкл Герр в своих воспоминаниях о Вьетнаме, собранных в книгу “Репортажи”, написал, что подобные перепады весьма типичны для войны, я осознал скрытую подоплеку школьных игр. Фраза герцога Веллингтона, что “битва при Ватерлоо была выиграна на спортивных полях Итона”, уже не звучала таким уж преувеличением.

– Тогда запишитесь в club sportif , – предложила Одиль.

– Еще того хуже!

Club sportif – так французы именовали спортивный клуб. Опыт моих знакомых показал, что это не выход. Пока Адам Гопник работал на “Нью-Йоркер” в Париже, он разок рискнул. Многие тренажеры не были смонтированы, а из тех, что уже стояли, работали отнюдь не все. Клуб не предлагал полотенца, хотя эта услуга была, как объяснили на ресепшн, “предусмотрена”: так здесь обозначали то, что, по всей вероятности, могло иметь место в неком туманном будущем. И все же ему был сделан приветственный подарок, полностью соответствовавший парижским представлениям о здоровье, – пакетик шоколадных трюфелей.

Переведя бой на поле противника, я спросил:

– А вы занимаетесь спортом?

Одиль и глазом не моргнула.

– Мой вес не менялся с тех пор, как я окончила колледж. Как, впрочем, и мое давление. Но если бы у меня были такие результаты обследования… – она постучала ногтем по экрану компьютера, – возможно, я бы подумала о марафоне.

В качестве компромисса, вместо того чтобы сесть на автобус, я отправился домой пешком, через улицы Гей-Люссака и Суффло. Впервые за долгое время я внимательнее присмотрелся к проходившим мимо парижанам. Стройные и подтянутые, ни грамма лишнего веса, они энергично вышагивали, излучая здоровье, подкрепленное круассанами, фуа-гра, картошкой фри, красным вином и сыром.

Как им это удается?

Я окинул мысленным взором экспатов-англосаксов, оценивая их физическое состояние. Бледные, вялые, сутулые, как правило, в плохой форме – все мы были сомнительной рекламой интеллектуальной жизни. То, что некоторые наши предшественники тоже, мягко скажем, не блистали отменной физической формой, служило плохим утешением: Гертруда Стайн страдала полнотой, чему немало способствовали кулинарные таланты ее компаньонки Элис Токлас; Скотт и Зельда Фицджеральд были неизменно подшофе; Генри Миллер, если и утомлял себя упражнениями, то только в горизонтальном положении – в постели с проституткой; ну, и ушлый Джеймс Джойс в придачу, который перемещался по городу исключительно на такси и всегда за чужой счет.

И вот эдаким противовесом всей ленивой компании на сцене появляется Хемингуэй.

В 1920-х, еще живя на площади Контрэскарп, он частенько ходил по этому переулку; я так и слышу легкий, но уверенный шаг боксера, который настигает меня: кулаки сжаты, он поигрывает мускулами, тяжело дышит, он вспотел, но не утратил сил после километровой прогулки – может, подумывает о пиве с картофельным салатом в брассери Lipp .

Он обгоняет меня, оставляя за собой запах кожи и пота. Я наблюдаю, как он удаляется, хлястик старомодного твидового пиджака натягивается на напряженных мускулах, блокнот торчит из правого кармана, в голове проплывают картины плещущейся в водах Мичигана форели и песка, смешанного с кровью, на арене для быков. Я слышу, как он произносит с издевкой – так в “Фиесте” подначивал Джейка Барнса Билл Гортон: “Ты экспатриант. Ты оторвался от родной почвы. Ты становишься манерным. Европейские лжеидолы погубят тебя. Пьянство сведет тебя в могилу. Ты помешался на женщинах. Ты ничего не делаешь, все твое время уходит на разговоры. Ты экспатриант, ясно? Ты шатаешься по кафе” [13] .

Вот он уже скрылся из виду, пересек улицу Сен-Доминик и спускается к фонтану Медичи. По левую руку – зеленое великолепие Люксембургского сада. Дальше – колоннада театра “Одеон”, где он остановится на минуту, чтобы глянуть на прилавки продавцов книг. И наконец, минуя площадь Одеон, по улице Одеон он спустится к маленькой лавочке, где с деревянной вывески смотрело лицо Уилла Шекспира…

Эрнест, подумалось мне, я хочу оказаться на твоем месте.

Каждый житель Парижа так или иначе много гуляет. Особенно это касается тех, кто, как и мы, живет в Шестом из его двадцати округов.

Шестой, или Sixième – это парижский Гринвич-Виллидж или Сохо. Историко-литературные ассоциации наводняют улицы, нужно ухитриться, чтобы в них не утонуть. Между 1918 и 1935-м, если бы вы стояли на углу улицы Бонапарт и бульвара Сен-Жермен, спиной к кафе Les Deux Magots , то вполне вероятно повстречали бы Скотта и Зельду Фицджеральд, Гертруду Стайн и Элис Б. Токлас, Сальвадора Дали, Пабло Пикассо, Джуну Барнс, Сильвию Бич, Уильяма Фолкнера, Луиса Бунюэля, Ман Рея, Жозефин Бейкер, Джеймса Джойса, э. э. каммингса, Уильяма Карлоса Уильямса и многих других. Теперь это самый дорогой район Парижа. Квадратный метр площади – место, занимаемое одним креслом, – стоит 15 тысяч долларов. Но в 1922 году, как писал в “Эсквайре” Хемингуэй, год жизни здесь с квартирой, едой и выпивкой обходился в тысячу долларов.

Хемингуэй, раненый ветеран, коротко побывал в Париже в 1918-м, затем вернулся в 1921-м в качестве репортера канадских газет, семь лет жил по разным адресам на Левом берегу, писал романы и рассказы, сделавшие ему имя в литературе. Он часто бывал в доме, где теперь живем мы, и в тех же ресторанах, где сегодня едим мы. У нас даже есть несколько общих знакомых. Неудивительно, что Шестой сразу покорил меня.

Как и все, я был пленен “Праздником, который всегда с тобой” – этой картиной богемного рая, населенного компанией обаятельных иностранцев, которых так почитали местные – те немногие, что удостоились упоминания, главным образом бармены и шлюхи. Если почитать мемуары Генри Миллера, “Шекспира и компанию” Сильвии Бич, “Тем летом в Париже” Морли Каллагана или “Воспоминания о Монпарнасе” еще одного канадца, Джона Гласско, вам покажется, что город населяли одни лишь экспатрианты. Между собой Sixieme называли “кварталом”, будто он был обнесен стеной, за которой, как в алжирском районе Касба в фильме “Пепе ле Моко” с Жаном Габеном и в его американском римейке “Алжир” с Чарльзом Бойером, обычные законы не действовали.

Сильвия Бич в магазине “Шекспир и компания”

Большая часть этих воспоминаний была написана лет через тридцать, после Второй мировой войны, а временнáя дистанция сообщает дополнительное обаяние. Глядя назад из нищей, расколотой политическими распрями послевоенной Европы, Сильвия Бич, Миллер и, конечно же, Хемингуэй легко верили, что в те дни солнце светило ярче, собеседники были остроумнее, алкоголь крепче, женщины красивее, город чище и честнее. “Когда наступала весна, – писал Хемингуэй, – пусть даже обманная, не было других забот, кроме одной: найти место, где тебе будет лучше всего. Единственное, что могло испортить день, – это люди, но если удавалось избежать приглашений, день становился безграничным. Люди всегда ограничивали счастье – за исключением очень немногих, которые несли ту же радость, что и сама весна” [15] . Мнение тех “очень немногих” дорогого стоило. Когда Скотт Фицджеральд нехорошо повел себя в антибском доме богатых друзей, Джеральда и Сары Мерфи, его на неделю отлучили от общества. То, что был четко определен срок – так объявляют бойкоты подростки, – само по себе тяжело, но гораздо хуже, что по окончании приговора Фицджеральд опять присоединился к их кружку. Или взять знаменитую историю “освобождения” Одеона Хемингуэем.В июле 1944-го союзники еще не заявили права на Париж, оставленный немцами, и французам позволили первым промаршировать по Елисейским Полям под предводительством Шарля де Голля. Писатель Леон Эдель отметил, как печально сказалось шествие по Монпарнасу на знаменитых кафе Le Dôme, La Coupole и заколоченной досками La Rotonde : “Сквозь столь живые прежде окна были видны беспорядочно сваленные столы и стулья, ниже, у вокзала Монпарнас в ужасе и глухом отчаянии сдавались немцы, одетые в ярко-зеленую форму. Было так странно, более странно, чем в любом возможном романе, наблюдать в июльских сумерках картину умирающего прошлого”. Хемингуэй прошел по Монпарнасу и направился прямиком на улицу Одеон. Он надеялся спасти хоть что-то из того Парижа, который он знал перед тем, как уехать в Америку, на Кубу, за славой. Как пишет Бич:

...

Трепетная история, жаль только выдуманная от начала и до конца. Когда я поселился на улице Одеон, наша восьмидесятилетняя соседка снизу, Мадлен Дешо, хорошо помнила тот день, но совсем не так, как описывает его Бич. В 1944 году она, юная девушка, наблюдала за прибывавшими солдатами из своего окна на втором этаже. Хемингуэй не звал Сильвию. Напротив – что вполне разумно, – он окликнул Мадлен, спрашивая, не прячутся ли на крыше немцы. Она сообщила ему, что все они бежали, и к моменту, когда она оказалась на лестнице, в подъезде уже толпились совсем молоденькие операторы и журналисты в грязной с дороги одежде.

По воспоминаниям Мадлен Дешо, Хемингуэй не взбежал по ступеням. Наоборот, Адриенна спустилась к нему, а кого-то послали за Сильвией – с 1937 года, когда у Монье завязался роман с молодым фотографом Жизель Френд, они уже не жили вместе на Одеон. Монье уговаривала Хемингуэя дождаться Бич. Но вместо этого он отвел ее в сторону, к большой выкрашенной зеленой краской батарее, которая по сей день обогревает лестницу.

– Скажи мне только одно, – Мадлен Дешо уловила его шепот. – Сильвия ведь не сотрудничала с немцами, да?

Очень показательный момент. За всей этой внешней бравадой неуверенный юноша в Хемингуэе продолжал бояться того, что могли подумать те “очень немногие”.

В 1860-х годах император Наполеон III, племянник Наполеона Бонапарта, очень опасался революции. Франция пережила век внутренних раздоров, но, как явствовало из опыта других стран, следовало ожидать худшего. Однако революции не случилось. Две мировые войны уберегли Францию от гражданской смуты до самых студенческих волнений 1968 года, которые стыдливо именуются les événements – событиями. Но генералы Наполеона этого не знали. Узкие улицы и многоквартирные дома сплошь отдавались под склады военной техники. Все настойчивее требовались широкие улицы, которые соединили бы все правительственные учреждения – чтобы при первых сигналах опасности по ним могла свободно передвигаться пехота, кавалерия и даже артиллерия.

Наполеон отдал приказ о переустройстве Парижа. Им занялся Жорж-Эжен Осман – “Барон” Осман, как он предпочитал себя называть, хотя и не имел дворянского происхождения, – который ничего не делал вполсилы. Он проложил свои бульвары через сеть улиц, рассадников болезней и эпидемий, и организовал l ’ Etoile (звезду) – площадь, в которой сходятся двенадцать проспектов. В ее центре возвышается каменный колосс Триумфальной арки – Arc de Triomphe .

Фасады магазинов и крытых галерей не должны были выступать на тротуары. Балконы, тянувшиеся вдоль каждого нового дома, строго ограничивались третьим и седьмым этажами. И главное – ни одно здание не могло быть выше ширины бульвара, на котором оно стояло. Одними лишь этими нововведениями барон организовал императору для военных передвижений удобные магистрали и к тому же гарантировал, что они будут хорошо освещены с утра и до вечера.

Сравнивая карту старого Парижа времен Великой революции с тем, что сделал из него Осман, глядя на кривые узкие улочки, на месте которых появились просторные и широкие бульвары, невозможно не восхищаться логикой и ясностью решений. Разумеется, Осман нажил себе много врагов. Он набил не один карман, включая и свой собственный, на махинациях с муниципальными контрактами. Многие бедняки остались без крыши над головой. Целые районы старого и дешевого жилья были снесены, вместо них были выстроены новые основательные и чистые кварталы, в которых прежние обитатели уже не могли позволить себе квартиру. Но именно он дал людям возможность ходить по улицам. Благодаря тротуарам стало удобнее добираться до нужного места пешком, а не на лошади или в экипаже. Прогулка, бывшая прежде антисанитарной вынужденной необходимостью, превратилась в несомненное удовольствие. И вскоре все более мобильный средний класс хлынул на улицы, обеспечивая спрос на еду, вино, одежду и развлечения. Наполеон уволил Османа в 1870-м – уже было понятно, что революции так и не произошло, а землевладельцы завалили жалобами о сложностях ведения бизнеса при новых ценах. Но Осман дожил до 1891 года и все же увидел, как его творение стало одним из главных украшений Европы.

Те, кто пришел вслед за ним, пытались вписать свое имя в историю города. Но в лучшем случае получались каракули на заборе. В 1960-х президента Жоржа Помпиду посетила идея понаставить в городе многоэтажек. В результате удалось соорудить только одну – башню Монпарнас, единственный в Париже жуткий небоскреб. Даже Франсуа Миттерану хватило совести воздвигнуть свое детище, стеклянную громаду новой национальной библиотеки, на окраине города, в Тобиаке, избавив от необходимости любоваться ею каждого парижского прохожего.

Андре Мальро, министр культуры и при де Голле, и при Помпиду, работал не столь крупными мазками. Вместо того, чтобы лезть в дела городского устройства, он занялся наведением порядка, вернув силу закону, который требовал обязательной чистки всех фасадов по меньшей мере раз в десять лет. Своему преемнику, Эдмону Мишле, он сказал: “ Je vous lègue un Paris blanc ” [16] . Если у парижских пешеходов и есть свои герои, то это, безусловно, Осман и Мальро. Когда прах Мальро был с почестями перенесен в Пантеон, его простой деревянный гроб был на день выставлен для публичного прощания, охраняемый одной лишь скульптурой Джакометти L ’ Homme Qui Marche [17] – долговязой фигурой длинноногого человека, целенаправленно шагающего в будущее, эдакого бога охотников до прогулок.

Получив широкие чистые улицы, парижане начали гулять. Гулять, наслаждаясь самим процессом. Они даже изобрели особое слово для этого занятия – flânerie , а того, кто им увлекался, называли flâneur .

Типичный фланер, из “Психологии фланера” (1841)

Бульвары преобразовали Париж подобно тому, как скоростные магистрали – Лос-Анджелес. О системе дорог Города ангелов Джоан Дидион писала:

...

Прогулки по Парижу требуют такого же ритма. Экскурсоводы и авторы путеводителей нацелены на определенный маршрут, дорогу из пункта А в пункт Б. У фланера нет подобной идеи. Его променад важен как таковой, независимо от точки назначения. При этом вполне допускается и полное отсутствие какого-либо движения. Можно просто оставаться на одном месте – например, в кафе – и наблюдать за прохожими. Однажды я попросил Майкла Муркока – а он в тот момент из-за осложнений с ногой был прикован к инвалидному креслу – поделиться маршрутом своей Самой прекрасной прогулки по Парижу. Он прислал мне фотографию себя, сидящего в Люксембургском саду. Правильно выбранный квадратный метр и все, что с него открывалось для взора, – этого было довольно для счастья.

Я, когда испытал подобное чувство, прожил в Париже уже шесть лет. Наша дочка Луиза доросла до детского сада, и я стал возить ее туда – сначала на автобусе, потом пешком по улице Нотр-Дам-де-Шам, где, как водится, некоторое время жил Хемингуэй. Она вьется по склонам Монпарнаса, застроенная многоквартирными домами и школами. Мы пробирались через группки курящих и болтающих подростков. В других странах девочки и мальчики всегда отдельно, как вода и песок, а здесь все были вперемешку. Они вежливо уступали дорогу отцу с маленькой девочкой, видя в нас картинку своей будущей жизни в роли жен и мужей.

Оставив ее на попечение нянечек – “ Au ’ voir, papa … Au ’ voir, chérie ” [18] , – я часто шел обратно через Люксембургский сад. Однажды ноябрьским утром небо отливало серым металлом, какой бывает на цинковых парижских крышах, – а это верный предвестник снега, хотя, заходя в сады со стороны улицы Асса, я не предполагал, что он начнется немедленно. Отворачиваясь от ледяной, обжигающей холодом крупы, бьющей в лицо, я прошел мимо закрытого кукольного театра и детской площадки с бездвижной каруселью. Обогнул песочницу и пустующую полицейскую будку и оказался на полукруглой балюстраде, венчающей широкую каменную лестницу, которая вела к нижнему уровню садов, расположенных сразу за Сенатом.

Из сада испарились все цвета, превратив его в снимок Кертеша или Картье-Брессона. Никто тем утром не сидел в шезлонгах, не катался в лодках на пруду. Не было ничего от той жизнерадостности и беззаботности, что витают здесь летом. Однако я испытывал странный подъем. Ультрафиолетовые лучи не проникают сквозь стекло – точно так же и Париж исчезает, если смотреть на него через окно гостиничного номера или с крыши экскурсионного автобуса. Непременно нужно идти пешком, с замерзшими руками, засунув их поглубже в карманы, замотавшись шарфом, в мечтах о горячем café crème [19] . В этом и есть разница между абстрактным существованием и существованием именно здесь.

Прогулки – это отличная идея, – согласилась Мари-До, когда я сообщил ей о рекомендации Одиль. – Ты можешь гулять в Люксембургском саду.

Она заметила мою кислую мину.

– Что не так с Люксембургским садом?

Все из-за тех воскресных дней, когда родители наряжали детей во все лучшее и тащили в ближайший лесной массив, в нашем случае – сиднейский парк Сентенниал. Уже взрослым я стал не то чтобы активно любить, но все же ценить этот викторианский реликт, его дорожки с пальмами по обе стороны, пруды, заросшие тростником, с пронзительно гомонящими птицами. А – до чего же красноречивая иллюстрация австралийского консерватизма – некий самопровозглашенный цензор взял в руки долото с молотком и кастрировал все статуи греческих и римских атлетов, даже фиговых листочков не оставил. Уже в детстве естественной средой обитания для меня был город. Под ногами хотелось чувствовать асфальт, а не травку.

И тем не менее на следующий день мы прогуливались в Люксембургском саду.

– Это парк Марии Медичи! – рассказывала Мари-До с энтузиазмом, вполне ожидаемым от женщины, которая писала диссертацию по флорентийским художникам эпохи Возрождения. Она развернула меня лицом к длинному зданию Сената. – Это был ее дворец – точная копия палаццо Питти во Флоренции.

– Только в Питти теперь картинная галерея, – заметил я. – Там есть на что посмотреть.

– Здесь тоже есть на что посмотреть.

Весь следующий час мы смотрели на: фонтаны, клумбы, пруд с яхтами, детскую площадку, кукольный театр, пасеку, павильон Ботанической ассоциации, площадки для игры в теннис, шахматы и boules [20] , не говоря уже об оригинальной модели статуи Свободы. Я бы предпочел открытое кафе у эстрады, где можно было почитать книгу и насладиться аперитивом, развернувшись задом ко всему этому великолепию.

Люксембургский сад, решил я, – тот же Сентенниал, только с французским акцентом.

Гретхен, королева мяса, трубадур свинины, в корне изменила мое мнение.

В порыве маниакального гостеприимства мы пригласили на ужин десяток букинистов, приехавших в Париж на ярмарку антикварной книги. Вдохновленный первым появлением молодой сочной белой спаржи, я решил подать ее на закуску, приготовив на пару, под sauce hollandaise [21] . Спустя десять минут после прихода последнего гостя я все еще крутился на кухне, взбивал олландез, когда вдруг до меня донесся сильный аромат духов. Следом появилась потрясающая дама на высоких шпильках и в ярко-розовом платье, отделанном черным кружевом. Стоя с бокалом шампанского в руке, она вглядывалась в лимонно-желтую смесь.– И что же это такое?Ее темные волосы были убраны наверх, а ярко-розовое платье оттеняло кожу оттенка чуть более смуглого, чем это встречается у англосаксов. Такой был у Лени Рифеншталь и у Хеди Ламарр. Акцент делал ее голос низким и чуть хрипловатым, как в той Lieder [22] . Kennst du das Land wo die Zitronen blumen ? [23] Все это отчасти описывает произведенное на меня впечатление, так что я, наперекор здравому смыслу, перестал помешивать соус.– Олландез, – ответил я. – Для спаржи.Я вынул венчик, капли стекали с него обратно в миску.– Еще недостаточно загустел.На мое счастье помочь она не предложила. Напротив, присела на краешек стола, с бокалом в руке, предоставив спокойно любоваться ею.– Со всей этой суетой, – заметил я, вернувшись к помешиванию, – я не запомнил вашего имени.– Меня зовут Гретхен, – ответила она. – Я любовница…Она назвала самого изысканного и учтивого из наших гостей, американского букиниста, который пришел со своим шампанским столь труднопроизносимой марки, что оно просто обязано было быть не только самым хорошим, но и самым дорогим.– Вы тоже букинист?– Была когда-то. Теперь я художник.– Живописец? Скульптор? Режиссер?– Вы бы, наверное, назвали это… перформансом?Она снова наполнила бокал из бутылки своего любовника и откинулась назад. По части соблазнительности Гретхен могла посоперничать с самой Дитрих. Запой она Falling in Love Again [24] , я бы ничуть не удивился. – Моя новая работа связана, – сказала она, – с плотью.Тут я опять бросил свое помешивание.– С плотью?– Ну, с кожей, во всяком случае. В Берлине…Абсолютно феерическая история.Несколько лет назад ее бросил муж. Решив выместить свою ярость на мясе, она решила, что туша свиньи в роли обидчика как раз сгодится. План был такой: одеть ее в костюм мужа, отвезти в деревню, натравить на тушу парочку питбулей и снимать на видео, как они будут раздирать ее на части.– И вы это сделали?– Не совсем. Schweinefleisch [25] , знаете ли, начинает попахивать, и… не слишком приятно. Я покончила только с головой, – она замолчала, принюхиваясь. – Что-то горит? Что-то горело. А именно – я. Завороженный ее историей, я повернулся спиной к газовой горелке и подпалил рубашку.Она позвонила на следующий день.–  Hallo, hier ist Gretchen. Ist alles OK ? [26] – Пострадала только рубашка, – ответил я. – Меня пламя не задело.– Вы встречать мне для кофе, ja ? Я нашел ее как раз в том открытом кафе в Люксембургском саду.– Я думал, вы предложите Flore . Ну, или Les Deux Magots на худой конец. – О, нет! Они такие… gutburgerlich … Как это по-вашему? Буржуазные? – А это – нет?Она окинула взглядом железные выкрашенные зеленой краской стулья, теснившиеся в тени огромных платанов.– О, нет. Разве вы не ощущаете… нечто?– Что именно?– Может, что-то из времен войны? – она кивнула в сторону Сената. – Полагаю, здесь была штаб-квартира Люфтваффе.Она не ошиблась. Высшее нацистское командование, сыновья учителей и лавочников, жадно захватывало замки в странах, которые завоевывали. Как говорит о сидящем майоре Штрассере, которого играет Конрад Фейдт, метрдотель в “Касабланке”, “я всегда отдавал ему лучшее, зная, что он немец и все равно отберет это так или иначе”. В Париже гестапо заняло Lutece , лучший на Левом берегу отель, а армия тем временем устроилась в Crillon , выходящем на площадь Согласия. Чтобы не отставать от товарищей, Хуго Шперле из Люфтваффе захватил Люксембургский дворец, где его часто навещал босс, Герман Геринг, рейхсмаршал Великого Германского рейха. Альберт Шпеер сухо заметил о Шперле: “В стремлении к роскоши и показухе фельдмаршал шел ноздря в ноздрю со своим начальником. По части корпулентности они тоже были два сапога пара”. Гретхен не ошиблась. Образы мужчин в черных ботинках, которые прогуливаются по этим аллеям, обсуждая планы захвата, бросали мрачноватую тень на эти места. Боковой вход в Сенат охраняла молодая женщина-полицейский в стеклянной караульной будке. На поясе висел пистолет в кобуре. Почему я прежде никогда не замечал ее?– И еще был ведь этот Ландрю, – сказала Гретхен.Да, я слышал об Анри-Дезире Ландрю. Между 1914 и 1918 годом ради денег он убил десять женщин. Когда сын одной из его жертв стал подозревать преступника, он убил и его. Излюбленным местом его свиданий был Люксембургский сад.Приманкой служило объявление в “Пари матен”. “Вдовец с двумя детьми, 43 года, с приличным доходом, серьезный, вращается в хорошем обществе, желает познакомиться со вдовой с целью женитьбы”. Описание в общих чертах соответствовало истине. Ландрю продавал подержанную мебель, обделывая попутно и сомнительные делишки. В фильме “Месье Верду” напоминающий Ландрю убийца у Чаплина – вкрадчивый, даже очаровательный обольститель. Но женщине средних лет, которая осталась вдовой после войны, такой герой не нужен. Она ищет кого-то посолидней и понадежней – а эти качества Ландрю демонстрировал в избытке. Он был маленького роста, лысый, как бильярдный шар, с густыми бровями и густой огненно-рыжей бородой, которая придавала ему внушительный вид. Воплощение того, чего так жаждали его жертвы, – серьезного основательного мужчины. Приглашая своих дам домой, он предлагал им лишь бокал мадеры и печенье. Никаких намеков и посягательств. Настоящий джентльмен. Такой учтивый.Костюм в соответствии с ролью был тоже выверен до мелочей, вплоть до скрытой ленточки на лацкане – почетного знака Министерства образования. Луи Арагон под большим впечатлением писал: “Какая жалость, что суд не издает программку, в которой курсивом печатали бы: В суде и в городе месье ЛАНДРЮ одет ПО ПОСЛЕДНЕЙ МОДЕ ”. Жан Кокто считал его убийства чуть ли не эффектными. “Обычный любовник избавляется от своих воспоминаний, предавая их огню: письма, цветы, перчатки, локоны волос. Но не проще ли сжечь непосредственно сам предмет страсти?”

Серийный убийца Анри-Дезире Ландрю

– Здесь все так… буднично, – сказал я, обводя взглядом небольшой пятачок со столиками и стульями, выкрашенный в зеленый цвет киоск, официанта, прохлаждавшегося в теньке. – Но это же идеально!И тут я посмотрел на это ее глазами: вот Ландрю потягивает eau à la menthe [27] /, листает “Пари матен”, спокойно и терпеливо ждет, а в это время его добыча замерла у ворот, поправляет прическу или медлит, прячась за деревьями и пытаясь угадать, кто же он, прежде чем кинуться в омут с головой. А что усыпит подозрения лучше, чем Люксембургский сад? Не какие-нибудь там укромные отели или захолустные кафе, а парк – парк, где прогуливаются парочки, няни с колясками, играет духовой оркестр, а пожилая дама собирает плату за сидячие места.Его приемы тоже были довольно заурядными, даже скучными. Всегда одно и то же объявление, тот же тип женщин, то же обещание жениться. Открытие совместного счета, на который очередная невеста кладет свои сбережения в качестве dot , приданого, – оно должно быть у каждой французской невесты при вступлении в брак. Затем приглашение провести уикенд в его загородном доме в Гамбэ, в 60 километрах от Парижа. В понедельник он возвращался уже один, снимал деньги со счета, вывозил из ее дома все ценности, включая и мебель, которую прятал на своем складе, и снова помещал объявление в “Пари матен”. Друг, заподозривший неладное, сообщил в полицию, но Ландрю все отрицал. Где доказательства? И действительно, никаких трупов не находили. Соседи в Гамбэ поговаривали, что печь на кухне Ландрю порой дымит до поздней ночи и маслянистый дым тянется по полям. Пепел просеяли, но костей не нашли – только металлические пуговицы да застежки вроде тех, что использовались в женских корсетах.В конце концов Ландрю подвела его же бережливость. Он покупал себе билет до Гамбэ и обратно, а своим жертвам – только в одну сторону. И в самом деле – ведь их возвращение вовсе не предполагалось! Он умело ускользал от всех обвинений, но эта мелочь его погубила. В 1922 году в Версале гильотина прокомпостировала его билет.Дом в Гамбэ по-прежнему стоит на своем месте, солидный, скрытый за аккуратно постриженной изгородью, окруженный все теми же полями, над которыми ночами тянулся черный дым. Между прочим, оказалось, что Ришбур всего в нескольких километрах оттуда, так что я не раз проезжал мимо. И я подумал: а что для такого человека могло быть самой прекрасной прогулкой? Бесшумная поступь душителя, приближающегося к ничего не подозревающей вдове? Интересно, неспешно направляясь к Люксембургскому саду на очередное свидание, обращал ли убийца внимание на то, как хороша погода, улыбался ли встречному ребенку и воспринимал ли подобно Луи Арагону, сад как женщину, а данный конкретный сад – как свою собственную женщину, которую предстояло обольстить и убить?

Как будто одного житья в Лос-Анджелесе было мало, чтобы отвратить меня от прогулок, так я еще и вырос в сельской местности в Австралии, где расстояния отбивают охоту к пешему их преодолению.

Во всяком случае у меня отбили.

Расстояния были не единственной причиной предпочесть езду ходьбе. В Австралии самая большая популяция опасных для жизни животных, насекомых и растений. Тигровые акулы, муравьи-бульдоги, морские крокодилы, ядовитые змеи, медузы, осы-убийцы, летучие мыши-вампиры, ядовитые фрукты, колючки, острые, как нож, ползучие лианы цепляют за ноги, цветы жалят… кажется, будто все вокруг только и ждет, как вас сцапать. В детстве нам не велели гулять в высокой траве, где водились змеи, до того ядовитые, что одного укуса было довольно, чтобы убить не только тебя, твою собаку и маленькую сестренку, которую ты держал за руку, но и водителя школьного автобуса в придачу.

Притаившись в извилистых подземных ходах с хитроумно скрытыми лазами, пауки-каменщики и воронковые водяные пауки ждут момента, чтобы взобраться под штаниной по вашей ноге. Опытные старожилы носили специальные шнурки, подвязывая их под коленом. Но они не спасали от красноспинных пауков Latrodectus hasselti , смертельно опасных, размером с горошину, с ярко-красной искрой на почти черной спине. В нашем доме, стоявшем на краю города, только недавно появилась канализация. Раньше туалет был на улице, отголосок давнишних времен, когда специальный “туалетный человек” приезжал пару раз в неделю, чтобы вывезти контейнер. Красноспинные пауки часто устраивали себе жилище под деревянными сиденьями этих уличных сортиров. Как заметил Клайв Джеймс, у каждого укушенного в подобных обстоятельствах имелись ровно пять минут жизни и весьма насущная проблема – на каком месте затянуть жгут?

Далеко не все австралийцы разделяли мое предубеждение относительно жизни на лоне природы. Аборигены до сих пор живут так, как всегда жили их племена, вдали от больших городов, регулярно отправляются в пустыню на кочевье – питаются тем, что удастся собрать или подстрелить, и общаются с землей на каком-то только им ведомом языке. Это является основой их религии. Бродяги, которых именуют “свэгмен”, скитаются по самым глухим необжитым местам со свернутым одеялом за плечами – с “узелком”. Герой национальной песни “Вальсируя с Матильдой” – как раз “веселый свэгмен”, который устраивает привал, где ему вздумается, хоть у озера, хоть у реки. Съедает на ужин “премилого барашка” (краденого), попадается полицейским и в конце концов тонет. Может, и не всякому по душе такой стиль жизни, но австралийцам симпатичны герои вне закона.

Иногда такие бродяги подходили к нашему черному ходу за подаянием. Поскольку мы жили на окраине и за домом пролегала изрытая колеями дорога, нам доводилось наблюдать их гораздо чаще, чем другим жителям. Обычно они вежливо спрашивали, сняв лоснящуюся фетровую шляпу:

– Хозяйка, вы бы не отсыпали немного мучицы?

И пока мама наполняла бумажный пакет, мы, дети, зачарованно глядели на странника сквозь сетчатую дверь.

Как-то раз подошли двое мужчин, один – абориген, первый, которого я видел в своей жизни. На нем была линялая голубая рубашка, вельветовые брюки, вытертые на коленях. На ногах ничего. Босые ноги. Но даже в таком виде он казался не в меру разодетым. Когда-то приличный костюм его товарища был весь в заплатках, под мышками хлопчатобумажной фуфайки виднелись полукружья пятен от пота. Пыльные ботинки, сбитые и растрескавшиеся так, что уже и цвета не разберешь, свидетельствовали о сотнях, а быть может, и тысячах километров пройденного пути.

Австралийский свэгмен с узелком за спиной

Уже в детстве меня интересовал процесс приготовления еды. – А что вы делаете с мукой? – задал я вопрос.Белый мужчина взглянул на меня без всякого выражения.– Лепешки, – наконец произнес он.Говорил он с гортанным, европейским акцентом.Был ли он одним из тех эмигрантов, кого война вынудила покинуть Европу? Тех, которых мой отец пренебрежительно именовал “беженцами”, а позже правительство стало называть “новыми австралийцами”?Я знал, что это за лепешка: пресный хлеб, который делался из муки, соли, воды и щепотки соды.– А как? – Чтобы пояснить, откуда такое слегка назойливое любопытство, я добавил: – Мой отец – кондитер.– Мы все смешиваем, – ответил он после долгой паузы, – и печем в золе.Речь давалась ему тяжело. В долгих одиноких скитаниях язык отмирает за ненадобностью. Возможно, это была самая длинная его беседа за многие недели.Тут вернулась мама. Она отодвинула щеколду и, крепко держа ручку двери, просунула бумажные пакеты с мукой и солью.– Я положила немного разрыхлителя. Всыпала вместе с мукой.– Спасибо, хозяйка.Он спрятал мешочки в бесформенные карманы, растянутые от хранения вещей, для которых они не были предназначены.– Но как? – не унимался я.Оглядывая все его пожитки – скатанное одеяло, котелок с проволочной ручкой, потемневший от кипячения воды на открытом огне, – я не заметил ни мисок, ни сковородок, чтобы смешивать и печь. Куда они ссыпали ингредиенты и как замешивали тесто? Ведь я тысячу раз наблюдал, как это делает отец в пекарне.– Не приставай к джентльменам, – осадила меня мама.– Все в порядке, хозяйка, – сказал мужчина. – Смышленый малыш.Он присел на корточки, чтобы быть вровень со мной. Я учуял непротивный запах табака. Разговор через сетку чем-то напоминал исповедь, придавая некоторую конфиденциальность нашему общению.– Как мы это делаем, сынок? – поведал он. – Вот, Джеки… – он кивнул в сторону приятеля – … снимает рубашку и ложится, а я замешиваю лепешку у него на спине.И он подмигнул мне. Вставая, он коснулся пальцами полей шляпы:– Еще раз спасибо, хозяйка. Благослови вас Бог.Они спустились по тропинке к задней калитке и вышли на красную пыльную дорогу, ведущую из города. За все это время второй мужчина не произнес ни слова и вообще ничем не выказал, что допускает факт нашего существования. Я думал, что, закрыв калитку, они засмеются, но если и так, я этого не слышал. Надеюсь, он понял, что я просек шутку.

Свэгмен был иконой моего детства, архетипом, воплощающим одну из главных черт исконного австралийца: тягу к бродяжничеству. Почти сразу за ним в списке национальных архетипов шел военный ветеран, а следом – моралист, лишенный чувства юмора, пуританин: господа, оскопившие скульптуры в парке Сентенниал, относятся именно к этой категории.

И еще один персонаж с сомнительной репутацией – плут. Его определяют как “проказника и смутьяна”. Надо помянуть еще и склонность к безумным крайностям, которая делает его героем скорее ценным, чем достойным порицания. Для австралийца он – доказательство того, что правила, установленные в интересах большинства, не всегда применимы к инакомыслящему меньшинству.

Своим первым путешествием за пределы Австралии я обязан классическому представителю плутов. Немногие европейцы “перенимают местные обычаи”, оказываясь на безграничных австралийских просторах, но я никогда не сталкивался с этим редким случаем столь близко, покуда Иэн, мой университетский приятель из Англии, не начал вести себя довольно странно. Мы с его женой в полном недоумении наблюдали, как он сообщил потрясенным коллегам, что отныне он не профессор, а штатный университетский маг, современный “Князь Беспорядка”, подобно тем, что назначались на средневековых празднествах, дабы сеять раздор и глумиться над святынями. Для начала вместо того, чтобы присоединиться к чинной процессии академиков в профессорских мантиях, он предстал перед всеми в полосатом купальном костюме эдвардианской эпохи и прыгнул в кадку с зеленым желе. После этого и еще кое-каких выходок его жена решила вернуться в Европу без него. Я составил ей компанию.

В 1987 году британский писатель Брюс Чатвин выпустил книгу “Тропы песен” о прогулках по Австралии. Она сразу получила признание критиков и имела коммерческий успех. У Чатвина был тот же отсутствующий взгляд, что я хорошо знал по Иэну, та же способность часы напролет говорить безукоризненно выстроенными предложениями о предметах, о которых он не имел ни малейшего представления. У него были безупречные для пешехода данные. Он пересек Патагонию и написал об этом книгу. Не слишком достоверную, но исключительно увлекательную. Он неутомимо, неотразимо и обаятельно продвигал самого себя и к тому же социально, сексуально и интеллектуально очень походил на Лоуренса Аравийского. Оба были скрытыми гомосексуалистами, имели тягу к путешествиям и весьма вольное понимание того, что есть истина. Много лет Лоуренс настаивал на том, что во время одной из тайных экспедиций его, переодетого в арабскую одежду, избивал палками и принуждал к анальному сексу турецкий командир. Это почти наверняка было лишь его порнографической фантазией. Чатвин, обладатель не менее игривого воображения, отрицал, что смертельно болен СПИДом, которым заразился от одного из своих сексуальных партнеров, среди коих был и Рудольф Нуреев. Более того, он утверждал, что поражен экзотической грибковой инфекцией, подхваченной в тибетских пещерах.Чатвин и Лоуренс цветисто расписывали самые пустынные места планеты с энтузиазмом, который далеко не всегда разделяли сами обитатели. В сценарии “Лоуренса Аравийского” Роберта Болта арабский принц Фейсал, чьи враждующие племена Лоуренс объединил в армию, слегка озадачен его намерениями. “Видимо, вы один из этих любящих пустыню англичан, – говорит он. – Доти, Стэнхоп, Гордон Хартумский. Нет такого араба, который бы любил пустыню. Мы любим воду и зеленые деревья. В пустыне ничего нет – никому не нужно ничто”.Но Лоуренс умел извлекать выгоду из ничего. Как и Чатвин. И если было совершенно нечего писать абсолютно ни о чем, он что-нибудь да сочинял. В случае с Австралией это была его теория прогулок. Аборигены, отправлявшиеся на кочевье, по его мнению, не делали это бессистемно, наугад. Напротив, они следовали определенным инструкциям, которые имелись в песнях, переданных старшими поколениями. В них описывался “лабиринт невидимых дорог, которые оплетают всю Австралию и известны европейцам как ‘маршруты сновидений’ или ‘тропы песен’”.В книге Чатвину об этом рассказывает эмигрант из Европы по имени Аркадий.

...

Подобного рода старомодное жульничество пародирует Стивен Спилберг в фильме “В поисках утраченного ковчега”, когда французский археолог Беллок называет Ковчег Завета “радио для переговоров с Богом”. Все информанты Чатвина, включая Аркадия, первыми же и сообщили автору, что он их по большей части неправильно понял, а в остальном все сильно преувеличил. Но к тому времени “Тропы песен” уже были бестселлером, в особенности среди “британских любителей пустыни”. В 1987 году на фестивале искусств в Аделаиде я столкнулся с литературным агентом Пэт Кавана и ее мужем, писателем Джулианом Барнсом. Слегка бледные, но решительно настроенные, они собирались отправиться в Алис-Спрингс и далее, к дикой природе, в поисках чатвинского музыкального пути к откровению. К счастью, кому-то в Алис удалось их разубедить, и они завершили свое путешествие в комфорте и прохладе номера в четырехзвездочном отеле.

Чатвин был не так уж неправ. Прогулки могут быть и символичны, и значимы.

Политикам хорошо известно символическое значение прогулок. Юлий Цезарь, перейдя Рубикон, который и речкой-то трудно назвать, изменил существовавший порядок. Рубикон был границей Италии: всякий полководец, который пересекал его во главе своей армии, считался врагом государства. Любопытно, что никто нынче толком не знает, где протекал этот Рубикон. Он превратился в идею реки, как и Флит, прорезавшая средневековый Лондон, как Танк-Стрим, или Баковый ручей, хорошо послуживший первым австралийским переселенцам, или река Лос-Анджелес, усохшая нынче до тоненькой струйки на дне гигантских бетонных труб, которые отводят воду во время ливней и удачно используются для съемок автомобильных кинопогонь.

Карта Парижа времен Великой французской революции 1789 г.

Эти реки, как и прогулки в политике, – скорее символ, чем факт. В большинстве демократических парламентов оппозиционные партии занимают противоположные стороны палаты, и перемена стороны – то есть партии – буквально называется “переход через зал”. Недлинный, но говорящий променад. В подобных церемониях краткость – это преимущество. Итальянский диктатор Бенито Муссолини захватил власть во время марша на Рим 1922 года, когда фашисты подтянулись к столице и вынудили правительство к капитуляции. При этом сам дуче толком в нем и не участвовал. Он милостиво позволил своим людям пройти по улицам и присоединился к ним лишь на финише, чтобы предстать перед прессой свежим и уверенным.

Эжен Делакруа “Свобода, ведущая народ, или Свобода на баррикадах”, 1830

Поскольку никто не ходит столько, сколько французы, именно они довели политическую прогулку почти до совершенства. Перед революцией 1789 года жители Парижа, протестуя против зарвавшейся аристократии, прошли 15 километров до Версаля и трясли дворцовую ограду до тех пор, пока Людовик и Мария-Антуанетта не обратили на них внимание. Сегодня они уже не столь охотно утюжат мостовые, отдавая предпочтение жанру манифестации – сокращенно манифа – или демонстрации, как мы это называем. Манифа – характерная для Парижа история, особенно когда стоит хорошая погода и горожане не прочь за приятной беседой прогуляться с друзьями. Многие берут с собой детей и устраивают пикники. Уровень агрессии весьма низок, практически минимален, поскольку все понимают, что главное дело сделают вечерние новости. По соглашению с властями манифы организуют в стороне от главных магистралей, лишь однажды журналисты засняли бульвар, перекрытый демонстрантами. Спроваженные на одну из широких площадей на окраине Парижа, они могут вволю помитинговать и преспокойно вернуться домой, чтобы напоить детей чаем. Булыжниками в полицейских уже никто не швыряется. Если организаторы понимают, что надо подбавить шума и бесчинств, нескольким горячим юнцам выдают лыжные маски и в заранее согласованное с полицией и прессой время отправляют повыкрикивать лозунги и немного порушить баррикады.Первые годы в Париже я иной раз наблюдал подобную демонстрацию насилия в наивной уверенности, что все это взаправду. Свой урок я получил в 90-х. Гуляя с Николасом, гостем из Австралии, я вдруг оказался в хвосте манифы. Было поздно, стояла изнуряющая жара, и среди участников медленно нарастало раздражение. На другой стороне бульвара Сен-Жермен какой-то паренек швырнул стул из уличного кафе в витрину магазина. Николас рванулся вперед посмотреть, что там, и вдруг пропал. Я немного поискал его и в конце концов вернулся домой.Он появился где-то через час.– Невероятно, – сообщил он. – Вот я смотрю на эти беспорядки, а уже в следующую секунду меня заталкивают в полицейский фургон и в компании десятка других изумленных американцев и немцев везут в противоположный конец бульвара, туда, где безопасней.Люди на манифе редко получают увечья, а уж зрители – вообще никогда, особенно если они иностранцы. Никто не хочет наносить ущерб туристическому бизнесу. Учитывая четкую организацию и соглашение, существующее между демонстрантами и полицией, в “Комеди Франсез” на “Мнимом больном” и то больше шансов нарваться на неприятности.Сербский режиссер Душан Макавеев, давно живущий в Париже, первым мне рассказал, что манифа – это, по сути, уличный театр.В октябре 2000 года, увидев по французскому телевидению, как сотни тысяч его соотечественников наводнили улицы Белграда и даже въехали на бульдозере в здание парламента, Душан решил, что должен быть там вместе с ними.– Но знаете, оказалось, что это все очень скучно. Никто не работает, поэтому нет электричества. Мы сидим в полной темноте, в квартире холодно, весь день наблюдаем, как тысячи людей идут мимо по улицам, направляясь в центр города.Сочтя, что он и сам может пойти, Душан присоединился к следующей колонне. Почти сразу его настиг приятель в сопровождении команды итальянского телевидения.– А где мужчина с флагом “Феррари”? – спросил он. Видимо, кто-то сорвал красное бархатное знамя с вставшей на дыбы лошадью в салоне “Феррари” и шел с ним во главе толпы.Душан его не заметил, но узнав, что такой человек был, задумался, а зачем же он сам в конце концов марширует. Он пробрался в начало манифы, где двое мужчин высоко держали кусок ткани, натянутый на двух палках. Душан вытянул шею, чтобы рассмотреть написанное.Надпись на “транспаранте”, позаимствованном в супермаркете, гласила: SAUERKRAUT [30] . Франсуа Миттеран, президент Франции с 1981 по 1995 год, был мастером политической прогулки. Традиционно новоизбранный президент совершает визит вежливости в Пантеон, внушительный храм с колоннадой, где покоятся великие граждане Франции. По совету искушенного министра культуры Джека Лэнга Миттеран оставил свой лимузин за квартал от места назначения и прошел через ликующую толпу, неся в руке символ своей партии – красную розу. Миттеран, в одиночестве поднимающийся по ступеням Пантеона, – этот снимок добавил ему не меньше миллиона избирателей. Все 80-е каждый год Миттеран совершал еще одну прогулку: в Пентекосте он поднимался на скалу Солютре, живописно возносящуюся над виноградниками Макона. По некоторым сведениям, в войну там прятались участники Сопротивления – символичность выбора места ни от кого не ускользнула. Президент шел впереди, обычно в компании своего черного лабрадора по кличке Балтик; за ним следовали члены семьи и люди из ближнего окружения (включая, конечно же, Джека Лэнга), избранные журналисты, внимательно следившие за изменениями в составе приглашенных, по которым можно было судить о перестановках во власти. Сам Миттеран разговаривал редко. За него говорила прогулка.И раз уж речь зашла о говорящих прогулках, то одна из них спасла Миттерану карьеру. Во время его президентства разразился скандал: его противник угрожал передать журналу “Пари Матч” подробности, связанные с тем, что незаконнорожденная дочь Миттерана жила и воспитывалась в Елисейском дворце за счет государственных средств. Миттеран прознал об этом и обратился за советом к Ролану Дюма, министру иностранных дел и большому мастеру политических комбинаций. Тем же вечером Дюма поднимался по ступеням президентского дворца на праздничный ужин под руку с не слишком привлекательной особой. При виде ее враг Миттерана побледнел. Это была дамочка из борделя в Восьмом округе, куда он регулярно захаживал. Статья в печати так и не появилась.

Я знаю Дороти с первого приезда во Францию. Она была из тех осевших здесь американцев, которые негласно и, главным образом, из любви к ближнему верховодят местным сообществом экспатов. Бывшие букинисты, рестораторы, дипломаты или гражданские служащие, они, подобно Дороти, обычно женаты на здешних жителях и за годы в Париже образовали то, что французы называют réseau – особый круг старинных школьных приятелей, экс-возлюбленных, дальних родственников и соседей, которые служат гарантом их нормального существования. Ни одна книга во Франции не используется реже, чем телефонный справочник. Устранить протечку, написать официальное письмо, купить машину, завести любовницу – по любому вопросу вы первым делом лезете в собственный ежедневник. Это неистощимый источник контактов родственников, друзей, случайных знакомых, среди которых непременно обнаружится тот самый, необходимый в разрешении насущной проблемы.

Немалую часть своей двадцатилетней истории Парижский литературный семинар, главный французский долгожитель среди англоязычных мероприятий для писателей, был объектом внимания Дороти. Каждое лето в Париж на неделю съезжались пятьдесят человек со всего мира, чтобы пройти мастер-классы у писателей и поэтов и немного напитаться той атмосферой, что вдохновляла Стайн, Болдуина, Хемингуэя, Фолкнера и Джойса.

Последний такой семинар только-только начался, но Дороти настояла на немедленной встрече в нашем излюбленном местечке, Les Editeurs . Светлое просторное кафе с уличными столиками в самом начале моей улицы привносило на наш перекресток немного гламура, который прежде полностью монополизировали Les Deux Magots, Flore и Brasserie Lipp , теснившиеся у пересечения бульвара Сен-Жермен и улицы Рен, в паре кварталов западнее. Один американский журналист, очарованный книжными стеллажами, красными кожаными креслами и атмосферой закрытого лондонского клуба – точнее, того, как французы представляют себе закрытый лондонский клуб, – называл Les Editeurs “настоящим парижским кафе”. У меня не хватало духу сказать ему, что оно только три года как открылось. До этого на его месте находилось настоящее парижское кафе – но тоже определенного характера – Le Chope d ’ Alsace : даже в дневное время темное, как пещера, пропахшее дешевым вином и сигаретами “Голуаз”, с ковром, который лип к подошвам ботинок.

Дороти шумно влетела, дежурно чмокнула воздух у каждой щеки и, сев за столик, немедленно загромоздила его папками, проспектами и программками, водрузив поверх разбухший органайзер.

– Как там дела? – поинтересовался я.

– Прекрасно, прекрасно, – рассеянно пробормотала она.

Вопрос не имел смысла. Семинар всегда проходил удачно. Идея, как гамбургер, легко приживалась на любой территории, была функциональна, как носовой платок, и проста, как веник.

Правильный вопрос звучал бы так: почему все так отлично работало?

– Но это же лишено всякой логики! – запротестовал я, когда она попыталась мне объяснить. – Пятьдесят человек, большей частью из Штатов, платят тысячи долларов, чтобы провести неделю во Франции на курсах литературного мастерства?

– Да.

– А преподаватели – большей частью из Штатов – получают гонорары за то, что приезжают сюда и учат их?

– Все верно.

– Но тогда почему бы всем эти людям не сэкономить свои деньги и не собраться для этого, ну, не знаю, в Атлантик-Сити на худой конец?

Она улыбнулась моей наивности.

– Джон, да ведь это Париж!

Она была слишком хорошо воспитана, чтобы добавить “кретин ты эдакий!”

Хотя она была бы абсолютно права: ведь я напрочь позабыл о древнейшем правиле торговли: продавай запах мяса, а не бифштекс.

Берлинцы убеждены, будто нечто, что они именуют Berlinerluft , воздух Берлина – испарения болот, лежащих за городом, – способен пробуждать творческое начало. Жители Лос-Анджелеса поведают вам о том, что в калифорнийском солнце определенно есть что-то такое, что придает снятым там фильмам особый блеск. И всякий, кто любит одежду, будет настаивать, что ничто не сравнится с кроем костюма, пошитого на лондонской Сэвилроу. Так и писатель готов поверить, что Париж, вдохновивший столько литературных гениев прошлого, может, и на него окажет подобное действие. Наша тяга к самообману не имеет границ. Каннибалы считали, что, съедая врага, они обретали его ловкость и отвагу. Мы до сих пор полагаем, будто за сильными мира сего тянется невидимый шлейф, на котором оседает волшебная пыль. Голливудский продюсер, гуляя вдоль океана в Малибу, заприметил Стивена Спилберга, сидевшего на песке и любовавшегося закатом. Он издалека наблюдал за режиссером, а когда тот встал и ушел, быстро угнездился в оставленной ямке. Ну что тут скажешь?

Я ждал, когда Дороти закажет свой café crème и объяснит, зачем вызвала меня сюда. Приглашение в самом разгаре семинара могло означать лишь необходимость попросить об одолжении. Для Дороти я объединял в себе две роли: был другом, но также и частью ее réseau .

– Ты занят сегодня вечером?

Ну вот, собственно!

– Ничего особенного. Почему ты спрашиваешь?

– Ты же знаешь, мы всегда устраиваем эти литературные прогулки…

Никто на этом семинаре не жаждал трудиться без продыху. Два часа в день – вот их предел; дальше они теряли способность концентрироваться. Остаток дня они предпочитали наслаждаться Парижем – под каким-нибудь более-менее литературным соусом. Идя навстречу пожеланиям, день и вечер отдавали разнообразным мероприятиям: чтениям, выставкам и литературным прогулкам.

– Кто их ведет в этом году?

– Было трудно найти хорошую кандидатуру, но в конце концов мы заполучили…

Тут она назвала одного относительно известного американского профессора – назовем его Эндрю.

– Он вроде преподает в Гарварде или еще где-то, нет?

– В Стэнфорде. Но у него отпуск, и он проводит его в Париже.

– Ну, тогда вам повезло.

– Вот и я так думала.

– А в чем дело? Какие-то проблемы?

– Лучше я пока воздержусь от оценок. Но прошу тебя, окажи услугу, походи сегодня с ними во время этой прогулки. Мне хочется знать твое мнение.

Следующая после экотуризма активно развивающаяся область индустрии досуга – туризм культурный. На каждого путешественника, пересекающего Бутан или ведущего подсчет бабочек в бразильской сельве, найдется тот, кто жаждет погрузиться в пучину литературы, не сознавая, что там его ждет не меньше сюрпризов – приятных и не очень, – чем в амазонских джунглях.

В Испании, Швейцарии, Италии, даже в бывших республиках Советского Союза – везде летом проводятся семинары для желающих стать писателями. Дороти продемонстрировала мне несколько красочных проспектов. Я изучил их с некоторым недоверием. В Испании преподавали литературу и эстетику боя быков с посещением корриды – смею надеяться, лишь в качестве зрителей. Римская сессия посвящалась “Поэзии кухни” и явно была лишь предлогом для ежевечернего обильного ужина. Единственное, что требовалось прочесть, – это меню.

Остальные были и того удивительней.

– “Обязательное сидение в кафе, – прочел я вслух. – Студенты должны выбрать одно из исторических кафе города и оставаться в нем не менее двух часов, в течение которых они наблюдают и ведут записи о происходящем”.

– Я думала, сработает ли это здесь, – задумчиво произнесла Дороти. – У нас есть кафе, но хозяева не будут в восторге, если вы просто там сидите. А если считать часы в cafés crèmes , это выльется в кругленькую сумму.

– А вот женщина, которая преподает “Мастерство писателя как танец”. То есть не надо ничего перелагать на бумагу – достаточно выучиться творчески двигаться.

– Я на нее тоже обратила внимание. Но она занята до самого следующего лета.

– А это! “Симус Финнеган, автор книги ‘Учитесь любить свой роман’, предлагает присоединиться к мастер-классу по продвинутым креативным техникам”. Ты это видела? Он предлагает купить мягкую игрушку или подушку и назвать ее именем своего проекта. И когда работа идет неважно, следует обнимать ее или проводить с ней беседу.

– Ах, Симус… Да. Он был у нас два года назад.

– Только не говори мне, что кто-то готов за такое выкладывать серьезные деньги!

– От желающих отбою нет, Джон, нам еще и отказывать приходилось! Я бы его снова пригласила, но у него все расписано под завязку. Со всеми лучшими та же история.

Эти финнегановские фантазии меня совсем вывели из себя. Для писательства ни к чему все эти ритуалы вуду. Что, Хемингуэй сидел в обнимку с подушкой по имени “Фиеста”? А Фицджеральд втихаря нежно сжимал плюшевого мишку Гэтсби? (Впрочем, Генри Миллер, ласкающий куклу Сексус, – в этом определенно что-то есть.)

– Хорошо, – сказал я. – Пригляжу за твоей литературной прогулкой. Не намекнешь, что я там должен высмотреть?

– Я бы предпочла, чтобы ты был непредвзят.

Возвращаясь домой по улице Одеон, я вспомнил свою прогулку на фестивале в финском Куопио. В сущности, это была не прогулка, а концептуальная работа британского художника Тима Ноулза под названием “Дорога ветра”. Он явно чтил идеи французского теоретика 1950-х Ги Дебора, одного из основоположников психогеографии. Как и сюрреализм, психогеография в значительной степени подразумевала ровно то, что звучало в самом термине. Хотя один храбрец назвал ее “коробкой с игрушками, полной милых затейливых стратегий познания городов. В ней есть все, что отвратит путника от проторенных маршрутов и вытолкнет в принципиально новое представление о городском пейзаже” [31] .

Наша финская группа встречалась на площади, и всем были розданы велосипедные шлемы с прикрепленными к ним маленькими треугольными флюгерами. Они крутились на ветру, и каждый шел в направлении, указанном флюгером. На первом повороте порыв ветра разделил группу на две части. Под конец утра мы уже были рассеяны по всему городу. Обычная прогулка вежливости превратилась в настоящее приключение.

Почти у дома я услышал:

–  Excusez - moi. Je suis … В смысле, nous sommes …

– Ничего, я говорю по-английски.

Они выглядели, как сотни других, сновавших мимо меня каждый день: плащ Burberry , практичная обувь, потерянное выражение лица, сложенная карта.

– Мы хотим попасть в Люксембургский сад.

Я указал на театр “Одеон” в конце улицы.

– Сад сразу за ним.

Они подозрительно уставились на меня, затем – в свою карту. Они бы явно предпочли иметь дело с французом. Это вселило бы уверенность, что я не сочиняю. А так – я мог оказаться всего лишь очередным заблудившимся туристом.

– Попробуйте перевернуть карту, – предложил я. Странным образом парижские карты ставят север вверху, а они двигались на юг. Они недоверчиво последовали моему совету.

– Вы сейчас вот здесь, – я показал на улицу Одеон. – Вон там – театр. А это – сад.

– Точно! – воскликнул муж. – Видишь, дорогая, я же тебе говорил.

Жена обладала незаурядным самообладанием. Вместо того, чтобы дать ему хорошенького пинка, она только прищурилась.

– Нам нужно открытое кафе, – сообщила она. – И посимпатичнее.

– Там таких целых три, – ответил я. – Самое хорошее – рядом с эстрадой, на верхнем уровне.

Жена неуверенно огляделась.

– А это?..

– Я покажу, – сказал я.

Мы поднялись к площади Одеон и остановились пропустить автобус, который медленно сворачивал на улицу, стараясь не зацепить машины, нелегально припаркованные у ресторана L а Méditerranée . Распахнув стеклянные двери, выходящие на площадь, хозяева, помимо хорошего вида и теплого ветерка, предоставили посетителям возможность наблюдать весьма любопытный уличный театр городской жизни. Как всегда летом, столики были заняты группками болтающих, и мужчина у деревянных ящиков с мареннскими устрицами яростно открывал их дюжинами, покуда официанты в нетерпении ждали своей очереди с заказом. Сверху полоскались синие холщевые маркизы, колыхая надпись “ La Méditerranée ”, написанную размашистым почерком, который мгновенно узнает каждый парижанин.

– Слышали когда-нибудь о Жане Кокто? – спросил я.

В 1960-м Кокто обедал здесь с друзьями и собрался было уходить. Я так и видел его верблюжье пальто, накинутое на плечи, мягкую фетровую шляпу, застывшую между длинными тонкими пальцами, готовую покрыть его благородную голову; единственное, что могло поразить больше, чем Кокто, появляющийся в ресторане, – это Кокто, покидающий его. Провожая именитого гостя поклонами, сотрудники попросили его расписаться в livre d ’ or , гостевой книге. Всегда эпатажный Кокто никогда не отделывался банальной подписью. И здесь он оставил на странице такой потрясающий набросок, что ради того, чтобы использовать его, в ресторане поменяли все скатерти, посуду и маркизы.

– Ух ты! – тихо выдохнул муж, когда я указал на рисунок, вплетенный в винно-красный ковер у входа. Они долго разглядывали его, потом подняли глаза на маркизы. Угол площади, который бы они прошли, даже не заметив, вдруг ожил. И мне вспомнился отрывок из “Великого Гэтсби”, который я перечитывал тысячу раз, но с того момента он обрел особый смысл.

Рисунок Жана Кокто, сделанный для ресторана Lа Méditerranée

...

Спустя два дня мы снова повстречались с Дороти в Les Editeurs .

– Ну и засаду ты мне устроила, – с упреком произнес я.

– Ну, извини.

И ни тени раскаяния.

Самой большой неожиданностью для нас, десяти человек, собравшихся на улице Ренн, чтобы отправиться на литературную прогулку, стал несолидный возраст нашего гида. Лет примерно сорока, загорелый, белокурый, с тихим голосом, Эндрю мог бы сойти за племянника Роберта Редфорда. Некоторые дамы из нашей группы разглядывали его с отнюдь не академическим интересом, покуда более зрелые господа выказывали сомнения, будет ли им под силу угнаться за мужчиной в такой блестящей физической форме.

Им не стоило волноваться.

У Les Deux Magots Эндрю встал спиной к кафе и лицом к весьма оживленному бульвару Сен-Жермен. Глядя поверх нас, он сообщил:

– И вот мы находимся у одного из самых знаменитых кафе Парижа, Les Deux Magots . Оно появилось в…

В литературных мемуарах часто упоминается, как харизматичный учитель зажег искру интереса к литературе у будущего автора. “Я с нетерпением ждала следующего урока, когда мы наконец, расположившись у ног мисс Уилкинс, будем снова слушать, жадно ловя каждое слово, как она читает Эмили Дикинсон…” Какими бы качествами ни обладали эти преподаватели, Эндрю был их полной противоположностью. Он должен был быть уверен, что мы усвоили культурную историю Парижа в мельчайших подробностях, вплоть до платы за посещение туалета в кафе Le Sélect в 1928 году. Интерес группы явно иссякал, будто утекая в некую интеллектуальную воронку. Кое-кто бросал недвусмысленные взгляды на столики, выставленные на тротуаре. А что если присесть, ну буквально на минутку, заказать кофе или бокал шампанского?..

– Я не была до конца уверена, – сказала Дороти. – Но слухи доходили. Люди говорят, что он несколько… суховат.

Суховат? Эндрю был суше некуда. Ссохся до предела.

Он ничего от нас не утаил. Ни истории, ни статистических выкладок, ни цитат, ни дат. А затем еще немного статистики. Напоследок он извлек свою новую книгу и зачитал – или, точнее, нудно пробубнил – несколько страниц. Воодушевление, с которым поначалу некоторые взирали на него, уступило место неприязни. Опасавшиеся изматывающих физических нагрузок оставили свои страхи. По сравнению с этим вязким темпом прогулка до почтового ящика увлекала не меньше, чем сплав по бурной горной речке с порогами. Я вспомнил, как режиссер Терри Гиллиам отозвался о работе с Робертом Де Ниро в фильме “Бразилия”. Актер был так дотошен во всем, что на съемку пары коротких сцен уходили недели. “Мы все трепетали перед Де Ниро, – сказал Гиллиам, – а потом нас развернуло на сто восемьдесят градусов, и мы все хотели его убить”.

Если нагоняющие сон лекции Эндрю и травмировали меня меньше других, я отношу это за счет прохождения всех кругов традиционного католического образования, которым руководили именно такие священники и монахини, каких вы ожидаете встретить в австралийской провинции. Их целью было не обучить, а освободить голову от любого рода информации, иметь в распоряжении белый лист, способный вместить бесконечные церковные запреты. После десяти лет нудных уроков и воскресных проповедей у меня выработался частичный иммунитет к скуке, подобно тому, как многократные змеиные укусы делают вас неуязвимыми для яда. Но с Эндрю силы начали покидать даже меня. Так что когда мы подошли к площади Сен-Сюльпис и башни церкви грозно нависли надо мной, я испугался того, что могло случиться, войди я вовнутрь. А если я впаду в транс, все решат, что я умер, и я очнусь через неделю в крипте, как какой-нибудь персонаж Эдгара Алана По? Предпочтя не рисковать, я дал задний ход и скрылся за первым же углом.

Попивая джин с тоником на террасе кафе Flore , я наслаждался ранним парижским вечером. Если бы только Эндрю мог увидеть город, каким видел его я – таким, каким он был в 1920-е, когда плетеные кресла выставлялись из кафе прямо на тротуар, и приезжие американцы сидели за бокалом белого вина, впитывая несущуюся мимо жизнь, столь не похожую на ту, что они наблюдали у себя на родине: такси с визжащими клаксонами, завсегдатаи бульваров в облегающих тройках, приветствующие дам в шляпках-клош и шелковых чулках легким касанием полей шляпы и потягивающие fine à l ’ eau [33] с друзьями в предвкушении того, что принесет им ночь.

Любовь к городу, как и к человеку, зачастую рождается с первой же встречи. Дальнейшее – вопрос изучения и узнавания. “Мы не чувствовали себя не у дел”, – писал канадский писатель Морли Каллаган о своем первом вечере в Париже.

Девушки в кафе за уличными столиками, 1920-е гг.

...

Эндрю, безусловно, интересовался Парижем, но он его не любил. Оскар Уайльд презирал таких людей, которые “знают цену всему и ничто не в состоянии оценить”. Эндрю знал факты, но не то, что они обозначали. Он мог четко изложить их, но не был способен наполнить их жизнью. А для гида это приговор.

– А все казалось безупречным, – посетовала Дороти. – Хорошие рекомендации, приятные манеры… Такое разочарование. Она подхватила стопку бумаг и принялась зачитывать:– “Откровенная тоска”… “Совсем не то, чего мы ожидали”… “До конца не дотерпели”.– Ну, похоже, ты с ним серьезно влипла.– Необязательно, – она метнула на меня критический взгляд. – Незаменимых нет.До меня стало наконец доходить, куда она клонит.– Только не говори, что ты намекаешь на меня!– А почему нет?– Я не гид, – запротестовал я. – Я даже не представляю, с чего надо начинать.– О, Джон! – раздраженно произнесла она. – Ради всего святого – ты же живешь здесь! Просто расскажи им пару своих историй.– Историй? – неуверенно переспросил я.– И разве не ты говорил, что подумываешь об упражнениях?– Ну да…– Так вот прогулки – это отличное упражнение.– Ну… мне надо подумать.– Думай, только быстрее, – отрезала она.– Почему? Следующий семинар только через год, если не ошибаюсь.Дороти уже злилась.– Уж не полагаешь ли ты, что я позволю людям снова пройти через это? Сегодня утром я сообщила Эндрю, что оставшиеся две прогулки мы проведем без него.Она захлопнула свой органайзер.– Следующая у нас завтра, в три.

“Алиса в Зазеркалье” [34]

На следующий день я стоял на бульваре Монпарнас, у меня сосало под ложечкой, и я наблюдал, как собирается на экскурсию моя первая группа.

Просто расскажи им пару своих историй.

До чего просто это у нее прозвучало.

Какие истории?

О ком?

Мой друг-музыковед как-то в минуту слабости согласился прочесть лекцию по истории западной музыки. Глубоко погрузившись в григорианские песнопения, он спустя два часа с трудом вырулил на Штокхаузена и сериализм, когда вдруг напоролся на пристальный укоризненный взгляд дамы в первом ряду, которая прошипела: “Вы забыли о Скрябине!” По одному, по два потихоньку появлялись в дверях члены моей группы – четыре дамы средних лет в удобных туфлях, симпатичная, но слегка заторможенная девушка, которая, кажется, страдала от джет-лэга, и лысый мужчина с густой рыжей бородой. Прилично ли упомянуть, что он был почти точной копией Ландрю? Наверное, не очень.

– Это все?

– Еще одна дама собиралась подойти, – ответила с сильным акцентом жительницы южных штатов одна из женщин. Она обернулась к дверям. – Но, видимо, она передумала.

Шесть из предполагавшихся пятидесяти. Слух об усыпляющей прогулке с Эндрю уже явно распространился.

– Тогда, пожалуй, начнем…

Я представился, затем начал, перекрикивая шум машин:

– Мы стоим на бульваре Монпарнас…

Не прошло и минуты, как я стал испытывать что-то вроде сочувствия Эндрю. Уличные углы – совсем не место выдавать информацию, разве что указать дорогу до ближайшего метро. И если вы не обладаете специально натренированным голосом, все, что бы вы ни произнесли, через пару метров уже тонет в городском гаме.

Была еще одна проблема, которую я в полной мере осознал накануне вечером, когда опробовал намеченный мной маршрут. В восточной части бульвара Монпарнас, где проходили занятия семинара, напрочь отсутствовали какие-либо литературные достопримечательности. Никто, интересный с художественной точки зрения, здесь не жил, не умер и не ночевал. Вот почему Эндрю начал свою экскурсию перед Les Deux Magots . Там ему, по крайней мере, было что рассказать.

Всего каких-то пятьсот метров, и там – Люксембургский сад, Одеон, целый кладезь любопытнейших и важных мест. Загвоздка в том, как их преодолеть. Что бы в этой ситуации сделал Хемингуэй? Я принял рискованное решение и указал в сторону улицы Вожирар.

– Нам надо немного пройти.

– Далеко? – поинтересовалась девушка с усталым видом.

– Да всего ничего, – соврал я. Чтобы выиграть время, я спросил: – А вы откуда?

Рассказ об Омахе занял два квартала, но на подходе к третьему – а это лишь полдороги до сада – она иссякла.

И тут вмешалось провидение и спасло мою жизнь. Мы случайно остановились у антикварной лавки.

– Вот это да! – воскликнул я, уставясь на витрину. – Вы только посмотрите!

Тонкая металлическая трубка, богато украшенная эмалью, была эффектно выставлена на первый план как явная жемчужина в коллекции магазина.

– Опиумная трубка! – произнес я, скорее, самому себе. – Знаете ли вы, какая это редкость? Они почти не встречаются в продаже. Любопытно, сколько за нее просят…

Если не считать алкоголя, ни один наркотик не оказал на европейское искусство такого мощного влияния, как опиум. Альфред де Мюссе курил его. Лорд Байрон принимал в виде лауданума, растворенного в алкоголе. Химические очищенные формулы вроде морфина и героина давали еще более острые ощущения, но художники и мыслители предпочитали наркотик в первоначальном виде. Он позволял им проводить целые вечера в грезах о мире, обращенном в чистейший образец пластической формы. Для культуры, породившей виньетки ар-нуво, кувшинки Моне и Дебюсси с его музыкой фонтанов, облаков и моря, это был идеальный наркотик – органический, сильный и якобы безвредный.

Любое тайное наслаждение обрастает разного рода атрибутами, которые для иных энтузиастов не менее важны, чем сам процесс. Подобно гольфистам с клюшками Бобби Джонса [35] и членством в клубах Пеббл-Бич и Сент-Эндрюс, некоторые опиоманы были не столько поглощены собственно действием наркотика, сколько тем, чтобы заполучить самую богато украшенную трубку, правильную лампу для разогревания опиума, булавки, чтобы держать его над пламенем, ну и, конечно же, сам опиум только лучшего качества.

Юньнаньский опиум пользовался большим успехом, чем более грубый варанасский English Mud , который англичане выращивали в Индии и сбывали китайцам.

– Опиум, знаете ли, был в большом почете в художественной среде. Пикассо курил его. Он сказал, что запах опиума – наименее дурацкий запах из существующих, кроме разве что морского. Жан Кокто тоже без него не обходился. В одной из лучших своих книг он рассказывает о курсе лечения в клинике в Сен-Клу…

Тишина за моей спиной заставила меня обернуться. Мои подопечные стояли тесной группкой и неотрывно глядели на трубку.

– О, простите, – сказал я. – Нам не стоит задерживаться.

– Нет-нет, – запротестовала одна из дам. – Это интересно, продолжайте.

– Об… опиуме?

– Да.

Как объяснить значение опиума в жизни французов? Ведь это вопрос разницы восприятия и предпочтений. Англичане любят солнце, французы выбирают тень. Опиум не будоражит и не погружает в сладостный трепет; скорее, он дает ключ от области между ощущениями… к состоянию, которое ближе всего к самой французской из всех идей: к le zone …

– Не пойму, как его курят, – произнес бородатый мужчина, всматриваясь в витрину. – У трубки же нет чашки.

И я поведал о том, как брали опиум, скатывали в шарик размером с горошину, грели над огнем, пока он не начинал пузыриться, а затем вставляли в крошечное круглое отверстие, превращаясь в несколько затяжек волшебного дыма, что порождал сновидения и грезы.

– А скажите, – спросила самая робкая из женщин, – у них что, правда были… – она запнулась, – …опиумные притоны?

– Конечно. И сейчас есть. Французы называют их fumeries . И некоторые из них довольно шикарные.

Они почти прильнули к стеклу.

– Видите ли… – продолжил я.

И хотя я теперь говорил чуть ли не шепотом, они прекрасно меня слышали. И снова я убедился, насколько верна старая добрая истина: неважно, как громко вы говорите, важно, что вы можете рассказать.

– … опиум притупляет чувство времени. Кокто говорил, что ощущение такое, будто сходишь с поезда существования. Но для полного эффекта нужно три-четыре трубки. А для этого необходимо…

Девушка в курильне опиума

– Место, где можно лечь, – сказал бородатый мужчина. – Именно!Мы все дружно кивнули – уже больше не гид и его группа.Сообщники.

Спустя два дня я переходил улицу Вожирар перед зданием Сената, и тут на пороге почты появился продавец книг из магазина напротив нашего дома. Он уставился на что-то за моей спиной и изумленно произнес: – А это что еще значит?Ко мне, лавируя между машинами, приближались люди, записавшиеся на мою вторую экскурсию – все двадцать семь участников.Я пожал плечами.–  Mes admirateurs . [36] –  Merde alors ! [37] – уважительно присвистнул он. Когда все подошли, я сказал:– А теперь взгляните на ограду рядом с главным входом в Люксембургский сад. Филипп Супо писал, что в 30-е годы это было место, где собирались в поисках случайных знакомств садомазохисты.Хемингуэй, пожалуй, меня бы не одобрил, но я точно знал, что Генри Миллер был бы не против.

– Так вот, ты им очень понравился, – торжествующе сообщила мне Дороти. – Только послушай…

– Прошу тебя, не надо!

С Хемингуэем меня роднило жгучее чувство неловкости, которое я испытывал всякий раз, когда про меня говорили что-то хорошее, в особенности если это происходило при мне. Когда Хемингуэй впервые встретился с Фицджеральдом в баре Dingo на улице Деламбр, он шарахался от комплиментов. Как он написал в “Празднике, который всегда с тобой”, “по нашей тогдашней этике похвала в глаза считалась прямым оскорблением”.

– Одна пара даже поинтересовалась, не твоя ли это профессия, – сообщила Дороти. – Тебе стоит подумать об этом.

Представить себя в качестве гида значило победить лавину стереотипов.

Наименее оскорбительную картину, которую я лицезрел ежедневно, представляли особи с высоко поднятыми зонтами или флажками, таскавшие вереницы зачуханных туристов вверх и вниз по улице Одеон. Никто не выглядел шибко довольным, и меньше всего – сам экскурсовод.

Может, есть в этом некое извращение, но мне гораздо больше были симпатичны гиды с куда менее лестной репутацией, но с авантюрной жилкой – ближайшие родственники того карикатурного персонажа, которого Фолкнер, когда в 1925-м жил за углом от нас, обозначил как “грязненького мужика из сортира подземки с пачкой французских почтовых открыток в руке”. Другие жаловали гидов еще меньше. Бэзил Вун писал в 1926 году в книге “Париж, которого нет в путеводителях”, что “наихудший способ [ увидеть Париж ] – это воспользоваться услугами одного из тех профессиональных гидов, которые наводняют бульвары и предлагают непристойные открытки. В большинстве своем это русские или турки; встречаются и немцы с американцами, но их мало. В большинстве своем они воры, и абсолютно все – потенциальные шантажисты”. (И – да, его действительно звали Бэзил Вун. В 1920-е в Париже также обитали журналист по имени Уэмбли Болд и переводчик Брэвиг Имбс [38] . Вполне вероятно, что они скрывались в Париже, чтобы избежать насмешек, которые вызывали их имена на родине.)

Игривые открытки создавали Парижу дурную репутацию

В этих псевдогидах есть что-то от морских разбойников, тень разврата и опасности, которые напрочь отсутствуют в их обычных коллегах, просто-напросто унылых занудах. Существуют ли еще настоящие профессионалы, одного из которых сыграл Ричард Гир в “Американском жиголо”, – те, что нанимаются к одиноким женщинам, приезжающим в Лос-Анджелес? Поначалу он просто везет их из аэропорта, но по дороге невзначай спрашивает позволения снять фуражку – этакий мужской эквивалент женского “я только быстренько переоденусь во что-нибудь поудобнее”, – после чего его обязанности приобретают более интимный характер. Ален Делон, странным образом выбранный на роль итальянца в “Желтом роллс-ройсе”, начинает гидом при гангстере Джордже К. Скотте, а заканчивает тем, что заводит шашни с его любовницей Ширли Маклейн, на которые телохранитель Арт Карни закрывает глаза. Роберт Редфорд в “Гаване” берет в оборот двух американок, жаждущих грязных удовольствий: он ведет их на порношоу в Шанхайский театр [39] , а затем и к себе домой, где они втроем устраивают веселые игрища в темноте. Во всех эпизодах каждый отлично проводит время, а не этого ли мы ждем от путешествия за границу? Гиды с сомнительной репутацией не часто появляются в кино, но и в этих редких случаях исходящая от них угроза скорее смешная, чем зловещая. Моим героем стал бы Конрад Фейдт в мрачной картине 1943 года “Вне подозрений”. Большинство помнят его по роли майора Штрассера в “Касабланке”, где он спрашивает Хэмфри Богарта: “Вы один из тех, кто не может представить немцев в вашем обожаемом Париже?” Во “Вне подозрений” он носит мягкую фетровую шляпу, твидовый костюм и монокль, но выглядит не менее угрожающе. В музее пыток он сообщает Джоан Кроуфорд и Фреду Макмюррею, указывая на выставленные среди экспонатов щипцы: “Эта искусно сделанная вещица служила замечательным инструментом для выдергивания ногтей. Она и сейчас в отличном рабочем состоянии”. Демонстрируя металлическую статую, которая внутри была усеяна острыми шипами, он пояснял: “А это Железная дева Нюрнбергская, кое-где известная как немецкая Статуя Свободы”. Когда Кроуфорд с легкой дрожью в голосе замечает: “Вы не очень-то похожи на гида”, он, кровожадно ухмыляясь, отвечает: “А может, и вы не слишком-то похожи на туристов”. Увы, он на самом деле хороший парень. Жаль, что он слишком рано снимает маску и не предлагает Джоан и Фреду взглянуть на открытки. Тогда уж точно было бы что-то посильнее прелюбодеяния.– Ты не в том ключе об этом думаешь, – сказал Терренс Гелентер, когда мы сидели на террасе Les Deux Magots . У каждой европейской столицы есть свой Гелентер, экспат, к которому приходят за советом. Перебравшись в Париж из Бруклина, он сохранил стиль и манеры, характерные для его прежней профессии: он продавал schmutter [40] в квартале магазинов одежды. С чего вдруг он так полюбил Париж, никому не известно, но любовь эта была столь же страстной, сколь неожиданной. Его веб-сайт paris - expat.com приносил деньги, которых хватало на жизнь в крошечной квартирке на шестом этаже без лифта, у дальнего края кладбища Пер-Лашез. Не то чтобы он проводил в ней много времени. Если он не заседал на террасе Les Deux Magots , болтая с хорошенькими туристками и обмениваясь еврейскими шуточками с официантами, его можно было найти на книжной презентации, на съемках телепередачи или радиопрограммы, или же на открытии ресторана, где он встречал и развлекал беседой гостей, затем раздавал визитные карточки на веранде и недвусмысленно намекал каждой даме моложе восьмидесяти, что, если его не остановить, он непременно залезет на стол и усладит слух присутствующих исполнением песни Fly me to the moon . – А что, об этом можно думать в каком-то правильном ключе?Я припозднился с вопросом. Его внимание, всегда сосредоточенное на тротуаре и женщинах, спешащих на работу, на этот раз привлекла девушка, переходившая улицу Бонапарт. На его бородатой физиономии появилось выражение почуявшего добычу сластолюбивого охотника. Пять секунд, и он бы уже, сломя голову, бежал наперерез, оглушая ее своим неправильным, но стремительным французским, протягивал бы визитную карточку и предлагал встретиться вечером в баре отеля Lutece на коктейль, а потом… что ж, кто знает? В конце концов, это Париж. Я пихнул его в бок, и довольно сильно.– Что?– Давай-ка, сосредоточься! Что за правильный ключ к работе гидом?Он махнул рукой в сторону удалявшейся девушки.– Ты видел этот tuchus [41] ? – Да. Только лучше объясни, что ты имел в виду под не тем ключом?С явной неохотой он вновь переключился на мою проблему.– Посмотри на это под таким углом: ты не гид, ты – писатель.– И…– Но писатель, который, если гонорар неплох, находит в своем исключительно плотном расписании время показать людям Париж, который известен только ему.– Это все отговорки. Если я предлагаю услуги гида – значит, я гид.– Помнишь ту сцену из “Ниночки”, когда Гарбо приезжает в Париж и носильщик берет ее сумку?Разумеется, я помнил. Гарбо спрашивает его:– Почему вы хотите нести мою сумку?Носильщик отвечает:– Это моя работа.Она говорит:– Это не работа, это социальная несправедливость.А он:– Это зависит от чаевых.(Мне не хватало Билли Уайлдера. То, что он оставил после себя столько потрясающих фильмов, только усугубляло ситуацию. А довольно уже того, что Уайлдер – автор одной из самых смешных телеграмм, когда-либо отправленных в Соединенные Штаты из Парижа. Когда в 1962 году он уезжал из Голливуда, чтобы по ту сторону Атлантики снимать “Нежную Ирму”, его секретарша потребовала: “Из Парижа мне нужны только галстуки от Charvet для мужа и настоящее французское биде для меня”. Билли пообещал и тут же позабыл. Он игнорировал ее послания, которые становились все более угрожающими. В списке важных дел покупка санитарного оборудования была явно не на первом месте. И в конце концов он телеграфировал: “ГАЛСТУКИ ОТПРАВЛЕНЫ БИДЕ НЕТ В НАЛИЧИИ РЕКОМЕНДУЮ СТОЙКУ НА РУКАХ В ДУШЕ”.) – Значит, это просто вопрос денег?– Все всегда вопрос денег, bubeleh [42] . Сколько берут гиды за прогулку по Парижу? – Около 10 евро с человека.– Значит, ты будешь брать сто. Нет, лучше – двести.– За что?– За прогулку по Парижу.– И кто ж будет столько платить?– За утро с настоящим парижским писателем? Который живет в доме, куда частенько захаживали Хемингуэй, Фицджеральд и Джойс? Да ты даже не подозреваешь, сколько таких желающих.Все больше загораясь этой идеей, он добавил:– Я размещу информацию на paris - expat.com . Это будет сенсация, увидишь. Я уже было собирался его поблагодарить, как он закончил:– И я возьму всего пятьдесят процентов.

Покинув Гелентера и многолюдное Les Deux Magots , я укрылся в Chai de l ’ Abbaye , моем любимом тихом кафе на улице Бюси. Там я мог спокойно посидеть и подумать.

Было что-то безумное в идее водить людей по Парижу. У парижан promenade , иначе говоря, прогулка, в крови, это неотъемлемая часть их жизни. Не бывает франкоязычных гидов для прогулки по Парижу. Кто станет давать уроки плавания рыбам?

Но туристы – не парижане. Часто они, подобно выжившим в катастрофе, едва ли понимают, кто они такие или зачем здесь оказались. На главнейшем уровне, а именно клеточном, вояж через Атлантический океан – тяжкое испытание, после которого туристам требуется несколько дней, чтобы прийти в себя. Глядя на их заторможенные движения, нет-нет, да и подумаешь о пациентах, проходящих курс лечения, и начнешь озираться в поисках капельницы. Французский, так точно обозначающий чувственные удовольствия: connaisseur, gourmet, bouquet [43] , дал имена и не самым приятным состояниям: ennui, cafard, longueurs [44] .

В романе “Иностранные связи” Элисон Лури высказывает соображение, что, когда мы приезжаем за границу, у нас полностью задействованы только два чувства. “Зрение допускается – отсюда понятие ‘осмотр достопримечательностей’. Также приветствуется вкус, причем он приобретает значение почти сексуального характера: употребление местной еды и напитков становится крайне важным событием; доказательством того, что вы ‘там были’”. А вот слух, обоняние и осязание пригашены, а то и вовсе отключаются.

Это довольно верно. Приезжающие во Францию страдают особенно. Здесь говорят с недоступным пониманию акцентом (даже если вы и владеете немного языком), либо на еще менее постижимом argot . Почему вдруг нектарин зовется brugnon ? Почему Центр Помпиду известен как Бобур? Сколько весит фунт? А еще есть разные надписи и указатели. Кто, кроме местных жителей, поймет, что défense d ’ afficher – loi du 21 juillet 1889 означает “Расклейка объявлений запрещена”? Или что ресторан, который что-то “предлагает”, отдает это вам, но только за деньги?

Летом подобные эффекты только усиливаются. Всякий теплый день в Люксембургском саду вы сможете наблюдать правило “не трогать” в действии. Самая южная часть парка, которая выходит на бульвар Сен-Мишель, известная как “Маленький Люксембург”, – это две одинаковые лужайки, с обеих сторон обсаженные подстриженными в виде геометрических форм деревьями. Чтобы сохранить газон, ходить по ним строжайше запрещено. И тем не менее каждый летний день несколько взмыленных туристов с рюкзаками, свернув с бульвара в поисках тенька, замечают зеленые островки лужайки, на одном из которых устроили пикник, а другой совершенно пуст. На него-то они блаженно и опускаются, но уже через минуту садовые охранники гонят их прочь.

Чем жарче, тем быстрее утомляются пешеходы. Главная их ошибка в том, что они перемещаются слишком быстро. Попробуйте прогуляться с вновь прибывшим, и уже через полквартала вы будете общаться с его спиной. К счастью, летом они сбавляют темп и едва передвигаются. Канадская писательница Мэвис Галлант, которая проводит август в Париже, когда все остальные бегут из него к морю или в горы, довольно точно описала эту ситуацию в рассказе “Август”.

...

Летом и зимой прогулки по Парижу требуют определенной настройки – не просто другого подхода к прогулке, но и другого взгляда на город.

Гуляя по Нью-Йорку, я смотрю вверх. Манхэттен – это его дома, которые поражают, как скалы Гранд-Каньона. Как и пирамиды, они говорят о возможностях власти, вере в идеальное устройство и обещаниях будущего. А например, в Лондоне я смотрю по сторонам. Нигде социальные диссонансы не производят такого впечатления, нигде нет такого разнообразия человеческих типов и языков, хоть для глаза, хоть для слуха.

Но в Париже я смотрю вниз.

Наводнение в Париже, 1910

(“Вот и правильно, – заметит циник, – учитывая, во что ты можешь вляпаться”. Это неверно. Хотя число собак в Париже не уменьшилось, количество оставляемых на тротуарах какашек явно убавилось. Город отказался от службы, известной под названием le motocrotte , которая отправляла молодых людей на мотоциклах на улицы, снабдив их пылесосами, которые подчищали самые неопровержимые улики. Теперь можно даже встретить владельцев собак, которые соскребают экскременты в пластиковые пакетики – каких-то десять лет назад представить это было так же сложно, как француза, заказывающего в кафе кока-колу.) Нет, парижане смотрят под ноги, потому что там – история города. Хотя большие улицы и бульвары устилает асфальт, под ним вы обнаружите настоящий булыжник: крупный и грубо обтесанный на старых улицах, помельче и лучше подогнанный на новых. В конце xix века был период, когда экономии ради улицы мостили досками, выструганными под размер кирпича – эдакий черновой вариант современного паркета. Но в 1910 году Сена вышла из берегов, наводнила улицы, доски раздулись, и прибрежные дороги превратились в непролазную кашу.После этого в обиход вошла гранитная брусчатка, уложенная на песок, часто веером. Она смотрится вполне безобидно – до той поры, пока кому-нибудь не вздумается выломать ее и в кого-то зашвырнуть, как это делали студенты во время беспорядков 1968 года. Песок под ней – дополнительный бонус; по всему Парижу тогда появились граффити: “Под мостовыми – пляж”. Flic [45] упал без сознания, когда в его шлем угодил булыжник, и совсем не разделил всеобщего энтузиазма, но синяки проходят, а от тех дней в памяти осталось радостное возбуждение от гулявших тогда страстей, которое для меня воплощено в одном из анонимных плакатов soixante - huit [46] : изображение растрепанной девушки с развевающимися полами плаща, пойманной в момент, когда она бросает камень, и под ним надпись черными буквами, выдающая неприкрытое восхищение: La beauté est dans la rue . Красота – на улицах!

“Красота – на улицах!”, постер 1968 г.

Но студенты проиллюстрировали старую истину. Если, как утверждали flâneurs , прогулка по Парижу – искусство, то сам город – это холст, на котором они его создают. А раз уж Париж – довольно древний город, то и холст уже не чист. Художники пишут поверх своих прежних работ (и не только своих), подобно тому, как средневековые ученые соскабливали тексты с пергамента, чтобы заново его использовать. На таком палимпсесте, сколько бы раз его ни использовали, всегда слабо проступают более ранние письмена. И мы, гуляющие по Парижу, каждым своим шагом выписываем новую историю. Город, который мы оставляем позади себя, уже всегда теперь будет немного другим.

У нас не много знакомых миллионеров, но Тим как раз один из них. Веселый и легкий австралиец, у которого хватило ума, обнаружив в 1960-х заброшенный отель на дальних северных берегах Нового Южного Уэльса, сообразить, что, подкрасив и слегка подправив тамошние бунгало, их легко превратить в идеальные летние домики. Проблем с покупателями тоже не случилось. Жителей Сиднея и Брисбена привлекали эти края. Кому-то нравился климат и близость океана, откуда в бухту по дороге на север заплывали киты. Других манили плантации травки, которую выращивали на соседних землях. За десять лет Тим обзавелся тремя офисами, продающими и сдающими в аренду недвижимость, и смог позволить себе все свободное время колесить по миру.

Однажды в субботу – последнюю в его нынешнее посещение Парижа – мы завтракали на террасе.

– Я подумываю, – сказал он, – что бы такое привезти жене.

Я обмакнул край булочки с шоколадом в кофе и задумался о том, какого рода подарок могла бы хотеть жена миллионера из того, чего у нее еще не было.

– Платок Hermès ? Сумку Chanel ?

– Уже есть, – ответил он, подтвердив мои подозрения.

Мы еще немного подумали, пока я заново наполнил наши чашки и полюбовался бликами утреннего солнца на парижских крышах.

– Она вообще-то интересуется живописью.

– Вокруг полно хороших магазинчиков с альбомами по искусству, – сказал я. – А можем зайти в тот при музее Орсэ. Он большой.

Он задумчиво кивнул. Затем произнес:

– Послушай, а вот можно купить Матисса?

Есть более приятные возможности провести теплую парижскую субботу, чем бродить от галереи к галерее в поисках рисунков и литографий Анри Матисса. Однако ни одна из них как-то сразу в голову не пришла.

“Одалиска” Анри Матисса

Для затравки мы отправились в аркады, или пассажи, которые, начинаясь за Лувром, криво выводят вас почти к подножию холма Монмартр. Пассажи Веро-Дода, Вивьен, Панорама, Жуффруа и Вердо появились в первой половине xix века, и им всем присущ некий покой старины. Луи Арагон называл их человеческими аквариумами. Я бы скорее сказал “виварии” – стеклянные вольеры, за которыми вялые ящерицы и лягушки отдыхают на лоне декоративной природы, не испытывая нужды как-то напрягаться, вполне удовлетворенные процессом разглядывания и тем, что разглядывают их.Изящные чугунные колонны поддерживают стеклянные крыши, сквозь которые льется приглушенный золотистый свет. Он способствует замедлению темпа, неторопливому движению, отличающему истинного flâneur . Под ногами – мраморные полы, старинные, местами неровные, им в тон – маленькие лавочки на любой вкус: с редкими книгами, старыми открытками и марками, афишами фильмов, куклами; кафе, pâtisseries [47] и здесь и там небольшие малозаметные отели. В одном из таких родители Луиса Бунюэля провели медовый месяц. И сам режиссер, когда переехал в Париж, вычислил его и провел там ночь, в той самой кровати, где был зачат. Причудливая идея, но вполне в духе человека, снявшего “Андалузского пса”. В слегка загипнотизированном освещением сознании начинают роиться разные фантазии. Посетил ли он тогда расположенный неподалеку музей Гревен, парижский аналог “Мадам Тюссо”? Восковые скульптуры Арнольда Шварценеггера, Мэрилин Монро и французских знаменитостей вроде Джонни Холлидея соседствуют с изображениями Наполеона времен египетского похода, стоящего в задумчивости у палатки, и семьи Людовика XVI в ожидании казни. Подтолкнули бы они его к идее “Преступной жизни Арчибальдо де ла Круса”, где герой воспламеняется страстью к манекену в витрине магазина и в конце концов сжигает его в печи? Что до нашей с Тимом цели, в passages всегда немало торговцев, предлагающих картины и эстампы по сносным ценам. Почти сразу мы натолкнулись на нашего первого Матисса. Рисунок женской головы, сделанный пером и чернилами, был выставлен среди дюжины посредственных набросков и акварелей в витрине галереи, рядом с аукционными комнатами, известными как Hôtel Drouot . Несмотря на четкую подпись, я все же не был уверен, что он подлинный. Галерея оказалась закрытой, и леди сидела взаперти за железными решетками витрины. Я набрал на мобильном номер, указанный для звонков вне расписания.Владелец был явно не рад. В трубке слышались голоса, вроде даже стук тарелок и звон бокалов. Что там – поздний завтрак или ранний обед?– Мы закрыты всю неделю, – ответил он. – Ваш друг не может зайти на следующей?– Он уезжает в Австралию в понедельник.– Даже не знаю… Я сейчас в Бургундии…– Он серьезный покупатель, – раззадоривал его я. – И он ищет конкретно Матисса.Из трубки донеслись выкрики “Все за стол!” – призыв, против которого ни один француз устоять не способен. Если дилер и колебался, это разрешило его сомнения.– Нет, правда, я не могу, – сказал он. – Мне надо идти. Приходите, когда мы откроемся.И отключился.Тим выглядел расстроенным.– Милый способ вести бизнес. У нас бы такое не сработало.– Мы найдем полно других, – пообещал я.Но не нашли – по крайней мере сразу. Отчасти это была наша ошибка. Уж очень много боковых ходов вело в любопытные impasses [48] , и мы часто останавливались, чтобы изучить, чем там торгуют. В лавке с открытками я нашел портрет афро-американской танцовщицы Жозефины Бейкер, почти обнаженной, если не считать юбки из бархатных бананов, сшитой для нее Полем Пуаре. Еще пара дверей, и владелец крошечного североафриканского кафе предложил нам кофе с миндальным пирожным. Стоило зажмуриться, и мы будто очутились на марокканском базаре… Наши поиски завершились опять-таки на Левом берегу, в маленькой галерее совсем рядом с Сеной. В отличие от многих других она была открыта, и владелец был только рад совершить сделку.– Матисс? Разумеется! – сообщил он. – Прошу вас, садитесь! Кофе? Травяной чай? Бокал вина?Притащили кресла. Установили мольберт. Величавая помощница начала выносить из задней комнаты большие плоские ящики. Надев белые перчатки, она поместила гравюру на мольберт.Женщина с обнаженной грудью, в прозрачных шелковых pantalons [49] возлежала на ковре с причудливым узором, совершенно равнодушная к собственной красоте. Она была odalisque [50] , наложницей в гареме, изнеженной пленницей какого-нибудь состоятельного североафриканца. Безмятежное мечтательное лицо, миндалевидные глаза, выбившиеся пряди волос – это мог быть только Матисс. – А вот это, – Тим перебирал негустой запас австралийских эпитетов, обозначающих восхищение, и остановился на предельном выражении исключительного восторга, – в самый раз.– Пикассо говорил, – отметил владелец галереи, – что, когда Матисс умер, его одалиски стали его завещанием нам. Вы знаете, Пикассо никогда не бывал в Северной Африке – даже Европы не покидал, – но считал, что и не надо: он мог увидеть ее глазами Матисса.Ничто так хорошо не продает картину, как немного рекламы от Пикассо. Тим достал кредитку, какую мне раньше довелось видеть лишь однажды. Мой друг, актер Дон Дэвис, которому повезло получить постоянную роль в большом телесериале “Звездные врата”, отвел меня как-то на обед к Fouquet на Елисейских Полях. Персонал, и так сильно впечатленный появлением знаменитости, чуть ли на колени не встал, узрев кредитку. – Зеленую я видел, – сказал я Дону. – Золотую тоже. Видывал и серую платиновую. И только раз в жизни – черную “центурион”. Но вот такую – впервые.– Плутониевая, – довольно усмехнулся он. – Безлимитная.Он запрокинул голову и красноречиво посмотрел на потолок – жест подразумевал всю дорогостоящую недвижимость этажами выше:– Я мог бы купить все здание целиком.Владелец галереи принял карту Тима и, к своей чести, даже бровью не повел. После трансакции, сделавшей Тима беднее примерно на небольшой автомобиль, мы ушли, оставив odalisque для упаковки и доставки. – Это было забавно, – сказал Тим. – Пойдем-ка теперь пообедаем.

На обед мы отправились в Brasserie Lipp . Всякий, оказавшийся в Париже, должен непременно побывать в Lipp. Brasserie означает “пивная”: раньше пиво варили в подвале узкого здания всего в паре сотен метров от церкви Сен-Жермен-де-Пре. Кое-что сохранилось еще с тех времен. Полы по-прежнему деревянные, в декоре много зеркал и латунных деталей xix века, в меню – основательная плотная еда. Самое популярное пиво здесь то, что варят на месте. В межвоенные годы в Lipp слетались художники, привлеченные скорее хорошей дешевой едой, чем атмосферой. Завсегдатаем был и Хемингуэй. Ему особенно нравились вареные сосиски cervelas , подававшиеся на подушке из холодного нарезанного картофеля с оливковым маслом.

У каждого известного ресторана есть свое особое место – стол, за которым удобно наблюдать и самому быть на виду. У Lipp это застекленная терраса по обе стороны от входа, своего рода витрина, зарезервированная за кинозвездами и лауреатами Гонкуровской премии. Нас с Тимом сослали в заднюю часть, чему мы только обрадовались, поскольку гул голосов, отражаясь от земли, становился столь громким, что разговаривать было практически невозможно.

С мыслями о Хемингуэе я заказал его любимое блюдо: cervelas с картофельным салатом в компании с demi – половинкой – домашнего пива, которое приносили в полулитровом бокале на крепкой ножке.

– Мне, пожалуйста, сардины, – заказал Тим. Вполне логичный выбор для человека, живущего на берегу Индийского океана и привыкшего к свежей рыбе.

Через несколько минут наш официант вернулся, но пока не с едой, а с разного рода мелочами. Маленький стеклянный кувшинчик с зеленым оливковым маслом он поставил рядом с тарелкой Тима, туда же отправилось блюдце с нарезанным зеленым луком (который французы упорно называют “белым”). Затем появилась половинка лимона, обернутая в марлевый чехол и зажатая металлическими щипцами, чтобы выдавливать сок. Еще пару минут спустя – металлическая тарелка с тонкими ржаными тостами, завернутыми в льняную салфетку.

Наконец прибыла наша еда. Мои сосиски с картофелем шмякнули на стол без особых церемоний, которых они вообще-то заслуживали. А вот Тим, несомненно, заказал нечто небанальное, требующее соответствующей подачи. Держа тарелку, на которой под салфеткой лежал некий предмет, официант сорвал покров, явив нашему взору… банку консервированных сардин.

Продемонстрировав изумленному Тиму марку, как это обычно проделывают с бутылкой вина, он открыл крышку, опрокинул содержимое на тарелку и, бодро пожелав нам “ Bon appetit! ”, удалился.

Мне следовало предвидеть удивление Тима. Он ожидал свежие сардины на гриле – самое обычное блюдо в австралийских ресторанах. Мне не пришло в голову объяснить, что для французов некоторые консервированные сардины считаются блюдом такого качества, что становятся “коллекционным” деликатесом. Лучшие вылавливаются весной, когда рыба жирнее всего, и приберегаются для высокой гастрономии. Часто производители жарят или тушат рыбу перед тем, как ее законсервировать. Один знаток так описывал их вкус: “Сложный, почти неуловимо рыбный, очень пикантный, насыщенный и полный”. Сардины с красным ярлыком совсем особенные. Они гарантированно доставляются на землю не более чем через двенадцать часов после того, как были выловлены, в тот же день их чистят, обжаривают в подсолнечном масле, хранят четыре месяца до продажи, а затем отправляют на прилавки с этикеткой, на которой указаны не только день ловли, но и название лодки. Одна из главных компаний, Connetable , выпускает “коллекционные” сардины, которые продаются по 14 долларов за банку. Покупателям рекомендуют выдерживать их по несколько лет, как вино, переворачивая время от времени, чтобы сбалансировать вкус.

– Что меня действительно поразило, – позже признался Тим, – так это, что ты и глазом не моргнул. Я был уверен, что это какой-то розыгрыш.

Ему следовало понять, что французы и вообще весьма серьезны, а уж когда дело касается еды, преисполняются настоящего благоговения.

Аниматоры студии Walt Disney в 1930-е годы сочли, что будет забавно сделать анимационный порнофильм про Микки Мауса.

Уолт от души смеялся вместе с выдумщиками – а затем уволил всех до единого. Слова обрели вполне конкретный смысл: правило номер один на студии Disney было “Не шути с мышами”.

Во Франции это применимо ко всему, что отправляется в рот. С едой не шутят. Даже с такой непритязательной, как сардины.

После Матисса и обеда в Lipp сделать день еще лучше представлялось маловероятным, да мы и не пытались. В четыре часа, когда официанты прибрали столы после обеда и начали накрывать их для ужина, мы с Тимом все еще волынили над третьей чашкой кофе и четвертой (или уже пятой?) рюмкой кальвадоса.

Конечно, я должен был бы сейчас работать. Но как только оставшиеся крупицы пуританской морали принимаются нашептывать, что в удовольствии от flânerie есть нечто постыдное, я вспоминаю Катрин Денев.

Много лет она была нашей соседкой, жила в квартире со стеклянными стенами над площадью Сен-Сюльпис. Мы иногда встречались – в очереди к Poilane , в те времена, когда у лучшего парижского пекаря была единственная маленькая булочная на улице дю Фур; или в одном из секонд-хэндов, которые мы оба любили обследовать. Я взял у нее несколько интервью, как-то раз – в ателье Ива Сен-Лорана, куда она приехала в синем льняном костюме, ни складочки, ни морщинки, как новехонькая купюра.

Денев исполнилось двадцать пять, и она была в зените своей красоты, когда в 1968-м снялась в “Капитуляции” по роману Франсуазы Саган. Ее героиня Люсиль – избалованная любовница преуспевающего Чарльза лет сорока, его сыграл Мишель Пикколи. Заметив, что она увлечена молодым журналистом, он отпускает ее в новую жизнь в тесной квартирке, разумно полагая, что надолго ее не хватит. Люсиль приходится продать свои украшения и пересесть на автобус. Это отвращает ее от, как говорят французы, “рая в шалаше”, но, поскольку речь о Франции, главное откровение приходит из литературы, из “Диких пальм” Уильяма Фолкнера, истории о том, как мужчина оставляет свой город ради неустроенных скитаний с любовницей.

Во время ланча Люсиль читает книгу за барной стойкой в кафе. Один фрагмент так поражает ее, что она просит минуту внимания и, когда посетители умолкают, зачитывает его вслух:

...

Кафе взрывается аплодисментами. Мы так и видим, как все эти трудяги, работающие за копейки, думают: “Если бы только у меня хватило духу…”

У Люсиль хватает. Она бросает своего любовника и выбирает красивую жизнь. В последнем кадре нам явно дают понять, что она возвращается к шампанскому, Моцарту, Сен-Тропе и Сен-Лорану. И, как истинная парижанка, возвращается уверенно, прямо посреди дороги и, конечно же, как и полагается в самом прекрасном городе для прогулок, – пешком.

Гелентер, всегда действующий по принципу, что, коли рюмка хороша, вся бутылка – еще лучше, посвятил мне целый раздел на Paris Through Expatriate Eyes , с фотографиями, интервью, хвалебными отзывами на мои книги и мощной рекламой моих услуг в качестве гида. Поскольку его сайт сообщался с многочисленными туристическими агентствами, издательствами, ресторанами и авиакомпаниями, довольно скоро мое имя начало выскакивать всякий раз, как кто-то забивал в поиске Google “Париж туризм”.

– Ты послушал моего совета, – сказала Дороти, когда мы в следующий раз встретились выпить кофе. – Про туры.

– О… да…

Я залился краской, как приходской священник, которого застукали выходящим из мотеля в компании церковного органиста. Но она успокоила мою совесть.

– Кто только не делает деньги на литературном Париже! Почему бы и не ты?

Я понял, почему не я, когда Гелентер организовал мне первых клиентов.

Билли Джин, Бобби Джейн и Мэри Бет (или их звали Мэри Джейн, Билли Боб и Джинни Бет?) приехали из Амарилло, штат Техас. Они стояли, запрокинув голову, словно выглядывая из-под полей ковбойских шляп, и слегка раскачивались на каблуках, спохватываясь в поисках несуществующей опоры, хотя на них не было ни “стетсонов”, ни сапог для верховой езды.

– Вы уже бывали в Париже? – спросил я с надеждой. Если да, мне не придется начинать с азов.

– Не-а, – ответила одна.

– Никогда, – подтвердила ее подруга.

– Первый раз выехали из старых добрых Штатов, – добавила третья.

Даже больше, чем их имена, поражали их размеры. Если бы Рубенсу, с его любовью к круп ным розовотелым дамам, пришлось запечатлеть трех граций, это трио стало бы идеальными моделями.

– Говорите немного по-французски?

– Нет, – сообщила Билли Джин, или, может, Бобби Джейн.

– Ни словечка, – сказала вторая.

Третья запрокинула голову еще дальше и уставилась на меня.

– Издеваетесь?

С растущим беспокойством я спросил:

– М-м, возможно, вам интересно что-то конкретное?

– В каком смысле?

– Ну, вы читали кого-то из писателей, которые здесь жили? Скотта Фицджеральда? Генри Миллера? Хемингуэя?

Хмурое коллективное недовольство нависло над нами – в комиксах на этом месте появляется воздушный шарик с большим вопросительным знаком внутри.

– Начнем, пожалуй, – пробормотал я.

Следующий час я водил их по улочкам Сен-Жермен-де-Пре, рассказывая истории, никак не связанные с литературой, историей или искусством: дом 20 по улице Жакоб, где Натали Клиффорд Барни, главная парижская лесбиянка, давала приемы и создала свой Храм Дружбы, в который заманивала самых хорошеньких гостий. Волшебное спокойствие площади фон Фюрстемберг, где пять высоких каштанов бросают петлистые тени на золотистого камня фасады. В этот день там снимал фотограф для “Вог”, и мы наблюдали, как непостижимо тонкие модели, гибкие, как ящерки, позировали у фонарного столба времен belle époque .

Но когда мы, перейдя улицу Вожирар, оказались в Люксембургском саду, стало ясно, что мои клиентки начали терять интерес. Что бы они ни ожидали найти в Париже, это ускользало, и виноват был только я.

В глупой надежде, что они вдруг слышали о Гертруде Стайн, я повел их на улицу де Флерюс, к дому, где она жила. На пересечении с улицей Асса меня осенило.

Там, на противоположном углу, находился один из парижских храмов излишеств, Нотр-Дам сибаритов. В это теплое утро из его дверей гостеприимно доносились ароматы, против которых не устоял бы ни один сластолюбец.

– Быть может, среди вас имеются любительницы шоколада? – поинтересовался я.

Тремя часами позже почти все официанты La Coupole разошлись по домам, оставив нас на попечение парочки stagiaires – стажерок. Они изо всех сил старались оставаться любезными и приветливыми, отзываясь на очередную просьбу принести еще одну чашку кофе и “еще немного вон тех сахарных штуковин”, но было очевидно, что они только и мечтали, чтобы мы оплатили l ’ addition и убрались восвояси.

Мои техасские грации не выказывали ни малейшего намерения покидать кафе – после не слишком обнадеживающего старта день наконец-то налаживался.

Кафе La Coupole , Монпарнас, начало 1930-х

Началось все с горячего шоколада в маленьком кафе при магазине Christian Constant , на улице Флерюс. Я объяснил, что Констан претендует на то, что именно он первый заново опробовал идею древних майя добавлять в горячий шоколад красный перец, что стало потом широко известно благодаря роману и снятому по нему фильму “Шоколад”, где Жюльетт Бинош вносит в городок струю новой жизни, открыв шоколадную лавку.– То есть это было изобретено прямо здесь?– Он утверждает, что да, – я указал на горячий шоколад майя в меню.– Шоколад с чили? – она тяжело хрястнула по столу. – Несите!Не оставалось никаких сомнений относительно того, что конкретно им интересно в Париже.Они никогда не слышали о Гертруде Стайн, но им понравилась история о рецепте гашишной помадки Элис Б. Токлас и о том, что случилось, когда я состряпал изрядную порцию и принес на пробу в солидную Американскую библиотеку.Мы сделали крюк, чтобы хорошенько побродить по открытому рынку, который расположился на бульваре Распай. Манера продавцов предлагать goutée – ломтик сыра или колбасы на острие отточенного ножа – привела их в полнейший восторг. – Бли-и-и-н! – высказалась Мэри Джейн. – Это же как шведский стол, да еще за бесплатно!Подкрепившись, они расцвели. Как я мог не отличать их друг от друга? Они были такими же разными, как три медведя.– Это бы больше походило на шведский стол, если бы было чем запить, – вставила Билли Джо.– Без проблем!Через десять минут мы входили в La Coupole . Последнее среди великих кафе, оно открылось в 1927 году – и первым объединило под одной крышей кафе, бар и ресторан. Кафе разместилось вдоль бульвара. Главный зал, под coupole , куполом, был отдан ресторану, слева находился американский бар, в подвальном этаже – зал для танцев. В те времена парижские старожилы не одобряли такие “новые, вызывающие, немецкого вида кафе”, как кто-то отозвался о La Coupole , но туристы валили в него толпами. Я пытался объяснить культурное значение этого места, но дам интересовал вполне конкретный аспект.– Как вы считаете, в баре дают бурбон?Давали. Три вида. Они устроили дегустацию, чтобы я уловил разницу. Затем бармен Жюль – к тому моменту мы уже все обращались друг к другу по имени – поинтересовался, доводилось ли им пробовать бурбон с абсентом.– Абсент, – ответила Бетти, – постойте, разве это не яд?– Он же нелегальный?Жюль пожал плечами, давая понять, что пусть так, но подобные вещи не играют решительно никакой роли в кругу старых добрых друзей.–  Je propose , – нашептывал Жюль, – un Tremblement de Terre [53] . – Землетрясение? – переспросил я. – А это что, простите?–  Oh, pas grand chose [54] , – ответил он. – Le gin, le bourbon et l ’ absinthe – et du glaçon, évidemment . [55] –  Evidemment. Rafraîchissanr, sans doute . [56] Едва ли какой-то коктейль готовился без glaçon – льда. “Землетрясение” полностью оправдало свое название, до такой степени, что, чтобы прийти в равновесие, нам потребовался еще один раунд. После чего участливый метрдотель проводил нас до столика.Следующие два часа мы мчались по меню, как четыре всадника Апокалипсиса. Confit de canard, boeuf bourguignon, poulet rôti, navarin d ’ agneau, blanquette [57] … чуть не все, где главным ингредиентом значилось мясо, удостоилось нашего внимания. Даже классический французский tartare – мелко порубленное сырое филе говядины, приправленное шнитт-луком, черным перцем, вустерским соусом и табаско – был встречен весьма одобрительно. – Прямо как чили, – сказала Мэри Бет, отправляя в рот вилку. – Тока вы его не доготовили! Я эту фигню сделаю на первом же барбекю, как домой вернусь.Не меньший энтузиазм вызвало у нее бельгийское пиво, которым был запит тартар. (“Вино – это для гомиков и бомжей”, – доверительно сообщила она шепотом, слышным решительно всем вокруг; к счастью, никто из наших соседей не понимал по-английски.)– А что это я ем, собственно? – полюбопытствовала Мэри Бет, когда ей принесли очередное блюдо. – Не то чтобы мне не нравилось, просто интересно, что это.– Сладкое мясо, – ответил я, – с грецкими орехами.– Разве это не бычьи яйца? – подала голос Билли Джин с другого конца стола.Головы вокруг повернулись в нашу сторону, и я почувствовал на себе дюжину взглядов.– Нет, это… нечто другое, – поспешил заверить я. – Из области шеи, полагаю.– Вот дерьмо, – высказалась Билли Джин, – да мне дела нет, это яйца, мозги или задница. Я все это когда-то ела, хоть сырым, хоть жареным.Прежде чем я углубился в фантазии о том, как Билли Джин, словно в спелое яблоко, вгрызается в сырые бычьи яйца, она оглядела ресторан с явным удовлетворением.– Черт, мне нравится Париж!И я совершенно отчетливо увидел то, что мне помогла понять группа с литературного семинара, а “Трио из Техаса” лишь подтвердило: туристам был не нужен их Париж.Им был нужен мой Париж.Дома у них будет масса времени на чтение Флобера или истории Великой французской революции. А сейчас им нужно протягивать руку и трогать живую плоть – поглощать и быть поглощенными.

Это было идеальное время для жизни во Франции. Евро крепок, страна спокойна, урожай винограда вполне приличный, солнце мягкое. Невмешательство в войну в Ираке, полное равнодушие к насмешкам на тему “трусливых мартышек-сыроедов” и издевкам генерала Шварцкопфа, Бушующего Нормана, что “отправиться на войну без Франции все равно, что отправиться на охоту на оленя без аккордеона”, показали себя оправданной стратегией. И националисты, и экспаты одинаково торжествовали, наблюдая распри в администрации Джорджа Буша.

Никто еще не предвидел финансового краха, который уже брезжил за военными новостями, но даже если бы французы поняли все заблаговременно, они не повели бы себя иначе. У Европы есть традиция наслаждаться падением других – немцы, конечно же, придумали этому явлению название schadenfreude [58] , – и, уловив это свойство, Ларошфуко сказал что-то в духе “Нам мало добиться успеха. Надо еще, чтобы наш лучший друг потерпел неудачу”.

Австрийцы в особенности упиваются отчаянием. Они – настоящие мастера по части мазохистской меланхолии, качества, которое я ценил в музыке Малера и Штрауса и в искусстве Шиле и Климта задолго до того, как впервые побывал в Вене. А в следующие приезды мой друг, работающий в Osterreichisches Filmmuseum , Австрийском музее кино, сердечно и тепло встречал меня и тут же пускался пересказывать последние трагические новости политической и личной жизни.

После получасового потока несчастий и бед, он пожимал плечами и произносил: “Но ведь у нас в запасе всегда есть Demel ”. И тогда мы отправлялись к Михаэлерплац, в знаменитое кафе Demel , открывшееся еще в 1786 году. Его хрустальные люстры и огромные зеркала манили роскошью и пробуждали аппетит. Официантка катила многоэтажную тележку с разнообразными пирожными, каждая стеклянная полочка являла собой гимн чревоугодию. Венцом этого разнузданного пиршества был некий объект в форме крупного кочана капусты: подобие раковины из белого шоколада, наполненное взбитыми сливками с вишневым ликером. Demel со своей Konditorei [59] воплощал то, во что подспудно верила Вена: что радость и горе – это лишь разные стороны одной монеты. Горечь шоколада, которым полит Sachertorte [60] , только усиливает кисло-сладкий вкус малиновой глазури под ним.

Из всех венских героев художественной сцены моим любимым был Макс Рейнхардт, самый изобретательный театральный продюсер межвоенной Европы. В конце 1930-х годов, когда Германия пристально следила за соседями, а Гитлер произносил речи о lebensraum [61] , Макс продолжал руководить ежегодным Зальцбургским фестивалем, завершая каждый вечер полночным ужином для избранных в своем замке Леопольдскрон.

Когда в два-три часа утра отъезжала последняя карета, запряженная лошадьми, Рейнхардт шептал на ухо нескольким самым близким друзьям: “Останьтесь еще на часок”. Драматург Карл Цукмайер писал: “Это было нечто вроде Версаля времен Бастилии, но только с большим пониманием ситуации и интеллектуальной трезвостью. Однажды поздно ночью я услышал, как Рейнхардт произнес чуть ли не с удовлетворением: “Самое прекрасное в этих летних фестивалях то, что каждый из них может стать последним”. И, помолчав, добавил: “Явно ощущаешь вкус бренности на кончике языка”.

Требуется немалое воображение, чтобы взглянуть на еду с точки зрения угнетенных людей, вынужденных на протяжении поколений есть то, что более искушенные господа сочли бы несъедобным. Только богатые люди могут позволить себе выбрасывать требуху, кожу, клювы и лапки поданной к столу птицы, кишки, кровь, уши и хвост свиньи, язык и желудок коровы. Конечно, не случайно еврейская кухня изобилует блюдами, в которые идут те части животных, которыми пренебрегают другие. Так было и с обнищалым населением Юга Америки, и черным, и белым, – они создавали свою кухню, используя самые неприглядные части свинины, горькие травы и зелень, которые прочим не пришло бы в голову даже попробовать.

Подобные блюда становятся символами национальной гордости, вечным напоминанием о тяжелом наследии трудных лет. Если их создание или употребление сопряжено с болью и даже опасностью – тем лучше. Японцы едят фугу, рыбу без особого вкуса, не вопреки тому, что в ней имеется потенциально смертельный яд, а именно вследствие этого. В Голландии в определенные периоды года молодая сельдь так вкусна, что любители рыбы поедают ее в сыром виде, пренебрегая предупреждениями о том, что в ней могут водиться опасные для жизни паразиты. Для французов курить сигареты без фильтра, есть сыр из непастеризованного молока и наслаждаться foie gras – это подтверждение их культуры, привет временам, когда осторожность и сострадание были роскошью, которую они не могли себе позволить.

Мое собственное знакомство с фуа-гра было в некотором роде знакомством с Францией и со строгостью, на которой зиждется здешнее сибаритство. В один из приездов в Париж, где-то в 70-х, когда Мари-Доминик была еще просто моей девушкой, мы обедали в одной из больших брассери близ Северного вокзала, и она сочла, что мне стоит отведать фуа-гра на закуску.

Ну что же, один раз можно попробовать все. А я не хотел выказать себя неотесанным мужланом, признав, что это был мой первый раз.

Тонкие ломтики печени с ровным слоем жира переливались золотистыми и кремовыми оттенками и были поданы с желе, которое образуется при приготовлении. На металлическом блюдце лежали тонкие хлебцы, завернутые в салфетку.

– Нам не принесли масло, – сказал я, оглядев стол.

– Зачем тебе масло?

– Для тостов.

– С фуа-гра не нужно мазать тосты маслом.

– Сухие тосты – это не слишком соблазнительно, – запротестовал я. – Нельзя ли позвать официанта?

– Нет!

Ее резкость напугала меня. Я заткнулся и съел сухой тост – тут же поняв, что она была совершенно права. Фуа-гра жирно, как масло, и соединить их было бы полным абсурдом. Но что еще хуже с точки зрения француза, я бы преступил границы comme il faut – того, как положено и прилично, – а значит, стал бы посмешищем в глазах обслуги (“Представляете, эта деревенщина потребовала масла к фуа-гра!”), и по моей вине мы оба выглядели бы глупо. Это уже однажды случилось во время предыдущей командировки в Париж для Би-би-си. После тяжелой серии интервью мы с продюсером вернулись в отель и, не зная, что французы никогда не пьют коньяк перед ужином, поджидая Мари-До, заказали живительного “Курвуазье”. Когда она присоединилась к нам, официант надменно поинтересовался: “Мадемуазель тоже желает дижестив?”

Соблазн часто начинается со вкуса. Нет другого такого поцелуя, как первый поцелуй в напомаженные губы, другого такого удивления, как первой устрице или первой оливке. Невозможно забыть Луизу Брукс в “Дневнике падшей” [62] , когда ей в борделе предлагают бокал шампанского, и она, после недолгих колебаний, принимает его, а заодно и весь тот стиль жизни, что олицетворяет этот напиток. Или Джульетту Мазину в “Джульетте и духах”, которую вкрадчивый испанец угощает сангрией – тогда еще экзотическим коктейлем, – приговаривая, что “она утоляет любую жажду, даже ту, в которой никогда не признаются”. “Техасское трио” научило меня тому, что соблазнить новичков Парижем я мог, скорее апеллируя не к уму, а ко вкусу, и тут фуа-гра не было и нет равных.Я стал выстраивать прогулки с туристами так, чтобы завершать их на бульваре Монпарнас сразу после полудня. Если клиенты просили порекомендовать им хороший ресторан для обеда, я обращал их внимание на La Coupole . Когда они приглашали меня присоединиться – а это случалось весьма часто, – я с превеликой радостью проводил им экскурсию по непростому меню. – Ну, что же, – говорил я, – я знаю, с чего начну…И указывал на одно из местных фирменных блюд – ломтик фуа-гра с бокалом холодного белого сладкого вина.– По идее, это, конечно, должен быть сотерн, – доверительно пояснял я, пока официант разливал эльзасский гевюрцтраминер, – а печень должна быть гусиная, а не утиная. Но некое общее представление вы получите.Мне доставляло огромное удовольствие наблюдать эти первые опасливые укус и глоток, а затем – озарение, понимание, что сейчас им довелось попробовать одно из самых грандиозных сочетаний вкуса, текстуры и аромата, сопоставимое лишь с гармонией союза яичницы и бекона, яблок и корицы, рокфора и бордо. Жирность фуа-гра смягчалась тостом и убиралась резкостью вина, фруктовые ноты которого подготавливали небо для следующего ломтика.По сути, я занимался совращением, увлекая их прочь от бигмаков и газировки. С каждым укусом в них оставалось все меньше американского, и они открывались навстречу удовольствиям, которые могла предложить Франция.В фильме “Ниночка” три советских посланца Бульянов, Иранов и Копальский предпочитают Запад советской России и открывают в Париже ресторан. Спецпредставитель Ниночка (в исполнении Греты Гарбо) в ужасе.– Вы решили бросить Россию? – спрашивает она.– О, Ниночка, – отвечает Копальский, – мы ее не бросаем. Наш ресторанчик и есть Россия, Россия борща, бефстроганова, блинов и икры…– Россия пирожков – люди едят и нахваливают, – вторит Иранов.– Вот как мы теперь служим своей стране – заводим ей друзей, – говорит Бульянов.Что ж, я тоже служил своей стране, по крайней мере стране, которая подарила мне семью и научила ценить вещи, ставшие теперь для меня очень важными. Еда – это международный язык. Я могу говорить на нем с австралийским акцентом, но меня все равно понимают.

Благодаря Гелентеру и людской молве у меня довольно быстро появилось столько клиентов, что я уже с трудом справлялся. Каждое утро понедельника, а иногда и в другие дни я выходил из дому в 9.40 и шел по бульвару Сен-Жермен к Les Deux Magots , где меня ждали очередные слушатели.

День с Эндрю показал, что не стоит перебарщивать с информацией. С каждым новым туром я опускал все больше историй и понемногу сокращал маршрут. Никто не запоминал цифры и даты, но какой-то анекдот мог накрепко засесть в памяти, а картинка – отпечататься в воображении.

Собрав воедино все самое интересное, что было написано о Париже или отмечено рукой художника, я составил портфолио, которое вполне можно было носить с собой на прогулки.

Как лучше воссоздать Париж, каким его увидели после Первой мировой войны Хемингуэй и ему подобные: дома, почерневшие от въевшейся сажи, сточные канавы, куда сливали помои и где кормились козы, собаки и куры? В литературе ничто не сравнится с горькими очерками Джорджа Оруэлла в романе “Фунты лиха в Париже и Лондоне”, написанном, когда он работал plongeur – мыл посуду в отеле на Правом берегу, живя при этом в трущобах на Левом.

...

Но фотография подобной комнаты, сделанная Брассаем или Эли Лотаром, или уличная зарисовка работы Атже, были еще красноречивее.

Как выглядел Le Dôme , когда там допоздна засиживался Генри Миллер, потягивал pastis , наблюдая, как растет стопка блюдец на столе, и высматривал в толпе знакомых, которые бы оплатили его счет. Именно так все происходило во времена, когда сюда захаживал неопрятный, немытый Миллер. Да и La Rotonde не была тем дорогим шикарным кафе, каким его знают сегодня, а напротив, пристанищем начинающих художников, проституток и прочей разношерстной таинственной публики, которую неплохо знали Миллер и Хемингуэй.

Иногда я приносил с собой такое же блюдце, как то, на котором подавали аперитивы и кофе: на каждом печатали стоимость напитка, чтобы даже самый забывчивый официант мог с легкостью просто-напросто пересчитать стопку на столе посетителя.

А иногда я доставал ложечку для абсента и демонстрировал, как ее держат над бокалом с куском сахара и через него тонкой струйкой льют в густозеленую жидкость ледяную воду. Так получается “Зеленая фея”, которая, как считают, доводит пьющих до безумия, но взамен одаривает весьма яркими видениями.

Большинству моих клиентов не так много надо было, чтобы подстегнуть воображение. Они бы не приехали в Париж, если бы хоть отчасти не уверовали, что их фантазии – правда. Жан-Поль Сартр понял, что “существование предшествует сущности”, что мы сначала совершаем поступки, а потом придумываем им философское обоснование. Нет “естественных законов”, есть лишь те, которые мы придумываем себе сами. Каждую неделю я наблюдал живое подтверждение слов Сартра, когда какой-нибудь школьный учитель из Огайо или сотрудник рекламного агентства из Санта-Барбары осторожно поглаживал барную стойку кафе на улице Жакоб, покуда я сообщал, что именно в этом баре Фицджеральд в слезах признавался Хемингуэю, что “Зельда сказала, что с таким сложением я никогда не смогу удовлетворить женщину… Она сказала, все дело в размере”.

Кафе La Rotonde , Монпарнас, 1920-е

– Если хотите, – я указывал на узкую лестницу, ведущую в темноту, – вы можете наведаться туда, где был произведен экспертный осмотр, который Хемингуэй вскользь, без подробностей, упоминает в “Празднике, который всегда с тобой”. Это действительно было то самое кафе, но я с тем же успехом мог ткнуть на другое, и никто бы не усомнился. Значение имело ощущение, что стоит только руку протянуть – и коснешься прошлого. Через час прогулки мои подопечные уже шли чуть медленнее, озирались по сторонам чуть внимательнее и не просто разглядывали магазины на уровне глаз, а поднимали голову, смотрели выше и задавали вопросы…

Хьюго позвонил мне серым воскресным днем, где-то в середине моей первой весны в Париже.

Тогда, до появления на свет Луизы, мы с Мари-До жили в крошечной студии на площади Дофин, на острове Ситэ. По-французски я не говорил, и знакомых у меня не было, если не считать нескольких англоговорящих приятелей, предоставленных участливым семейством Мари-До.

Из всех этих чужих в общем-то людей я чаще всего встречался с Хьюго. Суровый выходец из Нью-Йорка, лет под сорок, он умудрялся жить в Париже, как будто ничего особенно не делая, кроме… ну, скажем так, писания. Он никогда не вдавался в детали, а я не настаивал, главным образом из страха, что он попросит меня почитать что-то и высказать свое мнение.

Мы познакомились в доме моей свояченицы, он был довольно мил, но меня поразила его слегка пугающая манера держаться. Может, оттого, что он все время смотрел на вас искоса, а не в глаза, и почти неразборчиво что-то бормотал. Он идеально подошел бы на роль фолкнеровского “грязненького мужика из сортира подземки с пачкой французских почтовых открыток в руке”. [64]

Хотя Хьюго явно задался целью стать моим другом, я ни на секунду не верил в его искренность. Подумал было, что он просто ищет выход на редакторов или агентов в связи со своими загадочными литературными экспериментами. Но когда узнал его получше, стали очевидны совсем иные мотивы. Судя по всему, он отвел мне определенную роль в психодраме, которая разыгрывалась в его воображении. Эмигрантская литература от Генри Джеймса до Патриции Хайсмит изобилует такого рода ситуациями, но к моей ближе всего была классическая история предательства на чужбине – как в картине “Третий человек” [65] . И в данной парижской вариации я соответственно превращался в Холли Мартинса, автора бульварных романов, который оказывается в послевоенной Вене. Меня, не знающего ни слова на французском, опекают и водят за нос местные пройдохи, а моим предполагаемым другом, обаятельным, бессовестным философствующим махинатором Гарри Лаймом, разумеется, представал сам Хьюго.

И именно в образе Лайма он позвонил мне тем воскресным днем. Мари-До была на работе, а я подумывал засесть за писание. Но дальше сборов дело пока не продвинулось. Я будто оцепенел от гулкого гудения колоколов Нотр-Дам, так непохожего на бодрый перезвон английских церквей. Именно в Париже возникает ощущение, что ты увязаешь в истории, настоящей или вымышленной, и действует это угнетающе. Существует ли здесь хоть что-то, уже кем-то не обдуманное, не написанное, не сделанное?

Звонок Хьюго был очень созвучен моему настроению.

– Что новенького? – спросил он.

– Ничего. У тебя?

– Ничего. Хочешь, э-э, сходить куда-нибудь?

– Типа?

– О… куда-нибудь. Есть пара идей. Встретимся у Дантона в два?

В два стало еще пасмурней и тягостней. Как опавшие листья, ветер гнал через площадь туристов в бежевых тренчах Burberry . Я наблюдал за Хьюго, пока он переходил бульвар Сен-Жермен. Неряшливый свитер, мешковатые вельветовые брюки – ручной вязки шарф как нельзя лучше вписывался в общую картину. Полностью игнорируя парижские традиции взаимодействия с шарфом (а манера обматывать, завязывать и драпировать его что-то да сообщает о характере, профессии и сексуальной ориентации), он просто заправлял оба конца в вырез джемпера. Хуже смотрелась только удавка.

Он не стал садиться.

– Идем.

– Куда?

– Увидишь.

Он недобро ухмыльнулся. Будь я женщиной, сослался бы на головную боль. А так я дошел с ним до угла и спустился в метро, которое накрывала тень памятника Дантону, возведенного, как и большинство памятников, когда это уже не могло принести самому герою ни малейшего удовлетворения.

Мы вышли на площади Данфер-Рошро, у южной границы старого города, почти у подножия другого монумента, бронзового Бельфорского льва, льва couchant [66] , знаменующего бессилие Парижа в войне с Пруссией в 1870 году. А в паре кварталов вниз по бульвару Сен-Мишель я нередко проходил мимо скромного каменного постамента, который венчала устало склоненная фигура обнаженной женщины, обхватившей голову. По-видимому, она страдала от легкого недомогания, вероятно, вызванного похмельем. Надпись поясняла, что статуя воздвигнута в память об изобретении хинина, спасшего человечество от малярии. Судя по всему, во Франции размер памятников обратно пропорционален достижениям, которые они прославляют.

Катакомбы. “Здесь начинается царство смерти”

Под сенью льва два таможенных здания xviii века обозначали границу, отделявшую город от деревни. Хьюго повел меня к одному из них. Мы встали в очередь к маленькой будочке с разбитыми стеклами, заплатили десять франков и прошли в деревянную дверь, выкрашенную мрачно-зеленой краской. Я стал разбирать инструкции, написанные на заляпанном листке бумаги в рамочке с мутным стеклом. – Катакомбы?Хьюго выглядел очень довольным собой. Ему чрезвычайно нравилось все происходящее – настолько, что он заплатил за мой билет – неслыханная щедрость для того, кто на карманном калькуляторе высчитывал свою часть счета в кафе.– С чего ты решил, что я захочу сюда спускаться?Узкая бетонная лестница винтом уходила под землю. На вид мы едва ли могли протиснуться по ней, не вжимаясь в стену.– Это интересно, – Хьюго зловеще осклабился. – Тебе понравится.– Не думаю, – я прочитал надпись на деревянной табличке. – Шестьдесят метров – это же почти две сотни футов.Презрительная ухмылка Хьюго привела меня в бешенство. Схватившись за отполированные тысячами нервных рук перила, я присоединился к процессии, спускавшейся в глухую темноту.Лестница не кончалась. Стук ботинок о шероховатый бетон звучал все громче. Я слышал собственное дыхание, становилось удручающе душно и сыро.Дойдя донизу, мы ступили в длинный туннель, такой узкий, что, раскинув руки, я касался обеих стен. Хьюго взял фонарик. Другие члены экспедиции тоже – видно, такие же постоянные клиенты, как и он. Хьюго направил луч фонаря на стены, осветив плиты тесаного камня, чередовавшиеся с породой, еще хранившей следы ударов кирки.– Здесь вполне безопасно, – сообщил он.Я твердил себе, что тут вовсе не жутко. Много где в Париже под землей пролегали пласты золотисто-медового песчаника, но из-за домов вести карьерные разработки было невозможно. Поэтому еще с древних времен камнеломы спустились под землю и прокладывали тоннели, покуда не изрыли всю северо-западную часть Парижа.На меня давила каменная толща. Но я продвигался вслед за подрагивающим лучом света.Мне казалось, что мы идем уже где-то час, проход все сужался, и двое людей теперь бы не разошлись, не встав лицом друг к другу. Пол то дыбился, то проваливался. Жирная черная линия бежала по потолку у нас над головами, как будто след копоти от тысяч факелов. Но позже я выяснил, что ее специально нанесли для посетителей xix века – в качестве ориентира. Время от времени я замечал боковые туннели, закрытые запертыми железными воротами. Хьюго направил фонарь в одну из таких пещер. Свет выхватил несколько метров и захлебнулся во мраке.Мы шли все дальше, и стальные ворота уступили место витым чугунным решеткам, выкрашенным белой отслаивающейся краской. Стены были испещрены надписями, главным образом имена и года. Чем дальше, тем более ранние даты: 1876, 1814, 1787. До Германии. До Наполеона. До Революции.Чем глубже мы заходили, тем реже становились электрические огни, тем более влажным – воздух. Капли собирались на потолке и шлепались на землю. Наконец мы добрались до узкой двери, над низким проемом значилось: Ici Commence l ’ Empire de la Mort [67] . Чтобы не перегружать и так переполненные городские кладбища, в xviii веке придумали погребать кости в этих пещерах. Но только рабочие Османа начали это делать систематически. Когда они принялись за раскопки средневекового Парижа, то обнаружили крипты, кладбища, могилы со скелетами умерших во время чумы: целый пласт смерти. Чтобы не возвращаться порожняком, вагонетки ехали обратно к шахте, груженые костями, и там их захоранивали вновь, со всеми полагающимися церемониями.Кости и по сию пору здесь, на одиннадцати километрах подземных могильников, потемневшие от времени и плесени, едва различимые во мраке, с тщанием каменщика сложенные вдоль стен по обеим сторонам туннеля. Череда черепов, следом – бедренные и берцовые кости, и снова черепа. Когда работяги уставали или им становилось совсем уж невмоготу справляться с такой массой, они рассовывали их где придется. За зарешеченными нишами открывались другие коридоры, набитые черепами и тазовыми костями, в каких-то местах груды обваливались под просевшими потолками.На каменных глыбах между нишами виднелись названия церквей, откуда доставали кости, и – на латыни и французском – соображения на тему тщеты всего сущего. Некоторые даже сами изъявляли желание быть погребенными здесь. Они лежали на выкрашенных белым ложах, вытесанных из камня.Мы отошли назад, чтобы пропустить другую группу. Для туристов катакомбы открылись только в 1960-х. До этого вход был категорически запрещен – боялись, что кто-то заблудится в темноте. А сегодня по туннелям каждую неделю бродят тысячи посетителей, и их так много, что вскоре после нашего визита катакомбы сначала закрыли на реконструкцию, а потом и еще раз – когда вандалы раскидали кости и разрисовали стены краской из баллончиков.Хьюго косился на меня из темноты. Фонарик отбрасывал зловещий свет на его лицо.– Ну? Как тебе?Я ответил то, что он так хотел услышать:– Жуть.– Ага, точно! – просиял Хьюго.Здесь он был в своей стихии. У посетителей из Штатов, не имевших за плечами многовековой истории, на ура шли сказки о потерянных сокровищах, древних загадках и замках с привидениями. “Код да Винчи” – последний в череде фантазий на тему ужасов Парижа вроде “Собора Парижской богоматери”, где фигурирует глухой звонарь-горбун Квазимодо, историй о злодеях в черной маске вроде Фантомаса и Жюдекса, ну и, конечно, невероятно популярного “Призрака оперы”.До 1920-х годов местонахождение катакомб не разглашалось. В книге 1927 года, обещавшей рассказать об истинном Париже, информация подавалась чуть ли не как государственная тайна. “Мало кто в Париже может указать вам, где именно расположены катакомбы. Вот он, заветный адрес: возьмите такси до угла площади Данфер и улицы Рошро”. Тем, кто не читал подобных книг, гиды предлагали то, что у них звалось тайными посещениями. Клиентов проводили по темным зловонным закоулкам к воротам, за которыми начинался спуск по узкой каменной лестнице и тоннелям с капающей сверху водой. Так они добирались до двери с табличкой “Катакомбы. Частная собственность”. Под ней имелся выцветший герб – явный намек на аристократические корни. За ней взорам представал подвал, набитый скелетами, где властвовал видный джентльмен с бородой, милостиво принимавший скромную плату (желательно в долларах) за небольшую экскурсию. Когда какой-то скептик потрогал подозрительно новенькие на вид кости и обнаружил, что это восковые муляжи, “Герцог” немедленно объяснил, что оригиналы давным-давно рассыпались в прах.Сказав Хьюго, что мне не по себе, я соврал. Катакомбы, как и все во Франции, были пропитаны домашним уютом. За прошедшие века рабочие карьеров, типичные французы, превратили их в миленький пригородный район. На стене грота кто-то из них вырезал модель дворца высотой в три метра. Сухой зеленый мох рос на месте, где вода когда-то просочилась сквозь мягкие породы и стекала струйками в теперь уже обмелевшее озерцо. Национальный гений уклонения, приспособления, дипломатии и притворства сказался и в отношении к смерти. Подобно тому, как устрицы превращают досадную песчинку в жемчужину, французы приноравливаются к неудобным предметам, оплетая их сетью ритуалов и придавая привычную форму. Аккуратно разложенные кости мертвецов выглядели ничуть не ужаснее ракушек, обрамляющих садовую клумбу.Дорога вилась вокруг старых мест разработки. Песчаник – не гранит, и если хорошенько долбить по одному и тому же месту, он обваливается, образуя cloches – колокола, пустоты, конические своды высотой в пятнадцать метров. Иногда владельцы домов узнавали, что под ними велись раскопки, только когда грунт проваливался и дом исчезал с лица земли. Мы миновали с полдюжины таких сводов. Отделенные от обрывов шаткими перилами, мы заглядывали в глубокие ямы, где природные источники сливались в небольшие бассейны. Пропущенная через многометровые слои породы вода была прозрачна, как воздух. Видно, каменотесы, привыкшие к более мутным ваннам, опасались в ней мыться. Все столь эфемерное казалось странным, а значит, наверняка и проклятым. Официальный вход для публики был лишь одним из сотни. Если знать особые лазы, попасть внутрь можно было почти из любого места в этой части Парижа. Над пометкой “1786” более поздний посетитель начертил “1968” и пацифик – эмблему кампании за ядерное разоружение. Катакомбы всегда привлекали искателей острых ощущений, сатанистов и заговорщиков. Именно здесь маркиз де Лафайет строил тайные планы создания собственной армии, которая отправится на помощь Джорджу Вашингтону и американским повстанцам. Участники Сопротивления встречались здесь во время Второй мировой войны для подготовки диверсий против нацистских оккупантов. Подпольные собрания были традицией не менее древней, чем сами тоннели. Сегодня студенты-геологи отмечают там окончание института. И врачи тоже – один из лазов весьма удачно выходит прямо во двор больницы.Официальный маршрут вывел нас по другой винтовой лестнице обратно на долгожданный свет и воздух Данфер-Рошро.– Можем еще куда-нибудь отправиться на следующей недельке, – выпалил Хьюго с энтузиазмом ребенка, задумавшего на Хэллоуин какую-то особую новую проказу. – Знаю кучу отличных местечек.– Например?– Как насчет канализации?

Я так и не откликнулся на приглашение Хьюго обозреть les égouts – городскую канализацию. Как потом выяснилось, это и невозможно, причем уже с 1970-х. До того дюжие работники подземных систем волоком таскали посетителей в лодках. Позднее визитерам предложили тележки, прикрепленные к стенам, а потом – открытые вагончики, которые тянул маленький локомотив. Но и они со временем исчезли вместе с идеей экскурсий. Зато на недействующем участке систем под набережной Орсэ устроили Музей канализации. Там можно обозреть вычищенный и эффектно освещенный лабиринт туннелей, а при наличии некоторого воображения, представить погоню Жавера за Жаном Вальжаном в “Отверженных”.

В такого рода местах всегда хватает посетителей. Готические романы xviii века подогрели интерес к легендам о сатанистах в древних склепах и монашках – пленницах похотливых священников. Первые туристы, особенно из Америки, приезжали в полной уверенности, что подземный Париж кишит вурдалаками, расхитителями гробниц, сатанистами, которые блуждают по катакомбам, усеянным костями, а под зданием Оперы раскинулось потайное озеро, где живет злобный призрак, который подстерегает какое-нибудь заплутавшее сопрано и тащит в свое логово.

Как всегда, сразу почуяв, где выгода, кабаре на Монмартре и Монпарнасе быстро переименовались в ночные клубы с затейливыми названиями: “Конец света”, “Мертвая крыса”, “Белый волк”, “Бешеная корова”. Безумно популярны стали “Шоу с привидениями”, и лучшим было Le Cabaret du Néant , “Кабаре небытия”. На входе вас приветствовал глухой голос: “Добро пожаловать в царство смерти, усталый путник! Войди, выбери себе гроб и сядь за ним”. В главном баре, или salle d ’ intoxication [68] , столики были в виде гробов, освещали его люстры из человеческих костей, а официанты, одетые, как сотрудники похоронного бюро, во фраки и цилиндры, разносили напитки. Затем клиент препровождался в тесный склеп, “Комнату распада”, где в полутьме садился на узкую скамью. Напротив стоял открытый гроб с телом мертвой на вид женщины, укутанной в саван. Гасли огни…

Cabaret du Néant – “Кабаре небытия”

...

Каждый знаток театра угадал бы в этом трюке Привидение Пеппера – когда особым образом подсвеченные и выставленные под углом зеркала создают иллюзию присутствия призрака. Но посетители в большинстве своем были под таким впечатлением, что щедро сыпали монеты в перевернутый череп, который услужливо держал человек на выходе.

И все же главный приз за зрелищность завоевала пара заведений-близнецов на Монмартре: Le Ciel (рай) и L ’ Enfer (ад). В путеводителях поясняется, что компании, хоть и находились в одном здании, но принадлежали разным хозяевам. В L ’ Enfer заправлял известный преступник, в Le Ciel – бывший мошенник, вставший на путь исправления. Разумеется, владелец у них был один, и дьяволы из первого места оборачивались ангелами во втором. Лепнина украшала оба фасада. У ворот рая, обещавшего “искусство и развлечения”, на полумесяце восседала девушка, к ее ногам припадал возлюбленный, а двери ада были выполнены в форме разинутого рта с оскаленными зубами и вытаращенными глазами. Привратник ада изображал дьявола с вилами; у рая стоял святой Петр, здоровенный бородач с ключами размером с него самого.

Как и во всех такого рода шоу, в L ’ Enfer спектакль начинался с порога, чтобы настроить вновь прибывших на правильную волну. Когда посетители ступали внутрь, дьявол приветствовал их словами: “Входите, дражайшие прóклятые!” Особам женского пола он сообщал: “Не стесняйтесь, милые непристойные создания! Присаживайтесь, очаровательные грешницы. Вас аккуратно поджарят с обоих бочков”.

Вход в Cabaret d’Enfer – “Кабаре преисподней”

Они садились за столы, освещенные красными и зелеными лампами, в окружении статуй, изображавших адовы муки, и заказывали напитки чертенятам, которые держали как будто бы раскаленные утюги и периодически тыкали ими гостей. Черный кофе с рюмкой коньяка именовался “Бокалом жидких грехов с каплей серного раствора-усилителя” и подавался с предупреждением: “Это закалит ваши кишки и сделает их хотя бы на время неуязвимыми для пытки расплавленным железом, которое скоро польется в ваши глотки”. В ожидании экзекуций посетителей развлекали, как говорилось в программке, “дьявольские аттракционы, включая истязания обреченных и их поджаривание на огне”. Один из таких аттракционов представлял собой кастрюлю, в которой двум музыкантам, вероятно, тысячи лет кипевшим на медленном огне, все же хватало сил играть на гитаре и мандолине. Le Ciel , на первый взгляд менее привлекательный, приглашал за длинный стол, где сидели мужчины в церковном облачении. Они предлагали “божественную службу и проповедь священника с самым отменным чувством юмора во всем Париже”. Дальше – больше: “мечта монаха. Сопровождается tableaux vivants [69] на тему плотских похотей”. Затем клиентов препровождали на второй этаж насладиться “сладостными картинами райского блаженства, акробатическими упражнениями ангелов в облаках, превращениями одной из зрительниц в ангела (возврат в прежнее состояние гарантируется). Интересные эксперименты, проводимые с участием господ из зала. Образы магометанского рая и восточного экстаза”. Райское блаженство и восточный экстаз – если бы я только мог пообещать такое моим клиентам! Но было бы несправедливо требовать все это от одного человека. А что до зрителей, которые исчезали и снова появлялись, если сегодня мои клиенты по примеру участников прогулки с профессором Эндрю не улетучатся с концами – уже хорошо. Один раз мне уже повезло. Но опиумные трубки не каждый раз попадаются в нужный момент, а мой запас историй о парижских притонах порока и разврата скоро иссякнет. Это повод серьезно призадуматься.

В день моей последней прогулки с участниками семинара я оказался недалеко от места, где мы расстались с Хьюго после посещения катакомб, на пересечении бульвара Монпарнас и бульвара Сен-Мишель. В порыве ностальгии, более сильном, чем резкий мокрый ветер, я перешел улицу и укрылся за живой изгородью, за которой пряталась Closerie des Lilas .

Обеденная толпа уже схлынула, и несколько официантов накрывали столы к ужину. Я свернул налево, миновал зал с огромным пианино, где через час пианист будет баловаться чем-нибудь из Гершвина, Коула Портера и Эдит Пиаф, и направился в бар.

На каждом столе была маленькая медная табличка с именем знаменитого завсегдатая, которого в золотые 1920-е можно было повстречать за этим столиком либо под ним. На моей значился Ман Рей – чудесное совпадение, поскольку Рей жил по соседству, на улице Валь-де-Грас, когда писал своих “Влюбленных”. Он изобразил огромные женские красные губы, плывущие над куполом обсерватории, расположенной в паре кварталов отсюда.

Я был чуть ли не единственным посетителем во всей Closerie . Даже в баре почти пусто. Пара влюбленных обнимались в углу. Они так крепко прижимались друг к дружке, что казались уже единым целым. Одинокий пьяница рухнул перед мутно-желтым пастисом за столиком, который предпочел бы занять я. На медной табличке было написано “Эрнест Хемингуэй” (в отличие от многих других имен – без ошибок).

Англосаксонские и романские общества по-разному относятся к раннему вечеру. В англоговорящем мире его называют часом пик, временем за рулем или счастливыми часами – его стараются забыть, отменить, поскорей вычеркнуть из жизни, отдавшись скуке или выпивке; либо включают в машине радио, настраиваясь на приятный туман ретроволны. Как заметил Скотт Фицджеральд о воскресенье в Голливуде – это “не день, а пропасть между двумя другими днями”.

В Италии, Испании и Франции все обстоит совершенно иначе. В этих странах часы между пятью и семью вечера существуют в каком-то отдельном поясе, где время вообще не движется, но как будто зависает, как говорят французы, entre chien et loup – между собакой и волком. У Парижа с ним особенные отношения, оно окутано мистикой и легендами. Для любовников le cinq à sept [70] – время, которое они выгадывают, чтобы остаться наедине, некая лакуна между уходом с работы и возвращением парой часов спустя домой. Если они в браке – к ужину с семьей, если нет – покормить кошку, смешать себе коктейль, принять ванну и предаться воспоминаниям.

Фотографы и кинематографисты называют это время, особенно поздним летом, “магическим часом”. Косо падающий солнечный свет, смягченный растущим расстоянием до земли, отлично умеет приукрасить. Известно, что у актрис именно после обеда случаются вспышки дурного настроения, головные боли, или они вдруг запираются в своих фургончиках, но моментально излечиваются и появляются на публике, готовые к съемкам крупным планом, стоит лишь часам пробить пять. Художники и поэты предпочитают осень, когда небо над Парижем превращается в этюд в серо-розовых тонах, эдакое приглашение к меланхолии. Этот час вдохновил Верлена на одно из самых известных его стихотворений, “Осеннюю песню”:

Это и час, когда парфюмеры собирают цветы, потому что в это время их аромат наиболее ярок и выразителен. Герлен, создавший пьянящий коктейль из розы, ириса, жасмина, ванили и мускуса, дал ему имя, которым называют и само время: L ’ Heure Bleue , голубой час.

Париж вдохновлял писателей на самые печальные истории в мире, и l ’ heure bleue играет в них немалую роль. Достаточно вспомнить “Опять Вавилон” Фицджеральда, тонкий воздушный эскиз осеннего города, увиденного глазами эмигранта, который возвращается после того, как пропил деньги, семью и работу.

...

Чарли возвращается, надеясь найти своего ребенка. Понятно, что ничего у него не получится, потому что единственное, что у него получается, – проигрывать. И мы знаем, что он, как и сам Фицджеральд, вернется к бутылке. Для некоторых писателей алкоголь – не способ бегства от действительности, а способ существования.

Если о Голливуде 1970-х не рассказать правды, не упомянув о роли кокаина, то эмигрантский Париж 1920-х не понять, не признав значения выпивки. Закон Волстеда, принятый в 1920 году, запретил продажу алкоголя в Соединенных Штатах. Уж конечно, не в Европе. “Для определенного класса американцев, – писал Джимми Чартерс, бармен в барах Dingo и Jockey на Монпарнасе, а потом и в Harry ’ s Bar на другом берегу реки, в двух шагах от Оперы, – чрезмерное увлечение спиртным – это непременное условие жизни. Вечеринка не имела успеха, если гости не надирались сверх всякой меры”. Для парижских рестораторов и барменов выпивка – золотое дно. До 1920 года французы толком и не знали, что такое коктейли. Они пили вино или пиво, аперитивы до еды и дижестивы после. Сухой закон все изменил. Кафе переименовались в bars américains (американские бары), с барменами – как правило, афро-американцами, – которые остались здесь после войны, чтобы подавать мартини, “Олд фэшн” и “виски-сауэр”. “Коктейли! Вот настоящее открытие нашего века”, – писал Сислей Хаддлстон, корреспондент лондонской “Таймс”, в 1928 году, когда брал интервью у одного из самых популярных художников Монпарнаса.

...

Париж был одной сплошной разгульной вечеринкой. Поль Моран в 1930-м отметил популярность “Солтрейтс Роделл”, запатентованной ванны для ног, в которую было так приятно опустить ступни, натруженные ночным чарльстоном.

Владельцам кафе инвестиции вернулись сторицей. Иностранцы начинали выпивать уже ранним вечером, когда французские клиенты еще работают и кафе обычно простаивают без дела. Они и ужинали не поздно, в отличие от французов, которые редко садятся за стол раньше девяти. И, наконец, они были готовы пить без удержу. Французы пили для удовольствия и чтобы расслабиться; американцы, испанцы и немцы – чтобы напиться. Они заказывали дорогие коктейли или шампанское, быстро проглатывали и требовали повторить, легко расставались с деньгами, не замечая, что их возмутительнейшим образом обсчитали.

Даже самые благоразумные американские туристы считали своим долгом по приезде в Париж хорошенько набраться (“упиться в стельку, в зюзю, заложить за воротник, накачаться, заправиться, налакаться, надраться, напиться до зеленых чертей, валиться с копыт” – путеводитель 1927 года услужливо предлагал еще шестьдесят синонимов на ту же тему). Молодой журналист Уэйверли Рут, прибыв в Париж поработать на парижское издание “Геральд Трибьюн”, к первой же трапезе на французской земле заказал бутылку бордо. Официант не сообщил ему, что даже французы, и те не пьют за завтраком. Да и действительно – с чего бы вдруг? Бизнес есть бизнес.

Картина непрерывного алкогольного угара – это счастливый Париж 1920-х, каким он предстает в воспоминаниях у Морли Каллагана в “Тем летом в Париже”, у Сильвии Бич в “Шекспире и компании”, ну и прежде всего, конечно, в “Празднике, который всегда с тобой” Хемингуэя. А вот описания непосредственно из тех времен совсем не воодушевляют. В них знаменитые бары выглядят жалкими и убогими. Dingo , где впервые встретились Хемингуэй и Фицджеральд, был маленьким, шумным, известным эксцентричностью своих клиентов: dingo – это сокращенное от dingue , чокнутый. Объясняя, почему свои мемуары он назвал “То, что нужно!”, бармен Джимми Чартерс вспоминал:

...

В одном путеводителе Jockey называли “неописуемым”. Там были “низкие потолки в трещинах и ободранные стены, обклеенные постерами. Рисунки, накаляканные ваксой”. Harry ’ s был грязноватой ловушкой для туристов, где их накачивали выпивкой и прикарманивали сдачу. И так-то уж совсем непотребное, в 1924 году оно учредило Международную ассоциацию Bar flies (“барных мух”, то есть завсегдатаев баров). За один доллар члены получали значок с изображением двух жужжащих мух в цилиндрах и код особого приветствия. “Хлопните его по левому плечу, как будто смахивая муху, обнимите его (это совершенно естественно в среде международных пьянчуг), при этом правая рука должна быть вытянута, как будто в ней стакан виски, а правая нога поднята на высоту барной перекладины для ног, – и пожужжите”.

Пьяниц вроде Скотта Фицджеральда прошибала сентиментальная слеза при одном упоминании барменов, которые на рассвете уже имели наготове спасительную рюмочку, так славно помогающую от тяжелого похмелья. Добрых слов было бы явно меньше, узнай эти любители спиртного, как хорошо ими пользовались. Джимми Чартерс признался в своих воспоминаниях (к которым Хемингуэй написал предисловие), что зарплата была наименьшей частью их доходов.

...

Афиша Harry’s Bar , бара для пропойц со всего мира

Во французских барах были и более изощренные способы облапошить посетителей. Издательница Нэнси Кунард, переехавшая в Париж, заказала с друзьями джин с тоником в кафе на бульваре Сен-Мишель, но пить его было невозможно. И когда хозяин продемонстрировал бутылку джина, они поняли почему. На этикетке значилось: “Американский джин”. Не имея большого успеха с распространением своего самогона на родине, бутлегеры решили попытать удачу на иностранном рынке.

– Я вас знаю, – прервал мои размышления голос, явно принадлежавший американцу. Им оказался мужчина, сидевший за рюмкой пастиса. И тут я узнал в нем Эндрю, профессора, которого я заменил на семинаре.– Я был на одной из ваших экскурсий, – напомнил я ему.– Да, точно… – припомнил он. – О, и вы меня заменили.– Ну, Дороти сказала… у вас что-то неладно со здоровьем?..– О, ничего страшного. По правде говоря, я даже рад. Ничего, если я пересяду к вам?Он тяжело опустился на стул напротив. Тогда, при свете солнца, он выглядел моложе. Да и пастис, как я понял, был уже далеко не первым.– Я знал, что это было занудно, – сказал он с откровенностью, которая, как полагают многие пьяницы, обезоруживает, но на самом деле, как правило, вызывает неловкость. – Но преподавание в колледже приучает к плохому. Вы же понимаете, как оно бывает. Студенты не читали ничего написанного раньше последнего романа про вампиров… Привыкаешь растолковывать абсолютно все.В романе “Иностранные связи” Элисон Лури героиня представляет жалость к себе в виде печальной собаки, которая неотступно бродит вслед за ней. Пока Эндрю говорил, я почуял, как его пес тыкается в меня мордой, и тихонько погладил его под столом. Эндрю идеально соответствовал образу интеллектуала, который приезжает в Париж с идеей сделать себе имя, быстро разочаровывается, погружается в беспросветную тоску, подпитывая ее выпивкой. Джеймс Вуд в статье о Ричарде Йейтсе, авторе безрадостной “Дороги перемен” и ученике “Монпарнасского класса” 1951 года, писал об улицах “с домами, как две капли воды похожих друг на друга убогой запущенностью быта. В каждом был письменный стол, кольцо раздавленных тараканов вокруг стула, занавески, выцветшие от сигаретного дыма, несколько книжек и кухня, на которой только пачка кофе да виски с пивом”.Чтобы сменить тему, я заметил:– Мы непременно должны были столкнуться именно здесь, – оглядевшись, я произнес: – Это то, что нужно.Напрасно я это сказал. На меня обрушились потоки информации.– А, вы имеете в виду Harry ’ s Bar . Джимми Чартерс работал в Dingo , а не здесь. А потом в Jockey , еще позже – в Harry ’ s , на рю Дану, 5… – он покровительственно усмехнулся, – или, как они диктовали по буквам тем, кто не говорил по-французски, Пать, Ру До Ну. Хемингуэй выпивал здесь, в Closerie , конечно. И писал тоже – вот, “Большую реку двух сердец”, к примеру. Но Чартерс… – Позвольте вас угостить, – поспешно перебил я. – Это же пастис, верно?– Ах, да, спасибо, – и опять затянул: – Хотя, по идее, мне следовало бы пить “Монтгомери”…“Монтгомери-мартини” было собственным изобретением Хемингуэя: пятнадцать частей джина на одну часть вермута – при условии именно такого соотношения своих войск и войск противника фельдмаршал Бернард Монтгомери соглашался выходить на поле битвы.– Может, чуть позже, – предложил я, представив неизбежные последствия. – Я бы рекомендовал пока остановиться на кампари с апельсиновым соком.Бармен принял заказ. Во времена Хемингуэя и Фицджеральда он бы был нашим конфидентом, исповедником, сообщником, доносчиком. Да и сегодня он был источником познания истории. В документальных фильмах о Хемингуэе официанты и хозяева отелей болтают о нем как о добром приятеле. “Само собой. Папаша был у нас постоянным гостем…” Когда он умер, французское телевидение собрало три главных авторитета подвести итоги его жизни: тореадора, Сильвию Бич и… бармена из Ritz . Никто не стал упоминать тот неудобный факт, что до Второй мировой Хемингуэй практически не бывал в Ritz . Для начала, бар вообще находился на Правом берегу, то есть далеко от “квартала”. В 1920-е Хемингуэй не слишком преуспевал, так что заходил, только если его приглашали и кто-то другой оплачивал счет, но сам он не мог позволить себе тамошних цен – совершенно астрономических и тогда, и сейчас. А когда появлялись деньги, Хемингуэй предпочитал Crillon , откуда открывался вид на площадь Согласия. И тем не менее, после смерти Хемингуэя Ritz провозгласил его своим небесным отцом-покровителем и не преминул устроить бар Hemingway . Обставлен он весьма оригинально: бронзовая голова героя, фотографии les années folles [73] и несколько книг для пущего колорита. Предполагалось даже, что писатели могли получать там свою почту, как это делалось в Le Dôme и La Rotonde . Для этой цели у них около двери имелись специальные полки. Но Хемингуэй никогда не выпивал в баре, носящем его имя. В его время он назывался Ladies Bar – это было своего рода гетто для женщин, которые не допускались в большие бары. “Крошечная комнатенка размером со шкаф, – язвительно сообщал один путеводитель 1927 года, – едва ли больше пяти квадратных метров… битком набитая американскими эмансипе, кинодивами, королевами подмостков и содержанками”. Другой окрестил его “черной дырой Калькутты… настоящей парной” и отмечал, что “к шести часам вечера там было не продохнуть, и в воздухе витал тонкий аромат, слегка напоминающий ноты розового масла в бутылке выдержанного бурбона”. По горькой иронии, в 1997 году принцесса Диана сбегала от папарацци через боковой выход отеля и, миновав этот экс-оплот женоненавистничества, отправилась навстречу своей гибели. Настоящая история взаимоотношений Ritz и Хемингуэя началась только после 1944-го. После “освобождения” Одеона он перевел своих однополчан через Сену, обрастая по дороге новыми союзниками, и прибыл в бар Ritz с семьюдесятью попутчиками. По традиции Хемингуэй заказал “Монтгомери” на всех. Благодарные управляющие поселили его в один из лучших номеров с окнами в тихий двор и исполняли любые его прихоти. Его любовница, ставшая впоследствии женой, Мэри Уэлш, заняла соседнюю комнату. По слухам, именно в подвале отеля спустя много лет она обнаружила чемоданы с “забытыми” рукописями, среди коих оказался и “Праздник, который всегда с тобой”. А бар Ritz превратил в легенду Скотт Фицджеральд, а вовсе не Хемингуэй. Он описывает его в некоторых сценах романа “Ночь нежна” и во многих рассказах, особенно в элегическом “Опять Вавилон”; да и сам автор регулярно напивался там до потери сознания – без особых усилий, поскольку, как отмечал один его друг, после двух-трех стаканов он растворялся в алкоголе, как бумажный цветок. Когда уже печатался повторный тираж “Великого Гэтсби” и имя писателя было на слуху, посетители Ritz начали расспрашивать о Фицджеральде, но никто не мог вспомнить лицо какого-то очередного пропойцы. В “Празднике, который всегда с тобой” бармен даже интересуется у Хемингуэя: “Папа, а кто такой этот мистер Фицджеральд, о котором меня все спрашивают? Странно, что я совсем его не помню”. Но, отметив, что бармен умеет состряпать историю не хуже коктейля, он признался, что выдавал клиентам “то, что они хотели услышать что могло их развлечь”. Хем с компанией наверняка посмеялись бы над моими страхами провести остаток вечера за бутылкой. Не стану отрицать, было весьма соблазнительно в уютном дружелюбном полумраке Closerie de Lilas заказать по “Монтгомери”, а потом повторить, и еще раз, и еще. Бармен, верный своему делу, исправно наполнял бы стаканы, приносил соленые орешки и чипсы, подпитывая нашу жажду. Потом появился бы тапер, и мы бы вскидывали голову и кивали, уловив знакомую мелодию The Last Time I Saw Paris или Mad about a Boy . Парочки, зашедшие на аперитив перед ужином, заполняли бы пустующие столики – среди них мог оказаться кто-то из знакомых, кто подсел бы к нам, и мы бы кричали бармену: “Месье, нам еще того же самого, пожалуйста…” Ну, а потом, по давнишней бесславной традиции “голубого часа”, ночь окончательно потонула бы в спиртном и безвозвратно выпала бы из памяти.

Летом в парижских кафе раздвигают стеклянные стены, и все усаживаются прямо на тротуарах. Прохожие задевают ваш крошечный столик, расплескивается ваша eau à la menthe [74] , и дребезжат кофейные чашечки. Извинения могут закончиться приглашением присесть за столик и выпить, а иногда и чем-то бóльшим.

Неудивительно, что Гелентера всегда можно было найти летним утром в Les Deux Magots – взгляд мечется по проходящим мимо женщинам, тело напружинено и готово при малейшем ободряющем знаке броситься вдогонку.

– Ты выглядишь в точности как наш кот, – сказал я. – Он так же подрагивает, когда охотится за птицей.

– М-м-м?

– Да нет, ничего. Ты сказал, у тебя какая-то идея?

Он с усилием оторвал взгляд от изгиба лодыжки, от бедер под облегающей юбкой, от колышащегося бюста.

– Ах, да. Некоторые клиенты, которые были на прогулке вокруг Одеона, интересуются, водишь ли ты экскурсии и по другим местам? Я тут подумал про окрестности Монпарнаса, к примеру… искусство?

Я понимал, почему тема искусства казалась логичным выбором для прогулки. На рубеже xx века каждый художник мечтал учиться в Париже. Они стекались сюда отовсюду. Академия изящных искусств и частные школы вроде Академии Жюльен и Академии Гранд Шомьер едва справлялись с наплывом желающих. Студентов в натурные классы у Жюльен набивалось множество, все важно дымили трубками, и стоявшие в задних рядах жаловались, что сквозь эту пелену им уже и модель не видать. Художники оккупировали Монпарнас и Монмартр. Живописцы и натурщицы наводняли местные кафе. Их ежегодный Bal des Quat ’ z Arts – Бал четырех искусств – стал легендой благодаря костюмам мужчин и их отсутствию у натурщиц. Нечто большее, чем роспись по телу, посчиталось бы излишеством. “Студенты – любимые питомцы Парижа”, – снисходительно отмечал один писатель в 1899 году. Он даже называет Bal des Quat ’ z Arts образовательным: “Его великолепие, его потрясающие художественные эффекты, свобода и раскованность раскрепощают и расширяют кругозор, а это очень ценно для искусства. Художники и студенты находят в этих ежегодных спектаклях только лишь изящество, красоту и величие; уроки в студии, где они учатся смотреть на натурщицу исключительно как на инструмент в их ремесле, очень помогают им (и только им одним) получать удовольствие от грандиозного бала”. Живопись превратилась в зрелищный вид спорта. Конкурсные показы под названием salons были не менее серьезными светскими мероприятиями, чем скачки в Лоншам. Было весьма à la mode [75] сходить на предварительный просмотр или vernissage , то есть “полировка, наведение лоска”, поскольку художнику предоставлялась последняя возможность что-то подправить в своей работе и нанести завершающий штрих. На вернисаже большого события, Салона французских художников, собирался весь модный Париж. На картине 1911 года изображен огромный, как вокзал, Гран-Пале со стеклянной крышей, битком набитый разодетыми дамами и преющими господами во фраках. Здесь и там над болтающей толпой вздымают голову статуи в человеческий рост, на которые никто не обращает ни малейшего внимания. Эти люди пришли за чем угодно, но только не для того, чтобы любоваться искусством. Не считая нескольких популярных портретистов, очень мало кто из художников был богат. Те, кто по-настоящему любил творить, получали удовольствие от процесса; деньги были вторичны. Каждое утро перед тем, как засесть за работу, Ренуар или Сезанн быстренько набрасывали пару-тройку небольших акварелек – “для разминки”, – чтобы позже пустить их на растопку. Ренуар, делая с Сезанном этюды на пленэре, спросил, нет ли у того чего-нибудь вместо туалетной бумаги. Сезанн вручил ему свою акварель, и Ренуар уже было смял ее, чтобы подтереться, но все же додумался взглянуть, а увидев, решил, что она слишком хороша для подобного употребления. Она, разглаженная, висела в голливудском доме его сына, режиссера Жана, как напоминание о том, что на предметах искусства не всегда висят ценники.Но посредственные художники выжимали из своих работ каждый франк. Они выдавали столько копий, за сколько им готовы были платить, и любого размера, на вкус заказчика. Гертруда Стайн, рассматривая один из холстов, сказала, что ей не нравится, как изображены ноги.

Вернисаж в Гран-Пале, 1890-е гг.

– Отрежьте их, – взмолился дилер. – Художник не станет возражать. Главное, чтобы он получил деньги. Для таких художников 1920-е были золотой жилой. Туризм процветал, а туристы хотели сувениров. В 1928 году Сислей Хаддлстон жаловался, что туры по Монпарнасу предлагают “посещение настоящей мастерской художника”.Наверху шаткой лестницы гид распахивал дверь чердака, и взгляду изумленной публики являлась обнаженная натурщица, которую на грязном холсте малевал художник. Модель поспешно убегала, творец негодовал, а гид рассыпался в извинениях и, чтобы уладить неловкую ситуацию, выказывал преувеличенный интерес к работе художника. И вот он уже намекал, что этот шедевр, несомненно, будет стоить баснословных денег. И спустя полчаса посетитель покидал мастерскую с холстом под мышкой в полной уверенности, что обстряпал очень выгодное дельце. Гид возвращался забрать свою долю, после чего натурщица варила кофе, ее любовник водружал на мольберт очередное старое полотно, делал несколько мазков свежей краской и устраивался в ожидании следующего визита.Самое неприятное, по мнению Хаддлстона, то, что в это все были вовлечены серьезные художники. Цугухара Фудзита, Моис Кислинг и Жюль Паскен были вдохновенными пропагандистами самих себя. Фудзита пришел на Монпарнасский бал почти голым, чтобы продемонстрировать свои татуировки. Он катил за собой плетеную клетку, в которой сидела его жена Фернанда, на которой из одежды имелась только лента для волос. На клетке висела табличка “Женщина на продажу”. Из-за такого стиля жизни у обитателей Монпарнаса вечно было туго с деньгами, и их нехватку они восполняли лихорадочными попытками продать свои работы. Самые бессовестные предпринимал Сальвадор Дали. Он являлся в переполненную La Coupole с картиной под мышкой и старался втюхать ее кому-нибудь из посетителей за столиками. Андре Бретон положил начало сюрреализму как литературному направлению, но его быстро экспроприировали художники: Ман Рей, де Кирико, Магритт и в особенности Дали. Когда юный испанец присвоил его идеи и провозгласил себя основателем сюрреализма, Бретон с обидой наградил корыстного выскочку анаграммным прозвищем Avida Dollars (жадный до долларов). Дали перебрался в Соединенные Штаты, и рынок искусства последовал за ним. Сложно осуждать художников Монпарнаса 1920-х. То, что Роджер Шаттук написал о периоде до 1914 года, так же верно и по отношению к десятилетию после 1918-го: “Культурная столица мира, которая задает тон в моде, искусстве и жизненных удовольствиях, воздавала должное своему жизнелюбию за длинным столом, уставленным едой и вином”. Искусство борделей, кафе и улиц – это было по их части; искусство, которое не относилось к себе слишком серьезно и, кроме того, отражало скорее внушительный аппетит, чем интеллект. Их прозвали Парижской школой, потому что именно город и его обитатели стали их излюбленным сюжетом. Раньше живописцы отправлялись на пленэр, полагая, что надо искать правду в природе, но у монпарнасцев, как их теперь называли, не было времени на пейзажи. Они отдавали предпочтение людям – ярко и эпатажно одетым либо обнаженным, но и в том, и в другом случае главное, чтобы те умели плохо себя вести. Фудзита устраивал скандальные вечеринки. Франсис Пикабиа любил быструю езду. Многие курили опиум или пили абсент. Спустя пятьдесят лет тот же саморазрушительный дух царил в Нью-Йорке среди битников, на “Фабрике” Энди Уорхола и у панков.

Художник Фудзита, классический монпарнасец

Периодически я улавливаю отголоски тех славных дней. Работая над биографией Федерико Феллини, я как-то подвозил актрису Марику Риверу к ее студии на окраине Лондона. Она с гордостью напомнила мне, что ее отцом был мексиканский художник Диего Ривера, а мать – русской художницей Маревной [76] , одной из тех любовниц-моделей, что стали главными девушками с картинки les années folles [77] . Маревна написала групповой портрет их круга: Ривера, Сутин, Кислинг, Модильяни. И совсем юная Марика вместе с ними. Я пытался увязать эту маленькую серьезную девочку с Астроди, полногрудой шлюхой в летах, которую она играет в “Казанове”. Во время съемок в Риме Феллини, развлекая группу толстосумов прогулкой по “Чинечитта” [78] , пригласил Марику и еще нескольких актеров присоединиться к ним за обедом. Когда принесли еду, он вдруг попросил ее “благословить пищу”. После пары намеков она наконец-таки догадалась: он хотел, чтобы она расстегнула бюстгальтер и помотала своими огромными грудями над столом. – В Италии есть такой обычай? – поинтересовался я.– Никогда не слыхала.– И что вы сделали?Она ответила ровно то, что следовало ожидать от истинного монпарнасца. “О, разумеется, то, что он попросил”. Она сделала вид, будто разрывает на себе блузку: “Он же был maestro в конце концов”. Я так и слышал этот общий застольный выдох, когда из платья на свет показалось все это великолепие, затмив fettucini al forno [79] и vitello con funghi [80] . Феллини отлично знал, с кем имеет дело. После подобного шоу ему ни в чем не посмели бы отказать.

Хотя идея Гелентера с экскурсиями на тему искусства казалась вполне ясной, мне не удавалось определиться со структурой.

– Все зависит от того, о каком конкретно искусстве ты думаешь.

– Ну, знаешь, Кики с Монпарнаса, сюрреализм, Пикассо. Модильяни… что-то в этом духе.

– Отличная идея. Только сюрреалисты встречались на Монмартре и почти никогда не бывали на Монпарнасе. А Пикассо жил в Маре…

Мои возражения он оборвал красноречивым взглядом из серии ты-явно-не-врубаешься.

– Еще какие-то соображения имеются?

– Наплевать на это дело?

– Вот еще!

План был слишком хорош, чтобы отказаться от него только из-за того, что он плохо вписывался в реальность.

– Но должны же еще где-то ошиваться всякие художники?

В голову приходило только одно место, где алчность, похоть и искусство уживались в лучших традициях 1900-х, и хотя это было лишь бледной тенью старых добрых дней, все же там сохранились кое-какие рудименты прежней неприкрытой продажности.

– Я бы мог пройтись с ними по улице Мазарин.

Джулио Мазарини (Жюль Мазарин) был кардиналом в xvii веке, протеже кардинала Ришелье, от которого он вместе с постом первого министра унаследовал неутолимую любовь к красивым вещам. Одержимый коллекционер, особенно по части бриллиантов, он хранил сокровища у себя во дворце. Золоченый купол возвышается в начале улицы, носящей имя кардинала, – явное доказательство того, что даже если вы не способны унести все с собой, можно оставить по себе элегантную память.

Прогулка вниз по улице Мазарин дает неплохое представление о том, что происходит в арт-сообществе города Парижа. Если вы попытаете счастья в четверг вечером, особенно летом, то увидите, что несколько галерей непременно устраивают vernissages . Туда можно вполне свободно зайти, выпить бокал вина и подслушать чужие разговоры. Если же вы чувствуете на себе косые взгляды, просто попросите ознакомиться с ценами – даже намек на возможность продажи сделает душкой самого неприступного галериста.

Очень немногие галереи занимают пару этажей, чаще это помещения размером со шкаф. Вы заходите бочком и разглядываете картины, практически уткнувшись в них носом. А как же искусство? Не сомневайтесь, вы будете поражены – не талантом, так разнообразием. За абстракцией руки неизвестного румына следует полотно испанца, который увлекается исключительно обнаженными наездниками, укрощающими вздыбленных лошадей. Задвинутая куда-то в мощеные дворы галерея вывешивает рисунки Кокто – до того коктообразные, что даже подозрительно. Напротив расположился магазинчик, набитый африканскими масками, которые отродясь не бывали дальше какого-нибудь гаража в Бельвиле.

Когда-то эротика была самой ходовой темой у монпарнасцев. В 1920-х Паскен, Фудзита, Кислинг и их коллеги активно ее отрабатывали: в картинах для богатой клиентуры, в гравюрах, литографиях и дорого изданных книгах с иллюстрациями, тексты в которых никто и не думал читать. Кутюрье Поль Пуаре одевал эмансипированных женщин в красивые туалеты, чтобы Моис Кислинг мог их раздеть для портрета.

Каждая уважающая себя эмансипе должна была иметь свое изображение ню. Звезда кино Арлетти позировала обнаженной Кислингу. Ман Рей как американец и прирожденный предприниматель весьма преуспел, приторговывая из-под полы развратными снимками, которые часто делались на заказ. В качестве моделей он использовал своих же любовниц, скажем, Кики с Монпарнаса и Ли Миллер, жен друзей, а порой даже художниц, например Мерет Оппенгейм. Бывало, Рей и сам оказывался по ту сторону объектива. Кое-что не изменилось по сию пору. В галереях на Мазарин частенько выставляют откровенно сексуальные снимки фотографов Нобуйоси Араки и Кохэи Есиюки, коллажи художника-фетишиста Пьера Молинье, которому нравилось сниматься в черном белье, на каблуках и с розой на длинном стебле, воткнутой в задний проход.

Секс сыграл свою роль в одном из самых ярких моих воспоминаний, связанных с искусством и улицей Мазарин. Однажды летним утром я прогуливался и увидел, что одна галерея открыта и там развешивают фотографии к выставке. Фотограф – назовем его Джулиан Темплтон – был англичанином. Я знал его работы, но не сразу понял, что седовласый мужчина в мятой льняной рубашке и есть сам автор.

Визитная карточка Темплтона – цветные, чуть расплывчатые снимки девочек-подростков. Томные, длинноногие, обнаженные, залитые золотистым светом, они возлежат на сеновалах или в спальнях в прованском стиле, в окружении викторианского фарфора и букетов фиалок. Лесбийские игрища еще вроде не начались, но, кажется, дело уже близко. Выдавая разрешения на использование своих работ кому угодно, от рекламы мыла до паззлов, он сколотил серьезное состояние. Но почтенную репутацию завоевать сложнее, поэтому он периодически устраивал выставки в Токио или Париже, где, в отличие от Лондона, не было риска, что нагрянет полиция или у галереи устроят антипедофильский пикет.

Одна из эротических литографий Герды Вегенер

В эту экспозицию он, рассчитывая на более лояльное отношение, включил литографии более ранних художников, которые тоже приглашали юных девушек в качестве натурщиц. Одна из этих работ была мне знакома: две девушки свились на софе в позе “69”. Я разглядывал ее, пытаясь понять, оригинал ли это, и тут подошел сам Темплтон. – Герда Вегенер, – сказал я.Датская художница стала сенсацией на Монпарнасе 1920-х. Не в последнюю очередь благодаря своему нетривиальному стилю жизни. Ее муж, Эйнар, позировал ей и в мужской, и в женской роли и оказался среди первых мужчин, которым была сделана операция по перемене пола.– Точно! Вы художник?– Писатель.– Писатель. Любопытно. Мог я что-то читать из ваших произведений?Спустя полчаса мы сидели на террасе кафе на перекрестке с улицей Бюси.– Я и сам пописывал немного, – сообщил он. – Никаких амбициозных проектов. Просто небольшие эксперименты. Вы бы не согласились бросить профессиональный взгляд?– Да, конечно. Присылайте…– О, они у меня с собой.Он извлек папку с пачкой печатных листков.Я бегло пробежался по ним. В основном там фигурировали роса на нежных створках раковины, жемчужина, скрытая в перламутровой чаше, фавн, трепетно склонившийся, чтобы испить…– Э… – опуская замечания литературного порядка, я сразу перешел к теме трудностей с публикацией. – Не так-то просто найти тех, кто возьмется издать подобный материал. Рынок с опаской относится к столь… – я старался нащупать подходящее слово, – специфическим вещам.– Я с этим столкнулся! – сказал Темплтон. – Ни один лондонский издатель и обсуждать это не станет. Англичане просто не понимают такого рода вещей. Знаете, в английском даже нет слова, обозначающего этот тип женщин, которые мне нравятся.Мы не спеша вернулись к галерее, и Темплтон великодушно презентовал мне экземпляр своих мемуаров, богато иллюстрированный разнеженными подростками. Он надписал: “Джону Бакстеру, члену клуба”.Тем же вечером Нил Пирсон, актер и библиофил, пришел к нам на ужин. Он пролистал книгу и с недоумением прочел посвящение. Я рассказал о жалобах Темплтона на отсутствие в языке слова, определяющего тип девушек, которые ему позируют.– Как насчет “дети”? – был ответ Нила.

Мало что сравнится с прогулкой по французскому рынку в солнечный день. Вы останавливаетесь перекинуться парой слов с продавцами, пробуете особенно аппетитные фрукты или овощи, медлите с выбором самых сочных и мясистых плодов.

Только не ждите всего этого от Алигра.

В одном путеводителе о рынке говорится с некоторым напряжением: “Особый характер этого района проявляется здесь во всей своей очевидности”. Я бы выразился жестче и конкретнее. Алигр – это зоопарк, поле боя, галдящий стадион, восточный базар. Столкновение культур. Если старый рынок Ле-Аль был “чревом Парижа”, то это – его рот, вечно разинутый, чтобы пробовать и горланить.

Сердце Алигра – старинный крытый рынок с каменными полами и постоянными лавками, где продаются сыры, мясо и рыба по ценам супермаркета. Можете идти туда, если угодно, но это значит пропустить настоящую жизнь, которая бушует на площади, где торгуют дешевой, но симпатичной одеждой, темными очками, электротоварами, носками и чулками. Имеется там и brocante , блошиный рынок с обычной мешаниной из разномастной посуды, старых журналов, коллекций безымянных фотографий и постеров, среди которых попадаются раритеты, а порой и настоящие сокровища.

Но главное – там, где продукты. Здесь много мусульман: это лучшее место в городе, где продают халяльное мясо, особенно ягнятину, курицу для медленного приготовления в тажине и тонкие североафриканские сосиски-мергезы, темно-красные от паприки и чили. Рестораторы тоже закупаются здесь, потому что четверть барашка или целый говяжий кострец будут стоить, как gigot [82] или килограмм entrecôte [83] у пижона-мясника в Шестом округе.

Мясники Алигра обладают мастерством, которое уже давно не в ходу у их коллег в больших городах. Они продают бараньи почки в толстом слое сала – с ним получается потрясающая выпечка – и говяжьи почки, что так хорошо тушить с горчицей и мадерой. Они умело отделят от кости мясо с лопатки ягненка, которое потом можно нафаршировать и свернуть рулетиками; вырежут entrecôte , оставив идеальное количество жирка, чтобы он смазывал мясо на гриле; ровными кружками настрогают телячью рульку специально для osso bucco [84] , либо очистят ее от мяса для os à moelle – блюда из мозговых костей. Оно готовится без воды и масла, до тех пор, пока мозги не расплавятся в жир, и затем подается с крупной солью и тостами.

Алигр – идеальный рынок для средиземноморской и ближневосточной кухни. Здесь есть все: баклажаны, кабачки, лук, морковь, чеснок, помидоры, кориандр, базилик, мята. Правило гласит: “Сооружай пирамиду повыше и продавай подешевле”. Забудьте о покупке одного баклажана и парочки помидоров; все цены указаны за килограмм, а то и за два, и с приближением полудня, когда рынок закрывается, начинается настоящая лихорадка. “Три кило за один!” – исступленно выкрикивают продавцы в надежде распродать товар. “Дюжина за один евро!” Сумки едва не лопаются под натиском клубники, чили и молодой картошки. Выгружая продукты на кухне, вы с изумлением взираете на эти количества. Ради всего святого, что мне делать с двадцатью баклажанами или килограммом спелой вишни и зачем я купил столько кориандра? Но он же был такой дешевый…

Одно время австралийский шеф-повар Жан-Клод Брюнто держал маленький ресторанчик Bennelong прямо за углом. Я ходил на рынок вместе с ним и наблюдал, как он поглаживал баклажаны, будто девичью щечку, брал в руку персик, будто женскую грудь, засовывал пальцы в пучки петрушки, майорана и эстрагона, словно в копну волос.

– Никогда прежде не ел такой сладкой клубники, – говорил он с нескрываемым восторгом. – Сочные ананасы, зрелые бананы, спелые помидоры. Никакого гидропонного салата. Шесть видов сливочного масла – выбирай любой! Даже близко никакого маргарина. Это продуктовый рай, серьезно! Великолепные, великолепные, великолепные продукты!

Покуда Хемингуэй потягивал свой коньяк в La Coupole , а Фицджеральд кутил в Ritz , на бульварах процветало воровство. Только изнеженные intellos [85] считают, что Париж 1920-х был беспечным и спокойным. Всего в нескольких кварталах от бульвара Монпарнас начинался совсем другой Париж, который туристы видят лишь мельком из безопасного укрытия экскурсионного автобуса и о котором читают в дешевых романах о злобных мстителях вроде Фантомаса и Жюдекса, крадущихся по парижским крышам в длинных накидках, цилиндрах и черных масках.

Американцы не обращали внимания на эту сомнительную сторону жизни Парижа. Их не интересовало, что poules [86] поджидали клиентов у входов в большие кафе, а их mecs [87] в открытую продавали героин и кокаин, на местном наречии chnouf , или что поножовщина и стрельба случались каждую ночь. После введения сухого закона в Соединенных Штатах тоже не слишком справлялись с разгулом криминала. Так что американцы предпочитали то, чего недоставало на родине: секс, алкоголь и искусство.

Туристы из стран с более строгими порядками, скажем, из Германии и России, где вне закона была порнография, здесь получали ее в избытке. В особенности их восхищали уличные разбойники, известные как apaches (апаши). Откуда взялось это прозвище – история темная. Может, они преклонялись перед каменнолицыми храбрецами, о которых Париж узнал из привозных шоу наподобие “Дикого Запада” Буффало Билла Коди. Согласно другой гипотезе все пошло с заметки об уличной драке на Монмартре, о которой журналист написал: “Яростная стычка между двумя мужчинами и женщиной обратилась дикой жестокостью индейцев апачи”.

Как и во всех уличных бандах, апаши брали себе необычные имена, придумывали замысловатые посвящения и эффектную униформу. Апаша можно было узнать по полосатому свитеру, узкому пиджаку и фуражке с низко надвинутым на глаза козырьком. Красный шерстяной кушак в холодную погоду служил шарфом, а иногда – маской. В фильме 1932 года “Люби меня сегодня” Морис Шевалье, портной, выдающий себя за барона, одевается как раз в этом духе, чтобы исполнить песню Роджерса и Харта “Бедный апаш”. Он размахивает руками, отбрасывая гигантскую тень на стену, и похваляется: “Одна вещь доставляет мне радость / Вызвать у женщины слезы… Когда я беру ее за руку и сжимаю ее / Ни одна женщина не может устоять”. Он называет свою возлюбленную “продавщицей” и “сокровищем”, но из пояснений, как она делает его “джентльменом благороднейшим”, мы догадываемся, что она – шлюха, а он – ее сутенер.

В 1901-м два предводителя банды апашей, Лека и Манда, подрались из-за такой девушки, юной проститутки Амели Эли, которую из-за белокурых волос прозвали Casque d ’ Or – “Золотой каской”. Лека погиб, а Манда казнили на гильотине во дворе тюрьмы Сантэ. По легенде Амели наблюдала за этим из одной из квартир, чьи окна смотрели на тюрьму, – местные жители сдавали их гнусным любителям острых ощущений. “Бедный апаш” отсылает к этому эпизоду. Шевалье поет, что кончит он, вероятно, на гильотине, но палачу он дерзко бросит: “Шиш тебе!”

Апаш, парижский гангстер 1900-х гг.

История “Золотой каски” будоражила воображение, особенно воображение преуспевающих русских, которые желали во что бы то ни стало хоть одним глазком поглядеть на места, где случались подобные преступления. Монпарнасские гиды были только рады угодить. “Русских водили в ненастоящие притоны apaches , – отмечал один писатель. – Там хозяйничали белокурые девушки в красных передниках и подозрительные apaches в надвинутых на глаза фуражках. Во время танцев разыгрывалась ссора, начиналась драка на ножах. Князья утоляли жажду острых впечатлений, деньги были заплачены не напрасно; девушки же по окончании спектакля снимали свои передники, мужчины нахлобучивали приличные шляпы, и все тихо-спокойно расходились по домам”. Революция 1917 года разметала русскую аристократию по миру, и многие снова оказались в Париже, иные – уже в роли нищих официантов или привратников. Быть может, именно они подсказали своим новым работодателям, что у этих липовых драм есть неплохая перспектива. Кабаре превратили драку на ножах в танго, известное под названием Apache . Девушку, одетую как шлюха, в черных чулках и юбке с разрезом, высмеивает, отвергает и швыряет по всей сцене mec в полосатом свитере, черном берете и с усталым презрением во взгляде. В “Бедном апаше” Лоренц Харт устами Шевалье преподносит краткое, но емкое описание подобного исполнения:

Покуда мужчины танцуют,

Нежно партнерш целуют,

Я швыряю ее по углам.

Та часть ее тела, что никто не коснется,

То место, которого стул лишь коснется,

Припадает частенько к полам.

“Танец апашей” дожил до 1950-х, когда уже никто и не помнил, откуда он взялся. Сразу после Второй мировой войны Людвиг Бемельманс, австро-американский писатель, известный, главным образом, своими книгами о парижской школьнице Мадлен, благодаря приятелю Арману попал в Le Petit Balcon , клуб, расположенный недалеко от Бастилии.

...

У Бемельманса выходит, что жить в послевоенном Париже было весело и забавно. Фильмы вроде “Американец в Париже” 1951 года только подкрепляли ощущение, что там всегда светило солнце, процветало искусство, и даже бедность была всего лишь поводом для шуток и милых куплетов.

Это впечатление немедленно тает, если вы начинаете всерьез узнавать Францию. На каждого “Американца в Париже” найдутся Les portes de la nuit – “Врата ночи”, фильм, исполненный таких отчаяния, безнадеги и стыда, какие мало кто во Франции был готов вынести в кино. Он чуть не загубил карьеру Марселя Карне, который стал настоящим героем французского кинематографа, сняв во время оккупации “Детей райка”. Самой живучей в результате оказалась песня Feuilles mortes – “Осенние листья” – один их гимнов отчаянию, в сложении которых французам и немцам нет равных.

Все эти годы темы оккупации всячески избегают. Как заведено у французов, “в доме повешенного не говорят о веревке”. Однако время от времени кто-то нет-нет да спросит, часто с некоторым смущением: “А каково это было при нацистах?” Я водил историков на небольшие экскурсии в Шестом округе по местам, связанным с тем периодом, но всегда испытывал при этом неловкость, как будто меня просили порекомендовать приличный бордель.

Не так давно Американская библиотека для серии “Вечера с автором” попросила меня взять интервью у Лесли Кэрон (она только-только выпустила книгу воспоминаний). Ирония судьбы в том, что она стала знаменитой в 19 лет, оказавшись партнершей Джина Келли в “Американце в Париже”, ведь она едва выжила в войну. Кэрон пишет, что чуть не умерла от голода.

...

Для поддержания сил она пила лошадиную кровь – самих лошадей уже давно употребили в пищу.

Черный рынок процветал, а вместе с ним и преступность. Этому сильно способствовал режим частичного затемнения – освещение в общественных местах было пригашено. Париж наводняли беженцы, дезертиры и проститутки, которые снова оказались на улице после того, как при попытке провести социальные реформы в 1946 году бордели были закрыты, а сами помещения отданы под студенческие общежития.

Чтобы наглядно продемонстрировать, как сильно все может поменяться, я вожу людей в одно из самых популярных парижских бистро, Balzar , рядом с бульваром Сен-Мишель. Сегодня это известное шикарное место, а тогда это была столовка для интеллектуалов из близлежащих Сорбонны и Коллеж-де-Франс. В 1998 году некоторые серьезные клиенты устроили здесь сидячую забастовку: они опасались, что с покупкой бистро ресторанной сетью Flo изменятся его оригинальный стиль и меню. Все сошло на нет после того, как генеральный директор Flo Жан-Поль Буше заехал уверить их, что все останется по-прежнему: к чему менять место, которое куплено ровно потому, что ему нравилось там есть? Официант вернулся к своим заказам, и в истинно парижском духе политическая акция плавно перетекла в обед.

Но тогда, в конце 1940-х, когда сюда захаживал американский писатель Эллиот Пол, это были другой Balzar и иной Париж.

...

Balzar работал и преуспевал, но и сегодня можно заметить кое-какие следы тех мрачных времен. На стенах Горной школы – геологической школы и музея, чуть дальше по бульвару Сен-Мишель, до сих пор сохранились выбоины от пуль, а город увешан памятными табличками, которые указывают, что на этом самом углу или в этой канаве участник или участница Сопротивления либо maquisard [89] отдали жизнь за свою страну.

Что до мира Манда, Лека и “Золотой каски”, то лучшее напоминание о нем – романтический фильм Жака Беккера “Золотая каска”, где юной Симоне Синьоре досталась роль Амели, а Сержу Реджани – Манда. Площадь Контрэскарп, в конце улицы Муффтар, не сильно изменилась с тех пор, как Амели, тогда 19-летняя проститутка, повстречала 22-летнего Манда. (Как оно бывает, Хемингуэй – и снова он – одно время жил в двух шагах оттуда, на улице Кардинала Лемуана.) Стрельба и убийство Лека произошли в Ле-Аль, старом продуктовом рынке к северу от улицы Риволи, превращенном сегодня в парк. А стены тюрьмы Сантэ из темного вулканического камня и сегодня все так же мрачны и угрюмы, как в тот день, когда Манда отправился на гильотину.

Последний раз казнили на гильотине в 1977 году, но Сантэ и сейчас сохраняет жутковатое очарование. Какое-то время в 1990-х главным арестантом там был Ильич Рамирес Санчес, прозванный Карлосом Шакалом, который отказал в интервью всем мировым изданиям, кроме одного. Главный редактор L ’ Amateur de Cigare , журнала для любителей сигар, однажды получил записку: “Меня только что очень некстати перевели из тюрьмы Сантэ. Прошу впредь пересылать все выпуски по моей подписке на новый адрес, в крыло одиночных камер тюрьмы Френ”. Почуяв, что их общий интерес дает ему некоторые преимущества, редактор, Луи де Торрес, попросил об интервью, и Карлос дал согласие, объяснив, что, “несмотря на щекотливость темы курения, учитывая тяжесть и неопределенность его положения”, он находил утешение в чтении историй о великолепных сигарах; он вспомнил также самый грандиозный момент из собственного опыта курильщика – как 17 августа 1986 года по случаю рождения его младшей дочери Эльбы Розы была открыта коробка кубинских сигар Cuban Punch Number 13 . Как писал Редьярд Киплинг, “женщина – это только женщина, но хорошая сигара – повод всласть покурить”.

Порой у человека, приехавшего в Па риж, все внутри сжимается от близости скорого отъезда, и он нет-нет да и спросит с тоской в голосе:

– А как тут обстоят дела с покупкой жилья?

– Жилья?

– О, конечно, не такого, как это.

Обычно он снимает студию в одном из центральных округов, неподалеку от Лувра и модных ресторанов.

– Просто что-то вроде опорного пункта.

Они могут не уточнять. Я в курсе. Их мечта – деревянная винтовая лестница с протертыми от десятилетий подъемов и спусков ступенями. Наверху дверь, за которой опрятная студия; старинная кровать со слегка выцветшим покрывалом ручной работы, найденном на деревенском блошином рынке; крошечная кухонька, где заботливый консьерж, предупрежденный о вашем приезде, оставил молоко, масло, джем и еще теплый багет; и, разумеется, небольшой балкончик, с которого открывается вид на парижские крыши…

– Не может быть, чтобы это было так уж трудно? – продолжают они. – Шестой, конечно, исключается, но как насчет…

Они неопределенно машут рукой в сторону Монмартра.

– Уютное гнездышко, скажем, в Девятнадцатом, требующее не слишком серьезного ремонта.

Вот теперь, думаю я в этот момент, самое время рассказать им о Хлое.

Хлое, парижанка до мозга костей, пишет для одного из крупных еженедельников.

– Ты уже переехала? – уточнил я, когда мы встретились в последний раз.

– В Девятнадцатый. Вы с Мари-До обязательно должны прийти на ужин, как только закончат ремонт.

– До сих пор не доделано? Но это же уже длится – сколько, год?

– Полтора, – вздохнула она. – Это долгая история.

Девятнадцатый arrondissement (округ) – район, где издавна селился рабочий класс. Многие из нас – если такое вообще случается – видели его исключительно из окна машины, двигающейся по хайвею прочь из города. Но Хлое и ее друг Эрве решили, что нашли настоящее сокровище. Трехэтажный дом был одним из восьми, что стояли рядком на маленькой allée (улочке), идущей от оживленной торговой улицы. Близко – но не чересчур – от парижской кольцевой дороги, périphérique . Дом постройки 1860-х, того же времени, что и булыжник, вымостивший саму allée . К глубоко утопленному полуподвалу со стороны двора примыкал еще и крошечный садик.

– Выглядит… многообещающе, – сказала риелтору Хлое. – И очень дешево! Может, даже чересчур дешево?

– Возможна торговля, – ответил риелтор, только усиливая подозрения.

Все прояснилось, как только они приехали на просмотр. Пять машин заняли все парковочные места.

– Это клиенты господина Бартелеми, – сообщил риелтор, указывая на мясную лавку через дорогу.

Очевидно, клиенты использовали улицу в качестве парковки.

Чем дальше, тем хуже. Ступени с улицы вели прямиком в полуподвал, дверь в него была настежь распахнута. Внутри похрапывал на заляпанном матрасе мужчина в грязном белье. Откуда-то из темноты доносилась громкая ругань. Сильно пахло гнилью и мочой.

– К сожалению, – начал риелтор, – тут имеются…

На пороге появилась босоногая девица в грязных джинсах и замызганной футболке. Свирепо оглядев компанию, она рявкнула:

– Если вы не намерены поваляться – то проваливайте! – и резко захлопнула дверь.

– …сквоттеры, – закончил он.

Они все-таки купили дом и подали заявление на разрешение установить в конце улочки ворота с замком.

– Как вы можете заметить, – сказал Эрве, демонстрируя стопку заполненных бумаг мадам Байар, инспектору округа по вопросам жилья, – все жители allée согласны.

– Вижу, – подтвердила она. Усталое выражение ее лица свидетельствовало об опыте и понимании, что так просто никакие вопросы во Франции не решаются. – Но поступило возражение.

Оказалось, что мясник Бартелеми желает сохранить свою бесплатную парковку.

– Мы имеем право парковать автомобиль на принадлежащей нам земле, – запротестовала Хлое.

Тихая улочка в Девятнадцатом округе

– Несомненно. Но он утверждает, что в случае установки ворот пострадает его бизнес. – Это его проблемы. Это не дает ему права использовать наше парковочное место!– О, я полагаю, что в суде вы будете иметь преимущество. Но разбирательства могут затянуться. Может, вам все же лучше договориться.Спустя несколько недель за 10 тысяч евро господин Бартелеми согласился на ворота, приняв решение отправлять своих покупателей вниз по улице, где у супермаркета Champion как раз сделали прекрасную новую парковку. – Теперь, что касается сквоттеров… – начала Хлое, когда последовала очередная встреча с мадам Байар.– Мы предпочитаем называть их “незаконными заселенцами”.– Как угодно, – Хлое достала новую папку. – Здесь многочисленные жалобы и отчеты об арестах за торговлю наркотиками и проституцию. Этих людей необходимо выдворить.– Мэрия не вправе этого делать. Это задача полиции.Комиссар полиции вполне мог сойти за брата-близнеца мадам Байар.– Чтобы избавиться от этих людей, нужен судебный ордер. Должен вас предупредить, что получить его не так-то просто. Встает вопрос переселения их в другое место. Власти могут посчитать, что, находясь в вашем помещении, эти люди представляют меньшую угрозу, чем окажись они на улице.– Мы можем их выкинуть?– Теоретически – да. Но они могут подать иск о возмещении ущерба, если кто-то из них будет ранен, или потеряет личное имущество, или лишится заработка.– От торговли героином и проституции?– Вряд ли они станут упоминать об этом, – согласился комиссар. – Но очень многие виды деятельности ведутся из дома. Они могут назваться психоаналитиками, к примеру, или финансовыми консультантами.Хлое безуспешно попыталась представить себе клиентов, которые бы спустились в эту вонючую дыру за эмоциональной поддержкой или по налоговым вопросам.– То есть мы бессильны?– Не совсем. Официально мы ничего не можем сделать. Но вас может заинтересовать этот номер телефона.Хлое записала номер. Комиссар не притронулся к ручке и бумаге. Похвальная предусмотрительность.– Видел бы ты детину, к которому он нас отправил, – Хлое втянула голову в плечи так, что не стало шеи – изобразила головореза. – Нам было известно только, что он Серж. Фамилия оканчивалась на -ич. Все их фамилии оканчивались на -ич.– Все? Сколько их было?– Восемь. Здоровенные парни, организованная группа. Явно бывшие солдаты, может, части особого назначения, но не французские. Спецназ? Штази? Белоруссия? Румыния? В любом случае, первым делом на главной улице появился вагончик – знаешь, такие обычно ставят на строительных площадках?– Понятно…Но понятного было мало. Почему в Париже вечно все так непросто?– На следующий день вдруг материализовались Серж и компания. Все в черном. Они прошествовали в подвал. Четверо сгребли одежду, постельное белье – все транспортабельное имущество – и перетащили в вагончик. Двое сквоттеров, что были в доме, тут же удрали, прямо босиком. Четверо других парней Сержа стояли там же с новой железной дверью с хорошими замками. Ее установили минут за десять. Я отдала Сержу пять тысяч, он мне – ключи. За два дня сначала исчезло барахло из вагончика, а потом и он сам. Сквоттеров мы больше не видели.– И никаких ответных действий?– Серж с компанией работают тихо и эффективно. Как раз это и требовалось. Если бы ты их увидел, сразу бы все понял.– Но это же все случилось много месяцев назад, а вы так и не въехали?Она вздохнула.– Слышал когда-нибудь о Законе от 17 января 1992 года? Он касается правил реставрации исторических зданий. Есть ощущение…Тут я перестал слушать.История Хлое идеально демонстрирует все минусы покупки квартиры. Но Париж живет за счет фантазий. Кто я такой, чтобы разрушать одну из них, тем более такую хрупкую. “Свои мечты я расстелил; не растопчи мои мечты” [90] , – писал У. Б. Йейтс.Я не настолько жесток.– Уютное гнездышко в Девятнадцатом округе? Почему нет? Я буду иметь в виду, если что – мало ли, кто знает…

В большинстве городов правильнее держаться подальше от маленьких улочек и переулков. Только не в Париже. Во-первых, allée во французском никак не подразумевает ничего грязного и опасного. Allée – либо cour , или impasse , или pas [91] – может оказаться чем-то вроде английского mews : внутреннего двора позади ряда домов, где владельцы держали лошадей и кареты, а еще раньше – соколов и ястребов. Это может быть и улочка, идущая вдоль парка, с чередой домов, которые часто попадают в “Аркитекчурал дайджест”.

Но мне милы все переулки – и жалкие, и шикарные. Это как зайти за кулисы театра и увидеть всю машинерию, отвечающую за создание иллюзии. И еще удивительно, как часто парадная дверь в историческое здание заперта на замок, порой и с охраной, а дверь со стороны переулка даже не затворена.

Все, кто наведывается на Монпарнас, идут по улице Кампань-Премьер. Кому-то интересно посмотреть, где пристреливают Жан-Поля Бельмондо в годаровском “На последнем дыхании”. Знатоки архитектуры останавливаются у дома 31, отдавая должное выложенному плиткой зданию Андре Арфвидсона, кусочку венского сецессиона в Париже. Кто-то читал, что здесь жил и работал Ман Рей. Но попробуйте срезать путь, пройдя по переулку под названием Pa s d ’ Enfer , Адский пассаж, и взгляните, как Арфвидсон во времена до изобретения холодильников пристроил к каждой квартире специальные холодильные боксы – маленькие шкафчики для хранения мяса и молока, которые можно было открыть только изнутри, но в каждом недоставало пары кирпичей – чтобы воздух свободно циркулировал, поддерживая низкую температуру.

В конце улицы Одеон, на узком островке асфальта напротив кинотеатра и кафе, на месте, где был дом Жоржа Дантона, установлен памятник одному из главных людей Великой французской революции. Героическая поза, правая нога выставлена вперед, рука широким жестом отведена в сторону. С одной стороны у его ног присел мужчина с ружьем, с другой – мальчик с барабаном. Оба с обожанием смотрят вверх. (По правде говоря, вид у Дантона немного глупый. Джон Гласско ерничал по его поводу: “Это портрет недовольного ребенка, изображение гневной жалобы, обращенной, скажем, к матери, на какую-то несправедливость, вроде игрушки, отнятой старшей сестренкой. Он даже указывает на нее рукой”.)

Рынок Cour de commerce , рисунок 1899 г.

Чуть правее – ворота Аббатства кордельеров. Когда будущим революционерам престол не позволил снять здание, они позаимствовали его у cordeliers – францисканских монахов, которые подвязывали рясы веревкой. После 1791 года они перебрались через дорогу, и я следую за ними, на угол с крошечной улочкой Ансьен-Комеди, потому что старинный национальный театр, “Комеди Франсез”, именно здесь давал свои первые представления. Procope , а именно там тайно собирались заговорщики, – самое старое парижское кафе. Здесь они придумали девиз революции Liberté, égalité, fraternité (Свобода, равенство, братство). Можете, если угодно, вместе с туристами спуститься по улице Ансьен-Комеди и полюбоваться элегантным фасадом Procope , с его витриной с устрицами и недешевым меню. Я предпочитаю обойти сзади и через старинную арку попасть на улицу Кур-дю-Коммерс-Сент-Андре. А выглядит он весьма заманчиво. Если идти мимо по бульвару Сен-Жермен, вы вряд ли удостоите его внимания. Даже Дантон на своем постаменте как будто воротит нос. Там мало что изменилось с 1732 года, когда улица Коммерс была всего-навсего дренажной ямой, куда устремлялись ливневые воды с улицы Одеон. Она до сих пор выглядит скорее как сточная канава, чем как оживленный проезд. К одному краю жмется тротуар, остальное занимает старинная мостовая с щелями между булыжниками, в которых застревают высокие каблуки беспечных прохожих. По левую руку грунт просел, и все дома с той стороны, включая и задний фасад Procope , подались вперед. Так почему же меня так влечет сюда? По крайней мере раз в неделю я останавливаюсь прямо посреди людского водоворота и принимаюсь рассматривать неровные крыши и мансарды или трогаю облупившуюся краску и ржавчину на решетках.Художественная литература и кино приучили нас видеть революцию в эпических тонах. Толпы народу, обычно с горящими факелами в руках, стекаются к площадям, осаждают дворцы, занимающие целые кварталы. С балконов произносятся пламенные речи, статуи сброшены с постаментов, казна разграблена, дома сожжены. Но настоящий бунт – дело тонкое, его тщательно готовят несколько отчаянных заговорщиков в подвалах, под покровом ночи. Манифесты сочиняются при свете настольной лампы, за запертыми дверями. И распечатываются где-то на улочках вроде этой.Так это было в 1789-м. Самые главные события происходили на участке размером с лондонский Сохо или Гринвич-Виллидж в Нью-Йорке, по сути, в окрестностях моего дома. Взятие Бастилии 14 июля – этот день по-прежнему национальный праздник во Франции – с треском провалилось, когда в тюрьме были найдены только семь заключенных. Тюрьму все равно сожгли, начальника убили, торжественно пронесли по улицам его голову на шесте, но ощущение некоторой неувязки осталось. Голливуд умеет сделать все как надо. У них Бастилия в “Истории двух городов” размером со здоровенный квартал, а осаждающую ее толпу вряд ли вместил бы олимпийский стадион.На улице Коммерс вы ощущаете, как все было на самом деле.На первом же здании слева – так высоко, что и слов не разобрать, стыдливо притаилась табличка, указывающая, что здесь доктор Жозеф Игнас Гильотен при помощи немецкого плотника Шмидта работал над своей машиной для казни, носящей его имя. Ну, почти его имя; английский автор джинглов, не найдя рифмы к “Гиль-о-тен” написала “Гиль-о-тина”. Гильотен опробовал свое изобретение на овцах; падающий нож с косым лезвием до сих пор зовется mouton (барашек). Сам он был против смертной казни и надеялся, что его машина станет первым шагом к отмене высшей меры наказания. Но в результате ей активно воспользовались фанатики вроде Робеспьера, которые устроили в стране террор. По разным сведениям, от 16 до 40 тысяч мужчин, женщин и детей из его прежних соратников и людей, близких королевской семье, а потом и сам Робеспьер тоже отправились на тот свет с помощью устройства, которое, как вдохновенно обещал Гильотен, “будет отсекать головы так, что вы даже моргнуть не успеете, вы даже боли не почувствуете!” Повернитесь и взгляните на противоположную сторону, на самый большой магазин на улице. Сейчас, пока я пишу это, он пустует. Он вообще, как правило, пустует. Какое-то время там была художественная галерея, потом ресторан. Когда помещение никем не занято, его огромные, от пола до потолка, окна завешаны афишами всех предстоящих концертов и театральных представлений на Левом берегу. Но если вам удастся найти незаклеенный кусочек, всмотритесь внутрь, так, чтобы отражение вам не мешало; вы увидите старинную каменную стену и встроенный в нее цилиндр башни. Именно там работал печатный станок революционера Жан-Поля Марата.Речи Дантона и его друзей попадали сюда так быстро, что чернила не успевали высохнуть. Они печатались в его газете “Друг народа” и разносились продавцам книг на набережных Сены. Марат, страдавший от кожной болезни, редко покидал квартиру, но работал в ванной, чтобы унять чесотку. В июле 1793 года он согласился принять двадцатипятилетнюю Шарлотту Корде из Кана, которая заявила, что обладает верными сведениями о заговоре против революции. Она воткнула ему в сердце кухонный нож и смиренно стояла подле в ожидании ареста. Через четыре дня после убийства Марата Корде была отправлена на гильотину. Спустя год, в марте 1794-го, за ней последовал Дантон, ибо, по мнению бывших союзников, он стал слишком мягким по отношению к аристократишкам. Перед тем как его обезглавили, Дантон сказал палачу: “Поднимите потом повыше мою голову, чтобы толпе было видно. Поверьте, это произведет прекрасный эффект”.Шоумен до последнего вздоха.Казнь Корде также не подкачала. Когда ее голова свалилась в корзину, Легро, плотник и помощник палача, схватил ее за волосы и отхлестал по щекам. Кое-кому показалось, что они залились краской. Одна англичанка клялась, что лицо “напоследок приняло выражение оскорбленной скромности”. Возможно, это закатное солнце пробилось сквозь ветви деревьев на Елисейских Полях, но Легро в любом случае упрятали за решетку. Корде – неважно, что убийца – была женщиной из народа, а не аристократкой, а значит, заслуживала уважительного обращения.В 1892 году студент из Сан-Франциско по имени Эдвард Кукуэль со своим приятелем Бишопом снималина улице Кур-дю-Коммерс квартиру. Дневник двух лет, проведенных в Париже, иллюстрированный его же рисунками, передает тот вкус жизни Парижа Сати, Руссо и Аполлинера. Не то чтобы они были знакомы. Бишопа и Кукуэля куда больше занимали поиски заработка, гулянки с прочими студентами и с натурщицами, а иногда даже изучение художественного мастерства.Комнаты сдавались без мебели. Им приходилось покупать кровати, стол, стул, даже печку, труба от которой выводила дым в дымоход или в окно, – это было единственным средством обогрева в квартире. Разумеется, никакого водопровода, и на все здание – два туалета на лестничных площадках, из серии дырки в полу.Обычно готовить там было невозможно, но и особой нужды постояльцы не испытывали.

Американский студент готовит в своей комнате, 1899 г. В 1892 году Кур-дю-Коммерс была еще и рабочим кварталом

Каждый день под окнами появлялись уличные торговцы и лоточники со всякого рода едой, каждый со своим особенным напевным криком. “Voilà le bon fromage à la crème pour trois sous !” [92] – выкрикивала женщина с остреньким лицом; на ее трехколесной тележке громоздились разные сыры. Она накладывала их в глубокую тарелку, а сверху щедро поливала сливками. Пряча в карман деньги, сообщала: “ Voilà! Ce que c’est bon avec des confitures” [93] . Другая женщина продавала хлеб и булочки, горячий кофе с молоком, а позднее привозила суп и жаркое. Здесь находились кузнечные мастерские, где раскаленное железо превращали в затейливые лампы, решетки и кровати; лавка лудильщика; blanchisserie [94] , где в руках хорошеньких девушек, поющих весь день напролет, наши сорочки становились белыми и мягкими; винный погреб – его бочки вечно загораживали проход; фабрика, печатающая тисненые открытки, – две женщины с помощью маленьких молоточков и металлической болванки споро выбивали рисунки; мебельная лавка, где продавалось всякое старое добро; а еще Hôtel du passage и переплетная мастерская.

Переплетчик есть и сейчас, он помещается в магазинчике, торгующем записными книжками в кожаных переплетах. В баре, в том конце аркады, что ближе к улице Сент-Андре-дез-Ар, до сих пор подают вино. А проходя мимо сувенирной лавки, я заметил, что там имеются современные копии старинных жестянок времен la belle époque , украшенные рисунками Штайнлена и Тулуз-Лотрека. После трудового дня девушки из прачечной возвращались домой, на Монмартр. Некоторые из них подрабатывали в Moulin Rouge , высоко подбрасывая ноги в канкане и демонстрируя белоснежные нижние юбки и панталоны (если они вообще надевались). И неужели это простое совпадение, что Винсент Минелли снимал некоторые сцены своей картины “Жижи” в двух шагах отсюда, на улице Кур-дю-Роан, где за высокими зелеными воротами, порой не запертыми, три тенистых двора спускаются все дальше к Одеону? Более двух веков улица Коммерс остается почти такой, какой была, как будто законсервированная во времени. Это место, где прошлое не захотело ослабить свою железную хватку. Здесь можно по-настоящему ощутить, что такое Париж. Музеям обычно такое оказывается не под силу.

Скоростной транспорт явно не настраивает на поэтический лад. По крайней мере в Нью-Йорке и в Лондоне. Вроде о Москве отзывы иные: там подземные станции отделаны мрамором, хотя это необязательно свидетельствует о регулярном движении поездов. Но по части тошнотворности у нью-йоркского метро нет соперников. Очень метко описывает Питер Кэри в “Его незаконном я” эти “потолки, покрытые неведомой склизкой ржавчиной… полы, испещренные черными кружками затертой жвачки… вагоны раскачиваются, оглашают тоннели визгливым скрежетом, во мраке за окнами плывут толстые пучки кабеля”. Что до петляющих переходов, то в лондонском метро с неровными полами и редкими указателями чувствуешь себя загнанным зайцем, уходящим от настигающих его хорьков. Не таким уж надуманным представляется сюжет фильма 1972 года “Ветка смерти”, где группа рабочих подземки викторианских времен, замурованных заживо под обвалом где-то в районе станции Russell Street , дает потомство в виде каннибалов. Любители человечинки подстерегают заплутавших посетителей и тихо бормочут: “Осторожно, двери закрываются!”

Что же тогда особенного в парижском метро? Если вы в нем бывали, этот вопрос явно лишний.

Там имеется, к примеру, специфический аромат. Каждый вечер повсюду распрыскивают сильно пахнущий антисептик – потому так блестит пол. Кроме того, имеется декор. Станции метро порой напоминают дамские сумочки, в которых полно ярких, но зачастую маловразумительных предметов. (В 1920-х была популярна игра, когда перерывали дамскую sac à main и по ее содержимому делались заключения о характере хозяйки.) Будьте готовы увидеть на каждой платформе стены, заклеенные постерами размером с рекламный щит. Как правило, на них изображены дамы в экстатических позах, не слишком одетые, если одетые вообще. Пластиковые сиденья насыщенных пастельных оттенков одинаковы во всем метро. Автоматы с шоколадками и безалкогольными напитками – тоже. Некоторые станции украшают мозаика, статуи и – в одном случае – военный мемориал. На других установлены стеклянные боксы, призванные пропагандировать достижения местной индустрии, а иногда и сам подземный транспорт, непременно отмечая его эффективность, чистоту и надежность.

Где еще платформы столь изобретательно декорированы? Станцию “Пон-Неф”, расположенную совсем рядом с Le Monnaie украшают старинная монета и ручной пресс из далекого прошлого. На одной платформе “Тюильри” плитка на стене воспроизводит импрессионистские полотна, на другой – историю xx века в портретах: там фигурируют Чаплин, де Голль и Жозефин Бейкер, танцующая чарльстон. На “Конкорд” на каждой плитке выписано по одной букве, как в гигантском “Эрудите”. Вместе они складываются в “Декларацию прав человека” из революционного манифеста 1789 года. На платформе “Варенн”, ближайшей станции от Музея Родена, установлены копии его “Мыслителя” и памятника Оноре де Бальзаку. Станция “Арз е метье” у Музея искусств и ремесел напоминает подводную лодку – в честь Жюля Верна и его “Наутилуса” из “20 000 лье под водой”. Она обшита медными листами, в стену вделаны иллюминаторы, сиденья выполнены из нержавеющей стали. На “Сен-Жермен” и “Сорбонн” рукописи под стеклом и имена французских интеллектуалов, которые проецируются на потолки или запечатлены на плитках, напоминают о главном сокровище Франции – patrimoine . На “Ришелье-Друо” – мемориал из черного мрамора с позолотой, в память о железнодорожниках, погибших в Первую мировую войну.

“Лувр-Риволи” украшают копии египетских статуй и прочие древности. Несколько лет назад здесь наделали шуму les taggeurs . Они оккупировали станцию и раскрасили из баллончиков покрытые плиткой стены и стеклянные выставочные витрины. Первоначальное возмущение и обвинения в вандализме уступили место более вдумчивой реакции – газеты левого толка, вроде “Либерасьон”, задались вопросом: а разве граффити – это не вид искусства? И разве оно не заслуживает тогда соответствующего отношения? Споры длились несколько дней, в течение которых начальство метро не удаляло граффити, сделав станцию главной точкой притяжения всего города – платформу наводняли люди, чтобы посмотреть на все своими глазами и обсудить ситуацию. Затем за одну ночь искусства из баллончиков не стало, все вернулось на круги своя, и так до следующего скандала.

Один из входов в парижское метро в стиле ар-нуво работы Гектора Гимара

Во многих отношениях метро – это отдельный город. Пассажиры превращаются в пешеходов, которые лавируют в петляющих переходах пересадочных станций вроде “Шатле” и “Монпарнас бьенвеню”; там пересекается такое количество линий, что для того, чтобы перейти с одной на другую, надо прошагать не меньше полукилометра, на своих двоих или по травелатору. Работающие парижане не считают время в дороге убитым или потерянным, это просто эпизод дня, и надо насладиться тем, что он может дать: возможностью почитать, подумать, подремать, пококетничать. Они шутят, что вся жизнь – это Metro Boulot Dodo (поэт Пьер Беарн распространил эту формулу до Métro boulot bistrots mégots dodo zero ), но шутка эта исключительно добродушного свойства. Если вы наблюдали девушку, секретаршу или же vendeuse , хорошо одетую, аккуратно накрашенную, которая с головой ушла в чтение Кафки или Жида, значит, вы понимаете, в чем суть того элегантного стиля и взгляда на жизнь, что делают Париж объектом зависти всего мира. В Лондоне мне часто доводилось видеть женщин, которые красились по дороге на работу – наносили тушь, подновляли губную помаду, – абсолютно не обращая внимания на людей вокруг. В Нью-Йорке многие едут в деловых костюмах, но только до щиколоток. Все впечатление портят кроссовки или кеды, которые они надевают в дорогу, а красивые туфли везут с собой в сумке. Парижанки никогда не сделают ни первого, ни второго. В метро, как и везде за пределами дома, они на виду, а значит, и одеты соответствующе. Купив билет, вы можете ездить в метро весь день. (Там есть даже свои бомжи, которые проскальзывают внутрь перед самым закрытием и ночуют в депо на конечных станциях.) С голоду вы не умрете. Кроме автоматов имеются продавцы фруктов на “Ла Мотт Пике-Гренель” и бистро на “Пон-Неф”. Недостатка в развлечениях тоже не будет. На “Шатле” музыканты в ожидании очередного поезда настраивают свои аккордеоны и кларнеты, а потом несколько остановок услаждают слух пассажиров мелодиями из репертуара Эдит Пиаф. Иногда нищие оглашают вагон формальным зачином “Извините, леди и джентльмены”, а затем быстро и невнятно излагают историю своих злосчастий. Их речь, так часто произносимая, что они и сами уже не понимают ее смысла, тем не менее, вполне вежлива. Как и все в метро, нищие ведут себя convenable – подобающе. Все очень comme il faut – благопристойно. Учитывая, что какой-никакой дизайн в парижском метро все же присутствует, вид нашей станции “Одеон”, когда я спустился на нее однажды зимним воскресеньем, привел в замешательство. По случаю ремонта все было разворочено. Сиденья и автоматы исчезли, со стен содрали рекламу и плитку и заново зацементировали. Свет ламп теперь нигде не отражался, и весь перрон погрузился в тусклую серую мглу. Бесформенную пустоту оживлял лишь гидравлический домкрат, два метра в длину и четыре в ширину, который поддерживал часть крыши. С суровой неприступностью вооруженного охранника он как будто был призван напоминать нам, что Здесь Работали Люди и Следует Быть Повнимательнее.На почти пустую платформу вышел мужчина с букетом роз в прозрачной бумаге. Роясь в кармане, он положил цветы на единственную имеющуюся здесь горизонтальную поверхность – опору домкрата. На какое-то мгновение казалось, что он принес их специально – возложить, как на алтарь, в знак почитания и уважения. Конечно, это лишь секундное впечатление, и оно тут же рассеялось. Но подобный жест в Париже вовсе не выглядел бы как нечто из ряда вон. В дни юбилеев и общественных праздников, благодаря предусмотрительно вделанным в стены железным кольцам, букетики цветов появляются по всему городу на мраморных мемориальных досках, установленных там, где в стычках во время оккупации погибли люди. Парижские граффитисты не обошли вниманием и нашу разоренную станцию. Цементную стену на противоположной стороне украсила (или обезобразила, кому как нравится) одинокая размашисто выписанная баллончиком роза.Я направлялся на Монмартр пообедать с приятелем, поэтому сел на северную линию № 4, “Порт д’Орлеан – Порт де Клиньянкур”. Меньше чем за пятнадцать минут я перенесся с Левого берега, почти от центра города, на его окраину, к подножию горы Монмартр, которую парижане называют la butte – холм. Обратно на солнечный свет я выбрался на станции “Барбе-Рошешуар”, это ближайшее к Монмартру метро. Пятнадцать минут назад я был в тихом-спокойном книжном Одеоне; а теперь оказался где-то в Рабате, или Дакаре, или Кабуле. Всюду мелькали черные, коричневые и желтые лица. Несмотря на воскресенье, под железнодорожным мостом десятки мужчин молча томились в ожидании работы: таскать тяжести, копать – и все это, разумеется, за сдельную плату en noir – черным налом, неофициально. Эдмунд Уайт приехал сюда в мае 1981 года погостить у друзей.

...

Рынок существует до сих пор, а дети, шныряющие у входа в метро, и сегодня могут предложить вам гашиш, травку или свести с тем, кто предложит. В довершение картины, демонстрируя, как мало здесь все изменилось, почтенный старец в одеянии до пят, с капюшоном – его называют thobe – медлил перед Kentucky Fried Chicken, всерьез задумавшись, взять ли порцию обычных крылышек или раскошелиться на хрустящую панировку.

Здесь Париж был даже более жадным, чем в моей тихой заводи, – эдакий риф, у которого рыщут акулы и барракуды, хватая яркую туристскую рыбешку. Улица Стейнкерк, всего в квартал длиной, была напичкана сувенирными магазинами, где торгуют футболками “ I Paris” и открытками с фотографиями Сакре-Кер и знаменитой каменной лестницы; на улице пять мужчин невозмутимо играли в “Три карты Монте” [95] . У каждого свои три черных кружка вроде миниатюрных подставок для пива и по три картонных коробки, поставленных друг на друга, которые легко вмиг раскидать, если полиция проявит интерес к происходящему. Все играли в одно и то же, и наблюдали за махинациями три явно случайных зрителя. Проходя мимо, я уловил, что один их них “выиграл” 10 евро, “отгадав карту с дамой”.

Еще через пару шагов передо мной вырос мужчина, он наклонился к земле и распрямился с золотым кольцом в руках. Изображая удивление, он принялся тараторить:

– Месье, это вы потеряли?

Этот фокус был похлеще, чем “Три карты Монте”. Я бы и сам уже мог выдать эту скороговорку – я слыхал ее десятки раз, но никогда еще – в таком дурном исполнении.

– Моя религия не позволяет мне носить такое кольцо. И у меня нет времени сдать его в полицию или в бюро находок. Может, вы заберете его себе за скромное вознаграждение?..

Мне хотелось сказать:

– Если ты проделываешь подобные штуки, постарайся хотя бы, чтобы я не видел, как кольцо выкатывается у тебя из рукава.

Но кто я такой, чтобы учить его его же фокусам? Наверняка он находил немало клиентов среди прохожих, которые в своих бежевых плащах и практичной обуви, с выражением добродушного изумления, бродили рука в руке, затерянные в Париже своих фантазий. Программа включала трату нескольких евро на “Три карты Монте” или на аферу с кольцом – это было равносильно потере нескольких долларов на игровых автоматах в Лас-Вегасе. Милые курьезы входили в правила игры. Современные туристы, как и в 1920-е, жаждут, пусть хоть мельком, ощутить опасную близость преступной жизни. В автобусных турах по Нью-Йорку водители обычно проезжают по Бауэри, чтобы продемонстрировать городское “дно”. Когда я впервые побывал на такой экскурсии, бомж швырнул пустой бутылкой в автобус. Мы все вздрогнули, а водитель пояснил, что не всем местным по душе роль городской достопримечательности. Пару лет спустя я вновь оказался на подобной экскурсии и аж подпрыгнул, когда прямо под моим окошком вдребезги разлетелась неизменная бутылка. Законы шоу-бизнеса в действии! В шоу-бизнесе все средства хороши.

Парижская система метро уже давным-давно преисполнилась сострадания к людям, которых покидали силы на бесконечных ступеньках, ведущих к вершине Монмартра, и установила фуникулер. Стеклянная кабинка подняла меня к площадке под грибовидными куполами Сакре-Кер.

Хотя бы в моем воображении она не была наводнена торговцами сувенирами и туристами, щелкающими фотоаппаратами. На одно мгновение слова Вордсворта о Лондоне в “Сонете, написанном на Вестминстерском мосту” в 1802 году оказались вполне применимы к Парижу.

Арфист, усевшись спиной к городу и хорошенько укутавшись от ветра, играл малочисленным слушателям на ступенях. Как там у Элис Б. Токлас? “Бывает, мне нравится тот или иной пейзаж, но я предпочитаю сидеть к нему спиной”. Ангел, грезящий о нежных переливах, был бы разочарован этой музыкой. Грубо вытесанный деревянный ящик с металлическими струнами выдавал резкое нестройное бренчание в духе азиатских мелодий, напоминая о том, что Центральная Европа была завоевана монголами. С ними появились и предшественники тех щипковых и ударных струнных инструментов, которые в нашем сознании прочно ассоциируются с Австрией и Венгрией, – цитр и цимбал. Никакой другой звук так не подошел бы той испанской народной песенке, что он играл. В 1952 году Нарсисо Йепес положил ее в основу музыкальной темы фильма “Запрещенные игры” – истории двух французских детей времен войны, которые придумывают собственный обряд смерти, хороня животных и насекомых на своем кладбище.

На несколько минут мы очутились там, где нет ни Франции, ни Англии, ни Испании, ни наций, ни народов – в краю воспоминаний и грез.

– Ну, расскажите нам, – произнесла дама из “Сан-Франциско сентинел”, – какая у вас была самая необычная прогулка?

– Самая необычная?.. – я призадумался.

В понятии необычного кроется проблема: ему невозможно дать определение. Недаром ученые, изучающие физику элементарных частиц, используют слова “необычный” и “загадочный” применительно к самым эфемерным объектам во Вселенной – единицам энергии, которые едва ли существуют, по крайней мере в нашем понимании существования.

Я заметил, что толика необычного всегда что-то да добавляла моим прогулкам. Останавливаясь перед домом, где раньше находился магазин “Шекспир и компания”, я показывал на окна квартиры наверху.

– Здесь некоторое время жил американский авангардный композитор Джордж Антейл, – рассказывал я. (Определение “авангардный” не в полной мере отдавало должное его заслугам. Его “Механический балет” был написан для шести фортепиано, двух винтов самолета, четырех ксилофонов, четырех больших барабанов и сигнальной сирены.)

– Но еще удивительнее, – продолжал я, – то, что Антейл и кинозвезда Хеди Ламарр запатентовали технологию для управления торпедами на расстоянии!

Обычно никто ничего не говорил, в лучшем случае люди смеялись, но однажды я неожиданно услышал:

– Да, идея была отличная, – произнес мужчина.

– Вы знаете об этом?

– Конечно. Я работаю в области радиоэлектроники. Это преподают в институте. Идея не слишком практична, но изобретательна.

Ключевой момент, как он пояснил, в том, что Антейл понимал устройство механического пианино. Имея валик с выступами, оно может с точностью воспроизвести любой музыкальный фрагмент. Точно так же можно заставить радиочастоты перескакивать каждые несколько секунд согласно определенному коду, нанесенному на аналог пианинного валика. И если враг не располагает именно этим валиком, он будет не в состоянии заблокировать частоту торпеды или сбить ее с курса.

После этой истории я стал осторожнее в обращении с необычными фактами. И все равно оказался не готов к встрече с человеком, который знал Марлен Дитрих.

Он неотступно следовал за нами во время одной из моих прогулок с участниками семинара. Высокий, лет под сорок, с копной седых волос и аккуратно подстриженной бородкой, в очках в круглой металлической оправе и в длинном сером пальто до пят. Он напомнил мне Конрада Вейдта в фильме “Вне подозрений”, когда тот улыбался, демонстрируя орудия пыток. Его рост придавал ему величавое спокойствие, характерное для игроков в огромные, величиной с мусорные ящики, шахматы, которые иногда попадаются в парках. Казалось, глядя на нас с высоты своего роста, он размышлял, кого стоит подхватить своими длинными пальцами и переставить на другую клетку.

Он явно не был французом. Но и не американец. Он вообще – участник семинара? Я так и не спросил. Это было бы… невежливо.

Когда мы проходили мимо магазина Fnac на улице Рен, я заметил, что в витрине выставлены пластинки Марлен Дитрих. Отличная возможность рассказать пару историй о моей любимой актрисе, которая родилась в Берлине, карьеру сделала в Голливуде, а умерла в Париже.

Мне не оставили ни малейшего шанса.

– А знаете, я ведь был с ней знаком, – промурлыкал мне в ухо голос с легким акцентом. Это был мужчина в сером пальто.

В этом “а знаете” звучало нечто беспокоящее в своей интимной доверительности. Оно подразумевало, что мы, если уж не старые добрые друзья, то уж точно хорошие знакомые. Это было нечто сродни чувству сопричастности, которое я наблюдал, рассказывая об опиуме, – так объединяет обмен сокровенными признаниями. Только на этот раз делился ими не я. Всего два слова, произнесенные незнакомцем, превратили меня из ведущего в слушателя.

– Мой отец был музыкантом, – продолжил он. – Он играл в оркестре, исполнявшем танго, – сначала на пианино, потом на аккордеоне, затем на бандонеоне. Одно время он играл в La Coupole . Многие годы они специально для него держали столик…

Воспоминания явно опечалили его – он не отрывал взгляда от лица Марлен на альбоме, но потом вновь приободрился.

– Но перед самой войной у него образовался собственный оркестрик, Moonlight Serenaders , который играл в одном отеле в Швейцарии. В Базеле. Там-то я и родился. В Базеле.

Участники экскурсии брели за нами, но, заметив нашу беседу с высоким незнакомцем, слегка поотстали. Он не обращал на них никакого внимания, только чуть развернулся, чтобы и они могли его слышать.

– Марлен, – рассказывал он, – приходила в отель на свидания со своим любовником, Ремарком.

Инстинктивно я взял на себя роль ассистента в дуэте с иллюзионистом.

– Эрих Мария Ремарк. Немецкий писатель, – пояснил я группе. – Автор знаменитого романа о Первой мировой войне “На Западном фронте без перемен”.

Все, включая незнакомца, уставились на меня в изумлении. С чего это я вдруг принялся излагать столь очевидные факты? Меня потрясло его умение вовлечь нас в свой рассказ. Мы уже были не чужаками, но напротив – старинными друзьями, которые после ужина наслаждаются отдыхом, попивая кофе или digestif . И, разумеется, мы отлично знали, кто такой Ремарк.

– Ремарк. Так вот, – продолжил он, – они были любовниками. Когда Марлен приезжала в Европу, они встречались в этом отеле. А в такого рода отелях, знаете ли, гость мог нанять музыканта или целый оркестр играть только для себя. И Ремарк пригласил моего отца с его Moonlight Serenaders сыграть в его сьюте, пока они с Марлен будут заниматься любовью.

Он оглядел нашу компанию с такой добродушной улыбкой, что никому эта история не показалась неприличной или, на худой конец, удивительной. С тем же успехом он мог сообщить, что господин Рембрандт любил по утрам выпивать свой кофе без молока, с двумя кусочками сахара.

– И там, знаете ли, была ширма. И отец с музыкантами сидели за ней, так что им ничего не было видно. И вот что по-настоящему странно…

Он заговорщицки понизил голос, как будто все сказанное до этого было самым обычным делом.

– Странно вот что. Марлен объясняет моему отцу, что Ремарк способен заниматься любовью только при одном условии. Она должна нашептывать ему на ухо слова одной песни, и шептать их, не переставая, до тех пор, пока… ну, вы понимаете. Песня эта из оперетты Франца Легара Der Graf von Luxemburg – “Граф Люксембург”, и называется она Looking at the Stars (“Глядя на звезды”). И затем каждый раз, как Марлен с Ремарком встречаются в отеле, они приглашают отца с его музыкантами в свой номер, усаживают за ширму, и те играют Looking at the Stars .

На мгновение его мысли оказались где-то далеко. Быть может, он вслушивался в мелодию этого вальса Легара? Но вот он снова вернулся к нам.

– А ведь я вас задерживаю.

Он отодвинул манжету, обнажив квадратные металлические часы, которые стали бы украшением музейной коллекции эпохи ар-деко.

– Да и сам я, увы, должен откланяться. Но это было исключительно интересно.

Он улыбнулся всей группе и нырнул в толпу, направлявшуюся к станции метро напротив.

Никто не задавал вопросов после его ухода, равно как и не выказал удивления при его появлении. Столкнуться на улице с другими писателями или художниками было обычным делом. Иногда я предлагал им задержаться на минутку и пообщаться с группой. Люди воспринимали это как часть спектакля, доказательство того, что я действительно хорошо знал город, и я не обманывал их ожиданий.

Поскольку Шестой arrondissement – это своего рода маленькая деревня, я был уверен, что рано или поздно на горизонте вновь нарисуется человек из Базеля. Спустя несколько недель я заприметил его у книжного напротив. Он склонился над коробками с новинками, выставленными на тротуаре.

Подойдя сзади, я произнес:

– Есть что-нибудь интересное?

Он как будто и не удивился. Скорее, выглядел польщенным.

– Рад вас видеть, – он посмотрел за меня. – Сегодня без компании?

– Да, я периодически беру выходной. Нужно свободное время, чтобы произвести кое-какие расследования. На тему “Графа Люксембурга”, например.

– Вот как?

– Да. Я изучил его – там нет песни под названием Looking at the Stars .

– Ну, вы же знаете, эти переводчики частенько заново переписывали стихи.

– И упоминания о Moonlight Serenaders я тоже не нашел.

– О, это был такой маленький оркестрик. И столько лет уже прошло с тех пор.

– Но я заметил, что в сюжете “Графа Люксембург” действительно фигурирует ширма.

Подобные истории случаются только в оперетте. Граф-бессребреник соглашается жениться на незнакомке с тем, чтобы затем быстро развестись, оставив ей титул графини и возможность выйти замуж за великого герцога. На свадьбе жениха и невесту разделяет ширма – они не видят друг друга, и церемония полностью лишена эмоций и страстей. Спустя время они, разумеется случайно, встречаются и влюбляются – безнадежно, как они полагают, – не зная, что на самом деле женаты.

Даже если он и уловил мой намек на то, что вся история с Марлен и Ремарком – выдумка, а ширма из “Графа Люксембург” упомянута для правдоподобия, виду он не подал.

– Я забыл про это. Но, знаете, с Марлен такие истории были обычным делом.

Он доверительно придвинулся.

– Самое поразительное – то, как мы встретились. Это случилось, когда она была уже очень стара, почти слепа и не выходила из дому. Кто-то сказал мне, что она совсем одна, и я решил сделать ей подарок…

Это была хорошая история. Даже лучше, чем та, с Ремарком.

Пару недель спустя мне пришла открытка.

Швейцарский культурный центр приглашал меня на презентацию: знаменитый швейцарский драматург и артист в жанре перформанса Ханс-Петер Литшер представляет свое новое творение. Я перевернул открытку. На фотографии я увидел человека из Базеля, облаченного в странный меховой костюм, в окружении каких-то загадочных безделушек.

Его произведение называлось “В поисках Элеоноры Дузе и ее рыжеволосого кенгуру”.

Вы не знали, что у самой известной итальянской актрисы рубежа xix века был кенгуру-боксер [98] ?

О, это весьма интересная история.

И вот наконец мы добрались до моей собственной лучшей прогулки. И такая возможна лишь одна – вниз по улице, на которой я живу, улице Одеон.

Впервые я попал сюда двадцать лет назад, когда только-только приехал в Париж и Мари-До была беременна Луизой. Здесь росла наша дочь. Я отчетливо помню картину, как она, совсем кроха, идет чуть впереди, в разделившей нас сутолоке, и, обращаясь к первому попавшемуся прохожему, вопрошает: “ Où est maman ?” [100] – не жалобно, но с тем уверенным спокойствием, с каким обычно узнают время или как пройти по такому-то адресу; оно приходит с чувством принадлежности и ощущением своего места.

Для книжного человека – это священная земля. Ни разу еще не проходил я по выстланному плиткой полу в холле нашего дома, не задумавшись о всех тех, кто ступал по нему до меня, направляясь к винтовой лестнице на пятый этаж.

Шагнуть на тротуар улицы Одеон (в скобках замечу – первой улицы в Париже, на которой вообще появился тротуар) значило окунуться в историю литературы. Как будто слова потоками лились от колоннады театра, венчающего улицу, вниз, к бульвару Сен-Жермен. В конце 1700-х в паре домов от нас издатель Николя Бонневиль сдавал комнату своему другу, американскому писателю и публицисту Томасу Пейну. Бонневиль (да и Франция) скрывали его, покуда Пейн изливал на бумагу антиимперские проповеди. Он так страстно призывал американские колонии к восстанию, что, читая это, так и видишь, как чернила брызжут с кончика его пера, будто кровь из раны. “Настало время испытать силу человеческого духа: в минуты кризиса солдат-наемник и патриот, который верен отечеству только в дни мира и спокойствия, уклонятся от службы своей стране; но тот, кто сегодня встает на ее защиту, заслуживает любви и благодарности мужей и жен”.

В соседнем доме в 1920-х – 1930-х жил американский писатель и издатель Роберт Макалмон, прозванный Робертом Макалимони – Макалименты, после того как согласился жениться на дочери богатого судовладельца, которая не интересовалась мужчинами, и ничуть не препятствовал ее лесбийской жизни в городе Париже. На ее деньги организовал свое небольшое издательство Contact Editions . В 1923 году тиражом триста экземпляров оно выпустило сборник Хемингуэя “Три рассказа и десять стихотворений”, куда вошел рассказ “У нас в Мичигане” – маленькая трагедия деревенской девушки и любви, разбитой о мужской мир с выпивкой, кровью и сексом. “Она чувствовала Джима сквозь спинку стула, и ей казалось, что она не выдержит, а потом что-то внутри отпустило, и ощущение стало теплее, мягче. Джим крепко и больно прижимал ее к стулу, и теперь она сама хотела этого, и Джим шепнул: ‘Пойдем погуляем’” [101] . Книга продавалась неважно. Люди сочли автора неотесанным и вульгарным, а произведение – еще того хуже. Английский писатель и художник Перси Уиндхем Льюис, задира и сноб, высокомерно обозвал коллегу “дурнем”. Прочитав его рецензию в “Шекспире и компании”, Хемингуэй схватил линейку и яростно посшибал головки тюльпанов на столе Сильвии Бич. Проходя мимо двери магазина – теперь там продают женскую одежду, – я так и вижу, как эти лепестки дождем сыпятся на пол; и слышу брюзгливый ирландский Джеймса Джойса – полуслепой, упиваясь словами, он звучным речитативом выдает великолепное многоголосие “Улисса”: “На бронзе золото, за головкой мисс Кеннеди головка мисс Дус, поверх занавески отеля ‘Ормонд’, наблюдали с восхищением” [102] .

А в крошечной квартирке над книжным Сэмюэл Беккет с верной подругой Сюзанной Дешево-Дюмениль прятались от гестапо и строили планы бегства на безопасный юг. “Мне помнятся карты Святой Земли. Цветные. Очень красивые. Мертвое море было бледно-голубым. Лишь только взглянув на него, я чувствовал жажду. Я говорил себе: ‘Мы поедем туда на наш медовый месяц. Мы будем плавать. Мы будем счастливы’” [103] .

Найти свое место, разделить его с тем, кого любишь, и быть счастливым – можно ли желать большего?

В сценарии Жака Превера для “Детей райка”, который писался в самые мрачные годы военной оккупации, начинающий актер Дюбюро (его сыграл Жан-Луи Барро), сбиваясь и запинаясь, говорит о своем восхищении и жажде обладания восхитительной куртизанкой Гаранс (это была лучшая роль незабвенной Арлетти).

– Вы говорите, как ребенок, – мягко отвечает она. – Так любят только в книгах и в мечтах, а в жизни…

Папа и Луиза – лучшая в мире прогулка

– Мечты и жизнь – это одно и то же, – утверждает он. – Иначе и жить не стоит. И потом – какое мне дело до жизни? Я люблю не жизнь, а вас. Тронутая его невинностью, она произносит:– Вы самый славный юноша из всех, кого я встречала.И затем: “ Vous me plaisez ” – буквально “вы мне нравитесь”, но за ним кроется нечто гораздо большее. В этом есть и нежность, и предвкушение, но также и воспоминание, а еще – понимание, что ничто не вечно. –  C ’ est tellement simple, l ’ amour , – говорит она. Любовь – это так просто.

– Бог ты мой! – воскликнул мой австралийский приятель, уставясь на тарелку с noisettes d ’ agneau sautées aux petits légumes в одном из самых скромных парижских ресторанов. – Пятьдесят долларов за баранью отбивную с овощами. Дома мне целый баран обошелся бы дешевле.

Тут не поспоришь. Париж – действительно дорогой город, и с каждым днем, по мере того как фунты и доллары, что американские, что австралийские, падают по отношению к евро, он все дороже. Дешевые выходные в Париже – это оксюморон.

И все же сдаваться пока рано. Как и все народы с деревенскими корнями, французы знают цену евро. Когда нестоличный житель приезжает в Париж, он и сантима не потратит впустую. Учитесь у них. Если тратить деньги осмотрительно и ввести разумную экономию, вы вполне можете насладиться Парижем, не расплачиваясь потом лет десять с долгами.

Идеал парижских каникул для вас – это нежиться в кровати с балдахином, покуда стройные ряды услужливых горничных доставляют в номер разнообразные яства? В этом нет ничего постыдного (если вы можете себе это позволить), но тогда непременно поселитесь в пятизвездочном отеле в центре города, например в Crillon , который выходит на площадь Согласия, у самых Елисейских Полей и американского посольства – всего полторы тысячи долларов за номер на двоих.

Но если вы жаждете от Парижа искусства, музыки, еды, шопинга и романтики, лучше отдать предпочтение трехзвездочной, а то и двухзвездочной гостинице. Они расположены вне туристических маршрутов, там не так много персонала, а порой и вовсе нет лифта. Забудьте и обслуживание в номере (хотя во многих предлагают завтрак с кофе и круассаном). Комнаты, хоть маленькие, но современно обставленные и чистые. В трехзвездочном отеле непременно будет ванная с туалетом, телефон и телевизор. Заплатите вы за это в среднем 200 долларов.

Парижская кухня по-прежнему – лучшая в мире и в придачу одна из самых дорогих. Ужин с вином на двоих в To u r d ’ Argent с головокружительным видом на вечернюю Сену или в Arpège , втором в списке самых-самых ресторанов (и в котором, что удивительно, не подают мяса), обойдется в тысячу долларов.

Так что предлагаю хорошенько позаботиться о правильном завтраке и обеде.

Настоящий французский завтрак в кафе остается одним из главных удовольствий парижской жизни. Ароматный кофе и круассаны, бриоши или багеты – еще теплые, с пылу, с жару. Можно спокойно наслаждаться едой, строить планы на день и оказаться первыми в очередь в музей Орсэ или Лувр.

Обед – еще более выгодная история. Для французов – это рабочий полдник; они традиционно заключают сделки “между грушей и сыром” – во время десерта. Цены, как правило, процентов на 50 ниже, чем на меню ужина, даже в самых модных ресторанах. В Arpège шеф Ален Пассар испытывает свои новые творения на обеденных посетителях, предлагая готовые сеты дешевле ста долларов. Вам все равно придется бронировать столик за недели, но оно того стоит, особенно если речь о легендарном tomate aux douze saveurs – помидоре, томленом в сиропе с двенадцатью специями, который подается с анисовым мороженым.

Если хотите перекусить просто и незамысловато, изучите ресторанчики в окрестностях гостиницы. Ищите такие, где посетители едят, заткнув салфетку за воротник, и собирают с тарелки соус кусочком багета. Почти наверняка еда там будет вкусной и дешевой. Много где предлагают formule , готовое меню, в котором можно выбрать либо закуску, либо десерт в дополнение к основному блюду plat . Не удивляйтесь, если в счете сумма окажется чуть больше; в него всегда включены 15 процентов за обслуживание, а также НДС – 19 процентов от суммы счета. Тем не менее всегда можно найти место, где вкусный обед с вином обойдется долларов в сорок.

• Не будьте снобами по части выбора вин. Домашнее вино, которое продается в графинах, или pichet, по 250 (два бокала) или 500 (две трети бутылки) миллилитров, как правило, гораздо лучше, чем вы того ожидаете. В теплую погоду возьмите бруйи или другое легкое красное, которое подают frais – слегка охлажденным, либо сансер, белое или красное. Не заказывайте минералку, если в ней нет какой-то особенно острой потребности. Просто попросите une carafe, и вам бесплатно принесут воду из-под крана.

• Если с деньгами действительно туго, выпивайте свой утренний кофе с круассаном или вечерний aperitif у барной стойки. По закону цены в баре имеют четкие ограничения, и меню должно висеть у кассы. Стоит присесть за столик, и кафе вправе вписать в счет все, что заблагорассудится – для проформы это будет обозначено, как “обслуживание”. А если вы выберете столик на улице, платить придется еще больше, поскольку тротуар кафе арендует у города, и эти расходы ложатся на плечи посетителей. (Кстати, заказ un express у бара традиционно подразумевает право воспользоваться местным туалетом.)

•  Многие офисные работники в обед перекусывают baguette fromage jambon (сэндвич с сыром и ветчиной), попутно разглядывая витрины магазинов. Почему бы не быть как все? Купите еды в супермаркете и устройте пикник на скамейке в парке. Попросите “ломтик того и кусочек этого” в отделе кулинарии и сыров – вполне достаточно просто показать пальцем, продавщицы к этому привыкли – и прихватите бутылку вина, которое в супермаркете обойдется вам в разы дешевле, чем в специализированных магазинах вроде Nicolas.

• Воздержитесь от желания оставить чаевые. Каждый счет автоматически включает 15 % за обслуживание. Даже в такси. Раздавая чаевые, вы не только попусту тратите деньги, но еще и ведете себя как plouc – простофиля.

• Париж совсем не из тех городов, что напоминают глазунью – самое интересное в середине, а вокруг – скучные спальные окраины. Напротив, в каждом из двадцати arrondissements, что расходятся по спирали от Нотр-Дам, есть чем заняться. Правильнее считать город не глазуньей, а омлетом: в нем одинаково хороши и хрустящая корочка по краю, и нежная сердцевина. Отличный ресторан, очаровательный отель, любопытный музей или примечательный театр могут с легкостью оказаться как в Двадцатом arrondissement, так и в Первом. Питер Брук избрал своей площадкой Les Bouffes du Nord, некогда заброшенный театр в злачном Десятом округе. Каждые выходные на улице Брансьон, что в Пятнадцатом, в здании, где раньше располагалась скотобойня, открывается букинистический рынок. Чуть дальше находится Порт-де-Ванв, один из лучших парижских brocantes, или антикварных рынков, гораздо более дружелюбный и куда более доступный в плане цен, чем Порт-де-Клиньянкур.

• Пользуйтесь общественным транспортом. Метро безопасно, чисто, надежно и дешево. То же касается и автобусов. Билеты действительны и там, и там. Покупайте их на любой станции метро, лучше сразу просить carnet (блок) из двенадцати, это сэкономит деньги. Если вы приехали на подольше, выгоднее приобрести туристический проездной. А еще лучше – сделать, как местные жители, и купить в метро carte orange. С ней вы сможете разъезжать без ограничений в течение недели. (P. S. Только понадобится ваша фотография.)

• Возьмите напрокат велосипед. Не так давно появился новый способ перемещения по Парижу – Vélib\'.

По всему городу вы увидите ряды одинаковых серых велосипедов, которые заперты на стоянках с компьютерным терминалом. Прокат на день стоит всего один евро, на неделю – пять евро. Вставьте кредитную карту в отверстие, получите пин-код и возьмите велосипед, который уже оснащен корзиной и фонариком. Потом вы можете вернуть его на любую стоянку Velib\', где есть свободное место.

В чем здесь подвох?

Суть в том, что каждый велосипед бесплатный только первые полчаса. После которых вам нужно найти новую стоянку и взять другой велосипед либо платить по одному евро за каждые следующие тридцать минут, а после третьего часа – по четыре евро. Это для того, чтобы велосипеды все время перемещались с места на место, стоянки не пустовали, а люди не держали велосипед весь день. Но такой порядок, конечно, не слишком удобен для тех, кто предпринимает неспешную велосипедную прогулку по Булонскому лесу с остановкой на пикник. С другой стороны, представьте, во сколько бы это вылилось, возьми вы такси. И даже думать забудьте об аренде автомобиля.

• Планируйте свой день, но не переусердствуйте. Вязкие переговоры в духе: “Чем ты хочешь заняться сегодня?” – “Не знаю; а ты бы чего хотел?” не сэкономят вам ни времени, ни денег. Но выстраивать плотный график, где не найдется паузы для отдыха, еще того хуже. Выберите главные пункты – ужин в Au Bon Saint Pourcain, подъем на Эйфелеву башню, полуденный горячий шоколад в любимом кафе Пруста Angelina,  – а остальное предоставьте вольной импровизации. По пути от метро к Эйфелевой башне вам попадется чудный дом в стиле ар-нуво, либо вы обнаружите заманчивый ресторанчик, рассказы о котором потом будут вызывать жгучую зависть у ваших друзей.

• Купите Pariscope. Этот еженедельный журнал – лучший путеводитель по Парижу, и к тому же стоит он меньше евро. Там есть все: кино, театр, расписания работы музеев, пешие экскурсии, аукционные распродажи, даже стрип-клубы.

Французы едят гораздо позже, чем люди в других странах. Пик ужинов приходится на 8.30-9.00 вечера, а кухни закрываются примерно в 11 часов. Старайтесь зарезервировать стол на 7.30. Тогда обстановка будет более спокойной, шефы – менее измученными, официанты – более дружелюбными (только приходить уж слишком загодя тоже не надо – вы рискуете застать их за их собственным ужином).

• Попробуйте выходить попозже. Утром есть все шансы с час простоять в очереди к стеклянной пирамиде Й. М. Пея в Лувре, а потом лишь поверх многочисленных голов экскурсионных визитеров бросить взгляд на Мону Лизу или Венеру Милосскую. Но во второй половине дня народ рассасывается. К тому же с 15.00 входной билет стоит 5 евро вместо 7.50; а по средам Лувр открыт до 21.45, и вокруг, куда ни глянь, ни единого экскурсионного автобуса.

• Париж – мировая столица сувениров. И все же платить немыслимые деньги за соблазнительное белье или необычные гаджеты для кухни – первейший способ опустошить кошелек и нагрузить чемоданы.

Конечно, стоит наведаться в Dior, St. Laurent, Feraud, Agnes B и прочие шикарные магазины в окрестностях улицы Бонапарт или авеню Монтень. Но потом загляните на улицу Сен-Пласид, которая упирается в бок Bon Marché (между прочим, первого в мире универмага), и там, в симпатичных магазинчиках, вы обнаружите те же вещи, но за полцены. Высматривайте ключевые слова: Soldes – распродажи; Promotion – скидки; Dégriffé – ликвидации или распродажи прошлых коллекций известных брендов.

Вещи попроще правильнее искать в этнических районах, вроде Гут д’Ор (Золотая капля), который окаймляет Монмартр. Магазины и рынки там до отказа набиты разнообразными товарами из Африки и Западной Индии. Особого внимания заслуживают марокканская медная утварь и керамика, а также яркие африканские ткани племен йоруба, волоф, хауса и мандинго. На Монмартре к тому же имеется Tati – главный дешевый универмаг Парижа, где можно купить одежду, столовое и нижнее белье. Здесь Мадонна покупала свои необычного вида корсеты и громоздкие туфли. Сюда стоит зайти просто ради того, чтобы понаблюдать за тем, как местные жители, распихивая друг дружку, роются в поисках копеечных сокровищ. (У Tati несколько магазинов, но начать лучше с того, что находится в Восемнадцатом округе, по адресу бульвар Рошешуар, 4 – метро “Барбе-Рошешуар”).

•  Забудьте о правилах. Париж – в первую очередь, город нечаянных открытий. Как говорит Джин Келли в фильме “Американец в Париже”: “Он одаривает, раскрывая двери, и пленяет навсегда”. Если вы действительно хотите, чтобы путешествие получилось незабываемым, не бойтесь крайностей. Например:

– Эйфелева башня подсвечивается до полуночи, и в огромном парке Марсового Поля светло, почти как днем. Если на улице тепло, возьмите ужин с собой и устройте пикник на траве.

– Попробуйте абсент. В нынешнем составе нет алкалоида, который пагубно влияет на мозг, но взор по-прежнему мутнеет, и вероятность заприметить Модильяни или Тулуз-Лотрека все так же велика. Стоит наведаться в La Fée Verte – “Зеленую фею” (так когда-то называли абсент) – на улице Рокетт, 108, Одиннадцатый округ, в районе Бастилии. Там подают не только правильный графин ар-деко, чтобы лить в абсент воду сквозь сахар, но еще и очень приличный поздний ужин.

– Прогуляйтесь по району “красных фонарей” в районах Сен-Дени и Пигаль, и по Монмартру, что нависает над ними.

– Не пропустите Музей эротики на бульваре Клиши, 71 (Восемнадцатый округ, метро “Бланш”). Он открыт с 10.00 до 2.00. После осмотра его семи этажей вам будет о чем порассказать по возвращении домой.

– Но если для вас это уже чересчур, зарезервируйте столик в Au Lapin Agile (“Проворный кролик”) на улице Соль, 22, в Восемнадцатом. Самое старое и странное местечко Парижа в ветхом доме на немодной северной стороне Монмартра было постоянным пристанищем художников: Пикассо, Вламинка и Мориса Утрилло, который сбегал через окно из материнского дома, чтобы хорошенько тут надраться. За 24 евро вы получите маленький стаканчик пьяных вишен и эстрадный номер с уличными песнями времен Ренуара и Тулуз-Лотрека, которые вживую исполняют местные певцы. Незабываемое зрелище – пробирает до мурашек.

– Ну и, наконец, если сочтете, что вам по плечу романтический порыв, часов в пять утра взберитесь по знаменитым каменным ступеням Монмартра или поднимитесь на фуникулере, купите кофе и булочки и позавтракайте на террасе, у подножия Сакре-Кер. Если увидите арфиста, бросьте ему в шляпу монетку и попросите сыграть мелодию из “Запрещенных игр”.

C ’ est tellement simple, Paris . Париж – это так просто.

Примечания

1

Перевод К. Чуковского.

2

Книжную лавку (фр.)

3

Извините, мсье, вы говорите по-английски? (фр.)

4

Кулинариях (фр.).

5

Лукового конфитюра ( фр .).

6

Заправка (фр.).

7

Перевод М. Зенкевича.

8

Перевод Н. Галь.

9

Киноман (фр.).

10

Фильм английского режиссера Питера Коллинсона (1969).

11

Речь о Лос-Анджелесском бунте – беспорядках 1992 года, которые начались после того, как суд присяжных вынес оправдательный приговор четырем белым полицейским, применившим чрезмерное насилие при задержании за превышение скорости чернокожего водителя Родни Кинга.

12

Перевод М. Брука, Л. Петрова, Ф. Розенталя.

13

Перевод В. Топер.

14

Отсылка к названию пьесы Оскара Уайльда “Как важно быть серьезным” ( The Importance of Being Earnest ), в котором обыграно созвучие английских Ernest (Эрнест) и earnest (серьезный).

15

“Праздник, который всегда с тобой”, перевод М. Брука, Л. Петрова, Ф. Розенталя.

16

Я передаю вам незапятнанный Париж ( фр. ).

17

Идущий человек ( фр. ).

18

До свиданья, папа… До свиданья, дорогая (фр.).

19

Кофе со сливками (фр.).

20

Петанк (фр.).

21

Соусом олландез (фр.).

22

Песне (нем.).

23

Ты знаешь край лимонных рощ в цвету? (нем.). Начало песни Миньоны И.-В. Гете. Перевод Б. Пастернака.

24

Песня из кинофильма “Голубой ангел” (1930), где ее исполняет Марлен Дитрих.

25

Свиная туша ( нем. ).

26

Привет, это Гретхен. Вы в порядке? (нем.).

27

Мятную воду (фр.).

28

Перевод Б. Пастернака.

29

Перевод Т. Азаркович.

30

Квашеная капуста (нем.)

31

Фраза из статьи Джозефа Харта “Новый способ гулять”.

32

Перевод Е. Калашниковой.

33

Коньяк, разбавленный водой (фр.).

34

Перевод Н. Демуровой.

35

Бобби Джонс (1902–1971) – легендарный американский игрок в гольф.

36

Мои почитатели (фр.).

37

Ни хрена себе (фр.).

38

Woon значит “слабак”, Bald – “плешивый”, аббревиатура IMB означает I’m bored , то есть “мне скучно”.

39

Шанхайский театр – кабаре в Китайском квартале Гаваны, где давали представления с участием голых девиц и торговали порнографической литературой.

40

Шмотки (нем.).

41

Зад (идиш) .

42

Миленький, голубчик (идиш) .

43

Знаток, гурман, букет (фр.).

44

Скука, хандра, тоска (фр.).

45

Полицейский (фр.).

46

Шестьдесят восьмого (фр.).

47

Кондитерские (фр.).

48

Тупики (фр.)

49

Шароварах (фр.).

50

Одалиской (фр.).

51

“Праздник, который всегда с тобой”. Перевод М. Брука, Л. Петрова и Ф. Розенталя.

52

Перевод Г. А. Крылова.

53

Я предлагаю “Землетрясение”. (Фр.).

54

Ничего особенного. (Фр.).

55

Джин, бурбон и абсент. Ну, и лед, само собой. (Фр.).

56

Само собой. Несомненно, освежающий напиток. (фр.).

57

Утиная ножка “конфи”, говядина по-бургундски, жареная курица, наварен из баранины, бланкет (фр.) .

58

Злорадство (нем.).

59

Кондитерская (нем.) .

60

“Захер-торт” (нем.)  – шоколадный торт с глазурью, изобретенный в xix веке помощником венского кондитера Францем Захером.

61

Жизненном пространстве (нем.).

62

Фильм немецкого режиссера Георга Вильгельма Пабста (1929).

63

Перевод В. Домитеевой.

64

Цитата из романа “Дикие пальмы”. Перевод Г. Крылова.

65

Английская криминальная драма, режиссер Кэрол Рид (1949).

66

Лежащего (фр.).

67

Здесь начинается царство смерти (фр.).

68

Зал интоксикации ( фр.).

69

Живыми картинами (фр.).

70

С пяти до семи (фр.).

71

Перевод В. Брюсова.

72

Перевод М. Кан.

73

Годы безумств (фр.).

74

Вода с мятным сиропом (фр.).

75

Модно (фр.).

76

Она же Мария Брониславовна Воробьёва-Стебельская (1892–1984).

77

Годы безумств (фр.) . Так называют 20-е годы хх века.

78

Знаменитая киностудия в Риме.

79

Феттучини (разновидность пасты), приготовленные в печи (ит.) .

80

Телятина с грибами (ит.).

81

“Шаланды” на местном сленге значит “покупатели”.

82

Окорок (фр.).

83

Антрекот (фр.).

84

Буквально – полая кость (ит.) . Блюдо итальянской кухни, готовится из телячьей голяшки.

85

Интеллектуалы (фр.).

86

Проститутки (фр.).

87

Дружки (фр.).

88

Девкой (фр.).

89

Макизары – так называли партизан, боровшихся с немецкими оккупантами во время Второй мировой войны (от французского maquis – лесные заросли, чаща).

90

Перевод Г. Кружкова.

91

Двор, тупик, проулок (фр.) .

92

А вот отменный сливочный сыр за три су! (фр.)

93

Вот так! А с вареньем-то как хороши! (фр.)

94

Прачечная (фр.)

95

Вариант игры в “наперстки”.

96

Перевод В. Левика.

97

Перевод Н. Демуровой.

98

Словом kangaroo называют и животное, и – в шутку – уроженцев Австралии.

99

Перевод А. Мулярчика.

100

Где мама? (фр.) .

101

Перевод М. Лорие.

102

Перевод В. Хинкиса и С. Хоружего.

103

Перевод О. Тархановой.