Я, в общем, попрощался с женою и ее верными друзьями – моими детьми, сказал им какие-то нужные слова, но итог не зависел от этих слов. Многоточие могло стать твердой точкой, сердцу моему – хана. Наступила полночь или позже. Я выпил все снадобья, но знал, что они слабо помогут мне, который нуждается более всего в другой, еще не существующей жизни, которую можно терпеть не умирая. И на что я мог надеяться? Сами знаете, что не видели то глаза, не приходило то на ум человеку. Я как-то отпустил все и, собственно, не собирался цепляться. Этот существующий мир был сделан словно для насмешливой игры, но игра затянулась надолго, на вечность, и смеяться уже никто не может, не хочет.
Но утром меня разбудил звонок. Странно говорить «утром» для человека, который секунду назад прервал разговор с Хароном. Он милый человек, но, как всякий слепой, давно сидящий в тюрьме, перестал считать себя виновным. Он слеп, как Борхес, и, как Борхес же, атеист, болтающий о религии. Звонила подруга: у знакомого дочка пережила кризис суицида. Милая девочка, заканчивает университет. Ей не повезло, влюбилась в студента-сатаниста из музыкальной группы «777 минус 111», он предложил ей «полетать», то есть ритуально выкинуться из окна. Отец успел поймать ее на подоконнике, срочно искали священника. Отец Владимир долго исповедовал ее, потом пошел по требам и к разговору со мной уже упал совсем обессиленным от удобно прижившейся в нем позвоночной грыжи. Мы разговаривали, как два неживых аппендикса на одной кишке.
И вот, очухиваясь от почти вечного сна и звонка, меня разбудившего, я, неживой по сравнению со смерть не замечающими, вспомнил актера, для которого я как-то написал моноспектакль про Промысл Божий. Короче, там в конце есть место, которое актера пугало: герой встречается с Богом в храме у иконы. И актера, бедного, плющило от страха и благоговения до последней реплики. Он как-то после этих спектаклей пришел пьяный ко мне домой, вещал на кухне. Про то, какой я дурак, что не умею щадить себя. Жизнь не умеет себя щадить, она должна быть серьезной, великой и торжествующей, она бредет большой коровой в мироздании и несет в себе темноту, в которой зреет чувство ее другого, счастливого назначения, чего-то непременного. Чего же он хотел от меня?
– Ты – дурак, дурак, – тыкал он в меня своим гуттаперчевым артистическим пальцем, – я вот понесу епитимью за блуд, а потом снова гуляю, а потом снова – епитимья. Но жениться мне не надо, в женитьбе есть строгая решительность и ярмо. Она все равно не будет ходить за грибами и на воскресные службы. Потому мне надо жалеть себя. Я вот спросил у Джигарханяна про жизнь, а он мне ответил: «Я в первую очередь – армянин, и только во вторую – христианин. Если и работать, то только за деньги». За деньги. И нужно жалеть себя. Он умный мужик и включен в Книгу рекордов Гиннесса за количество сыгранных ролей в кино. Во всем мире…
И артистическими пальцами нарисовал земной шар. Шар получился без размаха и воодушевления.
Я посмотрел на него. Душа моя, отражавшая холодные струи Леты, хотела увидеть в нем что-то, но только пустая актерская кровь играла в набухших венах его глаз. Я исполнился… ну чего я исполнился? Онтологического вопрошания, что ли? Я мелкий клоп, но и во мне может быть онтологическое вопрошание. Я многого не понимаю, мой ум все-таки коварная штука, он чужд духовно-незримого, поэтому я настороженно спросил его:
– Для чего жалеть-то?
А он выпил, как сплюнул, и сказал:
– Жалеть себя надо. Экономить. Это всякий понимает.
Я терпеливо томился и не понимал:
– Для чего экономить-то, для чего жалеть?
У него глаза стали разноцветными, а лицо покрылось неживыми чертами, теперь уже водка говорила через него:
– Дурак ты!
И вдруг я понял их всех, понял не умом, не созрел еще тот ум, чтобы ИХ раскусить до конца. Я понял их нутром, сердцем. А сердце мое многое может понять.
Они экономят себя для себя, для сокровенного сердца человека. Как будто есть жизнь, отдельная от других, тайная в своем частном маленьком сладострастии. Как будто есть что-то, где нет места подвигу, рвению и огню, метанию между небом и землею, вырыванию волос, посыпанию головы пеплом и яростному рыку: «Я шлю вам вызов, звезды!» Да ведь тогда это – дрянь. Я не хочу триста лет питаться мертвечиною, уж будь любезен, дай мне хоть раз напиться кровью, в которой булькает чья-то некошерная душа. Вот здесь я при своих. Пусть даже война, пусть. Только чтобы по-честному, чтобы слава, чтобы платили червонцами, людишками и землею. Только ты дай мне тряски перед боем, дай судорожной и КОНЕЧНОЙ молитвы отдаться в руки Его, и чтобы нестись в бой с концами, ничего, решительно ничего не оставив на потом. Не то чтобы тупо выскочить из окопа и с обессмысленным страхом «ура!» поймать свои последние девять граммов. Нет, ты дай мне отчаянья, ты дай мне пойти в ночь с мужиками, чтобы нож в руке не дрогнул и чтобы «ура!» мое было полно надежды на достойную смерть, которую не надо замечать на земле, пусть только на небесах. Вообще себя замечать не надо, надо замечать свою вовлеченность в дело.
Они экономят себя, им жалко себя тратить. Нет силы в их словах, нет зова встретиться за амбаром в полночь для любви или смерти. Они ждут квартальных бонусов, и когда начальство с недоумением спрашивает про бонусы, как про африканских гадюк, они смертельно обижаются и начинают мстительно таиться. Но даже их мстительная тайна – смазка для нового способа экономить себя. Для чего? Для жизни, которая не касается людей. А значит, и Его не касается, ведь Он Сам решил стать Человеком.
Я отчаялся в своей дерзости и своем пороке. Я гадок сам себе и величествен в ненависти того, что называется мною. Я – Макбет, цепной медведь, и бежать нельзя. Отправьте к псам ненужную броню, я проклинаю эти латы. Кругом роптанье: «Не догадался умереть пораньше». Я не ваш дядя самых честных правил, к псам вас и вашу бережливость. Не стоит извинений, все ваши «вчера» вам сзади освящают путь к могиле. Я сто раз попрощался с вами и тысячу раз виноват, что возвращаюсь. Что жизнь? Актер сыграл свой час, побегал, пошумел. Спроси обо мне ты завтра, тебе расскажут: «Он отбегался». Я зол, что жизнью этой сыт, и рад, что мир еще стоит. Смените скакуна, он скучен. Дайте того, что норовит перескочить через бездну или бежит, не зная обрыва.