Захожу я в аптеку, а впереди меня в небольшой очереди стоит бомжеватого вида пожилой человек. Седой, небритый, в мятом костюме, грязные поношенные ботинки. Но в фигуре имеются остатки того, что раньше называли осанкой, и в лице нечто нежно-просительное, смягченное пониманием своего ничтожного места во Вселенной. И он говорит провизору в белом халате так жалобно и доверительно:

– Девушка, будьте любезны, пожалуйста, мне бы два флакончика боярышника.

Посмотрел в ее узковатые глаза с такой мольбой, просьбой и улыбнулся.

Молодая, слегка татарская аптекарша сделала на лице фи, написала у себя на лбу: «Знаем мы вас, алкашей!» – фыркнула, но промолчала и за боярышником таки пошла. Он расплатился мелочью и шаркающей походкой вышел. Я купил свое лекарство и тоже вышел. На улице перед аптекой меня ждала удивительная картина. Этот седой бомжик передавал боярышник другому бомжику, еще более запущенному, в грязных трениках и тапках, в куртке, не имеющей цвета и описания. Седой молча переставил бутыльки в карманы куртки грязненького, они обнялись. Грязноватый посмотрел ему в глаза и с сердечной благодарностью, на грани слез, сказал ему:

– Спасибо, дорогой, спасибо тебе.

Я встал и окаменел. Милосердный Боже, я вхожу в аптеку, как князь мира сего, я властен и порывист, я роюсь в своих богатых фармацевтических знаниях, для меня это супермаркет по запчастям для моего здоровья. Я называю имена лекарств, как команды на иностранном языке, я уточняю миллиграммы и дозировки. Шуршу купюрами и слежу за сдачей. Я влетаю сюда, как венец творения, а передо мной стоит надрыв бытия и просящая нежность в голосе: «Девушка, будьте любезны, пожалуйста…» Рядом со мной онтологическая рана и интимность постыдного. И ладно бы для себя, для приобретения вещей первой необходимости поутру, когда душа ранима, и мир бьет пулеметом в виски, и стыд кислотой течет по струпьям души! Не для себя, для того, другого, который ждет на улице, который даже не решается войти. Войти, чтоб оказаться под бездушным косоватым прицелом глаз «девушки», кому путь сюда запрещен той стыдливостью и горем, которые мне неведомы. Вот оно: «Блажен, кто положит душу свою за други своя». Вот она, мизерикордиа и клементия, вот оно, сердце милующее под испепеляющими лазерами бесчеловечной жестокости и немого презрения. Я влетаю сюда, как молодой Вертер, безумный в своей страсти. Вхожу как власть имеющий, а здесь, рядом, сострадание и любовь, здесь жалость и склонение колен, здесь умерщвление не то что истонченной плоти, а крик немотствования.

Господь милосердый, видя изнуренность и рассеянность нашу, не имеющую пастыря, сжалился над нами. Отчего я не имею этой жалости? Я смотрел на людей, обнявшихся у аптеки. Один из них спас жизнь другому. И в них были и любовь, и сострадание, и всепрощение. Я замер и завидовал им, оплакивая душу свою, очерствевшую от горя и покрытую язвами невнимательности. О мое окамененное бесчувствие, о моя скорбная безболенность! Душе моя, восстань, почто спиши, тебе давно пора идти за боярышником.